❰ ... ❱
Полуденная жара проникала в малую гостиную через распахнутые окна вместе с пчёлами, что, бражничая в цветах, залетали и подолгу жужжали в комнатах-лабиринтах поместья. Вкусно пахло шиповником — огромные белые бутоны насаженных сверх меры кустов распушились под домом, притягивая своим сладковатым ароматом. Г-жа Лукина наблюдала, как пчёлы, бабочки и бронзовки, копошились в нежных лепестках цветов. Спокойствие обуяло её. В своих изящных руках, стянутых митенками, губернаторша держала фарфоровое блюдце с чашкой, механически помешивая чай серебряной ложечкой — и, признаться, ни о чём не думала. Она целиком погрузилась в созерцание простого миротворческого чуда — как пред золотым светом солнца распустились цветы, в них жужжали букашки; теперь ежечасно наседающие её разум мысли не мучили. Со двора принеслись две борзые — до смешного неказистые создания, длинноногие и тощие, однако, своею преданностью туго к хозяевам привязанные. С детской непосредственностью собаки ополчились на Федота, что тащил в вёдрах воду, и псины тянули к воде свои языки — от жары их мучила жажда, а мужик бранился, чтоб не лезли; вода плескалась. Г-жа Лаура Альбертовна улыбнулась: её насмешили и её собаки, и Федот, вся сцена провинциальной жизни; простота очаровывала. Проходя под окнами барского дома, Федот губернаторшу приметил, тут же поставил наземь вёдра, чтоб с почтением поприветствовать. Борзые улучили момент, чтоб напиться. А мужик стянул с себя картуз и сгорбился в полупоклоне, будто бы напрочь забыв о своих препирательствах с хозяйскими любимицами. Он слышал вчера всё творимое в доме после ухода гостей, и теперь в его малограмотной душе творилась смута: доселе меж барином и барыней раздора не возникало, разве что недолгого и чуть ли не шуточного. Все неурядицы семейной жизни улеглись в первый год совместной жизни — уж там-то молодожёны посуды побили! А после жили душа в душу, не ссорясь. А вчера... вона как! Дворовые, словно мыши монастырские, с замираньем сердца перепалку подслушивали, и теперь всем было за то стыдно. По пьяни да из крестьянского благородства Федот вчера хотел было за барыню вступиться, а бабы удержали, мол, полезешь — прибьёт он не её, а тебя, дурака этакого! Это как пить дать! И Федот не стал вмешиваться, а поутру за безучастие гнобил себя. — Оставь им воды в корыте, а то по жаре носятся и от жажды изнемогают, — указала г-жа Лукина. — Да искупай вечером, вычеши. У одной шерсть уж на боку свалялась, жалко смотреть. — Слушаюсь, Ваше Благородие. Федот взял вёдра, уж заметно облегчённые проказами борзых, и потащил вылить воду в корыто, как барыня ему указала. А дабы наполнить посудину до краёв, требовалось ещё ходку сделать, чем и занялся. К окнам дома более не оборачивался, хотя знал, что госпожа следит за его нетрудной работёнкой и неугомонными псинами, что резвились в играх и не давали идти — молоды, уж что взять! А старых борзых, кто б молодняк уму-разуму научил, нет, их пострелял невесть кто на тогдашнем дворянском празднике. В воротах обозначилась знакомая коляска с единственной пассажиркой: в платье фисташкового цвета простого кроя, перчатках и с зонтиком — защитой от палящего июньского солнца. Завидев незваную посетительницу поместья, г-жа Лукина поджала губы в неудовольствии; право, ей было не до приёма гостей, но отказать нельзя — Татьяна Алексеевна не иначе как с боем в её покои прорвётся. Вскоре помещица и вправду оказалась в гостиной, куда её проводили. Начала привычно, с сетований: — Духота стоит невыносимая, хоть запрись в поместье да голышом ходи. А как люд жару терпит? Видела сейчас Федота твоего: таскает воду, будто усталость ему не знакома, хотя пот со лба льётся, вся рубаха вымокла, бери — выжимай. Видать, у них организм иначе как-то устроен или мы разнеженные. — Уж скорее мы... — отозвалась губернаторша вяло. К гостье она не повернулась, всё глядела в окно: как борзые, от веселья высунув языки, доводили до истерики кур. Гам стоял страшный, из людской выбежали собак отогнать. — Таня, а ты что приехала? — Попроведать. Или нельзя? — Конечно, можно. Тебе здесь всегда рады. — Да что-то не вижу я радости особой, — сощурилась Полякова и уселась в кресло, откинув сумочку и уложив ноги на пуф — бесцеремонно, в её исключительной манере пред давней подругой. — Ну?! Есть какие новости? Губернаторша отвернулась от окна, чтобы, сев в кресло насупротив, присоединиться к чаепитию. Каждое её движение было сдержанным, без суетливости, спешки; в каждом движении — болезненный отголосок. Женщина аккуратно разместилась в кресле, отставила своё блюдце, чтобы поухаживать за подругой. Та, в свою очередь, остолбенело на губернаторшу уставилась: внешний вид, какому г-жа Лаура Альбертовна не придавала никакого значения, на Полякову произвёл совершенно ошеломительное впечатление — в дурном смысле. — Мёда добавить? — Откуда это?! Вчера виделись — не было ничего. Г-жа Лукина нахмурилась, словно заданный вопрос ей досадил, но она наскоро списала любопытство подруги в проходящее: повыкобенивается ради приличия и отстанет. Равнодушно ей произнесла: — В потёмках споткнулась о порожек. — Машке своей врать будешь, а мне не надо! Говори, Александр Семёнович приложился? — Тань, не надо... — отозвалась г-жа Лукина. — Что случилось, то случилось. Заслуженно. — Заслуженно, Лаура?! Нет, я тут не могу с тобой согласиться, изволь! Не девка ты безродная, чтоб тебя муж по ночам избивал! — Ты знаешь причину... — Знаю! А что же с того? — Лучше со мной, чем на ком-то другом он злость свою выместил или совсем бы спился. Небезосновательно — ты пойми. — Не могу понять, — упрямилась Полякова, имевшая твёрдое мнение на подобное отношение в семье. Её разозлило, что Лаура, по-видимому, отнеслась с христианским смирением к своей участи — но, если посудить, какой у неё был выбор? От неразрешимости вопроса Татьяна Алексеевна сильнее напыжилась. Едко вывернула: — А красавица твоя куда подевалась? То ни на шаг не отходит, то запропастится — с огнём не сыщешь. — Маша прислала записку, что с тётушками сегодня ждут управляющего. Родственницы задумали на Олежку какое-то имение переписать, а потом поедут все вместе его осматривать. Сегодня, наверное, не явится. Оно и к лучшему, Тань. Не надобно ей меня видеть пока. Вообще не надобно, чтобы Александру Семёновичу на глаза попадалась. Он по-прежнему зол. С утра уехал — слова не сказал. Понятия не имею, во сколько воротится... и в каком состоянии... — А я считаю, что напротив: твой вид — заметь, вовсе не презентабельный — Третьяковой хорошо бы посмотреть. Может, задумается, куда вас втянула по своей глупости. — Прекрати. Маша поумнее нас с тобой будет... — Да куда ей! — Нет, не хочу, чтобы она узнала, Тань. Не говори. Опять станет волноваться сверх меры, себя грызть. А мои синяки поболят да перестанут, их перетерпеть можно, я уже и не замечаю их почти. — Не узнаю тебя... Г-жа Лаура Альбертовна протянула подруге чашку, чтоб выпила да подуспокоила гневливость, но та отмахнулась. Полякова снова вперилась губернаторше в лицо: на скуле, вздувшейся лиловым из-за кровоподтёка, выделялись шишка с глубокой на ней ссадиной. «Это обо что швырнуть надо, чтоб такой след оставить...» — засомневалась помещица и жалела подругу, про себя предугадывая, что эта отметина мужней ревности далеко не последняя. — Тань, на днях мы с Александром Семёновичем едем в столицу на избрание, а ещё Егорку с Марьей на лето забрать, поэтому в ближайший срок для воспитанниц нужно найти приют. Боюсь, они не могут в моём поместье оставаться долго. А распродать их поодиночке, как мне предлагали неравнодушные, не могу, жалко, они ведь очень к школе привязались. К тому же мы им обещали... — Не волнуйся, ко мне покамест переберутся. Что деньги? — У словленных вчера дуралеев-поджигателей обнаружили лишь пару тысяч, а где всё остальное — неизвестно. Понадеемся, Вадим Петрович добьётся признанья, всё сыщется... — Без средств продолжать предприятье невозможно, а надеяться на авось не в нашей с тобой привычке, — обозначила Полякова хмуро. — Я посидела с утра над счетоводством, сложила одно к одному, покумекала, и итог следующий: имеющихся финансов нам на месяца три-четыре хватит, если завяжем пояски потуже, но потом — к зиме ближе, тяжелее придётся. — Как бы нам не довести детей до беды... Г-жа Лукина сызнова погрузилась в думы об устройстве школьных дел; зарево пожара стояло перед глазами, как и аккуратненькие тельца в гробиках. Она отогнала наваждение, точно сняла плёночку с кипячёного молока, когда как подруга проговорила ей бодро: — Ах да, забыла сказать! Француженка сообщила, что покидает наши края. Видите ли, у нас она натерпелась и едет искать счастья на родину. Раньше мы с тобой на неё ополчились бы, а сейчас что? Экономия. — А разве здесь m-lle Буше не предлагали выгодных условий? — засомневалась г-жа Лукина, ведь, зная дворянство, легко предположить, что многим родителям хочется для своих чад учительницу-француженку, причём за небольшую плату по меркам Петербурга. — Кабы m-lle Буше была не такой вертихвосткой, то наверняка ей предложения бы сыпались, как из рога изобилия. А так, я понимаю, ни одного. Все мамаши попросту опасаются пускать учительницу в свой дом. Видишь ли, двойная угроза: и для сыночков, и для их отцов. Не потерпят скандала. — Правдиво. Кстати, на генерала Йозефавичуса наша стрекоза тоже засматривалась... — А на Александра Семёновича? Естественно! — усмехнулась Татьяна Алексеевна. — Хорошо, что оба, как старые псы, устоям преданы. Г-жа Лукина вновь сникла. Вспомнила свои горькие рассуждения, что из-за потакания желаниям нанесла супругу оскорбление, порушила царивший мир в их семье. Никогда прежде губернатор не поднимал на неё руки, а вчера сделался так зол, что ей пришлось впервые за годы брака узнать мужнину слепую ярость — но нисколько не винила его, лишь себя. Понимала: изначально нельзя было допускать случившегося между ней и Машей, ведь такое для женщин противоестественно, неправильно. Их связь вредила обеим, осквернила честь, в заключенье не принеся им ничего, кроме боли. С утра за одеванием безучастно рассматривала на себе гематомы, сине-фиолетовые, растёкшиеся на коленях, бёдрах, спине, руках — и на скуле одну, на неё взглянула тоже. Авдотья будто воды в рот набрала, пока облачала хозяйку в привычные одежды: корсет, платье. По насупленному виду служанки г-жа Лукина догадалась, что дворовые знают об их с губернатором разладе, — и вновь ей стало страшно: а слышали ли дети?.. — Учениц во флигель переселили, чтоб на поминках не мешали высокопоставленным гостям. Там и завтрак им подали. Зазря? — Нет, вы всё верно сделали... В столовой, когда г-жа Лаура Альбертовна туда спустилась, уже всё прибрали — и привычно накрыли стол. В ожидании женщина пробыла чуть более четверти часа, когда муж к ней присоединился. Уже собранный для поездки, губернатор сверкнул недобрым взглядом, а на оброненное осторожно «Доброе утро...» не обратил вниманья, точно не расслышал. Сел. Взял кусок хлеба, нож, масло, в гнетущем молчании мазал бутерброд, но не вытерпел: всё отбросил от себя, что нож ударился о миску с кашей, и у той раскололся край, каша потекла на скатерть. С искорёженным лицом, тучный, как медведь, г-н Лукин поднялся, на жену прищурился с диковатым укором — но ничего не сказал, хотя женщина поняла всё без слов. Уехал. Оставшись в одиночестве, виноватая, за прегрешенья избитая, г-жа Лаура Альбертовна