Nuestro mundo es cruel, pero al mismo tiempo tan hermoso.

NC-21
Завершён
209
3
автор
Размер:
901 страница, 361 837 слов, 47 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
209 Нравится 316 Отзывы 66 В сборник

Destello

Настройки
      

Глава 15. Блик

             Обратная дорога в Сторибрук была не путешествием, а вытягиванием нервов по живым, оставляя после себя лишь сырую, дрожащую плоть осознания. Километры сливались в монотонный, серый поток за стеклом, лишённый смысла и перспективы. Реджина не видела дороги; её взгляд был обращён внутрь, в тот самый тёмный угол существа, где бушевала гражданская война между холодным, хищным любопытством, жаждавшим поглотить каждую строку из той папки, и крошечным, но упрямым ростком чего-то, что она когда-то, возможно, называла порядочностью. Решение не читать было не озарением, не благородным порывом. Это была капитуляция, признание того, что некоторые бездны слишком глубоки, чтобы в них заглядывать, и некоторые истины слишком ядовиты, чтобы их переварить. Папка на соседнем сиденье была не просто сборником документов; это был саркофаг, в котором была замурована чужая душа, и прикосновение к нему грозило осквернением, против которого восставала вся израненная, но ещё не окончательно мёртвая сущность.              Она не свернула к мэрии, этому храму власти и лжи. Не повернула к своему стерильному, бездушному особняку. Руки, будто независимо от воли, сами крутили руль, направляя машину по знакомому, проклятому маршруту. Автомобиль, послушный подсознательному приказу, резко дёрнулся на выбоинах подъездной дороги и замер перед фасадом больницы, как загнанная лошадь. Заходящее солнце, алое и безразличное, бросало последние лучи на кирпичные стены, окрашивая их в цвет старой, запёкшейся крови. Тень от здания была длинной и уродливой, словно сама смерть простёрла над этим местом свою длань.              Женщина выпрыгнула из машины, бросив ключи в замке зажигания, с тихим шипящим всхлипом работающего на холостых ходах двигателя. Она прижала папку к груди так сильно, что острый угол картона больно впился ей под ребро, и это физическое страдание было слабым, но желанным отвлечением от душевной агонии. Каблуки, эти символы несокрушимости, отчаянно и беспорядочно застучали по асфальту, выбивая хаотичную дробь паники, совершенно чуждую их обычно размеренному, властному такту. Автоматические двери, шипя, распахнулись перед ней, как пасть, и Мэра снова, с той же неумолимой силой, окутал тот самый, въевшийся в самую глубину памяти запах – едкая смесь хлорамина, отчаяния и тихого, повседневного ужаса.              Дежурная медсестра за стойкой, та самая, что уже стала немым свидетелем её предыдущих визитов, подняла на неё глаза, и лицо, обычно выражавшее лишь профессиональную усталость, исказилось испуганным изумлением. Она увидела не мэра Сторибрука. Перед ней была растрёпанная, бледная как полотно женщина с всклокоченными волосами, выбивающимися из некогда безупречной укладки, с подтёками туши под глазами, которую она даже не заметила, сходя с ума в машине, с диким, невидящим взглядом, в котором читалось животное отчаяние.              – Мисс Миллс, вы... – начала было медсестра, инстинктивно поднимаясь, но Реджина уже пронеслась мимо, как призрак, влекомый одной-единственной целью. Присутствие было настолько плотным, заряженным такой негативной энергией, что воздух, казалось, звенел.              – ХАРПЕР! – крик, хриплый, сорванный, полный такой первобытной ярости и боли, что он, казалось, не просто прозвучал, а физически ударил по стерильным стенам коридора, заставив содрогнуться даже воздух. – ДОКТОР ХАРПЕР!              Она неслась по бесконечному, ярко освещённому коридору, сметая всё на своём пути. Фигура, обычно такая собранная и величавая, сейчас была сгорбленной, угловатой. Двери в палаты мелькали по сторонам, как в кошмарном калейдоскопе – щелчок, промелькнувшее бледное лицо на подушке, щелчок, плачущий родственник у кровати. Где-то на периферии сознания зарегистрировался одобрительный, почти благодарный кивок миссис Поттс, дежурившей у палаты своего внука, но это был всего лишь мимолётный образ, не имеющий никакого значения в хаосе, что бушевал внутри.              