«Вальс маленькой собачки — Фредерик Шопен»
В тени от высокой колонны дрожал от скрипа дверей тонкий силуэт. Человек в длинном пальто чутко слушал, как ветер гнёт упругие, занесённые ветром кусты. Столица хмурится, снежинки легкими пушинками ложатся на серые шляпы, над чёрной слякотью дороги поднимается туман. Руки мёрзнут без перчаток в пустых карманах. — Извините, а Вы не подскажете, сколько времени? — шёпот уносило в сторону знойным ветром. Был он тяжелым и хриплым. Не жестким, вовсе нет. Скорее смягчённым усталостью до мычания. — Двенадцати еще нет. Без пятнадцати. Пора. Отделение почты стояло в безлюдной темноте. Но от того не было менее безжизненным. За тонким неокрашенным полустенком перебрасывались из рук в руки посылки, шуршали бумажные пакеты. Отовсюду слышались тихие перешёптывания, писк и резкие удары печатей об исписанные листы. Высокий силуэт неуклюже прошёл по стене, скользя промёрзшими пальцами по шершавой пачкающейся побелке. Широкополая черная шляпа сползла на глаза, полы пальто терлись о замотанный пергаментом сверток в руках. — Антон Андреевич, зачастили, — за невысоким столом стоял, опершись, грузный мужчина в белой рубашке навыпуск. Глаза его заискрились, а лицо, обычно бледное, оживилось и порозовело. — В силу обстоятельств… — Черная Шляпа наощупь положил пакет на узкую витрину, — Письмо бы отправить-с. Да вот картину, — краснеющие пальцы выбивали незамысловатый ритм вальса маленькой собачки. Почтовый работник вздыхал и охал, задавал пустые вопросы. И казалось, будто его никто не слушал. Он лишь выполнял оплаченную работу, день за днём записывая под диктовку послания некому А.С.П… Вольно бегут буквы по жёлтой бумаге, строки сложены поэтически, окрылённо и напевно, местами столь высокопарно, что совестно было перечитывать. Чувственный голос не ждет, говорит без умолку, не давая передышки. Чернила растекаются в последние строки на подошедшем к концу листе: «А вы знаете, меня вдохновляет Вивальди. Приятно под ясные разливы скрипки писать холод утренней росы, шелест осиновых листьев, жужжание ранних пчёл…» — Подпись. Число. Какое сегодня, Максим Ильич? — мужчина прислушался, повернул голову в сторону тяжелого дыхания и замер, прожигая стену за полысевшей головой холодным слепым взглядом. — Декабрь, девятое. Завтра у дочки день рождения… — глаза художника ранили пустотой, мутной дымкой, вводили в жуть хаотичным движением. — Поздравьте от меня именинницу. Да про картину не забудьте, — зашуршала коричневая обёртка, джутовая веревочка сплелась узлом, — а я пойду! Куда глаза глядят… — Шу́тите вы всё. Шути́те, смех жизнь продлевает, говорят, — губ коснулась горькая ухмылка, — вам бандероль! — хлопнув себя по колену, Максим Ильич незамедлительно закопошился под витриной. Доставая всё новые и новые свёртки, конверты, тусклые изрисованные открытки. Создавал он впечатление мышиное, то фукая на паутину, то двигая густыми усами из стороны в сторону. Казалось, конца и края нет пакетам и бумажкам, пока на столе не оказался большой конверт с контрастной надписью «Мелодия»… — Не первая и, надеюсь, не последняя. Ваш почитатель вам верен, раз отправляет столь дорогие подарки… — ответа не последовало. Худой и тонкий как адмиралтейский шпиль мужчина сию же секунду, исследуя пальцами знакомый коридор, исчез за широкой аркой. Дорожка перед почтой протоптана сотнями ботинок, но мужчина лишь всё более настойчиво и упорно перемешивает снег, идя по глубоким рыхлым сугробам. Бежит. Торопится. Проверяет, не обронил ли письмо и на месте ли долгожданная пластинка. Затемнённая метелью улица, освещённая лишь далекими друг от друга фонарями, ожила, загудела измятыми звуками пальто и крахмальным хрустом снега…***