совсем потеряла себя. Тогда — глухо зарыдала. — А что с погорелой школой будем делать? Её разобрать бы надо до брёвен, в лес посносить, расчистить участок, а то огарки навевают дурные воспоминания — и горожанам, и детям тоже. Лаур, ты слушаешь? — Да, да... Полякова взяла чашку с чаем, с сомнением поглядев на меланхоличный настрой подруги — такой она её видела крайне редко. Подождав, пока у той взгляд прояснится, продолжила разглагольствовать: — А средства появятся, займёмся строительством. В этот раз учтём прежние нужды, всё станет много лучше. Расширим залу, чтобы давать концерты на публику, в классных комнатах сделаем широкие окна — получится экономия на свечах и лампах. Девочек сызмальства приучим к мелкой работе: штопать, вязать, вышивать, а то разбаловались, чуть что — просят нянек. Согласна? — Тань, что нам делать с Крещенской? — вопросила губернаторша вполголоса невзначай. Обе женщины смерили друг друга взглядами, обе напряглись. — Ты ведь знаешь, это она, окаянная, послала поджигателей, по её умыслу школа сгорела, дети погибли. Мне страшно представить, какие сумасшедшие задумки у неё ещё в загашниках припасены, какие планы выстроены. — Прямые доказательства у тебя есть, чтоб предъявить? Нет? Ну, тогда что мы можем?! — Маша... — зачала было г-жа Лукина, но осеклась. Первоначальное намерение поделиться с давней подругой всем тем, что вчера от любовницы узнала, угасло, точно огонёк на мокром фитиле; злоключения Третьяковой с душегубицей делу ведь всё равно не помогут, не стоит о них и распространяться даже в самом ближайшем круге. — Что Маша? — Ничего. Я просто хотела попросить тебя приглядеть за ней, пока мы с Александром Семёновичем будем в разъездах. Недели на три, не более. Ты навещай её имение изредка, интересуйся делами, самочувствием, если нетрудно? — Лаур, неужто ещё одно своё дитятко поручаешь? — Брось, — отмахнулась, не восприняв шутки, г-жа Лукина. — Просто если она будет находиться под твоим приглядом, мне будет спокойнее. — Закадычной дружбы не обещаю, но пару раз навещу, коли просишь, — пожала плечами Полякова, а затем, помолчав, присмотрелась к подруге внимательнее. — Лаур, у меня такое ощущение, что ты мне о чём-то не договариваешь, ходишь кругами вокруг да около, а это на тебя совсем не похоже. Скажи прямо, в чём дело? — Ни в чём... Г-жа Лукина поёрзала в кресле, сложив руки на коленях и отвернувшись. Корсет давил ей на рёбра, каждый вздох отдавал глухой болью, еле-еле просачивающийся через барьер от выпитого часом ранее лауданума. Гадкое питье, к которому, губернаторша знала, запросто пристраститься, давало ей успокоение. Сознаться: вновь к целительным свойствам отравы прибегнула, поскольку под воздействием опиумной настойки ей становилось проще переносить горести, а иного пока и не надобно. Не поняв, что в действительности с подругой творится, Полякова отвлеклась на волнующие их темы: обучение воспитанниц, восстановление школы, обустройство хозяйства и прочее. Проговорили о практических вопросах ещё час с лишком, затем Татьяна Алексеевна засобиралась. Поручила организовать переезд учениц в её поместье — для этого специально выделит им летний домик; уж про себя решила, что часть доходов с одной из шахт направит на содержание девиц, ей была неприятна мысль, что ученицы будут чем-то нуждаться под её присмотром. Погорело всё, начиная с одежд и заканчивая прописями; кой-каким имуществом их пообещало снабдить дворянство, в дар, так сказать, что-то притащил люд, а остальное придётся закупить. Этим и предстояло заняться. С подругой Полякова попрощалась строго, с подозрительным прищуром, хотя расспрашивать сызнова не решилась: куда ведь! получит неумелую отмашку. Уехала скоропалительно — в своей манере. Заботы о школе полностью легли на её плечи.❰ ... ❱
Вещи в дорогу г-жа Лаура Альбертовна решилась собрать самостоятельно; розовощёкая служанка крутилась всё время подле и помогала укладывать отобранные платья, книги, украшения в два больших чемодана. Во время сборов, обычно проводимых сутолочно, так как у губернаторши не оставалось лишнего часа ими заняться, а теперь организованных без спешки, возникло тягостное впечатление — обе почему-то предчувствовали, что едут надолго, а может быть — навсегда. Губернаторша между делом сухо заметила, что Авдотье подлежит остаться в поместье и присматривать за порядком. — Как же это, барыня?.. — поразилась служанка; она всегда в дальних путешествиях прислуживала, а за домом приглядывал управляющий, как и за остальными делами губернаторской четы — так ещё давно повелось. — Оставляете здеся?.. — Не перечь. Так нужно. Полная розовощёкая служанка сникла, пригорюнилась. В каждую поездку вместе с ними ездила, верой и правдой служила, что хозяевам требуется — всё знала наперёд; а теперь что? отчего госпожа её отвергла? Авдотья не ведала, но насупилась. Без укоризны, однако, помогла уложить вещи в дорогу. Получила указанье: «Теперь ступай», — и вышла из покоев. Г-жа Лаура Альбертовна осталась в одиночестве. Сев за туалетный столик, она долго прислушивалась к звукам в доме, пытаясь понять, не вернулся ли Александр Семёнович, а затем достала из укромного места связку писем, небольшую, но ценную — для сердца. На конвертах везде выведено почерком с аккуратно-витиеватыми буквами и одинаковой подписью: Навеки твоя М. Послания Третьяковой она хранила отдельно, там, где у ревнивого супруга не достанет смекалки искать. Прочитав единожды при получении, г-жа Лаура Альбертовна к письмам более не возвращалась, но держала в памяти, а сейчас решилась распечатать одно — сызнова. В глаза бросилась фраза: «Любовь моя, надеюсь, мы встретимся при более радостных обстоятельствах, когда я…» — нет, это слишком больно! Наскоро сложив страницы обратно в конверт, г-жа Лукина его от себя отбросила — и все остальные тоже; не станет перечитывать, уж колет сердце, как подумает об их участи. В письмах женщина раскрывала пред ней нараспашку душу, не утаивая ни помысла, ни маломальской тревоги; сквозь чернильные строки она дарила ей прикосновения. Частенько, как рассорятся и подолгу молчат, г-жа Лукина получала от Маши письмо, после прочтения которого любая обида, любая горечь недопонимания меж ними испарялись; уж затем Лаура ехала в Игнашкино не ругаться, а целовать, ластиться, просить прощения. Зимой ещё, с первым посланием обнаружила, что любимая умела писать чувственно и красиво. Это Лаурины смыслы навсегда были испорчены чиновничьими канцеляризмами, но Машины — отнюдь. На некоторых страницах даже сейчас можно было найти потёки туши — от слёз, хотя едва ли г-жа губернаторша кому-нибудь осмелилась бы сознаться, что плакала при чтении; такое вовсе не в её характере. Послания, по сути, всего лишь бумага да чернила, но для неё были дороже всех драгоценностей губернаторского дома, письма — оберегаемые, укрытые от любопытных глаз, которые сейчас требовалось сжечь. Увы, откровенные признания на бумаге являлись доказательством их порочной связи, и станет совсем нехорошо, если кто-то ненароком их обнаружит. Г-жа Лукина достала свечу и медную миску, зажгла фитиль и, поднося лист за листом, заворожённо взирала, как огонь поглощал витиеватые строчки: «... я сегодня была так счастлива...», «... во время ужина в вашем привычном кругу...», «моё одиночество», «... позволь... одной тебе я могу сказать...», «Лаура!», «... простишь ли, но мне трудно описать здесь своё горькое счастье, когда я вижу, как ты...», «... судьбою нам положено...», «любовь моя...» и далее, и далее. Бумага чернела и сжималась до комочков, обращалась в рассыпчатый пепел. Лаура жгла одно письмо за другим; яркое пламя вспыхивало оранжево-красными кляксами — от дыма и воспоминаний глаза заволакивало слезами. Вместе с письмами губернаторша сжигала и их счастливое прошлое; в груди болело, как будто что-то надорвалось. О блюдо лязгнул метал, и, словно выйдя из транса, Лаура присмотрелась к горкам пепла, запустила туда пальцы. Совершенно для себя неожиданно вынула золотое колечко, которое, видимо, Маша вложила для неё в одно из писем, но подарок затерялся. Губернаторша, потерев от пепла, присмотрелась: круглый камушек, чистый, как слеза ангела, сиял в золотой оправе; невычурно, почти неприметно среди всех драгоценностей, которые г-жа Лукина привыкла носить. В памяти всплыла сцена, и Лаура усмехнулась: так вот для чего тем злополучным вечером женщина исследовала её пальцы, а после — разобиделась, демонстративно отказавшись назвать причины. «Дурёха...» — пожурила Машу она, с ласковостью улыбнувшись над воспоминанием тех её надутых губ и гордого: «Отстаньте, госпожа губернаторша!» — в ответ на вопрос совершенного непонимания: «Милая, что случилось?..». Лаура поняла теперь всю подоплёку произошедшей меж ними сцены; забавно, глупо, смешно — в этом вся её Маша. Г-жа Лукина попробовала надеть кольцо, и то ли Третьякова намеренно подгадала, то ли вышло случайно, но единственный палец, на котором подарок сидел хорошо — безымянный палец левой руки, где вдовы носят обручальные кольца в знак памяти и скорби. Совпадение укололо. Лаура приложила кольцо к губам; решила: не снимет до самой смерти. Оставшийся день провела в маяте без занятий, только-то записала для управляющего распоряжения касательно их угодий, душ и поместья, наказала Авдотье приглядывать за домом, а коль потребуется — выезжать по делам школы, заменить в делах Есеню — девушка, вероятно, останется слепой и более не сможет вести хозяйство, как прежде. Учениц отправили под шефство Поляковой; к ним г-жа Лукина не вышла проститься, смотрела издалече из окна, мысленно благословила. До вечера просидела в кабинете с бумагами, что-то сожгла, что-то заперла под ключ; на ночь выпила лауданума, и дремучий сон укрыл её тяжёлой простынёй. В небе еле-еле занималась заря, когда покидали поместье. Впереди — несколько дней пути, изматывающее ожидание. Как выехали за ворота города О..., мимо протянулись засеянные рожью поля, крохотные деревеньки, небо. Г-жа Лукина на широкие красоты смотрела с равнодушным всепринятием, немой усталостью, лишь на пальце крутила золотое колечко — и вспоминала, тяжко.❰ ... ❱
