Глава 39. Дрожь
За окном её палаты – серое, тяжёлое небо, низкие тучи, которые не пропускают солнца. Но она всё равно любит смотреть в окно. Потому что там – жизнь. Там люди ходят по парку, там дети играют в снежки, там Генри, наверное, сейчас лепит снеговика во дворе школы. Там – мир, который продолжается, несмотря на то, что случилось с ней. Чтобы увидеть окно, нужно повернуть голову. Поворачивать голову больно – шея затекла от неподвижности. Но Эмма поворачивает. Каждый день. Потому что это её маленькая победа над болью. Она учится жить с ней заново. Боль поселилась в Эмме давно. Она привыкла к ней за годы работы, за потери, за те долгие ночи, когда она лежала без сна и думала о Камилле и Трейси. Но эта боль – другая. Физическая, осязаемая, конкретная. Она не давит на психику, не мучает воспоминаниями – она просто есть. Как фон. Как постоянный спутник. В правой ноге, пронзённой спицами аппарата Илизарова, боль – это низкий, гудящий звук, который никогда не замолкает. Он то стихает до ноющего гула, который можно терпеть, то взрывается острыми вспышками, стоит неосторожно дёрнуться во сне. Тогда мир на несколько секунд становится чёрно-белым, а перед глазами плывут круги. Но Эмма научилась дышать сквозь это. Вдох – выдох. Вдох – выдох. Боль – это просто сигнал. Она не враг. Она просто есть. В груди – ноющая тяжесть от рёбер. Они срастаются медленно, напоминая о себе при каждом глубоком вдохе. Аппарат ИВЛ сняли, она дышит сама, но лёгкие будто забыли, как это делать правильно. Иногда ей кажется, что воздуха не хватает. Тогда она закрывает глаза и вспоминает, как дышала в том белом пространстве. Там тоже было трудно. Но она справилась. На правой руке – пульсирующее тепло от заживающих ран. Тех самых, что оставили скобы Грейсона. Кожа стянута, чешется нестерпимо, но чесать нельзя. Эмма сжимает и разжимает пальцы, заставляя их работать. Левая рука – её опора. Та, что может дотянуться до кнопки вызова, сжать чью-то ладонь, если это потребуется. И она сжимает. Часто. Когда рядом та, чья ладонь становится единственным якорем в этом море боли. Утро начинается всегда одинаково. В семь часов дверь открывается, и в палату входит Марта – пожилая медсестра с усталыми, но добрыми глазами. Та самая, что была в операционной, когда Эмму вытаскивали с того света. Марта ставит на тумбочку поднос с завтраком – жидкая каша, компот, таблетки в пластиковых стаканчиках – и говорит своим бодрым голосом: – Доброе утро, мисс Свон. Как спалось? Свон смотрит на неё и благодарно кивает. Спалось – никак. Но это не повод портить человеку утро. Марта хорошая. Она заслуживает хотя бы улыбки. Эмма выдавливает из себя слабую, кривую улыбку – губы всё ещё заживают, шрам на верхней губе стягивает кожу – и отвечает: – Нормально. Спасибо. Марта понимающе вздыхает и приступает к главному – обработке спиц. Это ритуал, который Эмма ненавидит, но принимает. Она садится на край кровати, берёт лоток с антисептиком и начинает осторожно, но твёрдо проводить ватной палочкой вокруг каждой спицы, там, где металл выходит из кожи. Четыре кольца. Двенадцать спиц. Каждое утро. Каждый вечер. – Остеомиелит – штука серьёзная, – говорит Марта, не поднимая глаз. – Если инфекция пойдёт в кость, могут быть большие проблемы. А у вас, мисс Свон, ранки чистые. Молодец. Молодец. Эмма молодец. Она смотрит в потолок и считает плитки, пока Марта колдует над её ногой. Тридцать шесть белых квадратов. Она уже сбилась со счёта, сколько раз пересчитывала их за этот месяц. Но сегодня они кажутся ей почти красивыми. Ровные, чистые, одинаковые. В этом есть что-то успокаивающее. После завтрака приходит санитар Том с каталкой. Пора на рентген. Перекладывание – всегда испытание. Том старается аккуратно, но когда твоя нога – это тяжёлая металлическая конструкция, любой неосторожный толчок отдаётся в спицах острой вспышкой. Эмма сжимает зубы, хватается здоровой рукой за поручень и смотрит в одну точку на стене, пока её перекладывают. Не кричать. Не показывать. Просто дышать. Каталка едет по коридору. Двадцать три поворота до кабинета рентгена. Эмма знает этот путь наизусть. Налево, прямо, направо, снова прямо. Каждый стык плитки – это вибрация. Каждый толчок – боль. Но она научилась считать. Один, два, три... двадцать три. И всё. Почти всё. В кабинете рентгена холодно и пахнет озоном. Лаборантка с короткой стрижкой помогает Тому переложить блондинку на жёсткий стол. Ногу нужно повернуть под определённым углом. Это самое трудное. – Потерпите, мисс Свон, – говорит лаборантка. – Совсем чуть-чуть. «Чуть-чуть» длится вечность. Эмма чувствует, как кости внутри аппарата трутся друг о друга – осколки, которые должны срастись. Боль вышибает слезу, но она смотрит в потолок – здесь плитки бежевые, двадцать восемь штук – и считает до ста. Раз, два, три... Когда она доходит до ста, щелчок аппарата возвещает, что всё кончено. Можно расслабиться. Но расслабления нет. Потому что завтра будет то же самое. И послезавтра. И через неделю. И Эмма принимает это. Потому что выбора нет. Потому что это путь назад, к жизни. И она хочет пройти его до конца. Результаты рентгена приносит доктор Арлен. Он приходит во второй половине дня, когда Эмма уже успевает задремать. Его лицо, как всегда, спокойное и сосредоточенное. Он вешает снимок на световой экран и показывает пальцем на тёмные линии между обломками кости. – Видите? Костная мозоль формируется. Медленно, но процесс идёт. Ещё пара недель – и можно будет думать о том, чтобы ставить вас на ноги. Эмма смотрит на снимок. Она не понимает, что там происходит, но верит Арлену. Он спас её. Он не дал ей умереть в той машине. Если он говорит, что процесс идёт – значит, идёт. – Сколько ещё? – спрашивает она. Голос всё ещё хриплый, но с каждым днём становится лучше. – Месяца два-три в аппарате. Потом снимем. Потом – разработка. Там будет тяжело, но вы справитесь. Тяжело. Знает, что такое тяжело. Она кивает. – Спасибо, доктор. Арлен смотрит на неё с лёгким удивлением – она редко благодарит, редко говорит вообще – и кивает в ответ. Он хороший врач. Он знает, когда нужно уйти. Днём, когда