«Californication — Vitamin String Quartet»
Угол комнаты отрезан двумя глухими переборками, что стесняются и образуют еще одну небольшую узкую комнатушку. На протянутой по стенке проволоке на деревянных прищепках сушатся большие листы хлопковой бумаги. Испачканные краской потускневшие этажерки завалены рулонами грубого холста. В самом конце коморки большое окно завешано пёстрым тюлем… Кухня стоит одиноко и безмолвно, лишь в тишине отзываясь бездушным раскачиванием маятника: «та-так, та-так». На массивных столах пусто, ни стопок, ни ложек чайных, стоит и сверкает изредка на свету бронзовый подсвечник для одной тонкой свечи. Ольга Ивановна, средних лет домработница и тихая сожительница, стояла у окна и смотрела во двор. Охала время от времени, обращалась к часам и вновь, как синичка, взгромождалась на подоконник. Засим ей показалось, что от неосвещённого переулка по улице с низким, усыпанным снегом словно весенним пухом, тополем к дому пробиралась тёмная фигура. Знакомые человеческие очертания Черной Шляпы еле проглядывались в ритмичном движении. Мужчина пробрался к парадной, постоял в очевидной нерешительности и наконец исчез за углом карниза. Теплом обдало багровый нос и щёки. Зальдевшие ботинки прошаркали через коридор на кухню. Антон Андреевич был хоть и незряч, но скромную обитель свою знал от угла до угла. Каждый заворот старого пылящегося ковра, что выбивался раз в год, каждую скрипучую половицу. Цоканье языка и тихое эхо заставило Ольгу Ивановну оторваться от улицы и слежки за беспризорными ребятами. — Принесли, Антон Андреевич? — нетерпением горели вишнёвые глаза, любопытством. Яркую заинтересованность было не прикрыть за видом занятости пыльной вазой. — Принёс, — мужчина положил конверты наугад, едва не промахнувшись мимо стола. Ольга всё протирала хрусталь засаленным фартуком и читала надписи на конверте вверх тормашками. — Дык скорее на проигрыватель ставьте! Невтерпёж, — толстая шея её вытянулась как у выпи… Влажные пальцы пробежались по обложке пластинки, что зашелестела, замялась… Тонарм скрипнул и… — Волшебно… — мутный взор бесцветных глаз будто прояснился… Мерное таяние и пение скрипичной мелодии, пусть простой, но высокой и тонкой раздалось по серой тесноте. Непредсказуемые переливы скользящей поступью льются из проигрывателя. Кружатся — в поступи истома. Плавно, печально плачет скрипка. А то вновь засмеется блаженно, широкими шагами смычка о струны…***
«Clocks — Vitamin String Quartet»
Бездыханная тишина разрезана музыкой. Синей, синей. Морозит и обжигает единовременно. Смычок разбегается, певучий, певучий. Неподвижно-блаженно прикрыты глаза, губы, искусанные и бледные, поджимаются на лирической распевке. Скрипач у широкого незашторенного окна, чёрная ночь, белый снег… Бьёт по струнам резче, острее, раздувая в крови пожар. Скользко, тяжко завершается какофония, по спине пробегает холод в потёртые рейтузы, спускается ниже, в ледяной дощатый пол… В молчание погружается громадная гостиная, где не было никакой мебели кроме небольшого, некогда белого диванчика и стола, на котором хозяин квартиры каждый день заместо полдника раскладывал пасьянс. Тут даже в тихую безветренную погоду потрескивали окна, скрипели половицы, вся квартирка дрожала, что казалось жутким гостям, часто непрошенным и находившимся здесь впервые. В дверях нарисовался силуэт… Коренастый, на необыкновенно коротких ногах мужчина нестерпимо громко постучал о дверную раму, пару раз кашлянул и, не дождавшись ответа, шагнул в комнату. Широко, в развалку. Поступь его казалась слишком тяжёлой для такого маленького