— Олежка, ну-ка доедай, а то в имении на целый день останешься — деду Максиму хиленький провожатый не нужен, — пожурила племянника тётушка, глядя, как тот размазывал жаркое по тарелке, а съел один только хлебный мякиш. В ответ на её наставление мальчик взглянул на родственницу исподтишка; ложку из руки он не выпустил, но и ко рту её не поднёс. Ему не терпелось вышмыгнуть из дома, подальше от пригляда строгих воспитательниц, чтобы умыкнуть с дедом куда-нибудь бродяжничать — в гости иль в поля, но проявить барское своеволие против тётушек не мог, прилежно воспитан. Всем семейством Третьяковы жили второй день под игом тётушкиных указов, исполняя их порученья пусть с неохотой, но исправно, а престарелые родственницы-вельможи помыкали ими, как заблагорассудится. Так и теперь Мария Владимировна молча посмотрела на сына: с понурой головой мальчик вазюкал обед, а доедать не спешил. Ей тоже не нравилось, что тётушки наводили в доме свои порядки и во всех окружающих видели обслугу, но дерзости вставить слово против не доставало. Над сыном Мария Владимировна лишь вздохнула и перечить гостьям не осмелилась. Вступиться мог только дед — из своего простодушия; хотя и деду родственницы могли обухом по его плешивой голове огреть, а ему всё нипочём. Вот и теперь дед Максим заявил: — Что над мальцом измываться, коли не лезет? Олежка, не хочешь — не ешь. — Нет, вы посмотрите: не ешь! Мальчик худой, как щепка! А будем во всём потакать, так сделается ещё и избалованным, — взъерошилась с недовольства старая помещица, точно большая курица. Дамы меж собой переглянулись в соглашательстве. — Олежка, не слушай своего деда-дуралея, съешь обед, чтоб тарелка сверкала. А потом займёмся географией. — Мне не хочется... я не голодный... — А что с того, хочется тебе или не хочется? Не будешь есть — вырастишь тщедушным, им же и останешься. Ишь, красавец выискался! Таким макаром невесту ты себе приличную не сыщешь, деток не будет. Нет, отец был бы тобой недоволен. — Зачем вы его стращаете? — воспротивилась Мария Владимировна при упоминании — совершенно нечестном — покойного супруга за обедом. Всем было известно, что Олежка к памяти отца относился с особой детской трепетностью, а к его одобрению стремился вне зависимости, кем бы оно ни высказывалось. Заигрывать с утверждениями, чем в поведении сына Третьяков был бы доволен и чем — недоволен, по мнению Марии Владимировны, было неправильным, но тётушки пользовались, а мальчик всякий раз попадался. — Всё, айда из-за стола! Перекусили и хватит, — распорядился дед Максим. — Вона какая жара стоит, кусок в горло не лезет, тогда чего заставлять? Ну, будет вам, почтенные! Внучок, идём из дому. Мы, дабы что, в деревне перекусим. — Мы в деревню пойдём?! — воссиял мальчик на заявление деда. Тот ему по секрету посочинял, что в соседней деревне есть мастер, что изготавливает кой-какие побрякушки из дерева; Олежке захотелось такому искусству тоже обучиться. Им в гимназии показывали методу, но у него хуже всех получалось, за что товарищи его стыдили. Что-что, а неторопливая возня с деревом ему понравилась, хоть и выходило худо. В предложении деда усмотрел двойную пользу — и научится, и одноклассников своим новообретённым умением удивит. — Обещал же, значит, пойдём, — подтвердил дед, на что тётушки напыжились — видать, накопить силы и вывернуть потом подколку исподтишка. Олежка уже на радостях повернулся к матери: — Маменька, давайте с нами! Прогуляемся вместе, собаку возьмём! Можно же?! А после деревни на озеро сходим, я с прошлого лета там не был. Интересно, сколько поменялось? Вполголоса Мария Владимировна отозвалась: — Сынок, мне обязательно требуется в город съездить по неотложным делам... — Каким делам? — засомневался юный Третьяков в величине отмашки. Отпускать от себя мать ему по-прежнему давалось с трудом; она была ему и защитницей, и нянькой, и верным другом. Была б его воля — всё время бы проводили вместе, столь сильно был привязан. К ней и к деду. — Куда вы поедете? — Проведать одну хорошую знакомую... — Мама, мы весь год не виделись, а вы к какой-то знакомой... — разобиделся мальчик. — Я так рассчитывал, что мы будем неразлучны. Почему знакомой нельзя отправить записку? А назавтра бы съездили к ней всем семейством, всё равно обещали дождь. Скажите, разве один денёк не потерпит?.. Мария Владимировна засомневалась, но, глядя в ясные глаза сына, всё же ему согласно кивнула. Решила, что покамест придётся отправить Лауре записку с объяснениями, а завтра же с утра поедет к ней узнать о самочувствии. — Вот и славно! — заулыбался Олежка. — Дед, идём? — Айда! Отослав с деревенским посыльным коротенькое объяснение своего отсутствия, уже второе со дня похорон, Мария Владимировна переоделась к прогулке, взяла от солнца зонтик, в сумочку положила книжку, — и без промедления всей дружной компанией выдвинулись по направлению в соседнюю деревню. Тётушки во время их отсутствия обещали покемарить, жара их разморила; конечно, никто не возражал. Полуденное солнце раскалилось добела на небосводе, отчего под ногами при каждом шаге трескалась земля, иссохнув. В воздухе витал пыльный дорожный запах, чуть удушливый душок со стаек, медовые ароматы цветов, трав. Борзая, что теперь значилась на попечении Олежки, бодро скакала впереди, точно козочка, мальчик не поспевал за ней, всё выкрикивал команды, но собака не слушалась; чуть погодя вышагивал дед Максим, а позади всех, нисколько не спеша, — Мария Владимировна. Она не отводила глаз от сына и не могла надивиться, как скоро её детёнок вырос — вытянулся вверх, будто весь год его таскали за уши; внешностью он более походил на отца, нежели на неё. Характер тоже имел отцовский, легко узнавалось. За обедом, по правде сказать, её задело, что сын укорил её в нежелании проводить совместно время, потому в записке, что отправила Лауре, пришлось снова чуть слукавить — указала, что семейством уехали по делам, тогда как на самом деле отправились развлекаться. Решила, что чистосердечно сознается во всём при личной встрече; была уверена, что любимая её поймёт. «Если бы не тётушки, возможно, сумела бы уговорить Лауру переехать на лето ко мне? Плевать на толки, обвинения. Неужто своей судьбой мы не вольны сами распоряжаться?..» — «Только... как бы выдумать предлог, чтобы родственниц спровадить...» Третьякова не подозревала, что записку, отправленную любимой с трепетом и надеждой, никто не получит — губернаторский дом был пуст, заперт, а чета Лукиных уж дважды сменили лошадей в пути до Петербурга. Мария Владимировна рассуждала, что если убедит тётушек без вражды или обиды вернуться восвояси, при том оставив её сына в покое, то всё скоро пойдёт на лад. Утопическая картина совместного проживания с г-жой Лукиной стояла у ней перед глазами, она сочиняла мечты без оглядки: их милые завтраки в уютном семейном кругу, приёмы гостей, чтение одних и тех же книжек, отдых на одеяле на берегу озера, ласковые поцелуи в беседке — пока никто не видит, ночи в объятиях. Всё совместное в её грёзах было столь просто — без бед, без печалей; тихое выдуманное счастье в картинках, которыми про себя тешилась. Казалось, если их легко придумать, значит, легко и осуществить; лишь бы Лаура согласилась… Дорожка из Игнашкино до деревни, куда их вёл дед Максим, вела через поля. Вовсю жужжали букашки. Олежка на радостях притащил матери гигантскую волосатую гусеницу, чтоб та на божье создание полюбовалась. Однако женщина от гадости вскрикнула, отпрянув; сын над ней стал немножко куражиться. Вместе им стало очень весело и хорошо, хотя с устатку Мария Владимировна улыбалась слабо, вполсилы. Под Олежкины рассказы о гимназии и дедовы добродушные подтрунивания они дошли до известного крепостного, что занимался резьбой по дереву и поделками. Всё семейство их — мастер, жена его и семеро деток, — были душами других дворян, но Третьяковых приняли радушно. Олежку без пререканий взяли в ученики. Никто и не подумал воспрепятствовать, что молодой барин с деревенскими мальчишками сел рядышком и интересное мастерство изучает. Марию Владимировну тем временем пригласили посидеть в тенёчке на крыльце, там всё славно устроено — выставлено кресло-качалка, что по зиме отец семейства сам сколотил, сиденье удобно застелили соломенной подушкой. Осторожно разместившись, Третьякова обратила внимание, что обитали крестьяне донельзя бедно, а меж собой всё равно в ладу. Перед барыней хозяйка хлопотала, а потом высказала историю: как с русско-турецкой кампании муж без ноги возвратился — «Вон, слышно, деревянной как стучит!» — с тех пор туго им приходится; никого нет, чтоб в поля ходить, хлеб отрабатывать, а мальчишки ещё маленькие, хотя по надобности всё равно бегают. «Семерых кабы прокормишь!» — сокрушённо воскликнула рассказчица, на что Мария Владимировна сочувственно покачала головой — ей такие заботы были в новинку. «А кабы не барыня наша, то совсем бы отощали; она всем, кто в нужде, помогает», — заверила крепостная. От любопытства поддержать разговор, Третьякова спросила, кто их барыня. Ей ответили: «Тако известно всей округе! Мы к душам губернаторским приписаны, а барыня наша — губернаторша Лукина. Ей всем и обязаны». Упоминание г-жи Лукиной прозвучало с глубоким уваженьем, даже с теплотой — так говорят о добрых покровителях, чего Мария Владимировна вовсе не ожидала. Ей почему-то всегда казалось, что в управлении душ Лаура строга, иногда даже чересчур. Захотелось вызнать больше. — Уж если она губернаторша, то ей, стало быть, должно быть всё равно? Оберёт в себе в угоду, а там пускай бедный человек, как собака, околеет? Кабы не так. Уж выросла в наших краях, вот и пригляд ведёт. Помогает, кому как надобно, хотя грош попросишь — ни за что не даст; инструмент даст, одежду маленьким пошьёт, сгонит мужиков, кабы крышу подлатали, еслив течёт. У муженька моего приметила игрушки да побрякушки, что он с утра до ночи мастерит, а теперь на рынок их возим. А всё какая деньжонка перепадает — всё барыня поспособствовала. Вы уж не посмотрите, что губернаторша в обращении сурова. Господь видит: это святая женщина, — и без неё нам худо бы пришлось. Ой как худо! Под губернаторской опекой мы как у Христа за пазухой, спать сытыми ложимся. С неподдельным интересом Мария Владимировна слушала, как крепостная рассказывала о делах своей барыни в суровую годину, и теперь понимала, где Лаура пропадала так надолго. «А я её обвиняла, что мною пренебрегает и ездит развлекаться к дворянству в гости, — поразилась про себя Третьякова. — А на самом деле Лаура к крепостным ездила, за них хлопотала — и молчала же, ни словом ни обмолвилась!» Всю обратную дорогу из деревни Мария Владимировна тяжко думала, почему Лаура не поделилась о своих занятиях ранее, ведь не осудила её бы ни словом! Подозрения в жалостливой доброте губернаторши и ранее забредали Третьяковой в мысли, но она всерьёз не помышляла, что женщина щадит не только несчастливых деток и забирает их под свой кров — в школу, но и простых крестьян — помогает им из-за своей душевной щедрости. Оттого, что г-жа Лукина не посвятила её в свой секрет, Третьяковой стало обидно; ей казалось, что они близки и ближе друг друга у них никого нет, но, видать, ошибалась. Из-за пережитых несчастий и откровенности, какую могла только с Лаурой себе позволить, Мария Владимировна подспудно и естественно искала пути связать их судьбы крепче; никого иного подле себя она не видела, никого не подпускала. А теперь задумалась: возможно, Лаура считает иначе и потому-то совсем не делится своими заботами, ни о чём ей не рассказывает, точно не доверяет…❰ ... ❱