процедуры заканчиваются, приходит Реджина. Эмма узнаёт её шаги ещё в коридоре. Этот лёгкий, уверенный цокот каблуков – она могла бы узнать его из тысячи. И каждый раз, когда она слышит его, внутри что-то происходит. Не щемит, не сжимается, как раньше. Просто... теплеет. Сердце начинает биться чуть быстрее. Тело расслабляется, хотя Свон этого не замечает. Это происходит само. Она не думает о том, что случилось в шахте. Не прокручивает в голове те страшные слова, которые они сказали друг другу. Не хочет возвращаться туда. Потому что там – ад. А здесь, в этой палате, с этой женщиной, которая входит и тихо садится в кресло – здесь можно просто быть. Здесь боль утихает. Не потому, что Реджина приносит обезболивающее. А потому что она просто рядом. В первые дни, когда Эмма только пришла в себя, Реджина пыталась говорить. Она заходила издалека, подбирала слова, и Свон видела, как ей трудно. Видела эту борьбу в её тёмных глазах – желание извиниться, объяснить, высказать всё, что накопилось. И каждый раз, когда Миллс открывала рот, чтобы начать этот разговор, Эмма чувствовала, как стена внутри неё вырастает до небес. Она не могла. Не могла слушать про вину, про шахту, про те слова, что разбили ей сердце тогда. Потому что если бы она позволила этому разговору случиться, ей пришлось бы снова пережить тот момент, когда Реджина смотрела на неё с разочарованием. А она не хотела. Не могла. Её сердце просто не выдержало бы ещё одной такой ноши. Поэтому однажды, когда брюнетка в очередной раз начала: «Эмма, я должна сказать тебе...», блондинка сделала то, что умеет лучше всего. Она протянула руку. Свою левую, здоровую руку. И просто сжала пальцы Реджины. Та замерла на полуслове. Смотрела на их переплетённые руки так, будто видела чудо. – Не надо, – сказала Эмма тихо. Голос охрип, но слова были отчётливыми. – Не надо говорить. Просто... побудь со мной. Подержи за руку. Этого достаточно. Реджина смотрела на неё долго. Очень долго. В её глазах стояли слёзы, которые она так и не позволила себе пролить. А потом она кивнула. И с тех пор они не говорили о том, что было. Вообще. Теперь Миллс входит, садится в кресло и молча берёт её за руку. Иногда она рассказывает о Генри – как тот ходит в школу, как сдал какой-то тест, как нарисовал очередного дракона. Иногда – о городе, о дурацких происшествиях, о том, как Грэм ловил сбежавших кур. Иногда они просто молчат. И в этом молчании нет неловкости. Есть только покой. Сегодня Реджина принесла рисунок от Генри. Огромный, во весь лист, дракон с изумрудными глазами и надписью внизу: «Для Эммы. Самый сильный. Выздоравливай». Свон долго рассматривает его, водит пальцем по неровным линиям, и на губах появляется самая настоящая улыбка – первая за долгое время. – Он у тебя замечательный, – говорит она тихо. Реджина смотрит на неё, и в этом взгляде – целая вселенная. Боль, вина, надежда, любовь – всё перемешано. Блондинка видит это. И принимает. Потому что теперь она знает: можно не говорить. Можно просто быть рядом. – Он тебя очень ждёт, – отвечает Миллс. – Спрашивает каждый день, когда ты сможешь выйти гулять. Я говорю – скоро. – Скоро, – эхом отзывается Эмма. И сама не знает, верит ли в это. Но Миллс хочется верить. Рядом с ней вообще хочется верить во всё хорошее. Они сидят так до вечера. Реджина читает вслух – они дошли до середины «Унесённых ветром», Эмма слушает, закрыв глаза. Боль никуда не делась – она пульсирует в ноге, ноет в груди, жжёт на руке. Но рядом с ней она становится тише. Словно та своей энергией, своим присутствием создаёт вокруг блондинки защитный кокон, через который боль проходит с трудом. Когда Мэр уходит – а уходит она всегда поздно, когда Эмма уже начинает клевать носом – в палате становится пусто и холодно. Свон смотрит на дверь и ждёт, когда шаги стихнут в коридоре. Потом закрывает глаза и пытается удержать тепло, которое осталось на её пальцах. Завтра она снова придёт. И послезавтра. И каждый день. И Эмма будет ждать. Потому что эти часы, когда Реджина рядом – единственное, ради чего стоит терпеть всю эту боль. Через неделю, когда Эмме разрешают впервые сесть, Реджина приходит раньше обычного. Она застаёт Дафну, инструктора ЛФК, которая поднимает изголовье кровати и подкладывает подушки. – Останься, – просит, когда видит, что Миллс собирается выйти. – Пожалуйста. Реджина замирает. Садится на стул у стены и смотрит, как Эмма впервые за месяц поднимается в вертикальное положение. Это тяжело. Мир плывёт перед глазами, тошнота подкатывает к горлу, нога в аппарате пульсирует так, что хочется выть. Но Свон сжимает зубы и смотрит на Реджину. Та сидит, вцепившись в подлокотники кресла, на её лице – напряжение, страх, желание броситься помочь и невозможность этого сделать. Она просто смотрит. И этого достаточно. – Дышите, мисс Свон, – говорит Дафна. – Медленно, глубоко. Эмма дышит. Смотрит на женщину. Дышит. – Попробуйте пошевелить пальцами на левой ноге. Шевелит. Легко. – А теперь на правой. Тишина. Эмма посылает сигнал, приказывает пальцам согнуться. Ничего. Она пробует снова, напрягаясь всем телом. Ничего. – Не расстраивайтесь, – говорит Дафна. – Это нормально. Нерв был сильно повреждён. Ему нужно время. Свон кивает. Она не расстраивается. Она смотрит на Реджину. В глазах той – слёзы, которые она отчаянно сдерживает. – Я справлюсь, – говорит Свон тихо, глядя прямо на неё. – Не переживай. Реджина сжимает губы и кивает. Она верит. Она всегда верит. В конце месяца Эмме делают первую ЭНМГ – исследование, которое должно показать, жив ли малоберцовый нерв. Процедура неприятная – в ногу втыкают тонкие иглы-электроды и пускают слабые разряды тока. Ощущение – будто по ноге бьют мелкими искрами. Свон терпит. Она научилась терпеть всё. Результаты приносит невролог – пожилой мужчина с умными, усталыми глазами. Он долго смотрит в бумаги, потом поднимает взгляд на Эмму. – Пока нерв молчит, – говорит он честно. – Но это не приговор. У таких травм восстановление идёт медленно. Месяцами. Годами. Нужно ждать и работать. Эмма кивает. Она уже знала. Она чувствовала это по мёртвой тяжести в