человека. — Позвольте-с, Арсений Сергеевич, — позволив себе небольшое унижение, грубоватого вида мужчина с тёмным тучным лицом дотронулся до чужого плеча, но сразу поспешил. Поправил фуражку на обритой голове, — вам бандероль… — тут же замолчал… Затылок покрылся влагой, только стоявший доселе воротник пальтишки прикрывал стыдливое лицо, — забыл, милостивый, совсем запамятовал… Судя по тому тупому терпению, с коим скрипач осматривал гостя, сложившаяся ситуация была столь же привычной, что и глухое щебетание, различимое лишь по жестам и быстро движущимся губам. Мужчина склонил голову вбок, выразительное лицо его приобрело холодный оттенок, остроту за неожиданный визит и отрыв от важного дела. — Бандероль, бандероль… — посетитель напевал что-то, складывая случайные слова в песенки, больше напоминавшие детские. Передал в холодные руки свёрток, всё поглядывал и поглядывал на непонимающее выражение бледного лица. Лепетал извинения грубым, но слащавым тенорком, — Забалканский проспект… — мысли вслух прерываются смехом хозяина квартиры, что был больше похож на хриплый гогот. Скрипач вздыхает, покачивает головой и чиркает на огрызке тетради пару строк: «Благодарю. Плата на тумбе у входа». Тот час же под монотонные извинения вперемешку с благодарностями, грубые и тяжёлые шаги удалились из квартиры. Хлопнула дверь. Тишина… Тусклый бант из пеньковой верёвочки заскрежетал о лезвие тупого ножа, зашумел картон и в руках оказалась наполненная соком и светом картина… Яркое изображение утренней зари в ало-золотых лучах зажгли болезненно-красные глаза. С неподдельным интересом они бегали по румяной сетке небосклона, овсяным пригоркам. Мазки выглядели объемно, щедро и неуклюже развозя краску по выбеленному холсту. Тут мужчина зашёлся удушливым кашлем, с гулкой одышкой сел на кровать. Нескончаемое кряхтение не давало сделать ни вдоха, сжатый в руке аккуратный конверт тут же покрылся заломами, смялся в кулаке. Тупая пульсация за грудиной становилась всё ярче, то вспыхивала огнём за рёбрами, то мягко перекатывалась выше. Арсений наклонился, до боли сжав в руке письмо и остро вдавливая локти в колени. Лоб покрылся испариной, капельки пота скапливались на висках, увлажняя волосы и скатываясь под ворот белой сорочки. Кашель становился всё спокойнее, сопровождая хриплые выдохи. Рука, прижатая к сердцу, вымеряет быстрый пульс… Истерзанное письмо падает на пол…***
«Untold Story — Inon Zur»
В жёлтой от огня лампадки комнате слышен скрежет влажных пальцев о исписанные чернилами листы. Ольга Ивановна читала вслух с небольшими запинками, чуть шепелявя и останавливаясь на окончаниях строк. Руки нервно теребили подол хлопчатого сарафана и через раз протирали слезящиеся от потёмок глаза. За окнами метель мучила и жгла, качала слабую черёмуху. Нагоняя ужас и тоску, гнусаво бился о стёкла сквозняк, с небольшой, но ухватистой силой трепал серый тюль. Ночь подмораживала, гудела ветрогоном в сопровождение хриплой скрипки. Антон Андреевич по обыкновению своему устроился за пустым письменным столом, сложа руки на груди. И слушал… — …Друг мой, друг мой, я очень и очень болен. Павел Алексеевич, участковый доктор, поставил туберкулёз. Но всё-то у него коловратно, приблизительно… — Лампадка мигает, жёлтые пятна расползаются по полотку и тени от висящих бумажных листов приходят в движение, словно подул ветер. Душно. Пахнет сушёными яблоками и сыростью, — Завтрашним днём, в среду, приедут медики из центра. Не часто они к нам заезжают. Вот меня и осмотрят. Лекарства какие надо подберут, вы только не волнуйтесь… От услышанного ком встал в горле. Нервное подёргивание охватило всё тело мужчины, глаза, вечно