Дом встретил их заколдованной тишиной — тётушки спали, чуть слышно тикали часы, в столовой скрипела ставня; втроём, как горе-заговорщики, хозяева имения прошлись до летней кухни, куда старая нянечка вынесла обед. Дед с Олежкой переговаривались вполголоса о чём-то своём, чему Мария Владимировна лишь слабо улыбалась — не понимала их дел, но радовалась, что сын со старым Третьяковым хорошо ладит. Видать, за время Олежкиного обучения в гимназии дед совсем приуныл, тем паче его уныние усугублялось компанией въедливых тётушек с их причудами; старик ждал возвращения внука, как праздника, и теперь включался в любую сходу выдуманную мальчиком заварушку, как если бы сам впадал в детство. В первый год после рождения Олежки их семейство практически не видело деда трезвым, всякий визит — дед навеселе, чему Мария Владимировна тревожилась, нагнетая, что добром такое пьянство не кончится; свои опасения передала мужу, а тот, видать, переговорил с отцом — и затяжные попойки прекратились. Всё же невестку дед Максим по-своему любил, а во внуке так вообще души не чаял, что теперь, как Олежка подрос, мог возиться с ним день напролёт: учил править коляской, ездить верхом, воспитывать собаку. Наблюдать за ними — одно загляденье, и Мария Владимировна часто себя ловила, как, стоя в сторонке, не вмешиваясь, тихонько любуется их занятиями. Под опекой деда мальчик всё более походил на отца, а старик часто баловал его рассказами, и Олежка старался подражать: грезил мундиром, охотой, крепкой дружбой с товарищами в походах несмотря на то, что скорее был расположен к книжкам в домашнем уюте. Ему никто не перечил, но многое обещали. Сидя молчком в летней кухне, с опаской, но баловством мальчик надкусил корку хлеба — для вида, а затем спрятал руку под стол; чуть покосился на мать, узнать: заметила ли?.. Мария Владимировна наблюдала за сценкой с самого начала и состроила недовольный вид, ведь уж не в первый раз просила сына не кормить собаку со стола, не приучать её к попрошайничеству, на что Олежка восклицал: «Мама, но она так просит!» Так и теперь мальчик оправдался в той же манере. — Ты посмотри, она даже не голодная, корку твою бессовестно выплюнула и доедать не планирует, — заметила Третьякова. Ребёнок завертелся на стуле посмотреть. — Просто она не хлеба просит... а вот, к примеру, варенья! — лучисто проговорил Олежка и набрал сладость пальцем, чтобы дать собаке, та сразу слизала подачку языком. — Губа не дура! — брякнул дед, над чем Олежка громко расхохотался. Мария Владимировна на сотрапезников уставилась. Сына и старика заодно за выходку отчитала — делано строго, но Олежка едва ли расстроился. Ему стало казаться, что иногда взрослые (и маменька в их числе) вели себя так не потому, что на самом деле были против его весёлых проделок, а потому что быть хмурым при озорстве ребёнка — правильно в воспитании. Наставления матери выслушал от и до, но едва ли взаправду станет ими руководствоваться. Строгость, какую преподаватели соблюдали в школе, компенсировалась вольностью выходок дома — уж тут-то никто его хлыстиком по рукам бить не станет, такое давно известно. Из-за стола мальчик вышел довольным, оставив после себя чистые тарелки; сразу же упросил деда сходить до озера — ему не терпелось сделать набросок лягушки, который в последние дни в гимназии обещался товарищу отправить с письмецом. В Петербурге, узнав, что Олежка увлекается, тётушки ему купили добротный альбом и принадлежности для рисования, чтобы ребёнок вёл дневник натуралиста: перерисовывал жучков-паучков и растения, всё прилежное занятие для молодого барина. Теперь для времяпрепровождения на озере взяли покрывало — расстелить в теньке, а ещё старая нянечка им надыбала допотопный рыболовный сачок, чтобы было удобнее лягушек ловить. Олежка аж прыгал от нетерпения, собака — ему вслед; дед им поддакивал, посмеивался. Из дома вышли уже в шестом часу. Расположившись под тенью кроны старого дуба, Мария Владимировна наблюдала, как её родные бродят с рыболовным сачком по берегу затянутого тиной озера; у обоих — сгорбленная походка, задранные до колен штанины, дабы спрятаться от солнца — натянутые соломенные шляпы по самый нос. Зрелище то ещё, и женщина над их усилиями втихомолку улыбалась; охотники ей наказали молчать, чтобы не спугнуть добычу, и Мария Владимировна молчала. Горячие лучи, проникающие сквозь листву, ласкали ей кожу, обещая покрыть медовым загаром; белое простенькое платье липло к телу, в туфлях стопам становилось нестерпимо жарко, оттого Третьякова решила разуться. Неприлично — коли заметили бы соседи, а тётушки совсем бы раскудахтались над вольностью, но в своём кругу можно. Заодно стянула и гольфы. Босыми ногами забралась в траву, колкую, но приятно-прохладную; откинулась назад, устремив взгляд далеко-далеко в небо: солевая россыпь облачков тянулась дугой, чуть заслонив нежную голубизну — оттенок Лауриных глаз. На душе снова стало тоскливо. Мария Владимировна подумала, почему ей даже не пришло в голову утащить любимую с собой? Ведь могли бы провести день вместе — лежать босые, локоть к локтю, на покрывале, смотреть за облаками в отдалении от горестей, замкнутые в своём тихом счастье. Врач советовал оградить г-жу Лукину от губернских перипетий, прописав лекарство — покой, полное умиротворение; наверняка Лаура опять пренебрегла указаниями, а пребывание в их незамысловатой компании могло бы пойти ей на пользу. Уединение, в котором привыкла существовать Мария Владимировна, возможно, и есть то спасенье, какое им обеим было необходимо; жизнь в узком семейном кругу вдали от сплетен — тот эдем, что заволакивал мысли. Третьякова погрузилась в грустные мечтанья, затем — в сладкую дрёму. Июньское солнце согревало её ласковым теплом, трава щекотала стопы, по щиколотке ползал муравей; женщина дышала покойно приятно-прохладным ветерком с болотистым душком, что задувал с озера. Её тревоги улеглись. Тем временем охотники за лягушками, уж конечно, никаких лягушек не обнаружили, отчего Олежка сник, бродил по колено в воде и ворчал на бесполезное занятие. Дед над внуком по-доброму потешался, а затем предложил перерисовать в альбом портрет жирного кузнечика или улитки. Чем хуже?! Мальчик идеей загорелся; начали ловить кузнечиков, словили. Наконец, довольный добычей, Олежка прибежал к одеялу за принадлежностями для рисования, чем и разбудил мать. — Смотри, чтобы солнце не напекло, — сонно предупредила Мария юного Третьякова, на что тот сходу на её заботы согласился, шустро увильнул опять. Дед держал для него кузнечика двумя пальцами, пока мальчонка с видом университетского профессора уселся в позу по-турецки, чтоб запечатлеть пойманный в траве экземпляр. Разбуженная Мария Владимировна, подперев голову рукой, с любованием за их занятием наблюдала: её маленький барчонок пыжился над рисунком и беззастенчиво помыкал дедом, чтобы тот держал кузнечика ровнее; с ними возле улеглась борзая, рыла что-то в траве. Всё же за время, проведённое в школе, Мария Владимировна замечала, сын сделался смелее и напористее, ежели когда воспитывался при ней в маменькином обожании. Дома его холили и лелеяли, а в гимназии держали в строгости, отчего слабый изнеженный мальчик приобрёл внутренний стержень — заслужил уваженье товарищей, приобрёл друзей. Тогда Третьяковой с трудом удалось отпустить сына учиться — думала, мальчик не справится; а сколько раз порывалась возвратить Олежку обратно в имение, когда приходили письма о его болезнях — обыкновенных простудах, что всем ученикам по осени-зиме свойственны; однако не забирала — и сейчас видно, что то было правильное решенье. С ней юный Третьяков рос бы в замкнутости, был бы тихим по-прежнему и хилым, а сейчас Олежка окреп и показывал отцовский характер. Увлечения его были неутолимы: не успев возвратиться домой, уж выторговал себе собаку, занимался рисованием и выжиганием по дереву, читал кой-какие книжки, писал товарищам заметки, у деда выспросил всё об псовой охоте, учился управляться с лошадью. Пройдёт день-второй, Олежка умыкнёт играть в казаки-разбойники с соседскими мальчишками; зови — не дозовёшься, а под вечер воротится голодным, грязным, как оборванец, и весёлым, как цыган. Мария Владимировна ласково заулыбалась, представляя вопли-возмущения тётушек его вольным повадкам; покойный Третьяков в детстве был точно таким же. Наконец, Олежка закончил с рисунком, дал указанье деду отпустить насекомое восвояси и побежал — перегонки с борзой — к матери продемонстрировать результат. С гордостью альбом был передан Третьяковой в руки, и её материнскому взору предстала странноватая закорючка с жирным круглым глазом, внизу подпись: Кузнец. — Ну, как?! — Красиво. Да, правда, очень красиво. Ты удачно выбрал ракурс, — подтвердила Мария Владимировна с материнской ласковостью к художествам сына, на что малец надулся: он не понял, что за ракурс такой, ведь на рисунок смотреть надо! — Сходство поразительное! — вступился за творчество внука дед Максим (он про ракурс не понял тоже). — Вот тут изогнутая нога его, усы, морда; всё как в натуре, всё удалось. — Объяснил он невестке, которая, по-видимому, ничегошеньки не смыслила в искусстве. А затем старика озарила удачная мысль; строго обернулся к внуку: — Ну-ка, Олежка, садись, нарисуй рядом деда. На соседней странице. — Людей я не умею... — Надо же когда-нибудь учиться! — фыркнул дед на неуверенность мальчика. На плешивой своей голове поправил соломенную шляпу, зажал папироску в уголке рта, сел на траву и подтянул к себе борзую, чтоб тоже попозировала. Молодая псинка дерзко выкрутилась из захвата и унеслась прочь. Ей хотелось куражиться, а сидеть сиднем не хватало терпения. — Ай, проныра! — махнул на собаку дед, сел по-другому, чтоб было прилично. — Вот, всё! Рисуй. Я готов. Мальчик вздохнул неуверенно и принялся за портрет. Сидя на одеяле, прислонившись спиной к животу матери, он по чуть-чуть царапал графитовым карандашом скорченную в три погибели фигуру натурщика, кое-где растёр неудачные места пальцем, царапал по бумаге снова, уж по грязи. На его старания Мария Владимировна засматривалась со слабой улыбкой, иногда переводила взгляд на старого Третьякова, а от его серьёзного вида бандюги её тянуло расхохотаться в голос — ну, дед! ведь как учудит! Жалела только, что Лаура не видит всей сцены; наверное, ей тоже бы стало смешно…. — У меня не выходит, — пожаловался Олежка и протянул альбом родственникам, чтобы посмотрели на набросок и помогли. — Голова чересчур большая, взгляд какой-то бешеный, а ноги — канатный узел. Не выходит. — Погляди-ка, косой! Но всяко лучше, чем в жизни, а? — всамделишно изумился дед над рисунком ребёнка, из-за чего Олежка с Марией Владимировной прыснули от смеха. Третьяков снова забрал альбом и взялся за карандаш. Корпел над работой долго, с должным упорством, что у деда Максима уж затекли ноги, но ему было приказано сидеть смирно, чтоб не портить образа. Тот кряхтел, но указу внука повиновался. Дабы было пригляднее, Мария Владимировна добавила несколько штришков, хотя едва ли это исправило положение. В итоге, портрет получился презабавный — дед был в восторге, обещался вложить в книжку. На закате засобирались домой. Мальчуган с борзой привычно шествовали во главе, дед — после, дымя папироской; Мария Владимировна с умиротворением и кротким материнским счастьем ступала вдали, сильно отстав, погрузившись в грёзы и созерцание. Предстоящее длинное жаркое лето сулило им множество мгновений простых житейских радостей, отпечатывающихся в памяти приятными воспоминаниями. Эти воспоминания впоследствии станут согревать зимой, когда их дружный кружок распадётся. Всеми до единой дедовскими шутейками, казусами, куражом сына и его вольностями Марии Владимировне хотелось скорее поделиться с любимой, чтобы Лаура разделила её счастье — и ей тоже стало хорошо на душе. Она не могла дождаться их завтрашней встречи: поедет спозаранку и всё-всё ей передаст. — Смотрите! Тётушки принимают гостей! — озорно воскликнул Олежка, как увидал у ворот имения неизвестный ему экипаж. Сие открытие его обрадовало — обычно, когда приезжают гости, ему дарят безделушку; тут он решил то же. — Идёмте скорее! Однако радость сына нисколько не передалась Марии Владимировне, когда она в прибывших без приглашенья гостях узнала уездного исправника со служаками. Точно у беглой преступницы, у ней сжалось сердце от страха. Тотчас мелькнуло в голове страшное: Крещенская, дабы покуражиться всласть или по иным своим задумкам выдала её Вадиму Петровичу, а теперь её предадут правосудию… за всё, что натворила. Сомнамбулой поспешила к дому, бледная, дёрганная, напуганная. Тем