ID работы: 11629814

Похмелье. Воля и боль.

Слэш
NC-17
Завершён
33
автор
Размер:
46 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
33 Нравится 12 Отзывы 8 В сборник Скачать

Похмелье. Воля и боль.

Настройки текста

Нет никаких других преступлений. Нет зла, нет убийств, людоедств и насилий. Нет ничего страшней, чем предать того, кто тебе доверился. И все вот с такими исповедями — сразу налево. Это смерть. Не обсуждается. А. Лилич, Инквизитор

12:52, Термитник Стоит переступить порог Термитника — и первым бросается в глаза огромный кусок кожи, натянутый в половину этажа, как полотно, простыня, причудливый гобелен. Поначалу такое знамя отмщения и отвращало, и завораживало Артемия Бураха, но за пару лет ему почти удалось привыкнуть к этой устрашающей декорации. Гораздо сложнее не замечать другие узоры, по сей день украшающие стены: никто так и не потрудился оттереть следы ладоней, ногтей и намалеванные углем призывы о помощи. Здесь заточенные в Термитнике люди в панике заклинали саму Суок вызволить их из зачумленной глухой душегубки. Тяжелый Влад тогда солгал степнякам и спустился в яму вместо сына. И Артемий тоже солгал, промолчав, еще слабо представляя, к чему приведет его выбор. Похорон как таковых не было, потому что не осталось тела, зато через несколько дней после того, как Артемий принял руководство Укладом, Термитник украсила ярко-рыжая от травяной консервации кожа. Теперь, спустя время, ей следовало бы засохнуть и потускнеть, но она все еще будто сочится жиром. Может, кто-то по ночам смазывает ее, чтобы у свидетелей распятия продолжало щекотать под ребрами даже после беглого взгляда? Впрочем, Бурах иногда наблюдает, как степнячки, нисколько не страшась, а даже с некоторой гордостью подводят детей к гигантской мембране, указывают на руки и ноги, вспоротые вдоль, и на лысый скальп. Тяжелый Влад был угрозой для матерей, помнивших мир до эпидемии, но детям чужда их трепетная мстительность. Те с бесхитростным любопытством рассматривают кожу, осторожно касаются пальцами лоснящихся складок и, если матери не одергивают, колупают ногтями темные поры. Дети изучают наследие Ольгимского, осязаемое и зловещее, оставленное для них — как и для законного сына. Пережившие Песчанку степняки сохранили кожу не быка, но бооса, и это их собственное рукотворное завещание, угрожающая проповедь, знак освобождения Уклада. …Лишь по прошествии недели после того, как эпидемия закончилась, наследник Проекта Быков зашел в Термитник: якобы проверить, насколько сильно пострадали Бойни от артобстрела. К своему сожалению, Артемий хорошо помнит, как, выйдя на свет нижнего яруса, Влад замер и сделался серым . Глаза его были как у быка — пустые и влажные. А после — будто теперь повидали все из ныне сущего. Артемий лишь раз проговорил с ним эту ветвь диалога и до сих пор считает свой вопрос одним из самых жестоких моментов пьесы: — Что это значит для тебя ? — Это больше не мой