полуприкрытые и опущенные к земле, раскрылись широко, уставились перед собой. Холодные, облачные. Казалось бы вот через секунду и в них загремит гром, засверкают молнии… — Как болен, Ольга Ивановна? Быть такого не может! Ни слову не верю, читайте заново! — мужчина стукнул тихо по столу и сразу же распластал ладонь по единственной лежавшей на нём бумажке. — …Друг мой… Очень болен… Туберкулёз. Ничего не надумывала, Антон Андреевич, вот вам крест! Неужто я буду надумывать? Не умею я врать, родимый мой, Антон Андреевич! — она все лепетала, звала по имени, письмо в руке сжимала, будто было оно единственным спасением. Тени от лампадки все сгущались, гуляли по комнате как невиданные звери, прыгали со стены на стену, плясали. Домработница обратила своё птичье личико обратно к помятой бумажке… Текст волнами растекался с темы на тему, перескакивал из крайности в крайность, то почтенно щебеча, то находясь на грани панибратской фамильярности. Постепенно новость о тяжёлой болезни ускользнула и всё внимание было приковано к живому восторгу товарища по переписке от полученной накануне картины. — …Отправляю Вам свою фотокарточку по просьбе. Она потёртая, старая, но на ней мне не дашь и второго десятка… — Женщина рассмеялась. И правда. В концерте была фотография с ребристыми краями. Овальная, будто вырезанная из группового снимка грубыми портными ножницами. Размера небольшого, с какой-то там спичечный коробок, а может с детскую ладошку. — …Надеюсь, что Вы приложите свою фотографию к следующему письму, — Ольга Ивановна мельком взглянула на мужчину, — не желаете ли отправить-c? — Зачем же? Разве картин не хватает, чтобы передать меня? Мысленный образ разве не сильнее? — он побледнел от восторга и одновременно от недоверия. Кулаки сжались сами собой, — А если нет у меня снимков? Показываться не обязан! — в голосе заиграли нотки смущения. — Ваше право. Но дайте знать, вдруг захотите… Приложить свою карточку к письму, — она с непониманием выговаривала каждое слово, будто давая шанс подумать лишние пару секунд. Растягивала рот как старая кошка, щерилась и одним глазком разглядывала мужчину на резной бумажке. — Ты лучше опиши мне этого мужичка, опиши! — пальцы нетерпеливо зацокали по столу и сжали предплечья. Антон будто вновь стал ребенком, ожидавшим похвалу за бидончик лесной душистой земляники. — Ну что же мне описать, Антон Андреевич, я не поэт, не умею. Не дурён, с виду статен. Точно титулярный советник! Лицо острое, глаза хитрющие.! Она достала с тумбы сухарь, потеребила в руках, поёрзала, подобрала подол сарафана под себя и, точно подтачивая зубы, начала отгрызать по мелким крошкам. В воздухе встал мягкий запах подсушенного хлеба. — Описывайте же, Ольга Ивановна, описывайте! — Мужчина канючил так экспрессивно, что ноги начали подпрыгивать сами собой, а глаза то открывались широко, то зажмуривались. Он словно вновь начал видеть… Образ того мужчины с фотографии. — Светлые большие глаза, — она растягивала слова, к концу чуть повышая голос, пытаясь его громкостью изобразить размер, — а нос… Всё — барское, джентльменское. Лицо красивое. Очень даже красивое, Антон Андреевич. Гладко выбритое. Волосы — шёлк. Жаль остриженные. — Глаза. Светлые… Голубые? — На заросшем щетиной лице прорезалась широкая стеснительная улыбка. — Дай Бог голубые. Женщина ещё долго разглядывала и как могла описывала незнакомца, прерываясь на сухарь и редкий вопрос: «Красивый, правда?». Но потом сразу же, опомнившись, продолжала щебетать, пока в голове художника крутились строки из любимого, заслушанного и вызубренного стихотворения. Образ мужчины, что был знаком лишь по разливам скрипичных мелодий, красочно вырисовывался в голове с каждым новым словом, с каждым замечанием и уточнением… …В этой бездонной лазури, В сумерках близкой весны Плакали зимние бури Реяли звездные сны…***