Брюнетка ворвалась в кабинет заведующего без предупреждения, без стука, с такой силой, что дверь, ударившись о стену, издала оглушительный треск. Доктор Харпер сидел за своим столом, заваленным бумагами и снимками, вглядываясь в рентгенограмму, подсвеченную на экране монитора. Он вздрогнул, как от удара током, и резко поднял голову. Его усталое, умное лицо сначала выразило чистое, неприкрытое раздражение – ещё одна помеха, ещё одно нарушение священного врачебного покоя. Но затем, увидев её, раздражение сменилось шоком, почти ужасом. Он видел женщину властной, холодной, яростной. Но такой – сломленной, почти безумной – никогда.              – Мисс Миллс, что... что случилось? – его голос прозвучал сдавленно, он инстинктивно отодвинулся в кресле, как бы защищаясь от этого вихря отчаяния.              Она, тяжело дыша, с хрипом вырывающимся из пересохшего горла, подбежала к его столу и с глухим, утробным стуком, от которого вздрогнули все предметы на столешнице, швырнула на неё увесистую картонную папку. Звук был настолько финальным, настолько полным отчаяния, что Харпер невольно отпрянул, будто перед ним упала бомба.              – ВОТ! – выдохнула она, и это слово не было победным кличем. Оно было вырвано из самой глубины существа, оно было звуком капитуляции, признанием полного и безоговорочного поражения. – Берите. Всё, что они прислали. Вся её... вся её история. – голос оборвался на полуслове, не в силах вынести тяжести произнесённого.              Миллс стояла перед ним, опираясь обеими руками о холодную поверхность стола, плечи тяжело, прерывисто вздымались. Вся тщательно выстроенная конструкция — маска мэра, доспехи «железной леди», вся защита – рассыпалась в прах, обнажив измождённое, испуганное, до смерти уставшее лицо женщины, дошедшей до самого края и заглянувшей в пропасть. От неё исходил такой мощный заряд незащищённости и боли, что было почти физически больно на неё смотреть.              Доктор Харпер медленно, не отрывая от неё широких глаз, потянулся к папке. Его пальцы, привыкшие к точным, выверенным движениям, дрогнули, коснувшись шершавой, безликой поверхности картона. Он чувствовал вес. Не только физический, но и метафизический. Вес целой жизни, полной страданий.              – Вы... – он сглотнул, его собственный голос показался ему неузнаваемо тихим. – Вы прочли?              Реджина резко, почти судорожно, с силой, от которой хрустнула шея, покачала головой. В тёмных, всегда таких нечитаемых глазах, стояла такая бездонная, неизбывная мука, что у доктора, повидавшего за свою карьеру все оттенки человеческого страдания, ёкнуло сердце и по спине пробежал холодок.              – Нет. – это слово прозвучало как клятва. Как обет.              Она сделала шаг назад, руки бессильно повисли вдоль тела, пальцы судорожно сжались и разжались. Вся её поза выражала такую крайнюю степень опустошения, что казалось чудом, что она ещё стоит на ногах.              – Используйте это. – шёпот был теперь громче любого крика, он был наполнен такой отчаянной, неприкрытой мольбой, что это било сильнее любой истерики. – Спасите её. Сделайте всё, что в ваших силах. Любые процедуры, любые специалисты, любые деньги я всё оплачу. Всё, что угодно. Просто... ради всего святого, просто спасите.              Это была не просьба начальника к подчинённому. Это была мольба грешника у алтаря науки, отчаянная попытка купить, вымолить, выменять искупление.              Доктор Харпер смотрел на неё, и в его взгляде происходила медленная, но необратимая трансформация. Исчезло первоначальное раздражение, испарилась настороженность, вызванная прошлым шантажом. Даже профессиональная отстранённость, этот необходимый щит любого врача, дала трещину. В его усталых, видавших виды глазах появилось нечто новое – сложная смесь из жалости, уважения к этой внезапной, запоздалой щепетильности и крошечные искорки той самой веры, которую она в нём сейчас так отчаянно пыталась разжечь.              Он положил свою руку на папку, уже не как на предмет, а как на некий сакральный объект, доверенный ему на хранение.              – Я изучу это. – сказал он тихо, но с той стальной, обнадёживающей твёрдостью, что бывает у людей, привыкших бороться до конца. – Немедленно. Соберу консилиум. Невролога, токсиколога, нашего лучшего клинического психолога. Мы проанализируем каждый лист. И... – он сделал небольшую, многозначительную паузу, встречая взгляд, – ...