отец, но символ. Обоюдной непокорности и, если угодно, сражения, в котором муравьи поглотили кита. У каждого символа должно быть лицо, внутри каждого мало-мальски ценного ореха — душа. — И где его душа? Влад отмечает слова, которые делают только хуже, и смотрит на Артемия теплее, чем это прилично. — Душа? О! Меня бы не удивило, если бы кто-то из детей вел за ней охоту. Степняки не отличаются талантом к коммерции, однако его опыт и... воля могли бы стать интересным пособием для строительства торговой империи. В мечтах какого-нибудь жадного до яблочных долек мальца, разумеется. За желчной усмешкой Влада скрывается великая боль, она хлещет Артемию в лицо, как из перебитой артерии. Во многих своих твириновых снах он видел, что неизменная красная морось, осевшая на город, на самом деле не степной туман, а рассеявшаяся в воздухе кровь. Степь затопила город, и реки крови потекли полноводнее Горхона, только иначе, чем было предсказано. Тело Земли цело, но в дыхании каждого степного существа и есть причина того, что город заполнило угрожающее мертвое марево, в каждом вздохе их — знак несдержанного сожаления, невозможности переиграть сценарий. Это Младший Влад, а не его отец, должен был висеть в Термитнике. Не с Владом Ольгимским Артемий должен был встретить закат двенадцатого дня. Но вышло как вышло. И на семьсот сорок второй день, переходя Жилку, Артемий глотает твирин так жадно, что едва не захлебывается. Он вдруг удивляется, как будто это внезапное откровение, что и он, и Влад живы, хотя той ночью два года назад ушли почти все. А они двое — здесь. Делают одно дело, едят за одним столом. Спят — часто вместе. [Здесь про любовь ни единой реплики, это серьезная пьеса.] Брови на круглом лице мертвеца выцвели, вытравились, и пустые разрезы глаз вытянулись в две темные щели. Иногда Бурах против воли встречается с этим перевернутым взглядом и чувствует облегчение, если потом находит в запасе хотя бы одну целую бутыль твирина. Из Термитника нельзя выйти при сердце, а потому, едва оказываясь на воздухе, Артемий имеет обыкновение сразу же откупоривать твирин. Запрокинув голову, он смотрит на мир сквозь мутную зелень, и приятная горечь взрезает горло. Как всегда, покинутое здание остается за спиной — не обернуться. Влечет ли к себе с другого конца города случайный ящик с неиссякаемыми сокровищами, или встречный степняк вдруг начинает источать внутренний свет, будто проглотил луну. Так или иначе, Артемий отвлекается, заполнившие его голову вопли мертвецов Термитника постепенно сливаются в затейливую, но чуждую песню. Звучный шелест твири заглушает ее. Если бы не твирин... что было бы? Артемий иногда силится представить, но мысли всегда сворачиваются, как скисшее молоко, и кружат лохмотьями. Будто у тряпичной куклы с войлоком в голове, его воображение теряется в переплетениях Линий. Ученый назвал бы месть степняков актом невежественного язычества. Но что он понимал, тот ученый?