стопе. – Спасибо, – говорит она. Врач уходит, а блондинка смотрит в окно. За стеклом падает снег. Крупные, пушистые хлопья. Красиво. Она думает о том, что, возможно, никогда не будет ходить нормально. Что, возможно, навсегда останется хромой. Что нерв может не восстановиться. Но странное дело – эта мысль не пугает её так, как пугала бы раньше. Потому что есть вещи поважнее. Вечером приходит Реджина. Садится в кресло, берёт за руку. Свон смотрит на неё – на эту сильную, красивую женщину, которая столько лет строила вокруг себя стены, а теперь сидит здесь, в больничной палате, и держит её за руку. И внутри разливается тепло. – Нерв молчит, – говорит тихо. – Может, никогда не встану. Реджина сжимает её пальцы. Крепко. До боли. – Встанешь, – говорит она твёрдо. – Я рядом. Мы справимся. Эмма смотрит на неё и верит. Потому что рядом с Реджиной верится легко. Потому что когда она рядом, боль действительно утихает. Потому что она – единственное, ради чего стоит терпеть все эти процедуры, все эти уколы, всю эту бесконечную боль. Она не знает, как назвать то, что между ними. Не хочет думать о прошлом. Не хочет загадывать будущее. Есть только здесь и сейчас. Её рука в руке Реджины. Тишина за окном. Снег, падающий на землю. *** Январь наступил серым и холодным. За окном валил снег, в палате было тепло, но Эмме всё равно казалось, что она мёрзнет. Не телом – внутри. Второй месяц реабилитации оказался тяжелее первого. В первый она просто лежала. Лежала и заживала. Боль была, но она была тупая, привычная. Можно было закрыть глаза и ждать, пока пройдёт. Во втором месяце началось то, от чего нельзя было закрыть глаза. Началась вертикализация. Врачи решили, что пора ставить её на ноги. Первая попытка встать случилась четвёртого января. Дафна, инструктор ЛФК, принесла ходунки и объяснила, что нужно делать. Эмма слушала вполуха. Она смотрела на эти ходунки и думала: «Неужели я дошла до этого». В таком возрасте учиться ходить заново, как ребёнок. – Опираться будете на здоровую ногу, – говорила Дафна. – Больную просто поставим для равновесия. Никакой нагрузки. Главное – не упасть. Эмма кивнула. Её подняли. Мир качнулся, поплыл перед глазами. Точно так же, как тогда, в белом пространстве, когда она пыталась найти выход. Только теперь выход был здесь, в реальности. И он был болезненным. Когда правая нога коснулась пола, Свон поняла, что такое настоящая боль. Это было не то ноющее гудение, к которому она привыкла. Это была острая, режущая вспышка, от которой потемнело в глазах. Кровь, застоявшаяся за месяцы неподвижности, рванула вниз, распирая ткани, давя на нервы, на кости, на каждую клетку. Закусила губу так, что почувствовала металлический привкус. Пальцы вцепились в ходунки мёртвой хваткой. – Дышите, – сказала Дафна. – Сейчас пройдёт. Не проходило. Эмма стояла и смотрела в одну точку на стене, считая про себя. Раз, два, три... Десять секунд. Пятнадцать. Двадцать. Пот заливал глаза, смешиваясь со слезами, которые она не могла остановить. – Достаточно, – сказала врач. – На сегодня хватит. Когда её опустили обратно на кровать, она была мокрая, как после тяжёлой работы. Тело трясло. Она лежала и смотрела в потолок, считая плитки. Тридцать шесть. Тридцать шесть белых квадратов. В палату вбежала Марта с обезболивающим. Эмма выпила, не чувствуя вкуса. Закрыла глаза. Попыталась провалиться в сон, но боль не давала. Вечером пришла Реджина. Села в кресло, взяла за руку. Блондинка не открывала глаза, но пальцы сами сжались в ответ. Тепло разлилось по ладони, поднялось выше, к запястью, к локтю. Боль не ушла, но стала тише. Словно её приглушили. – Тяжело? – тихо спросила Реджина. Эмма кивнула, не открывая глаз. – Знаю, – сказала Мэр. – Но ты справишься. Ты всегда справляешься. Свон не ответила. Она просто лежала и чувствовала тепло её руки. Этого было достаточно. На следующий день повторилось то же самое. И через день. И через неделю. Каждое утро Свон просыпалась с мыслью: «Сегодня опять вставать». Каждое утро она надеялась, что будет легче. Каждое утро ошибалась. Лёгче не становилось. Совсем. Боль была всегда одной и той же – острой, режущей, вышибающей дух. Эмма научилась терпеть, но привыкнуть к этому было невозможно. Она вставала, делала несколько шагов по палате, хватаясь за ходунки, и падала в кресло, обессиленная. Иногда она плакала. Просто сидела и плакала, потому что больше ничего не оставалось. Она плакала не от жалости к себе. Она плакала от бессилия. От того, что её тело, которое всегда было сильным, которое таскало её по всем передрягам, которое выдерживало любые нагрузки, теперь предало её. Оно не слушалось. Оно болело. Оно было чужим. Особенно тяжело было по ночам. Днём приходили врачи, медсёстры, Реджина, Генри. Днём нужно было держаться, улыбаться, делать вид, что всё нормально. Днём Эмма надевала маску – ту самую, которую носила всю жизнь. Маску сильной женщины, которой всё нипочём. А ночью, когда палата погружалась в темноту и тишину, маска спадала. Ночью Свон лежала и смотрела в потолок. Боль никуда не девалась – она просто ждала, когда можно будет снова напомнить о себе. Эмма сжимала зубы, вцеплялась в простыню и ждала утра. Иногда она тихо плакала в подушку, чтобы никто не слышал. Иногда просто лежала, глядя в темноту, и думала. О чём она думала? О разном. О Генри – как он там. О Реджине – как она держится, хотя видно, что устала до предела. О том, что будет дальше. Сможет ли она ходить. Сможет ли работать. Сможет ли жить нормально. Ответов не было. В середине января случился срыв. Это был обычный день. Эмма встала, сделала несколько шагов, упала в кресло. Дафна что-то говорила про прогресс, про то, что сегодня получилось лучше, чем вчера. Свон кивала, но внутри было пусто. Потом пришла Миллс. Села рядом, взяла за руку, начала рассказывать про Генри. Эмма слушала, но слова не доходили. Она смотрела на свою ногу – на эту чудовищную конструкцию из металла, на спицы, торчащие из кожи, на бледную, синеватую кожу – и чувствовала, как что-то внутри закипает. – ...