и может быть даже немного больше. Иногда... иногда именно это и решает всё.              Реджина кивнула, быстрым, судорожным движением головы. Слова застряли у неё в горле комом благодарности, стыда и бесконечной усталости. Она больше не могла ничего сказать. Она развернулась и, пошатываясь, как пьяная, вышла из кабинета, оставив доктора наедине с тяжёлым грузом прошлого Эммы Свон.              В коридоре настигло головокружение. Она прислонилась спиной к холодной, почти ледяной поверхности стены, закрыла глаза и позволила себе несколько минут полной, безмолвной прострации. В ушах стоял оглушительный звон, тело дрожало мелкой, неконтролируемой дрожью. Она пыталась вдохнуть поглубже, собрать по крупицам те ошмётки самообладания, что позволяли ей до сих пор держаться на плаву, делать вид, что она – всё ещё Реджина Миллс.              Затем, оттолкнувшись от стены с усилием, будто ноги были наполнены свинцом, побрела к выходу, не оглядываясь. Впереди был дом. Нужно было забрать Генри . Увидеть его светящееся, доверчивое лицо. Обнять его. Улыбнуться ему. Спросить про школу. Снова надеть ту самую, чудовищно тяжёлую маску любящей, уставшей, но абсолютно нормальной матери. Сделать вид, что «всё наладится», что завтра будет новый, обычный день.              Но теперь она понимала с пугающей, кристальной ясностью: эта роль – самая трудная в жизни. Потому что прямо сейчас, за одним из этих бесчисленных, безликих дверей, под мерцающими зелёными огоньками мониторов, лежала женщина, чью жизнь, чью душу, чью волю к борьбе она разрушила своим цинизмом, своей жестокостью, своим неверием. И единственное, что она теперь могла для неё сделать – это отступить. Передать судьбу в руки чужих людей. Сложить с себя бремя непосильной ответственности, которое сама же и взвалила на свои плечи. И ждать.              ***              Последние лучи заходящего солнца, пробивавшиеся сквозь щели между тяжелыми портьерами, выхватывали из полумрака спальни неподвижную фигуру на кровати. Реджина не спала. Мэр Сторибрука не могла позволить себе такую роскошь, как сон, когда каждый нерв напоминал о случившемся кошмаре. С того момента, как брюнетка переступила порог своего особняка, вернувшись из больницы, время для Миллс потеряло свою линейность, растекшись густой, вязкой массой, в которой тонули мысли, желания, сама воля к существованию.              Женщина лежала на спине, уставившись в узор на потолке, и чувствовала, как что-то внутри нее медленно и неумолимо разлагается. Это была не боль в привычном понимании – не острая, режущая агония, а нечто гораздо более страшное: тотальное экзистенциальное опустошение. Словно кто-то взял и выскоблил из Реджины все содержимое, оставив лишь тонкую, хрупкую оболочку, способную лишь на одно – осознавать всю чудовищную глубину собственного падения.              Генри был уже в своей комнате, тихо переговариваясь с Кексиком. Мать слышала их приглушенные голоса, доносившиеся из-за двери, и это причиняло почти физическую боль. Его беззаботность, его нормальность были сейчас для мэра самым жестоким укором.              Кексик, словно чувствуя состояние, несколько раз подходил к двери и тихо поскуливал. Но Реджина не могла заставить себя встать и впустить пса. Женщина чувствовала себя недостойной даже этой простой, собачьей преданности.              Ночь тянулась бесконечно. Брюнетка не ворочалась, не металась. Миллс была парализована – не телом, а духом. Властная хозяйка города существовала на самой грани небытия, в том месте, где заканчивается отчаяние и начинается полная, безмолвная капитуляция перед тьмой.              Но где-то в самых глубинах, под толщей ледяного отчаяния, теплилась крошечная, едва живая искра. Инстинкта, который шептал, что если Реджина сейчас сломается окончательно, то потянет за собой в пропасть и Генри, и все, что ей хоть как-то дорого. Мать была якорем, и если якорь сорвется, лодку унесёт в открытое море штормом.              И когда за окном начал брезжить первый, жидкий, серый свет утра, эта искра наконец прорвалась сквозь толщу апатии. Простое, ясное, неопровержимое знание: так продолжаться не может. Женщина не имеет права на распад. Не имеет права позволить боли и вине уничтожить себя. Реджина может быть чудовищем, может быть грешницей, но она – мать. И этот долг оказался сильнее даже всепоглощающего чувства вины.              ***              Первый день начался не с привычного ритуала красоты и власти. Он начался с простого, почти героического в своей простоте действия: мэр откинула одеяло и поставила босые ноги на холодный паркет. Ощущение прохлады под ступнями было на удивление реальным, осязаемым якорем в мире, который до сих пор плыл у нее перед глазами.              Брюнетка не пошла в ванную. Не посмотрела в зеркало. Реджина, как сомнамбула, прошла в гардеробную, нащупала на вешалке свой самый старый, мягкий халат из кашемира и накинула его на плечи. Ткань, обычно ласкающая кожу, сейчас казалась Миллс грубой и чужой.              Спускаясь по лестнице, женщина держалась за перила, как старуха. Каждый шаг отдавался в висках глухим стуком. В доме стояла тишина, нарушаемая лишь тиканьем напольных часов в холле – звуком, который хозяйка особняка раньше никогда не замечала.              Именно в этот момент на кухню, потягиваясь и потирая глаза, вышел Генри. Увидев мать, он замер на пороге.              – Мама? – его голос прозвучал тихо и неуверенно. – Ты... в порядке?              Реджина повернулась к нему, и мэру потребовалось невероятное усилие воли, чтобы губы дрогнули в подобии улыбки.              – Да, солнышко, – голос Миллс показался ей хриплым и чужим. – Просто... не выспалась.              Мальчик не отводил от матери взгляда. Вместо этого он подошел к хлебнице, достал два ломтя хлеба, аккуратно намазал их маслом и поставил один из тостов перед Реджиной на стол.              – Съешь, мама, – сказал он просто, и в этих двух словах не было ни капли упрека.              Женщина посмотрела на этот простой, детский жест и почувствовала, как в горле встает ком. Это был не тост. Это был спасательный круг, брошенный мэру в бушующее море собственного отчаяния. Реджина взяла его дрожащей рукой и отломила крошечный кусочек. Это был первый шаг назад – к жизни, к нормальности, к обязанностям.              ***              Войдя в свой кабинет, хозяйка кабинета на мгновение застыла на пороге. Пространство, которое всегда было символом власти и контроля, сейчас казалось мэру чужим и враждебным.              Ким вошла с обычной чашкой кофе. Увидев Реджину, она на секунду замерла.              – Доброе утро, мисс Миллс. Это срочные документы на подпись…              – Спасибо, Ким, – Миллс прервала. – И... Ким?              – Да, мэм?       – Не могли бы вы... привезти сюда Кексика? Из особняка.              Это была не просьба, а признание собственной слабости, которое далось властной женщине невероятно трудно.              Оставшись одна, Реджина медленно подошла к столу и опустилась в кресло. Брюнетка взяла первую папку. «Распоряжение № 147-р. О проведении планового ремонта водопроводных сетей на Мейн-стрит». Мэр открыла. Буквы плыли перед глазами. Женщина заставила себя прочесть первую строку. Потом вторую.              Так прошел первый час. Миллс не думала. Не анализировала. Реджина просто выполняла действия. «Прочесть. Понять. Подписать.» . Это была умственная гигиена. Мытье рук от налипшей грязи саморазрушительных мыслей.              Через пару часов Ким привезла Кексика. Пёс, увидев женщину, не бросился с радостным лаем. Он вошёл в кабинет степенно, обошёл стол, ткнулся холодным носом в протянутую руку и тяжело вздохнул. Затем он улегся на специально принесенном для него коврике. Его спокойное, ровное дыхание стало саундтреком к новому, хрупкому существованию мэра.              В обеденный перерыв Реджина взяла поводок и вывела Кексика в маленький сквер рядом с мэрией. Миллс не пошла туда, чтобы подумать. Нет. Целью брюнетки было прямо противоположное – не думать. Она сосредоточилась на собаке. На том, как он, натягивая поводок, обнюхивает каждый куст. Это была медитация опустошения. Женщина вычищала из себя боль, как вычищают грязь из раны.              ***              Вторые сутки начались не с привычного ощущения разбитости, а с чего-то нового – почти вызова самой себе. Проснувшись, брюнетка не позволила волне отчаяния накрыть себя с головой, как это было прежде. Вместо этого мэр резко села на кровати, сжав кулаки до побеления костяшек. Мысль о содеянном никуда не исчезла – она продолжала жить в Реджине постоянным фоновым гулом, и ночная исповедь перед зеркалом в ванной лишь подтвердила это. Но сегодня утром женщина приняла решение: достаточно. Достаточно позволять этой боли определять каждый шаг, каждый вздох. Миллс не забыла о том, что натворила, не предала забвению свою вину – брюнетка просто выбрала не позволять ей съедать себя заживо, не позволять этому внутреннему демону управлять своей жизнью.              