временем исправник со своими молодцами были проведены старой нянечкой на чаепитие в гостиную; без стеснений, как, наверное, только служители закона посещают разного рода дома, они вошли в дом к Марии Владимировне. Хозяйку дома не обнаружили, только её престарелых родственниц, нахохленных из-за нежеланного вторжения чужаков и оттого не особенно гостеприимных. Узнав, что Третьякова ушла на прогулку с сыном, решились её обождать. «Пускай за Марией Владимировной ваш дворовой мальчонка сбегает и передаст, что ждём её по неотложному делу», — указал Вадим Петрович старой нянечке, когда та хлопотала с чайником и угощением. «Да вот уж матушка прибыли!» — воскликнула старая нянечка, только углядев барыню на крыльце. В гостиной старые родственницы меж собой переглядывались часто и многозначительно, они тоже чуяли неладное, тем паче о Машиных похождениях в губернаторский дом им было известно — уверились: во всём виною её блуд. Приход исправника тётушек насторожил, даже напугал, поскольку свою угрозу — обратиться в инстанции, дабы отнять у Маши сына вследствие её распущенного поведения — держали пока при себе, так сказать, про запас, коль Маша вздумает перечить или дерзить. Сделать позор племянницы всеобщим достоянием, а разбирательство в вопросе воспитания ребёнка падшей женщиной гласным в действительности не имели, так как это коснулось бы целиком их семейства, а хуже дела не представить: репутация будет погублена окончательно. Потому, как только Мария Владимировна вступила в гостиную, обе тётушки взглянули на неё требовательно и строго, укоряя, что во всех бедах одна она виновата. А затем не спускали с неё глаз. — Мы прямо как чуяли, что вас застанем дома, хотя едем без предупреждения, — обратился Вадим Петрович с вежливой улыбкой. — Как поживаете? — Не лучше и не хуже других. Благодарю. Вы по поводу пожаловали, Вадим Петрович, или просто? — Вам привычнее наскоком переходить к сути? Мария Владимировна, похвально, деловито. — И то правда, Мань! Ты чего сразу?.. — вклинился дед Максим в разговор, не разумея, почему невестка обращается с гостями, как с ворами, что под крышу прокрались. — Вы пожалуйте, располагайтесь удобно, вот, берите сладкое, вкусное печём. Олежка, ты сюда садись, тоже бери, перекуси пряником, а то, поди, проголодался. В соответствии с указанием деда, Олежка сел и взял в руку пряник, однако не мог не заметить натянутости разговора у взрослых и потому сгорбился, примолк. Его молоденькая борзая прошмыгнула и свернулась клубком в ногах, поглядывала на зажатую в ладошке сладость. Находиться в доме собаке было воспрещено, но ни у тётушек, ни у Марии Владимировны не возникло мысли её прогнать. Своим очаровательно-глуповатым видом борзая привлекала к себе внимание и как будто разбавляла обстановку. Вадим Петрович наклонился к ней, чтобы постучать по носу; в ответ псинка тут же завиляла хвостиком и тянула язык, чтобы лизнуть исправнику руку. Вадим Петрович глухо засмеялся. — Воспитываешь строго? — Не очень… — пожал плечами Олежка и тоже наклонился, чтобы погладить свою любимицу меж ушей. — Она и так всё понимает. Смышлёная. — Ну, хороша! Взгляд у неё умный. Мальчик угукнул согласно и растянул губы в скупой улыбке, какой улыбается ребёнок незнакомому взрослому — из-за воспитания. — Олежка, ты своди-ка свою хвостатую к чашке напиться, а то посмотри, как тяжко дышит. От духоты ей жарковато, шкура толстая. Своди, ладно? Взяв борзую за ошейник, юный Третьяков поднялся и смиренно последовал исполнять наказ. Мать ласково погладила его по плечу, а после заперла в гостиной дверь. Теперь можно было говорить свободно. — Так зачем вы здесь, Вадим Петрович? — В ваших словах звучит мужская требовательность, раз сходу стремитесь узнать, по какому делу пожаловали, — заметил исправник, точно писал о ней отчёт. — Не о чём волноваться, право. Только хотели спросить, ваша ль это вещь или не ваша. — Тут Вадим Петрович кивнул своему служаке, отчего тот, спохватившись, мигом достал из-под подкладки сюртука мешочек с чем-то увесистым. Лишь завидев сей мешочек, Третьякова побледнела и сжала губы. — Вот об этом речь. Узнаёте? Вадим Петрович вынул на свет револьвер. — Узнаю. Револьвер мой, — просто произнесла помещица. — Это подарок супруга в первый год замужества. — Стало быть, Мария Владимировна, вы и стрелять умеете? Тётушки всполошились устроенным с бухты-барахты допросом, произносимым уездным исправником отнюдь не приятным заискивающим голосом, точно прятали за пазухой свои скверные подозрения. Тётушек это страшно возмутило: — Да какой дурости муж жене в первый год брака не подарит? Помилуйте, любезный! — вступилась за племянницу старая родственница. — Что же с того, что у неё был этот револьвер? — А с того, что из этого револьвера сегодняшней ночью, приблизительно в пятом часу, убили двоих человек. Сказанное Вадимом Петровичем повергло всех присутствующих в шок: тётушки открыли-закрыли рот в изумлении, не находясь, что сказать; дед Максим приспустил фуражку себе на колени и промямлил нечто вроде: «Вот так-то да! Воно оно как!». Главная фигура, с которой шёл спрос, вовсе онемела. От пристальных взглядов окружающих Третьякова будто бы невольно захотела отпрянуть, ступила шаг назад и стукнулась о стену. — Да бросьте вы тут наводить смуту! Не наша же Манька кого-то убила! Вы что говорите такое?! Целую ночь, как с губернаторского дома вернулась, в своей спальне спала и никуда из неё не выходила до самого завтрака. Уж вы на меня тут можете положиться: наши комнаты сходятся, а сон мой чуткий. Да и после целые дни — что вчерашний, что сегодняшний, на виду всегда была в настроении своём обычном. Вы, любезный, всякую дрянь здесь городите! — А в каком часу Мария Владимировна вернулась домой? Впрочем, это неважно, — отмахнулся тут же исправник от своего вопроса, заданного не совсем обдуманно в ответ на дерзость старухи. Едва ли, Вадим Петрович был убеждён, женщина такого достатка и положения, какие имеются в распоряжении у Третьяковой, станет сама кого-то убивать. Ясно дело: убийцу она подкупит. Однако здесь есть загвоздка: на револьвере выгравировано имя владелицы, отчего посылать с ним на убийство в высшей степени неразумно. Хотя… в то же время… каких глупостей только не совершают люди от страха и в отчаянье. Вопрос оставался открытым, и Вадим Петрович сухо проговорил: — Будьте добры, Мария Владимировна, расскажите нам о судьбе этого револьвера. Как, на ваш взгляд, он попал к нам руки? — Не представляю… — с дрожью в голосе начала помещица. — В последний раз я ездила с ним в гости к… подруге, — она замешкалась на этом слове, — и там револьвер потеряла. В поле. Больше я оружия в руках не держала. — Ваша подруга, к которой вы ездили, случайно не Крещенская Аглая Павловна? — Да, она. — Нам нынче Аглая Павловна сообщила, что нашла вещицу и передала её вам после похорон. Правда ли это? — Я… я не помню… возможно… понимаете тот день был ужасен совершенно, столько всего случилось… мы оплакивали воспитанниц, я была как в тумане, многое вымылось из памяти… — Вы никому не передавали оружия? — Нет, никому. Должно быть, я оставила его в губернаторском доме, а кто-то подобрал… — с сомнениями проговорила Третьякова, погрузившись в размышления, даже не примечая, что за ней наблюдают все присутствующие — и наблюдают пристально. Она думала: «Я спрятала револьвер в губернаторском поместье… и из моего оружия там сегодняшней ночью кого-то убили… Мой револьвер, двое убитых ночью в губернаторском поместье… — Вдруг её озарила чудовищная догадка. — Зачем служаки явились ко мне?.. — Третьякова подняла испуганный взгляд на исправника, невольно отшатнулась. — Господи! Это не может быть правдой… я не вынесу, если это окажется правдой…» — Вам нужно присесть, Мария Владимировна. Вы еле стоите на ногах. — Вадим Петрович, вы пожаловали, чтобы сообщить об убийстве… Скажите, кто убит? Кто?! Скажите, я заклинаю вас! Когда Вадим Петрович шагнул к ней, чтобы вовремя пресечь вспышку истерики, Третьякова вцепилась в его рукав, с какой змея кусает своего обидчика. Страх заволакивал благоразумие. Полицейский спокойно проговорил: — Убиты гайдуки, Фома и Аким. Вероятные поджигатели школы. Вы встречались с ними вчера, помните? — Помню… — робко ответила Третьякова. От духоты в гостиной, удушливого запаха пота служак, устроенного с ней допроса и новостей ей подурнело. В ушах отголосками доносилось Лаурино имя — даже от мысли о подобном ей становилось нестерпимо больно. Дабы хоть что-то сказать, вопросила: — Получается, их убили из моего револьвера?.. — Мария Владимировна, присядьте… Услужливо, точно внимательный кавалер, Вадим Петрович поддержал женщину за локоток, чтобы та разместилась в кресле — с него тут же, как ошпаренный, подскочил дед Максим, дабы уступить; тётушки на старика взбунтовались, так как он всем мешался. Не обращая внимания на переполох, Третьякова села и непонимающе глядела вокруг, старалась осознать настоящий предмет разговора, почему полиция первым делом пожаловала к ней: ведь вчера она хорошенько спрятала оружие, значит, кто-то его нашёл? но как? подглядывал за ней?.. А что ещё, помимо полуправды о револьвере, рассказала полиции Крещенская? что ещё ей ожидать?.. Женщина пыталась обдумать обстоятельства и действовать здраво, но страх сковывал её рассуждения в кольцо; Третьякова металась от мысли к мысли, не находя выхода. К счастью, присутствующие решили, что у ней обыкновенное женское потрясение. — Мария Владимировна, можете ещё уточнить одну деталь… — Чего вы к ней прицепились?! — прервала исправника тётушка в крайней степени возмущения. — Стращаете бедную женщину всякими ужастями, а когда уже довели её чуть ли не обморока, всё никак не можете угомониться! Стыдоба! Вам сказано было: потерянный револьвер Маша получила от подруги позавчера, но позабыла его в губернаторском доме. Не исключено, что кто-то у ней его выкрал? Может, то была сама губернаторша! Почём знать?! Сударь, вы бы имели совесть распространяться о делах вашего сыскного управления, о недавних убийствах!.. в присутствии слабой женщины и её престарелых родственниках! Чему вас только учат?! А совесть?! А честь?! — Извольте, это государственное дело… — Государственное?! Так расследуйте его! Чего ж вы заявились на порог к невинной вдовице, какая в одиночестве своём не может дать вам отпор, коль лишилась мужа-защитника. — Старая помещица покачала головой в неудовольствии и, посмотрев на сестру, заручилась её безусловной поддержкой. Заявила прямо: — Нам противно с вас! Вот так! Противно! Потому выметайтесь отсель живо! Знайте: племянница моя не причастна ни к каким преступлениям. В этом я вам ручаюсь! А искать настоящих виновников нужно точно не здесь! Маша вам в этом отнюдь не помощница, не вздумайте к ней сызнова обращаться. Уяснили вы?! А теперь выметайтесь! Чтоб духу вашего тут не было! До крайности сконфуженные, как маленькие цыплятки перед мамой-курицей, уездный исправник со служаками молча откланялись и вышли вон. Что у них засело не уме — поди разбери! Однако после, уж в коляске, меж собой о чём-то переговорили вполголоса и поехали дальше. В гостиную по зову помещиц старая нянечка принесла стакан домашнего вина, чтоб дать Маше выпить и немного прийти в себя. Родственники видели, сколько сильно весть о двойном смертоубийстве потрясла бедняжку, что аж стало жаль бранить её. Напугалась, видать, так сильно, что всё просила отпустить её, ей непременно надо было куда-то ехать. Конечно, не дали. Еле-еле сопротивляющуюся завели в комнату и заперли там на ключ, чтоб какой глупости не удумала. С четверть часа подслушивали под дверью: как она металась по комнате, шелестела бумагой, гремела склянкой с тушью, а затем угомонилась. Видать, с устатку из-за расшатанных нервов прилегла и уснула вскоре.❰ ... ❱