и он сказал, что хочет стать врачом, представляешь? – говорила Реджина. – Говорит, чтобы лечить людей, как доктор Арлен лечил тебя... – Хватит. Та замерла. – Что? – Хватит, – повторила Эмма. Голос был хриплым, чужим. – Хватит этого оптимизма. Хватит рассказывать, как всё замечательно. Ничего не замечательно. Я стою десять секунд в день и не могу дойти до туалета без посторонней помощи. Я не чувствую свою стопу. Я, может быть, никогда не буду ходить нормально. А ты сидишь здесь и рассказываешь мне про Генри и его планы. Она замолчала, тяжело дыша. Слова вырвались сами, не контролируемые. Эмма смотрела в стену и не могла остановиться. – Ты не понимаешь. Ты приходишь сюда, садишься в своё кресло, держишь меня за руку, а потом уходишь в свой нормальный мир. А я остаюсь здесь. В этой палате. С этой болью. И ничего не меняется. День за днём одно и то же. И я устала. Я так устала, Джина. Голос сорвался. Свон закрыла лицо руками и разрыдалась. По-настоящему, громко, не стесняясь. Всё, что копилось неделями, вырвалось наружу. Реджина сидела молча. Потом медленно встала, подошла вплотную и обняла её. Просто обняла, прижав к себе, не говоря ни слова. Эмма уткнулась лицом ей в плечо и плакала. Долго, навзрыд, как ребёнок. Та гладила её по голове, по спине, что-то шептала – не слова, просто звуки, успокаивающие, тёплые. – Я здесь, – сказала она наконец. – Я здесь, Эмма. Я никуда не уйду. И ты имеешь право злиться. Имеешь право плакать. Имеешь право устать. Ты не обязана быть сильной всё время. Свон всхлипнула, подняла голову. Посмотрела на ту заплаканными глазами. – Прости. Я не должна была на тебя срываться. – Должна, – твёрдо сказала Реджина. – На кого же тебе ещё срываться, как не на меня? Я выдержу. Я всё выдержу. Только не замыкайся. Не молчи. Говори мне. Всё, что хочешь. Даже если это больно. Эмма смотрела на неё и чувствовала, как ком в горле тает. Как тепло разливается по груди. Как боль, которая ещё минуту назад была невыносимой, становится просто болью. Терпимой. Живой. – Спасибо, – прошептала она. Та улыбнулась. Устало, но искренне. – Не за что. Они сидели так долго. Реджина обнимала Эмму, Эмма уткнулась носом ей в шею. За окном падал снег. В палате было тихо. Потом блондинка отстранилась, вытерла слёзы рукавом больничной пижамы. – Знаешь, – сказала она хрипло. – Когда ты рядом, легче. Правда легче. Боль не уходит, но... она как будто не главная. Ты главная. Мэр смотрела на неё, и в её глазах стояли слёзы, которые она не позволяла себе пролить. – Я рада, – сказала она просто. – Потому что для меня ты – тоже главная. Они помолчали. Потом Эмма взяла её за руку. – Почитай мне, – попросила она. – Что-нибудь. Всё равно что. Миллс кивнула, взяла книгу с тумбочки, открыла на закладке и начала читать. Голос её был тихим, ровным, успокаивающим. Свон закрыла глаза и слушала. После того дня Эмме стало немного легче. Не физически – физически было по-прежнему тяжело. Но психoлогически она перестала давить на себя. Перестала требовать от себя невозможного. Если не получалось встать – не получалось. Если хотелось плакать – она плакала. Если хотелось злиться – злилась. И Реджина принимала всё. Все её срывы, все её слёзы, всё её отчаяние. Она не пыталась утешать фальшивыми словами, не говорила «всё будет хорошо». Она просто была рядом. И этого хватало. К концу января Эмма научилась делать не несколько шагов, а целый круг по палате. Медленно, с ходунками, волоча правую ногу, но сама. Без посторонней помощи. Когда она впервые сделала полный круг и остановилась у окна, в палате были Реджина и Генри. – Эмма! Ты сделала это! – закричал мальчик и бросился к ней, обнимая за здоровую ногу. Свон чуть не упала, удержалась, схватившись за подоконник. Миллс подскочила, готовая подхватить, но Эмма покачала головой. – Всё нормально, – сказала она. – Я стою. Сама. Она стояла у окна и смотрела на улицу. На заснеженный парк, на деревья в инее, на редких прохожих, которые куда-то спешили по своим делам. – Весной, – сказала она тихо. – Весной я выйду туда. И мы по лужам пройдёмся. Да, Генри? – Да! – завопил мальчик. – Самым большим лужам в мире! Эмма улыбнулась. Повернулась к Реджине. Та стояла, прислонившись к стене, и смотрела на неё с таким выражением, от которого перехватывало дыхание. – Спасибо, – сказала Эмма одними губами. Реджина кивнула. Ей не нужно было слов. В конце месяца сделали вторую ЭНМГ. Свон лежала на кушетке, чувствуя, как иглы впиваются в ногу, как слабые разряды заставляют мышцы вздрагивать. Рядом стояла Джина – она настояла, что будет здесь. Держала за руку, сжимала пальцы каждый раз, когда Эмма вздрагивала. Два дня ожидания были пыткой. Блондинка почти не спала, всё думала о результатах. Если нерв молчит – значит, всё зря. Значит, она никогда не будет ходить нормально. Значит... «Хватит. Не забегай вперёд». Но мысли лезли. Когда вошёл Арлен с папкой в руках, она вцепилась в руку Реджины так, что костяшки побелели. – Есть улучшения, – сказал Арлен без предисловий. – Небольшие, но есть. Нерв просыпается. Очень медленно, но сигнал проходит. Она выдохнула. Воздух, который она держала в себе двое суток, вышел разом. Рядом Миллс судорожно вздохнула. – То есть... – начала Эмма. – То есть шанс есть. Хороший шанс. Полной гарантии нет, но динамика положительная. Продолжайте заниматься. Когда Арлен ушёл, Свон долго смотрела в потолок. Потом повернулась к Реджине. – Слышала? – Слышала, – улыбнулась брюнетка. – Я же говорила. – Да, – Эмма улыбнулась в ответ. – Говорила. Они сидели и молчали. За окном падал снег. В палате было тепло. И впервые за долгое время Эмма чувствовала не только боль, но и надежду. Крошечную, хрупкую, но настоящую. *** Февраль вступил в свои права с морозами и бесконечными снегопадами. За окном палаты сугробы выросли до подоконника, и Эмме иногда казалось, что она в снежном плену. Белые стены, белый снег, белый потолок – слишком много белого. Слишком похоже на то место, откуда она выбралась. Третий месяц реабилитации должен был стать переломным. Врачи готовили её к снятию аппарата Илизарова. Эмма ждала этого дня с ужасом и надеждой одновременно. Ужасом – потому что боялась того, что увидит