Кексик, почувствовав тонкое изменение в настроении подошёл и положил свою тяжёлую, умную голову на колени. Реджина медленно провела рукой по его шелковистой шерсти, ощущая под пальцами спокойное, ровное дыхание пса. – Мы справимся, – тихо сказала мэр, и впервые за долгое время эти слова не звучали для Миллс ложью или пустой бравадой. В них слышалась хрупкая, но настоящая решимость.              Спускаясь на кухню, женщина уже не держалась за перила как раненое животное. Походка была хоть и медленной, но уверенной, каждый шаг отдавался в тишине дома чётким, размеренным стуком. В воздухе витал насыщенный аромат свежесваренного кофе – Генри, видимо, уже успел включить кофемашину, и этот простой, бытовой жест заботы тронул Реджину до глубины души.              – Привет, мама! – его голос прозвучал не с опаской или тревогой, как накануне, а с обычной, солнечной энергией, которая так характерна для него по утрам. Мальчик сидел за столом, доедая тарелку хлопьев, и, увидев Реджину, широко, по-детски беззаботно улыбнулся. – Ты сегодня... ну, похожа на себя. Настоящую.              Миллс замерла на пороге кухни, и по лицу брюнетки пробежала тень той самой, почти забытой, искренней улыбки. Мальчик был прав. Реджина не просто «функционировала» или «держалась». В осанке, в ясности взгляда, в твёрдости голоса, когда женщина ответила: – Доброе утро, солнышко, – читалось нечто гораздо большее. Это было возвращение к самой себе. К той самой Реджине Миллс, которая умела собирать волю в кулак, брать на себя ответственность – даже самую тяжёлую – и нести её, несмотря ни на какие трещины в душевной броне. Боль, которую мэр причинила, оставалась с ней, как глубокий шрам, но женщина начинала учиться существовать с этим шрамом, не позволяя ему управлять каждой своей мыслью и поступком.              В мэрии царил образцовый, почти безупречный порядок. Ким, видя восстановившуюся решимость в глазах начальницы, работала с удвоенной энергией и эффективностью. Секретарша не произносила лишних слов, но каждый жест, каждая аккуратно поданная папка говорили о молчаливой поддержке и готовности к продуктивной работе. И Реджина с головой окунулась в эту работу. Это не было механическим, отчаянным подписыванием документов, как в первый день. Нет. Острый, аналитический ум мэра, так долго пребывавший в тумане самобичевания и отчаяния, снова заработал в полную силу. Женщина вникала в суть бюджетных отчётов, задавала точные, пронзительные вопросы, решения вновь стали быстрыми, взвешенными и безжалостно эффективными. Каждый вопрос, каждая удачно проведенная встреча были не просто галочкой в списке дел, а кирпичиком, который Миллс закладывала в фундамент своего прежнего «я» – того, что умело жить с болью, но не жить болью.              Отпивая маленькими глотками крепкий чёрный кофе, Реджина вспомнила о вчерашней просьбе Генри. Взяв телефон, брюнетка набрала номер городского приюта для животных. Голос мэра, когда женщина заговорила, звучал привычно властно и собранно, в нем вновь появились те самые стальные нотки, которых так боялись подчиненные.                     – Говорит Миллс.Касательно визита школьников в среду... Да, именно так. Все организационные вопросы моя помощница согласует с вашим администратором. Благодарю.              Пять минут – и дело было сделано. Ощущение контроля, пусть и над таким малым, почти микроскопическим участком жизни, как благотворительный визит группы школьников, наполнило Реджину странным, почти забытым чувством глубокого удовлетворения. Это был живительный глоток нормальности, тот самый эликсир, который постепенно возвращал мэру уверенность в том, что она всё еще может что-то менять, чего-то достигать, что-то исправлять в этом мире, пусть и начинать приходилось с самых малых, простых вещей.              