Однако, оказавшись в оковах навязанной заботы родственников, едва ли Третьякова успокоилась. У ней не шло из головы теперешнее её зависимое положение от прихотей, слов, поступков Крещенской; ей чудилось, что душегубица в любую минуту, хотя бы вот прямо сейчас, может поведать положение вещей уездному исправнику, оболгав её, заколотив в узкий ящик своими показаниями, откуда нельзя и рыпнуться. Выхода не находилось. Мария Владимировна не представляла, что ей предпринять, что ей говорить, в какой манере вести себя на последующих полицейских расспросах, какие наверняка последуют, — и оттого начинала бояться ещё пуще. Ей казалось, что Вадим Петрович о чём-то начал подозревать, всё поглядывал с прищуром, совсем не так, как раньше. В лихорадке Мария Владимировна металась по комнате, а затем, дабы сложить мысли в ряд, взялась за перо, но испугалась записывать своё чистосердечное признание на бумаге, словно, запиши она случившиеся с ней злоключения, подпишет своею же рукой себе обвинительный приговор — и оглянуться не успеет, как её заключат в острог, разлучат с родными. Единственно возможный вариант душевного успокоения и обретения спокойствия видела в том, чтобы незамедлительно рассказать Лауре о посещении исправника. Её здравость суждений, мудрость и губернаторское покровительство имели вес в чьей бы то ни было судьбе, а в судьбе Маши, как ни погляди, г-жа Лукина была больше прочих заинтересована. Кабы будет надо, женщина защитит её, убережёт от невзгод и несчастий; к тому же с Лауриным участием ей будет много легче переносить выпавшие испытания; губернаторша одна умела её успокоить. Словно в горячечном бреду, дрожа от страха, Мария Владимировна вознамерилась с Лаурой свидеться — рассказать обо всём, попросить совета. Но, как только приблизилась к двери, уловив шепотки, сразу поняла, что за ней подслушивали. Предсказанье сбывалось: её стали вновь запирать как больную с маниями, дабы мучилась в одиночестве и хирела от беспомощности, становясь равнодушной и, как игрушка, наставлениям податливой. Ранее тётушки поступали ровно так же деспотично, почему, единожды собравшись с силами, Третьякова из имения гостей выпроводила и предпочла жить совсем одной, чем в неволе. Теперь же положение усугубилось тем условием, что родственницы прознали об её неестественной связи — возымели рычаг воздействия и грозились отобрать ребёнка. В испуге, на цыпочках Мария Владимировна отступила от двери. Разум в панике искал пути спасенья — и не находил их. Наконец, осмелившись, Третьякова взглянула на распахнутое окно. Сбегать из собственного дома таким путём, точно не барыня она, а какая-то воровка, показалось бы в любой иной ситуации просто смехотворным, но сейчас Мария Владимировна не видела иного способа. От своих действий ей становилось боязно, но смешно, и, перебираясь через подоконник, еле сдерживала нервический смех, что рвался у ней из груди, точно кипящее молоко из чаши. Зажмурившись, спрыгнула в цветочную грядку ирисов, нарциссов и георгин. Если и ушиблась, ничего не почувствовала; держась рукою за стену дома, побрела вдоль него, прячась и скрываясь от своих же дворовых и родственников, как преступница — ну, не умора ли?.. Своё белое платье, как и туфли изморала в земле; отряхнулась кое-как и выпрямила осанку. Возле коляски деда Максима, по удаче, находились её мужики, что чинили колесо. Как Мария Владимировна к ним обратилась, те вскочили и склонили макушки — ни на грязные одежды барыни, ни на проступающую нервозность даже не обратили никакого вниманья. Третьякова указала им запрячь лошадь, чтобы отвезти её к губернаторскому поместью. — Так уехали они, барыня. Прямо поутру нынче собрались и выдвинулись из города... — ответил Третьяковой нараспев один из крестьян. Женщина обомлела. — Куда уехали?.. — Почём нам знать, барыня? Мы люди маленькие. А так-то целый город судачит, мол, избранье близится, надобно им было ехать в Петербург немедля, вот и выдвинулись в поспешности, не откладывая. Не ожидавши подобного, Третьякова совсем растерялась. Разумеется, ей было известно об избрании и необходимости Александра Семёновича езжать в столицу, но подразумевалось, что поедет он в компании своих чиновников, а Лаура останется в поместье улаживать дела. Мария Владимировна спросила у дворовых, небось, попутали они чего?.. — Как же попутать, барыня? Ничего не попутали, всё верно вам доложили: и губернатор, и губернаторша нынче поутру выехали из поместья. Поди уж, тридцать вёрст отпахали, кабы лошадки быстрые и дороги дождями не размыты. — Да коль они будуже размыты? — вопросил один мужик у того, кто перед помещицей держал ответ. — Июньский зной стоит какой день, всё повысыхало в пыль. Нет, проехали, уж поди, барин-губернатор полсотни вёрст, не меньше. А то и все шестьдесят! — А те всё неймётся?! — не удержался третий, молчавший в разговоре прежде. — Надо свою лепту вставить, а? Брехун! На выданное невзначай оскорбленье мужик напыжился, но одумался вовремя, заметив, что за ними Мария Владимировна наблюдает. Хотя... как наблюдает? Вроде и смотрит, но будто сквозь, через болотный омут; явно думу какую сурьёзную ведёт. — Надо ль ещё чего, барыня? От обращения Третьякова посмотрела на мужиков в замешательстве — она совсем растерялась. Однако через мгновение, с толикой строгости указала: — Запрягите лошадь всё равно. Свозите меня в другое место.❰ ... ❱
Витая дорожка через засеянные поля освещалась золотом закатного солнца. По пыли и ухабам неслась молодая лошадка, истомившаяся за день простаивать в стойле на жаре, потому теперь радостная чувствовать силу мышц и свободу вдоволь надышаться. Мужик весело подгонял её, для острастки стегая кнутом над массивной её головой, но не обжигая кожи ударом. Вцепившись обеими руками в сиденье коляски, дабы крепче держаться, Мария Владимировна без чувств взирала, как прелестно развевается грива животного в раскалённых до желта лучах солнца, как гриву треплет ветер, в ней оседает пыль. На уме у Третьяковой вертелась одна-единственная мысль: Лаура давеча уехала, не сказав ей ни слова, не послав даже записки, словно совсем чужие… В последний совместный вечер, должно быть, она отвернула любимую от их дальнейшего знакомства рассказом о свершённых преступлениях: такое попросту невозможно принять или ей простить. Иначе зачем Лауре ехать? бросать всё на самотёк?.. Ведь ранее обе мечтали использовать отъезд губернатора для совместных занятий. Единодушно условились, что Лаура оставит свои великоважные дела, переедет из губернаторского поместья в скромное Машино имение, и в деревенской глуши попробуют дни-ночи проводить вместе, наслаждаясь тихим уединением их любви, без ссор. До последнего часа на это надеялись. Уж точно Третьякова нашла бы способ избавиться от навязчивого присутствия тётушек в доме и устроить для гостьи ласковый приём. Теперича всё было бессмысленным, навряд ли поправимым. То, что самой себе горько предсказывала, точь-в-точь сбывалось — наверно, для Лауры она была лишь развлеченьем, женщина никогда не воспринимала их привязанность всерьёз… Из-за пролеска замелькал белёсым призраком громадный дом помещицы Поляковой, а Мария Владимировна по-прежнему сомневалась, есть ли нужда в расспросах — ведь резоны г-жи Лукиной ясны. Теперь редко будут видеться, а о свиданиях наедине можно забыть насовсем. Их союзничество более невозможно, только вредит обеим и наносит урон. Возница остановил коляску у самой лестницы дома, даже окликнул барыню, мол, прибыли! Но Мария Владимировна в задумчивости и унынии оставалась сидеть неподвижно, не решаясь ни идти с расспросами, ни воротиться в Игнашкино. Проклинала себя за глупость, за пустые мечтания, но осознавала: даже маломальское существованье надежды её вконец изведёт. Встретиться с Поляковой медлила. Однако всё же решила, что деваться ей некуда и лучше обратиться, дабы впредь не мучиться сомнениями. От боли ведь всё равно ничто не убережёт. Татьяна Алексеевна приняла её холодно. Всегда щепетильная в удобстве гостей помещица в обращении с подругой не предложила ей даже стакана прохладительного питья после дороги. Уезд г-жи Лауры Альбертовны подтвердила сразу и безапелляционно. — А есть причина, чтобы ей не ехать? — вопросила Полякова, и на лице её отразилось жёсткое нахальство. — Если есть, поведай. — У нас была договорённость... — Какого свойства? — Мы сошлись, что на время мужнего отъезда Лаура переедет ко мне в имение и поживёт в отдалении от дел. Я знаю, вы такое не одобряете, но это пошло бы Лауре на пользу, врачи советовали... — Ведь это настоящий абсурд, Маша! — воскликнула Полякова собеседницу, прервав её полуживой лепет нисколько не весёлым смехом. — Как вы себе это представляли? Намеревались устроить очередной в городе переполох, разрастить новый скандал, когда и старый-то не успел забыться? Блажь и абсурд! А ты всамделишно сейчас об этом мне говоришь! — Татьяна Алексеевна, вы издеваетесь, потому что не понимаете... — О, я как раз всё понимаю, Маша! А ты?! Ты понимаешь, что натворила своею противной щенячьей привязанностью? — вмиг с недоброй шутливости Полякова перешла на гнев. — Или, по твоему разумению, Александр Семёнович столь покладистый супруг, что примет неверность жены безоговорочно? Чёрта с два! На поминках сама узрела, каким губернатор может быть во зле, вот теперь, если напряжёшься, предположить сможешь, как с блудливой женой за поруганную честь он расквитался! — О чём вы?.. Вся белая от гнева Полякова отвернулась от гостьи, не умея выносить её невинного блеяния. Ей было тошно видеть Третьякову, эту слабую, недальновидную и наивную барышню. В тишине, пока Мария Владимировна осознавала сказанное, Полякова дрожащими пальцами достала из серебряного портсигара самокрутку, вставила в мундштук и закурила от зажжённой свечи. Дым ожёг ей горло, но помог успокоиться. Курила в распахнутое эркерное окно, но поглядывала на гостью, — и в выражении лица её сквозила жёсткость напополам с презреньем. Машина растерянность, когда женщина совсем непонимающе, точно деревенская глупышка, ждала разъяснений, не вызвала у Поляковой жалости, как и последующее за растерянностью потрясенье. Сгорбленная поза, дрожь, белая рука, приложенная ко рту — ломаные движения Машиного принятия приводили единственно к раздражению. — Вы виделись намедни? Как она?.. С робостью Мария Владимировна подняла на подругу свои смородиновые глаза, в которых боль таилась за поволокой. Полякова лишь фыркнула и затушила окурок. — Встречались накануне отъезда. Правда, Лаура изволила тебе о своих неурядицах не распространяться, да видишь, я нарушила указ, ведь надобно тебе хотя бы узнать, какое несчастье по глупости своей ты принесла в губернаторский дом. Женщина смолчала. Пристыжённая, запутавшаяся и скорбящая, Мария Владимировна не могла сделать ни единого жеста, не сумела вымолвить и слова в защиту их поруганного счастья. У предъявленной Татьяной Алексеевной укоризны имелись прочные основания: ведь если бы Третьякова думала о своих поступках наперёд, уберегла бы Лауру от этой беды, от многих бы бед, наверно, уберегла. Маше стало