под металлом. Надеждой – потому что без этой тяжести, без этих спиц, впивающихся в кость, должно было стать легче. Она уже перестала верить в «легче». Подготовка к снятию аппарата оказалась хуже, чем она думала. Каждый день Дафна приходила и заставляла её делать одно и то же. Встать с ходунками. Пройти круг по палате. Сесть. Встать снова. Эмма делала, потому что выбора не было. Но внутри всё кипело. – Вы должны укрепить мышцы, – объясняла врач. – Когда снимут аппарат, нога будет совсем слабая. Если не подготовитесь, упадёте при первой попытке встать. Свон кивала и продолжала. Шаг за шагом. Круг за кругом. Боль стала привычной, почти родной. Она уже не вздрагивала при каждом движении. Просто терпела. По ночам она лежала и смотрела на свою ногу. На эти кольца, на спицы, на кожу вокруг них – воспалённую, стянутую, чужую. Она ненавидела эту конструкцию. Ненавидела всем сердцем. Но боялась момента, когда её снимут. В эти ночи её спасала только Реджина. – Ты когда последний раз нормально спала? – спросила Эмма как-то вечером. брюнетка отвела глаза. – Не помню. – Вот. А говоришь, справимся. – Справимся, – повторила Реджина твёрдо. – Я имею право не спать. Ты – нет. Свон хмыкнула, но спорить не стала. Вместо этого она сжала её руку. – Ложись сегодня здесь, – сказала она вдруг. – На кушетке. Не уходи в ночь. Мэр замерла. – Эмма... – Знаю, не положено. Знаю, врачи будут ругаться. Но мне всё равно. Я устала одна. Останься. Реджина смотрела на неё долго. Потом кивнула. – Хорошо. Она принесла из коридора второе одеяло, устроилась на кушетке у стены. Свон слышала её дыхание в темноте – ровное, спокойное. И впервые за долгое время заснула без кошмаров. Но не все ночи были такими. Через несколько дней Эмме приснился кошмар. Грейсон. Шахта. Холодный металл скоб, впивающихся в руку. Лицо Генри, полное ужаса. И её собственный крик, который никто не слышит. Она проснулась в холодном поту, с бешено колотящимся сердцем. В палате было темно, только мониторы мерцали зелёными огоньками. Девушка села на кровати, хватая ртом воздух. – Тише, тише, я здесь. Реджина была рядом. Она спала на кушетке, но проснулась от её крика. Теперь сидела на краю кровати, гладила по спине. – Это просто сон. Ты в безопасности. Генри в безопасности. Все живы. Та дышала тяжело, рвано. Потом уткнулась лицом в плечо и замерла. – Я не могу больше, – прошептала она. – Каждую ночь одно и то же. Я устала. – Знаю, – Реджина обняла её крепче. – Знаю, милая. Но это пройдёт. Всё проходит. – Откуда ты знаешь? – Потому что я тоже через это прошла. После смерти Дэниела я месяц не спала. А потом научилась жить с этим. Ты тоже научишься. Свон подняла голову, посмотрела на неё в темноте. – Ты никогда не рассказывала. – Ты не спрашивала. Они помолчали. Потом Эмма снова прижалась к ней. – Останься до утра. – Я и так здесь. – Нет, рядом. Совсем рядом. Миллс легла рядом на узкой больничной кровати, обняла Эмму, прижала к себе. Так они и заснули – вдвоём, в тишине, под тихий писк мониторов. День, которого Эмма ждала и боялась, наступил слишком быстро. Утром пришёл Том с каталкой. её повезли в операционную. Не для большой операции – просто чтобы выкрутить спицы под кратковременным наркозом. Но всё равно – операционная. Всё равно – белые стены, резкий свет, запах антисептика. Реджина шла рядом, держа за руку, пока её не остановили перед дверью. – Я здесь буду, – сказала она. – Ждать. Та кивнула. И её увезли. Наркоз накрыл быстро и мягко. Блондинка провалилась в темноту без снов. Очнулась она уже в палате. Первое, что почувствовала – облегчение. Невероятное, почти эйфорическое облегчение. Не было этой тяжести. Не было этих колец, этих спиц. Нога была лёгкой. Чужой, но лёгкой. Эмма приподняла голову, посмотрела вниз. И чуть не закричала. Нога была страшной. Хуже, чем она представляла. Кожа – синевато-бледная, в мелких красных точках от спиц. Мышцы отсутствовали. Нога была тощая, как палка, обтянутая кожей. Вокруг колена – багровые, вздувшиеся шрамы от первой операции. Вдоль голени – длинный, неровный рубец от той раны, что оставил Грейсон. И вся нога была в точечных рубцах – двенадцать штук, ровными рядами, следы от спиц, которые торчали из её тела. Эмма смотрела на это и не верила. Это была её нога? Та самая, которая носила её по всем переделкам? Эта тощая, изуродованная конечность? – Эмма... – раздался тихий голос. Рядом сидела Реджина. Когда она успела войти? Она не заметила. – Это я? – спросила Эмма, не отрывая взгляда от ноги. Голос был чужим, безжизненным. – Это моя нога? – Да. – Она уродливая. Мэр молчала. Потом встала, подошла вплотную, взяла её лицо в ладони и повернула к себе. – Слушай меня, – сказала она твёрдо. – Ты жива. Ты дышишь. Ты говоришь. А нога заживёт. Шрамы побледнеют. Мышцы нарастут. Это всё временно. – Откуда ты знаешь? – Эмма вырвалась из её рук. – Откуда ты знаешь, что нарастут? Может, я навсегда останусь калекой! Может, я никогда не буду ходить! Ты не знаешь! Никто не знает! Она замолчала, тяжело дыша. Реджина смотрела на неё спокойно. – Не знаю, – сказала она. – Правда, не знаю. Но я знаю другое. Что бы ни случилось, я буду рядом. Хоть с ходунками, хоть с коляской, хоть с костылями. Мне всё равно. Свон закрыла глаза. Слёзы текли по щекам. – Прости, – прошептала она. – Я не хотела на тебя срываться. – Знаю. Всё нормально. Блондинка поцеловала её, отчаянно. Больше они не говорили. *** Снятие аппарата не означало выздоровление. Наоборот – начался самый трудный этап. Вместо аппарата на ногу надели жёсткий ортез – пластиковую конструкцию, фиксирующую ногу от бедра до щиколотки. В нём нужно было ходить, спать, жить. Кость ещё была слабой – один неловкий шаг, и она сломается снова. Но главное началось после – разработка колена. Колено не сгибалось долго. Сустав закостенел, связки укоротились, мышцы атрофировались. Чтобы заставить ногу работать, нужно было сгибать её с силой. Через боль. Через крик. Через «не могу». Дафна приходила каждый день и делала это с Эммой. – Сгибайте, – командовала она, поддерживая ногу под коленом. – Сильнее. Ещё. Терпите. Свон терпела. Сидела