К третьему дню Реджина не просто вернулась к привычному, отлаженному как швейцарские часы ритму жизни – женщина начала находить в нем подлинное, глубокое удовольствие. Утренний ритуал превратился из необходимости в нечто сродни медитации, в спокойный, размеренный танец, в котором каждое движение было выверено и наполнено смыслом. Стоя перед гардеробом, мэр уже с легкой, почти неуловимой улыбкой выбирала не просто костюм, а доспехи – элегантный, безупречно скроенный ансамбль из тончайшей шерсти цвета морской волны, который идеально подчеркивал возрождающуюся уверенность в себе и своих силах. Поймав собственное отражение в зеркале, Миллс увидела в своих темных, всегда таких нечитаемых глазах знакомый, властный блеск. Да, где-то в самой глубине, в самых потаенных уголках души, оставалась боль – но теперь это была не кровоточащая, открытая рана, а затянувшийся, хоть и невероятно чувствительный шрам. Брюнетка приняла свою вину как неотъемлемую часть себя, как суровый урок, преподанный ей жизнью, но отказалась позволить этой вине управлять своей жизнью, диктовать ей свои условия.              Вечер того дня в величественном, обычно таком тихом особняке Миллс был наполнен почти праздничной, светлой атмосферой. Генри, воодушевленный разительным преображением матери, с настоящим триумфом вернулся из школы, размахивая над головой тетрадью с жирной, красной пятеркой за сложнейшую контрольную по математике.              – Смотри, мама! – воскликнул он, влетая в дом с таким шумом и гамом, что даже невозмутимый обычно Кексик насторожил уши. – Поставила пять! Представляешь? Говорит, такого сложного, нестандартного решения она не видела со времен своего преподавания в университете!              За ужином мальчик без умолку, захлебываясь от восторга, тараторил о школьных новостях, о планах на предстоящий проект, о смешной истории, приключившейся с его лучшим другом на перемене. И Реджина слушала его. Не делая вид, не кивая в нужных местах с пустым взглядом, а по-настоящему слушала, впитывая каждое его слово, его энергию, его безудержный детский энтузиазм. Смех мэра – чистый, лёгкий, настоящий, впервые за долгие, мучительные дни отчаяния и самобичевания – звучно разносился по столовой, наполняя холодноватые, роскошные залы дома давно забытой жизнью, теплом и светом. Миллс подшучивала над ним, дразнила его за чрезмерный, почти комичный энтузиазм, и в эти мгновения казалось, что тяжелые, грозовые тучи, так долго нависавшие над особняком, наконец-то развеялись, уступив место ясному, безмятежному, солнечному небу.              Даже Кексик, обычно исполнявший роль сдержанного и молчаливого стража, казалось, заразился общим приподнятым настроением. Он не просто лежал на своем месте, а деловито расхаживал вокруг стола, помахивая хвостом, и время от времени тыкался влажной, холодной мордой в ладонь, настойчиво, но деликатно требуя своей доли внимания и ласки.              Когда они вместе мыли посуду после ужина (мальчик с азартом вытирал тарелки, а женщина ополаскивала их под струей тёплой воды), он на мгновение замолчал, задумавшись, а потом тихо, почти доверительно, так, чтобы слышала только она, сказал:              – Знаешь,мама... Я так рад, что ты... ну, снова наша. Настоящая. Такая, как раньше.              Миллс замерла, и пальцы инстинктивно крепче сжали край тарелки, которую она держала. Женщина медленно обернулась, отложила посуду, обняла сына, прижав его к себе в тесном, почти интимном объятии, и почувствовала, как на глаза, против воли, навернулись горячие, солёные слёзы. Но на этот раз это были не слёзы отчаяния, стыда или беспросветной вины. Это были капли облегчения, глубокой, всепоглощающей благодарности судьбе и того хрупкого, но невероятно настоящего, выстраданного счастья, что прорвалось сквозь толщу пережитого кошмара. Реджина прошла через самый настоящий ад, но сумела, собрав всю свою волю, выбраться из него. Мэр снова была сильной. Женщина снова могла позволить себе быть счастливой. Брюнетка снова могла дышать полной, свободной грудью, не ощущая с каждым вдохом острой боли.              И в этот самый миг, когда сердце Реджины было переполнено до самых краев этим мирным, почти безмятежным счастьем, на городской телефон Миллс, лежавший неподалеку на кухонной столешнице, резко, пронзительно и настойчиво, разрывая тишину, позвонили.              Реджина с дрогнувшей рукой поднесла трубку к уху, и женский голос на той стороне, холодный и официальный, разрезал пространство:              – Мисс Миллс?Говорит старшая медсестра отделения неотложной помощи.Срочно, Мисс Свон…              
209 Нравится 316 Отзывы 66 В сборник