«Reflections on a Hero — Trevor Morris»
Узкая закоптелая дверь кухни ходила ходуном, скрипела и рычала от малейшего движения и ветрогона от растрескавшегося окна. Еще в ноябре, до первых заморозков, по чистой случайности аль злому умыслу по окну расползлись витиеватые узоры-лабиринты из сколов и трещин от угла до угла. Тёмная петербургская ночь утаила в себе хулигана. Только хозяин квартиры отныне называет его пауком, оставившим следы, походившие на неправильной формы кружево паутины. В самой же комнате у высоких стен стояло несколько стульев, да старый сосновый стол почти посередине. За желтоватыми кисейными занавесками скрывался пустынный двор, в котором каждый вечер в одно и то же время холодно зажигался газ в фонарях. Все стены в доме были украшены картинами: в жёлтых рамах, завешанные ситцевыми занавесочками, висящие на гвоздиках. Каких только не сыщешь. За плотно прикрытой дверью спальни тихо. Просторная комната не была богато уставлена, лишь дубовый шкаф и узкая кровать занимали большее её пространство. У незаправленной постели на полу, приклонив колени и низко склонившись к земле, сидел Арсений Сергеевич. В полутьме, не зажигая света. В одном габардиновом архалуке с путающимся в ногах кушаком. Смиренно сложив руки и каждую минуту проводя языком по сухим губам. В потёмках лицо его казалось бледно-зеленым, словно сизая морда утопленника. Мужчина молился дерзновенно в глухом уединении. Не издавал ни звука, лишь тяжело дыша и хрипя. По ровному лбу и нахмуренным бровям скатывалась влага. Тонкие белые руки опустились на колени, неровные пальцы сложились двуперстием, проследовали от головы к животу, дотронулись до плеч. На третий раз, сипло закашлявшись, глубоко замычал, подражая простой мелодии. Поднятие на ноги далось трудно, продолжая мычать, он, словно безногий, лез на кровать, уцепившись за матрац. Чахоточное холодное лицо обдало жаром, пот хлынул с новой силой. Разбросанные по кровати конверты проминались под неестественно изгибающимися руками. От жара сводило челюсти, зубы скрипели и стучали, на бегающих глазах проступала влага. Мычание и стоны утихли, как только жалкое зрелище было окончено… Казалось, что у мужчины не было туловища, лишь крестовина чучела, с коей необычно ровно свисала простынь. Запавшие, не потерявшие яркости и выразительности глаза блуждали по некогда прочитанным письмам, искали свежий конверт. Движения давались с трудом, голова бессильно клонилась набок. Оказавшееся в руках письмо, всё никак не открывалось, конверт рвался на длинные лоскуты, бумага оставалась во влажных дрожащих пальцах. Только развернув письмо, Арсений Сергеевич стал жадно вникать в размашистый почерк, какой бывает только у работников госучреждений… «Не воображаю я, милый мой, что творится у Вас на душе. И радостно, и больно. Сколько в жизни Вашей поэзии. Порой сажусь и думаю, как глуп я и нелеп на фоне Вашем. И не заботит ничто, и кусок в горло не лезет, всё пытаюсь разгадать тайну Вашего таланта. Вы талантливы и талантливы безукоризненно. До самой души проницаете, что хочется жить ради Вас! Я влюблён и пронизан этой любовью, для моих тридцати любовь — чувство забытое…» …Металась бешеная, глубоко несчастная метель. Очарованная этой дикой скрипичной музыкой, она билась в окна, словно птица о землю грудью. Часы стали бить полночь. Ветер играл со снежными хлопьями, с перезвоном белых льдин. Удары смычка раскатывались в длинный волнистый звук, исчезали в хриплом