на кровати, сжимая зубы, и пыталась согнуть ногу в колене. Сначала – ни сантиметра. Колено было каменным. Потом – миллиметр. Острая боль, от которой темнело в глазах. Потом – ещё миллиметр. – Хорошо, – говорила Дафна. – На сегодня достаточно. А назавтра всё повторялось сначала. Генри приходил каждый день после школы. Он садился на стул, болтал ногами и рассказывал про свои дела. Про школу, про друзей, про нового дракона, которого нарисовал. Эмма слушала вполуха, кивала, иногда улыбалась. Она старалась ради него. Ради него она держала маску. Но однажды маска треснула. Генри пришёл с рисунком. На листе был нарисован дом, дерево, солнце и три фигурки – он сам, мама и Эмма. Все держались за руки. – Это мы, когда ты поправишься, – объяснил он. – Мы пойдём гулять в парк и будем держаться за руки, чтобы никто не потерялся. Свон смотрела на рисунок. Три фигурки. Три пары ног. У всех ноги нормальные. У неё тоже. – Эмма? Ты чего молчишь? Тебе не нравится? – Нравится, малыш, – голос её дрогнул. – Очень нравится. Генри посмотрел на неё внимательно. – Ты плачешь? – Нет, просто... просто солнышко в глаза светит. Мальчик обернулся на окно. Там было пасмурно, падал снег. Он ничего не сказал, просто обнял её за шею и прижался. – Всё будет хорошо, Эмма. Ты поправишься. Я знаю. Эмма обняла его в ответ и зажмурилась, чтобы слёзы не полились снова. Это случилось в последнюю неделю месяца. День начался с плохих новостей. Утром пришёл доктор Арлен с результатами очередного рентгена. – Кость срастается хорошо, – сказал он. – Но с нервом по-прежнему проблемы. ЭНМГ показывает минимальные улучшения. Стопа пока не оживает. – То есть? – спросила Эмма, хотя уже знала ответ. – То есть, возможно, полной подвижности не будет никогда. Вы сможете ходить, но стопа будет висеть. Придётся носить специальный ортез или тутор. И скорее всего, на всю жизнь останется хромота. Эмма смотрела на него и не верила. Хромота. На всю жизнь. Специальный ортез. Тутор. Слова врезались в мозг, как раскалённые иглы. – Я... я поняла, – сказала она механически. – Спасибо, доктор. Арлен ушел. Она осталась одна. Она сидела и смотрела в одну точку на стене. В голове было пусто. Только одно слово билось, как птица в клетке: «хромота», «хромота», «хромота». Потом пришла Дафна на разработку. – Продолжим, мисс Свон. Сегодня постараемся увеличить угол сгибания. Эмма молча позволила ей взять ногу. Врач начала сгибать. Боль вспыхнула привычная, но сегодня девушка не могла её терпеть. Каждое движение отдавалось не в колене, а в голове, в груди, в каждой клетке. – Не могу, – сказала она. – Ещё немного, – продолжала давить. – Я сказала – не могу! – Эмма дёрнулась, вырывая ногу. Врач вздохнула. – Мисс Свон, я понимаю, что тяжело. Но без этого прогресса не будет. – Какого прогресса? – блондинка вдруг закричала. – Какого прогресса, если я на всю жизнь останусь калекой?! Вы слышали, что сказал врач? Хромота! Ортез! На всю жизнь! Я никогда не буду нормально ходить! Никогда! Она вскочила с кровати. Рванулась так резко, что ортез заскрипел, а боль в колене выстрелила до самого позвоночника. Но она не обратила внимания. Подлетела к стене – белой, больничной, холодной – и со всей силы ударила по ней кулаком. Здоровой левой рукой. – А-а-а! – закричала она. Удар. Ещё удар. Ещё. Костяшки мгновенно раскровянились, на белой краске остались красные следы. – Я не хочу быть калекой! Слышите?! Не хочу! – Мисс Свон, прекратите! – Дафна бросилась к ней, пытаясь остановить. – Уйдите! – Эмма оттолкнула её. – Не трогайте меня! Она била и била, пока боль в руке не стала такой же сильной, как боль в ноге. Потом сползла по стене на пол, уткнулась лбом в колени и завыла. По-звериному, низко, страшно. – Я калека, – шептала она. – Я калека. Я калека на всю жизнь. Через пять минут в палату ворвалась Реджина. Она была без пальто, в одном свитере, растрёпанная, запыхавшаяся – видимо, бежала от самого входа. Увидела Эмму на полу, кровь на стене, кровь на руке, и на секунду замерла. Но только на секунду. Она подошла, опустилась на колени рядом. Протянула руку, чтобы коснуться, но Эмма отдёрнулась. – Не трогай. – Эмма... – Я сказала – не трогай! — Свон подняла на неё глаза. В них была такая боль, такая ярость, такое отчаяние, что Реджина на миг потеряла дар речи. – Ты знала, что сказал врач? Хромота на всю жизнь! Я никогда не буду нормальной! Я не смогу работать, не смогу бегать, не смогу даже просто ходить без этой дурацкой штуки! И ты... ты не должна на это смотреть. Ты не должна быть с такой, как я. Миллс смотрела на неё. В её глазах стояли слёзы, но голос был твёрдым. – Закончила? – Что? – Я спрашиваю, закончила орать? Потому что теперь моя очередь. Она взяла Эмму за плечи – сильно, жёстко, не давая вырваться – и заглянула прямо в глаза. – Слушай меня внимательно, Эмма Свон. Ты не калека. Ты – человек, который пережил такое, что большинство людей даже представить не могут. Тебя пытали. Тебя чуть не убили. Ты годами не вставала с кровати. И ты сейчас сидишь на полу и орёшь на меня. Знаешь, что это значит? Это значит, что ты жива. Что ты борешься. Что в тебе есть силы злиться. – Какие силы? – Эмма всхлипнула. – Я ничтожество. Я разбила руку об стену, потому что не справилась с эмоциями. Это сила? – Это боль, – сказала Мэр. – Это отчаяние. Это страх. И это нормально. Это человечно. А знаешь, что нечеловечно? Требовать от себя, чтобы ты всё это терпела молча и с улыбкой. Она взяла разбитую руку Эммы в свои ладони, осторожно, как величайшую драгоценность. – Посмотри на меня. Свон подняла голову. – Ты не калека, – сказала Реджина, глядя ей прямо в душу. – Ты – Эмма Свон. Ты спасла моего сына. Ты вытащила его из той шахты. Ты приняла удар на себя. И ты всё ещё здесь. Ты дышишь. Ты говоришь. Ты злишься. Ты плачешь. Ты живая. И я... я люблю тебя. Всю. С твоей хромотой, с твоими шрамами, с твоими истериками. Всю. Ты понимаешь? Свон смотрела на неё и не могла вымолвить ни слова. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с кровью на разбитых костяшках. – Но я... я не могу даже встать сама... – Встанешь. Медленно, но встанешь. И если не встанешь – я буду рядом. Если будешь хромать – я буду рядом. Если придётся пользоваться коляской или ходунками – я буду рядом. Потому что мне не нужна твоя нога. Мне нужна ты. Ты, Эмма. Со всем, что в тебе есть. Блондинка закрыла глаза и прижалась лбом к плечу Реджины. Та обняла её, прижала к себе, гладя по голове. – Я так устала, – прошептала Эмма. – Я так устала бояться. – Знаю. Но ты не одна. Я здесь. И никуда не уйду. В этот момент в палату вошёл Генри. Он замер в дверях, увидев мать на полу, Эмму в её объятиях, кровь на стене. – Мам? Эмма? Что случилось? Реджина подняла голову, быстро вытерла слёзы. – Всё хорошо, милый. Эмме было больно, я её обнимаю. Генри посмотрел на разбитую руку, на кровь, на лицо Эммы. Потом медленно подошёл и сел рядом с ними на пол. – Тебе очень больно? – спросил он. Та посмотрела на него и не смогла соврать. – Да, пацан. Очень. – А если я тебя обниму, станет легче? Эмма кивнула. Генри обнял её за шею, прижался изо всех сил. – Я тебя люблю, Эмма. Ты самая сильная. Ты поправишься. Свон обняла его в ответ здоровой рукой, прижала к себе. Реджина обняла их обоих. Потом пришла Марта с аптечкой. Молча обработала разбитую руку, замотала бинтом. Никто не спрашивал, что случилось. Никто не осуждал. Реджина помогла Эмме подняться, усадила на кровать. Генри забрался рядом, прижался к боку. *** Март ворвался в город неожиданно – с капелью, с мокрым снегом, с первым робким солнцем, которое пробивалось сквозь тучи и заставляло сугробы оседать и темнеть. За окном палаты весна наступала медленно, но неумолимо. Эмма сбилась со счёта, но медсёстры напоминали – вешали новые листки календаря, поздравляли с очередной победой. Она не чувствовала побед. Она просто жила. День за днём. Процедура за процедурой. Фил приехал в первый выходной марта. Свон не ждала его – он уехал в Бостон ещё в январе, сказал, что дела, но обещал вернуться. И вот он стоял в дверях её палаты – большой, небритый, в своей неизменной кожаной куртке, с пакетом апельсинов в руках. – Выглядишь лучше, – сказал он вместо приветствия. – Врёшь, – Эмма попыталась улыбнуться. – Я выгляжу как чёрт знает что. – Ну, для черт знает чего – вполне ничего. Он подошёл, чмокнул её в макушку, поставил апельсины на тумбочку. Сел на стул, закинул ногу на ногу. – Рассказывай. – Что рассказывать? – Эмма пожала плечами. – Хожу понемногу. Колено разрабатываю. Стопа мёртвая. Врачи говорят, может, никогда не оживёт. Фил смотрел на неё внимательно, цепко, как умел только он. – А ты что думаешь? – Я думаю, что устала, – Эмма отвела глаза. – Устала верить, что станет лучше. Устала терпеть боль. Устала от всего. – Понятно, – Фил кивнул. – Жалость к себе – это нормально. Но долго в ней сидеть нельзя. – Я не сижу в жалости. Я просто... я просто говорю как есть. – Как есть – это ты жива. Ты дышишь. Ты разговариваешь. Ты соображаешь. Всё остальное – наживное. Эмма промолчала. Фил вздохнул. – Я приехал не просто так, – сказал он. – В Бостоне были разговоры. Про тебя. – И что? – Пенсия. Страховка. Ты имеешь право на выплаты. Я всё оформил, бумаги привёз. И не отнекивайся на этот раз. Миллер договорился с руководством, всё причитающееся тебе вернут, несмотря на то , что ты отказалась при увольнении. Он достал из внутреннего кармана куртки потрепанный конверт, протянул Эмме. Та не взяла. – Я не хочу пенсию. Я не заслужила. – Замолчи, – Фил сунул конверт ей в руку. – Бред несёшь. Сейчас ты будешь брать то, что положено. И не спорить. Эмма смотрела на конверт. Там, внутри, было официальное признание того, что она сломана. – Спасибо, – сказала она тихо. – Не за что. Ты своё отработала. С лихвой. Они помолчали. Потом Фил встал, подошёл к окну, посмотрел на тающий снег. – Она хорошая, – сказал он не оборачиваясь. – Тёмненькая твоя. Я сначала думал – стерва, каких поискать. А она рядом сидела, когда ты в коме была. Днями и ночами. Я таких не видел давно. Эмма смотрела на его широкую спину. – Я знаю. – Ты с ней поаккуратнее. Она тебя любит. А такие женщины, как она, если любят – насмерть. Не обижай её. – Я не обижаю. – Ну-ну, – Фил обернулся, усмехнулся. – Ты себя тоже не обижай. Ладно, пойду я. Завтра заеду, если не выгонишь. Он ушёл так же внезапно, как появился. Эмма осталась с конвертом в руках и странным чувством в груди – будто что-то тёплое разлилось внутри. *** Дафна решила, что пора увеличивать нагрузку. Теперь Эмма не просто сгибала колено – она делала это с утяжелением. На лодыжку вешали небольшой груз, и нужно было поднимать ногу, преодолевая сопротивление. Боль стала другой. Не острой, а глубокой, тянущей, выматывающей. После каждого занятия Эмма лежала пластом, не в силах пошевелиться. – Мышцы растут, – объясняла врач. – Это всегда больно. Свон кивала. Она уже привыкла, что всё, что связано с выздоровлением, – больно. Однажды, после особенно тяжёлого занятия, она не выдержала. Сидела на кровати, смотрела на свою ногу и чувствовала, как внутри закипает знакомая, горькая злость. – Ненавижу это, – сказала она вслух. Реджина, которая читала в кресле, подняла голову. – Что именно? – Всё. Эту ногу. Эти процедуры. Эту боль. Себя за то, что не могу справиться. Миллс отложила книгу, подошла, села рядом. – Ты справляешься. Каждый день. Просто не замечаешь. – Я замечаю только то, что не могу сделать то, что могла раньше. – А ты попробуй замечать другое. Месяц назад ты не могла согнуть колено ни на сантиметр. Сегодня – двадцать градусов. Это прогресс. Эмма посмотрела на неё. В глазах Реджины была такая вера, что стало немного легче. – Ты всегда знаешь, что сказать. – Не всегда. Но ради тебя учусь. Генри пришёл в выходной с огромным рисунком. На этот раз на листе была изображена больница, парк перед ней и три фигурки, которые идут по дорожке. У одной фигурки была палка. – Это ты с тростью, – объяснил Генри. – Я посмотрел в интернете, такие бывают красивые. С узорами. Мы тебе такую купим, да? Свон смотрела на рисунок и чувствовала, как щемит в груди. Сын Реджины рисовал её с тростью. Для него это было нормально. Не страшно, не уродливо – просто часть её новой