невыносимо стыдно. После долгой паузы помещица снова заговорила: — На подбородке вот здесь вот, — (указала на своём лице), — у ней царапка. А ещё синяя, как наливная слива, гематома тут, на скуле. Это чтоб ты знала… В заторможенности, словно не до конца понимая смысла озвученных слов, Мария Владимировна смотрела за указательным пальцем подруги, что очертил следы губернаторского гнева. Потом кивнула и опустила взгляд. Задумалась: «Если Александр Семёнович был столь зол, что, вероятно, не осмелился оставлять жену без пригляда, то Лаура, наверно, уехала не по своей воле?..» Однако испугалась дальше об этом думать. Робко посмотрев на хозяйку поместья, спросила: — Лаура Альбертовна не оставила для меня записки? — Нет, ничего не оставляла. — И ничего не просила передать на словах? — Нет. От категоричности в ответах подруги Мария Владимировна присмирела, стеснённое положение любимой не давало ей покоя, угнетало безвыходностью. «Как теперь ей быть с мужем? Что с ней? Когда сможем свидеться?..» — скорбно и боязливо рассуждала Третьякова, поникнув, словно цветок, срезанный и оставленный без воды на солнце. Ей с трудом верилось, что Лаура уехала скоропалительно, даже не оповестив, как будто совсем не мыслила, что Маша будет о ней волноваться, грызть себя, не спать ночами. Обратилась к Поляковой вновь: — А когда губернаторская чета вернётся в город?.. — Обычно возвращаются через недели три-четыре. Лаура не выносит столицы: ни улиц, ни нравов, поэтому в Петербурге долго не задерживаются. Улаживают дела, наносят визиты — и сразу домой в родную губернию. — Поняла, — сказала Мария Владимировна, а через время, робея, обратилась снова: — Татьяна Алексеевна, передайте мне, если получите от неё весточку, пожалуйста? Вы не приемлете нашу связь, я знаю, но… мне будет спокойнее, если вы скажете, что с ней всё в порядке… с ней и с детками, и с Александром Семёновичем тоже… со всеми… Полякова закусила губы в презрительной гримасе, хотя на просьбу дала согласие — попросту испугалась, что, если откажет, Маша сейчас начнёт обливаться слезами, а такого точно не вынесет. Потянувшись, позвонила в колокольчик, явившейся на зов служанке приказала принести чаю со сладким. Девушка справилась быстро, и вскоре Полякова уж разливала им чай, на блюдце положила щавелевый пирог. Гостья пробовала угощение механически, словно не чувствовала вкуса, а ела — потому что подали. А затем заговорила: — Татьяна Алексеевна, у меня нынче был исправник, сообщил, что поджигателей школы, Фому и Акима, ночью убили неизвестные. Теперь полиция ищет по округе совершивших преступление. Не хочу скрывать, ведь вы всё равно узнаете, потому скажу сразу, о чём Вадим Петрович по приезде сообщил: гайдуков убили из моего револьвера. Я оставила его в губернаторском поместье в день поминок, но, наверно, кто-то его оттуда выкрал и расквитался с поджигателями. С одной стороны, можно решить, что это некий сердобольный надумал отомстить за смерти учениц, но, Татьяна Алексеевна, ведь нам обеим известно, кто в действительности стоит за злодеяниями. От новости, выданной гостьей невзначай, Полякова обомлела. — А с какой стати полиция заявилась именно к тебе? — На рукояти револьвера выгравировано моё имя. Револьвер — подарок мужа на годовщину свадьбы. Татьяна Алексеевна смерила подругу подозрительным взглядом, одновременно с тем пытаясь докопаться, что всё это значит, а, не сумев, фыркнула: — Нет, не понимаю! На кой чёрт ты потащила оружие в Лаурин дом?! — Не со злым умыслом, поверьте… — уклонилась от правды Мария Владимировна. — Я говорю это, потому что дети теперь остались на нашем попечении, а Крещенская едва ли закончила творить свои безумства и сделает нечто ужасное снова. Пожалуйста, Татьяна Алексеевна, не будьте к ней слепы: она не угомонится, она ни за что не прекратит. — Маша, зачем нагнетаешь? Много ль она может? Да и вообще, с чего ты решила, что Крещенская за всем стоит? Школу подожгли ради денег, дабы спрятать кражу в пожаре — это известно. Страшно это, чудовищно, на что только не пойдёт человек ради наживы… — Полякова снова зажгла от свечи самокрутку, закурила. — Господи Боже, в каком мире живём! Чтоб ради нескольких тысяч губить детские души… не укладывается в голове… эта алчность, эта безголовая жестокость… нет, ужасно! — Татьяна Алексеевна, ведь гайдуков убили, чтобы те не проговорились, кто им дал порученье школу поджечь! Деньги — второстепенное, не настоящий мотив! Почему вы отказываетесь верить?! — Я знакома с Крещенской много лет, в девичестве мы с Лаурой учились с ней в одном заведении, потому говорю тебе опять: хватит на неё наговаривать, она не могла. — Она — душевнобольная! — А безобидная… Третьякова в бессилии переспорить умолкла, хотя в заверения Татьяны Алексеевны не могла поверить ни на пуд: память запечатала об Аглае Павловне иные воспоминания, ими и руководствовалась. Заключила только, что вновь обращаться к Поляковой не станет, ведь всё равно не поверит, а только станет щуриться и подозревать. — Маша, всё, прекрати терзаться. Воспитанницы сейчас в моём поместье, накормленные, напоенные. Я дала указанье дворовым, преданным мне людям, держать ухо востро, так что к девочкам и мышь без моего ведома не проскочит. Нужды беспокоиться об их судьбах более нет, уверяю тебя. — Она всегда выискивает слабые места… — в задумчивости, скорее самой себе, нежели собеседнице, прошептала Мария Владимировна. — И бьёт именно туда, в самое слабое место, когда мы менее всего ожидаем… — Что ты сказала?.. — Татьяна Алексеевна, прошу вас, остерегайтесь. Вы ошибаетесь на её счёт. Аглая Павловна таит в себе зло и не угомонится, пока не передаст его вам, мне, ученицам… Право, я не ведаю, что у ней на уме, но могу сказать вам наверняка: если Крещенская желает навредить — а она желает этого, то в первую очередь станет использовать наши слабости. — Да какие у меня могут быть слабости, помилуй! Я бездетна, вдовствую, полностью свободна от обязательств. Маша, всё, прекрати. Свой упаднический настрой ты передаёшь окружающим, точно ветрянкой нас заражаешь. С тобой уж неприятно быть в одной компании. Через три-четыре недели вернётся Лаура, письма от неё жду со дня на день — наверняка заверит, что добирались ужасно, в Петербурге отвратительная погода, а все столичные знакомые несносны! Всё как обычно! О письме тебе сообщу, дам прочесть. А как Лукина в губернию вернётся, она тебя в твоих беспочвенных подозрениях переубедит — вот увидишь. Уж там мы вместе покумекаем, как новую школу отстраивать, где взять средства и прочее. Живо прекрати унывать. — Татьяна Алексеевна, я не просто такое говорю… — Нет, как втемяшится! — всплеснула руками Полякова, уж начиная сердиться и вместе с тем над упрямством подруги посмеиваться. Мария Владимировна исправилась: — Извините, прекращаю. — А затем поднялась, чтобы езжать домой. За окном темнело, доберётся, дай бог, засветло, да так, чтоб об её отсутствии не прознала родня, иначе придётся объясняться, тогда, поди, вусмерть разругаются. Татьяна Алексеевна проводила гостью до самой коляски, заметно смягчившись в своём первоначальном враждебном к ней настрое, что даже пригласила заглядывать на ужины или просто повидаться с ученицами; девочки уж несколько раз о благодетельнице справлялись. Напомнила об организуемом мероприятии в августе, вместе с генералом Йозефавичусом непременно ожидают, что Третьяковы прибудут всем семейством. Мария Владимировна подтвердила их участие. Расстались по-приятельски, как раньше. О Лаурином письме, Татьяна Алексеевна заверила, сразу сообщит. Дружественно помахала ей платочком на прощанье. Удаляясь прочь от громадного белокаменного дома, Мария Владимировна про себя повторяла слова подруги: «Какие у меня могут быть слабости? Я бездетна, вдовствую, полностью свободна от обязательств…» — и тяжко думала, что помещица ошибается: у каждого своя слабость имеется, а коль Крещенская задумает вредить, то своего добьётся и незащищённый тыл первоочерёдно использовать станет. Огорчилась, что зазря не настояла на своём, не переубедила, хотя как?! Татьяна Алексеевна её считает чуть ли не за деревенскую дурёху. «А, может быть, не без основания?» — усомнилась Мария Владимировна и вздохнула безрадостно. После переметнулась на мысли о Лауре, отчего ей стало ещё горше. По описанию Татьяны Алексеевны пыталась представить её строгое красивое лицо в отметинах от избиения, вновь укорила свою податливость: почему же не уговорила ехать вместе?! Ничего б тогда не было, ничего дурного Александр Семёнович с ней не сделал бы — и как-нибудь бы всё разрешилось. А теперь предстоит ожидать долгие недели, пока в губернию возвратятся, а неясно, смогут ли видеться? или их свидания отныне под строгим запретом?.. Ничего столь сильно Мария Владимировна не желала теперь, как согреться теплом её объятий, быть близко-близко и, зажмурившись, пережидать, когда грозовое небо над их судьбами прояснится. Лаура наверняка над её заячьей трусостью стала бы подтрунивать и в конце концов рассмешила бы, и боязливость бы отступила. «Скорее бы свидеться… и никогда впредь не расставаться».❰ ... ❱
В гостиной дома горел свет, отчего Мария Владимировна вмиг вспыхнула раздражением. Деспотичные повадки тётушек выводили её из себя. Старые родственницы заковали всё семейство в кандалы и помыкали бессовестно, в какой час им браться за чтение, пить чай или идти почивать. Следили за всякой мелочью! Их взбалмошные, неудобные порядки рождали в душе Марии Владимировны некое крепостническое озлобление, конечно, тщательно скрываемое за покладистостью и почтением к старшему поколению, хотя не становящееся от этого ничуть мельче, а напротив, разрастающееся в душе сильнее. Третьяковой хотелось, чтобы тётушки оставили её и её сына в покое, убрались восвояси и не заявляли о себе более. Кабы не их присутствие, Мария Владимировна уговорила бы любимую переехать к ней! Не случилось бы разлуки, губернатор не выместил бы гнева на жену, а в отдалении от ревности оскорблённого супруга Лаура осталась бы невредимой. Напротив, всё было бы иначе: окружённая заботой и участием Лаура скорее бы шла на поправку, совместно занялись бы делами школы, всё вернули бы на прежний устоявшийся лад. Сожаление о невозможном отравляло Третьяковой душу; в имение приехала уж на взводе, а выданная с порога тётушкина претензия напрочь лишила её былой сговорчивости. Едко вывернула родственницам ответ, вспыхнула ссора. Её бранили за распутство, укоряли за отсутствие даже маломальской морали, за бесстыдство, разложение нравов, блуд, поминали ей в мелочах скверное поведение в присутствии пожилых дворян и — главное! — сына. Нападки и обвинения сыпались на Марию Владимировну, точно из рога изобилия, и если поначалу она могла с ними справляться и давать ответ, то, как только тётушки начали угрожать ей отобрать Олежку, она испугалась, горько расплакалась в бессилии что-либо им противопоставить. Дед Максим, без бабского пригляда дорвавшийся до настойки, всполошился и, не разобравшись до конца в причинах переполоха, принялся его разрешать, отчего родственница огрела старого Третьякова клюкой — чтоб умолк и не лез. От неожиданного удара дед потерял равновесие, запнулся и с грохотом повалился на пол. За собой уволок кофейный столик вместе со всеми приборами: чашки-блюдца разбились в дребезги! В испуге Мария Владимировна поспешила помочь деду подняться, когда тот совсем потерял ориентир и, как жук, ворочался в подушках