мычании и общем гуле. Певучим семинарским мотивом обдало холодную комнату, что ответила эхом незамедлительно. Скрипач играл, что есть сил, быстро моргая и подёргивая острыми плечами. На подзеркальнике задрожали тонкие очки от вибрации косых половиц. Подбородник впился в сжатую челюсть, струны врезались в жёсткие подушечки пальцев. На душе на миг стало и весело, и тепло. Эмоции сменились тяжёлой грустью, жадной, мучительно тягучей. Музыка лилась из-под руки небрежно. Волосы, разлетевшиеся на тонкие мокрые пряди, прилипали к вискам и кололи глаза. Руки не слушались, тянули вниз, ослабевали, повисая плетьми в воздухе. Длинный узкий силуэт извивался на стене от пляшущего огня керосиновой лампы. «…Мне опостылели холод, пустота, вечное Ничто. Но Ваша музыка. Ваши произведения. Ваши мелодии… Весь Вы — произведение искусства невозможного и близкого мне. Я ощущаю себя глупо, виновато, плоско. Я уважаю вас настолько, что… Мне больно. Больно по-настоящему и не наигранно…» При тусклом свете лампы картины, коими были увешаны стены, представляли из себя вытянутую мутную полосу. Свет мигал, оттенял кружевные узоры занавесочек. Скрипичные перепевы то грозили, то умоляли, то вновь радостным всплеском вырывались под потолок ярким эхом. То вновь утихали ненадолго, когда смычок в ослабевающей руке с предательским воем проскальзывал мимо. Во всём хитросплетении звуков слышались и визг, и рыдания, и сердитый рёв. Скрипач бессильно удерживал голову низко склоненной к земле, дышал тяжело, болезненно хрипя. «…Эх, знали бы Вы, насколько жизнь моя тосклива, неинтересна и мучительна, как у жалкого раба. А если б вы знали, как я хочу изменить это! Ах если б! Я с восторгом думаю о Вас. О вашем предложении о встрече. О Вас, хорошем, чистом человеке, чьё лицо я так мечтаю увидеть. Но не в силах моих этого сделать. Рассмотреть поближе, расцеловать Ваши руки. Но лишь тьма, тьма…» Арсений вдруг зашёлся тем глубоким и гулким кашлем. Острым и тяжёлым. Кашлем, что как будто исходит из гроба. От которого тонкая сине-зелёная кожа бледнеет, бросает в дрожь и в пот. Покрасневшие глаза мутнеют, тяжестью наливаются сосуды и пульсирует тонкая венка на виске. Тело, худое и жидкое, сотрясается и напрягается до обрывистых подёргиваний. Он потянулся за платком, руки вовсе обессилили, выпуская скрипку на пол. Удар тонко настроенного, отливающего глянцем инструмента так явственно прогудел в комнате, будто бы в громадном, окружённом стёклами пространстве. Вытянувшееся острое лицо побелело и лишь яркие кровяные капли горели на сухих губах. Контрастные алые разводы расползались по подбородку, опятнали впалую щёку и расползлись по длинным пальцам. Кашель отдавался болью в груди, руки сводило и выворачивало. Мужчина глядел по сторонам колючим испуганным взглядом. Серые стены отвечали одиноким скрипом, пушистые снежные хлопья ложились белизной на трещины окна и тут же исчезали. Огонёк в лампе тревожно замигал, заплясал. Негромкие рыдания перекатывались в болезненный скулёж. Жалкий, просящий помощи у февральской метели и беззвёздной ночи. Силуэт сгорел в мгновенье, опал на измятые простыни, окропил их слезами, и, как только было кончено превращение живого человека в бесформенную тряпичную куклу, комната вновь погрузилась в ту холодную тишину. Замер огонёк лампадки, умолк сквозняк… «…На прощанье я должен сказать, что… Настоящее счастье в равновесии, балансе. Когда любят крепко обе стороны. Я буду верен Вам. Буду ожидать ответа, только не тяните, прошу. Вы мне как глоток свежего воздуха в этой непроглядной духоте. Прощайте и еще раз спасибо, голубчик. С любовью и преданностью, Антон Андреевич Шастун.»