жизни. – С узорами, – повторила она. – Хорошая идея. – А ещё я подумал, – Генри уселся на кровать, болтая ногами, – когда ты выпишешься, ты можешь снова жить с нами. И тебе не будет одиноко. Эмма замерла. Посмотрела на Реджину. Та стояла у двери, прислонившись к косяку, и смотрела на них с улыбкой, но в глазах было что-то напряжённое – будто ждала ответа. – Я... я не знаю, малыш, – сказала Свон осторожно. – Это надо с мамой обсуждать. – Мама, ты же не против? – Генри обернулся к Реджине. Та подошла, села на кровать с другой стороны. – Я не против, – сказала она тихо. – Если Эмма захочет. Свон смотрела на них. На этого мальчика, который уже считает её своей семьёй. На эту женщину, которая четыре месяца не отходила от её кровати. И чувствовала, как внутри тает последний лёд. – Я подумаю, – сказала она. – Обещаю. *** Врачи наконец разрешили. Погода стояла солнечная, снег почти растаял, и Эмме позволили выйти на улицу – недалеко, просто посидеть на скамейке перед больницей. Реджина везла её в инвалидном кресле. Генри бежал впереди, размахивая руками и подпрыгивая от радости. Воздух был весенним – влажным, свежим, пахнущим талым снегом и землёй. Эмма глубоко вдохнула и зажмурилась от удовольствия. – Холодно? – спросила Миллс, накидывая ей на плечи плед. – Нет. Хорошо. Они сидели на скамейке. Генри носился по дорожкам, собирал мокрые ветки и строил из них что-то похожее на шалаш. Реджина держала Эмму за руку. – Я и не думала, что снова увижу улицу, – сказала Свон тихо. – Казалось, что я навсегда останусь в той палате. – А ты здесь, – Мэр улыбнулась. – Живая. Настоящая. – С хромотой и тростью в будущем. – С хромотой и тростью. И с нами. Эмма посмотрела на неё. Солнце светило Реджине в спину, делая её похожей на ангела с картины какого-нибудь старого мастера. Красивая. Сильная. Её. – Я люблю тебя, – сказала Эмма просто. Реджина замерла. Потом повернулась к ней, и в её глазах блестели слёзы. – Я тоже тебя люблю, – ответила она. – Очень. Они сидели так долго, глядя, как Генри играет в мокром снегу, как солнце садится за деревья парка, как загораются первые фонари. – Пора, – сказала наконец Реджина. – Холодает. Свон кивнула. Реджина помогла ей пересесть в кресло, укутала пледом. Генри подбежал, запыхавшийся, с красными щеками. – Эмма, ты завтра ещё выйдешь? – Постараюсь. – Я буду ждать! Они поехали обратно. Эмма смотрела на больницу, которая медленно приближалась, и впервые за долгое время не чувствовала страха. Это был просто дом. Временный, но дом. А настоящий дом ждал её там, куда она вернётся, когда всё закончится. В последний день месяца доктор Арлен пришёл с итогами. – Четыре месяца, – сказал он, усаживаясь напротив. – Вы проделали огромную работу, мисс Свон. Честно скажу, не думал, что так быстро пойдёте в гору. – Я не чувствую, что иду в гору, – призналась Эмма. – Это нормально. Со стороны виднее. Ваши показатели: колено сгибается до сорока пяти градусов. Это хороший результат для четырёх месяцев. Стопа... – он сделал паузу, – стопа пока не оживает. Но мы сделаем ещё одну ЭНМГ через месяц и посмотрим динамику. – А если динамики не будет? – Тогда будем подбирать постоянный ортез и учиться ходить с ним. Это не приговор, мисс Свон. Многие живут так и вполне счастливы. Эмма кивнула. Она уже почти приняла это. – Когда меня выпишут? – Думаю, через месяц-полтора. Если продолжите в том же темпе. Домашняя реабилитация, амбулаторные визиты. Вы готовы? – Не знаю, – честно ответила Эмма. – Но оставаться здесь тоже не вариант. Арлен улыбнулся. Редко, но искренне. – Это правильный настрой. Вечером, когда Реджина пришла, Эмма рассказала ей про разговор. – Месяц-полтора, – повторила та. – Это скоро. – Ты правда хочешь, чтобы я опять жила с вами? – Эмма посмотрела на неё. – Это не слишком... не слишком затруднительно? – Я не представляю, как буду засыпать, зная, что ты где-то одна в своей кровати. – Я тоже не представляю, как буду одна, – призналась Эмма. – Я привыкла к вам. К Генри. К тебе. Реджина взяла её за руку. – Тогда чего мы ждём? Свон улыбнулась. – Наверное, ничего. *** Эмма сидела на кровати и смотрела в окно. За стеклом догорал мартовский закат – розово-оранжевый, редкий после пасмурных дней. Она не видела его. Она смотрела сквозь. В руке был телефон. Тот самый, который Реджина принесла неделю назад – старый, но рабочий, с симкой, чтобы Эмма могла звонить, если что-то понадобится. Она почти не пользовалась им. Звонить было некому. Кроме Фила, но тот сам приезжал. Сегодня она включила его впервые за долгое время. Пролистала контакты. Нашла Генри. Ему Реджина купила простенький телефон ещё в прошлом году – чтобы был на связи, когда она на работе. Пальцы замерли над экраном. Свон смотрела на имя мальчика и думала. Она думала о том, что сказал Фил про пенсию. О том, что Генри рисовал её с тростью. О том, как Реджина смотрела на неё сегодня днём, когда они говорили о переезде. О том, что через месяц её выпишут. Она должна была сказать ему. Не сейчас, не сразу, но прежде чем переехать в их дом. Прежде чем стать частью их семьи. Он имел право знать. Эмма набрала сообщение. Стёрла. Набрала снова. Стёрла. Потом, зажмурившись, написала: «Генри, мне нужно с тобой серьёзно поговорить завтра. Приходи один, без мамы. И маме пока ничего не говори. Хорошо?» Отправила. И замерла. Телефон пиликнул почти сразу. «Хорошо, Эмма. Я приду. Ты не болей» Свон смотрела на экран и чувствовала, как щиплет в носу. Такой простой ответ. Такой детский. «Ты не болей». Будто от этого всё зависит. Она отложила телефон, повернулась к окну и уставилась в темноту. Закат погас, зажглись фонари. В их свете было видно, как с крыш капает вода – весна, оттепель. Она просидит так до самого утра. Не смыкая глаз. Думая о том, что скажет завтра мальчику. О том, как начать разговор. О том, что он может отвернуться. Может испугаться. Может... Она не знала. Она просто сидела и ждала рассвета.Temblor
17 февраля 2026 г., 22:00
Примечания:
Продолжение читаем 📖
Жду обратную связь от каждого 🙏. ✨ А визуальная часть будет ждать в телеграме: https://t.me/G_B_interlinea
Примечания:
😔