и осколках. В одной ночнушке Олежка подглядывал за ужасной сценой из-за угла; у него тряслись коленки, а из глаз текли слёзы — он боялся за мать и деда, боялся, что его увезут на перевоспитание; он расслышал все упрёки. Ставшие до бешенства злыми, тётушки уж несли околесицу, перекрикивая друг друга, брызжа слюной; наконец, указали на мальчика, что по вине матери целый вечер в расстройстве и хнычет, никак не успокоить. С замиранием сердца Мария Владимировна оглянулась и заметила сына, как тот прирос к месту и смотрит за всем этим безобразием. Метнулась к нему, но мальчик ещё пуще напугался и заперся в детской. Всё увиденное останется с ним надолго — шрамом страха на неокрепшей его душе. Должно быть, Мария Владимировна одарила родственниц столь яростным чёрным взглядом, что те поперхнулись упрёками. Стало тихо. В тишине Мария Владимировна помогла старику подняться; спросила участливо, хотя по-прежнему нервно: — Дед, сильно ушиблись? — Да будет с меня! Целёхонек. Манька, ты ж куда запропастилась-то? Мы тык-мык, нету тебя, куда подевалась? почём знать? Напугала очень. Так разве делается, а? — Простите… — Да ладно уж, приехала — и Слава Богу!.. По-простому дед отмахнулся от своих недавних горестей, обиды ни на кого он никогда не держал. — Айда отдыхать, темень вон на улице какая. Мы всё тебя ждали, не ложилися… — Проводить? — А что ж я сам дороги не найду? Отряхнувшись, приосанившись, дед Максим продемонстрировал, что он ещё ого-го, никакая клюка ему нипочём. С его заплетающейся походки Мария Владимировна слабо улыбнулась. — Дед, вы всё-таки больше не пейте, пожалуйста? — А коль скажешь — не буду! Совсем не буду! Ни капли рот не возьму! — Вот и не надо… Старик отдал невестке честь, словно перед генералиссимусом армии; бойко прикрикнул на родственниц: «Ну-ка, старухи, брысь в топку! Ать-два!» Тётушки на него ошалело уставились, а дед, накуражившись вдоволь, завыл себе под нос старую солдатскую песню, побрёл отсыпаться. Вслед за дедом Мария Владимировна тоже покинула гостиную, на почтенных родственниц даже не взглянула. Их конфликт наконец утих. В темноте своей спальни женщина наскоро стянула с себя платье, ослабила шнуровку лифа, стянула его следом, переоделась в одежду для сна. Замерев, пыталась успокоить сердцебиение и невредимой уйти от вспышки ненависти, отравившей ей душу. Глубоко дышала, ждала. А после, снова не зажигая свечи, на полупальцах прокралась до спальни сына: «Лучик мой, ты уже спишь?» — и тихонько вошла. Свернувшись в комочек, Олежка спрятался под одеялом и плакал — из-за впечатленья от увиденного. На вошедшую без приглашенья буркнула борзая; мальчик утащил её спать с собой, пока никто из взрослых не видел; теперь собака охраняла ребёнка даже от родной матери. — Олежка, она меня к тебе не пускает… — ласково заметила Мария Владимировна, когда при попытке приблизиться борзая ощетинилась. Ребёнок выглянул из-под одеяла и чуть пнул собаку пяткой: «Цыц!» — и псинка зарыла мордашку в одеяло. Мальчик слезливо пролепетал: — Мама, почему тётушки говорили о тебе те ужасные вещи? Они взаправду увезут меня? Мы расстанемся? — Конечно, нет, мой сладкий. Не бывать этому. Никому не позволю увезти тебя, никому-никому. — Присев на краешек кровати, Мария Владимировна прильнула к сыну и успокоительно гладила его по волосам. Щекотно поцеловала своё сокровище в ушко, потом шепнула: — Ты мне веришь? — Как было бы славно, мама, если бы мы остались вчетвером: ты, я, дед и Моська. Как бы нам хорошо жилось, скажи?! — Тётушки просто едят слишком много сладкого и потому им время от времени нужно кого-нибудь тиранить, но они желают тебе добра, нам всем этого желают. Не таи на них обиды, ладно? — С материнской ласковостью она чмокнула сына в нос, мальчик шутливо заелозил — он уже считал себя совсем взрослым, не до телячьих нежностей. Мария Владимировна заметила его показное недовольство и поцеловала сына ещё: в щёчки и плечики, бессчётное количество раз, пока тот не захохотал от щекотки. Третьякова предупредила: — Тс-с-с, а то наши горгульи снова придут ругаться… Олежка, красный, как сеньор Помидор, зажав рот ладошкой, только сильнее засмеялся: — Горгульи! — Не вздумай проговориться, что я так их называю! — Наш секрет?.. Женщина многозначительно кивнула. Тем временем сын убрал чёлку с лица и, широко матери улыбнувшись, запросто выдал: — А дед называет их грымзами. «Старые грымзы!» — так про них и говорит, — подтвердил вполголоса мальчик. — Мама, но ты не выдавай деду, что я проболтался… он велел помалкивать… Третьякова с улыбкой покачала головой над очередным чудачеством старика и безукоризненным умением сына хранить тайны. Еле-еле поместилась на постели, как делала раньше, когда Олежке после похорон сестры снились кошмары, он не мог спать. Сын привычно обнял её, как маленькая обезьянка; по чуть-чуть булькал от смешинок и сопел ей в ухо, но вскорости начал успокаиваться. Мария Владимировна озадачилась: — Лучик мой, а кто такая Моська?.. — Вон же. — Юный Третьяков указал на борзую, что, вытянувшись в струнку, лежала с ними на кровати у стеночки. — Я выбрал имя. Нравится? — Что ж, достаточно внушительное… — Дед сказал, что у отца в юности была собака с таким именем, вот и у меня теперь есть. Дед обещал, что смогу забрать её в Петербург, если мы продадим имение и туда всем семейством переберёмся. — Когда тебе дед такое сказал? — Да вот давеча… Мария Владимировна задумалась: разговора об этом меж ними не шло, да и продавать родовое гнездо, переезжать вдруг в столицу она намерения не имела. Здесь — вся её жизнь, её дом, здесь Лаура; оставить Игнашкино попросту не сумеет. Снова чмокнула сына в макушку; тот уж начал засыпать. — Спи сладко, моё солнышко. Я немножко посторожу твой сон, а потом пойду к себе. Только бы твоя охранница меня не покусала. — Моська не кусается. Третьякова угукнула согласно и прикрыла глаза, прислушиваясь к дыханию сына, раздумывая о произошедших событиях за день. Из беспорядка мыслей с трудом выудила лишь две важные. Во-первых, любыми средствами ей нужно уберечь ребёнка от посягательств родственниц, а во-вторых, дождаться возвращения губернаторши. Сын и любимая были дороже света, а остальное — блажь, со временем как-нибудь образуется само по себе. Конечно, Мария Владимировна подозревала, что надеяться на пресловутое русское авось — это чрезвычайное безрассудство, однако предпринять что-либо дельное не умела. Целый мир стал для неё враждебен, помощи просить негде, отчего главенствующем чувством, сковывающим ей душу, был страх. Словно зверь в горящем лесу, Мария Владимировна не представляла, куда ей бежать, где спасаться, куда ни глянь — везде огонь, потому затаилась в норе и ожидала будто бы гибели; молча терпела, слушала, ждала. Из распахнутого окна долетал стрекот букашек, слышался собачий лай вдалеке, выглядывал месяц; на смену дневной жаре наконец пришла приятная ночная прохлада. Дабы от сквозняка сын не простудился, Мария Владимировна поднялась прикрыть оконные рамы; на мгновенье задержалась — вздохнуть поглубже свежего воздуха, высвободиться от терзаний. Потом обернулась втихомолку полюбоваться на своё бесценное сокровище: Олежка спал в обнимку с подушкой, прочно утянутый в свои детские сновидения. Как вырос! А всё ещё её кроха… Сыновья несуразная борзая наблюдала за движениями матери настороженно, особенно когда та наклонилась поцеловать Олежку в лоб, поправить ему одеяло. Дабы умилостивить, Мария Владимировна пригладила и псинку тоже, а потом оставила их набираться сил.❰ ... ❱
Ночь в самой глуши соснового леса черным-черна; постоялый двор, где останавливались редкие заезжие путники, уж скорее охотники да казаки, нежели дворяне, был для их нужд и благоустроен, потому г-ну Лукину с супругой комнату выделили скромную. В комнате той были только застеленная грубыми льняными простынями постель, стёганое одеяло сверху, замусоленные занавесочки, стол — узкий, отставленный вместе с табуреткой к окошку, гвоздики по стенами, чтоб, если надо, развесить для просушки бельё, в уголке — омытый от пыли образок, да и всё на этом. Скудность убранства, где им предстояло переночевать, Лауру Альбертовну насторожила: в дороге с ней вместе губернатор никогда раньше в подобных захолустьях не останавливался, всегда погонял извозчика, чтоб отдых в удобстве устраивать. Это уж на охоте Александр Семёнович не брезговал и на сене поспать, а, кабы надо, неделю немытым ходил, кушал невкусное, сносил неудобства, вшей, дурное обращение. В путешествии с супругой — другое дело; в путешествии с Ларушкой всякий раз держал себя в строгом порядке. Нынче, правда, совсем не обратил внимания ни на предложенную им похлёбку, очень уж жирную, пересоленную, ни на сор в покоях. Как на постоялый двор заехали, всучил хозяевам денег, потом ушёл курить. За целый день пути губернатор жене ни слова не вымолвил, нисколько в отношении к ней не смягчился, всё отворачивался и жевал губами. Г-жа Лаура Альбертовна тоже молчала. Она чувствовала свою вину, но из-за охватившего её душу христианского смирения, какая проявляется только у сильных натур, представленных к ответу за прегрешения, не искала способов пред мужем оправдаться. Заметила разве что, как супруг насупился, едва услышав интерес об их перемещениях, потом настоящего своего имени не назвал, а когда возницу на почтовой станции выбирал, специально будто выбрал того, кто по-русски не бельмеса. Г-жа Лукина решила, что путешествуют они почему-то incognito и дорогой едут окольной. Приставать с расспросами не решилась; ехали они молча, молча отужинали и, точно сроду немые, спать легли. Супруг отвернулся к стене, и г-жа Лаура Альбертовна смотрела на его могучую широкую спину, не смела сделать лишнего вздоха. Подспудно ей даже хотелось, чтоб губернатор сызнова её поколотил — ссадины да гематомы уж куда стерпеть проще, чем то гробовое молчание, которое над ними тяготело, словно дамоклов меч. Сон их не брал. Г-жа Лукина заглянула на пепельно-звёздное небо, крутила колечко на безымянном пальце и терзалась, отчего не послала Маше весточку. «Всё-таки послать стоило, наверное?..» Хотя едва ли женщина послушалась бы указа губернаторское поместье обходить стороной. Нет уж, вопреки всякому благоразумию Маша приехала бы к ней, проникла бы за любые крепостные стены, чтобы напоследок измучить её настрадавшееся сердце мольбами, жалостливыми слезами, страхом разлуки, переубеждением. «Нет, — решила г-жа Лукина, — правильно сделала, что ничего не сказала загодя; и мне, и ей так проще». Однако чаяла возвращения в родную губернию трепетно: как будет улыбаться упрёкам, какие любимая от обиды непременно ей предъявит, как в первый же вечер выпросит прощение, ведь Маша не умеет злиться долго, как зацелует её, заобнимает; но сладкие грёзы об их совместном будущем не становились реальнее лишь потому, что г-жа Лукина частенько мысленно к ним возвращалась. Она предчувствовала и в мелочах находила тому подтверждение, что в губернию более не воротится, а прежнего своего счастья не узнает. Всю дорогу не отводила взора от изогнутой вдалеке полосы реки, догадываясь, что муж везёт её вовсе не в Петербург, а куда?..Комментарии
В название главы вынесена строка из стихотворения Эмили Дикинсон: Мы говорили друг с другом без слов И ни о чём не клялись — Слушая цоканье звонких Секунд Времени крупную Рысь — Вечность заметила нашу беду И предложила побег — Что же нам выбрать — сразу Эдем — Или сначала — Ковчег?