***

?, Степь Братья были первыми из тех, кто ушел. Девочка и ее возлюбленный тоже: стоя на разных степных островках, они растаяли в сумраке, забыв друг о друге. Гриф, обмотанный мешковиной и еще не излеченный от Песчанки, не успел умереть. Лара была очень красива и печальна, когда смотрела только вперед. Мечась по болоту в удушливом тумане, Артемий пытался говорить с каждым, но ему отвечали невнятно и невпопад. Он знал, кого ищет, но после седьмого диалога чернота наползла от висков к переносице. И тот ушел — полами распахнутого плаща по ветру, — ушел сам, хотя по правилам их игры должен был остаться. Хотя его Многогранник продолжил стоять. Добравшись до Каменного Двора, Артемий первым делом пошел именно в его дом. Разумеется, к Еве Ян, именно к ней, полагая, что женщина наиболее чутко чувствует город. Но, конечно, Омут был пуст. Теперь во всех трех крыльях полуразрушенных Горнов на дверях красовались кресты, не дававшие вскрыть замки. Мария тоже исчезла. Артемий вначале подумал, что из-за нее он и остался один, здесь не нужно быть менху, чтобы одиннадцать дней слышать ее кроваво-красное пение. Видеть, как стелется мостами через Горхон шорох ее старушечьих юбок. Ловить искры в кудлатых распущенных волосах. Может быть, они ушли вместе. Какая разница? Артемий узнавал прохожих, но то были куклы — разные люди с одинаковыми лицами. Он заходил в сохранившиеся лавки, где товары снова отпускали за деньги, а не за инквизиторские талоны, и мог дать пощечину продавцу или выстрелить в женщину за прилавком. И те, несмотря на темную ненависть в глазах, продавали ему хлеб, благо, денег было хоть засевай степь. Вар выполз из своего логова, но говорил так, будто его сварили живьем. А еще в город вернулся Влад Ольгимский, точно раковый больной после смертельного облучения — выхолощенный внутри и снаружи, но невероятно жадный до жизни. И наиболее из всех — живой. Тогда, когда все закончилось, они сидели в сквере в Жерле и, попивая твирин, смотрели на зарево догорающего Собора. Огонь разливался на полнеба, а ночь казалась ярче дня. Так светло в погибшем городе потом больше не было. Следующим утром они пили, расположившись на мертвых рогах в Степи, и видели, как с юга в город пришел аврокс. Когда Влад оправился от первого визита в Термитник и решился на второй, они пили на одной из лестниц, свесив ноги в пролет и бросая в червей пробки. Здесь ошалевшие от событий последних дней степняки забили Влада до смерти. Артемий сожалел о своей неосмотрительности, но, принявшись пить в одиночестве, тут же обнаружил твириновую метку в Сгустке. Там он нашел Влада, живого и абсолютно трезвого. Было решено продолжить поминки в "Разбитом сердце", где на третьем часу обнаружил себя прятавшийся в кладовке бармен. Он выставил на стол не закуски, а еще несколько бутылок. И когда Артемий откупорил первую из них, едва отпитый твирин скрипичным взвизгом полоснул по натянутым Линиям. За соседним столом могли сидеть четверо столь же пьяных и беспокойных людей, лишившихся смысла жизни, — Петр, Андрей, Юлия и Данковский. Если бы была возможность сыграть эту мелодию еще раз! Хотя бы раз! — Мы будем строить новый мир, Бурах! Вы и я. Безотцовщины, у которых теперь развязаны руки! — заявил тогда Влад Ольгимский, Младший. «Это его план», — сказал себе Бурах. Влад потому и остался, что ощущает себя хозяином разбитого параличом города. Как скоро придет время открыть ему глаза? Они долго пили, сидя на продавленном диване, а после, выйдя освежиться и промокнув до нитки под кровавым туманом, пошли шататься по растерзанным снарядами улицам. Было непросто привыкнуть к новым краскам. В тусклом свечении дня огромным черным кубом перед ними возвышался Термитник, и на его крыше — две тонкие фигуры. Самоубийцы? Артемий еще подумал: великий дар Бодхо — и так бессмысленно тратить. Тогда он не мог и предположить, к какой мысли придет уже на пятидесятый день. Линии скрутились в спираль, точно рождественский серпантин. Точно бесконечная Лестница в небо. Они с Владом заснули бок-о-бок в бывшем убежище Рубина, да так и остались вместе. А теперь каждый раз, узнавая выгодный курс продажи трав, Артемий покупает твирин и лимон, а лучше два лимона, если удается. Между голодом и снами он всегда делает один и тот же выбор. Влад покупает только твирин. Как после эпидемии, так и сейчас сны его, судя по всему, спокойны. Как тогда, так и сейчас, Артемий, даже если и хотел бы, не может ни обнять его, ни прижать к себе, будто руки пришивают по швам. Но, не смыкая глаз до утра, Артемий зарывается носом в его тонкие волосы на затылке и размышляет: сколько часов до рассвета? Сколько дней до… конца? Есть ли конец? В то же самое время он мог бы шнырять по Створкам в бессмысленных, но отвлекающих поисках шестерней и пустых бутылок. Или… [«Знаешь ты, ойнон, как звенит Степь на рассвете?» — либретто или аннотация?]

***

06:50, Створки Когда полупьяный Артемий пробирается меж обгорелых построек, перевернутых мусорных баков и осыпавшихся кирпичных заборов, бредет вдоль изгороди, то затопившая город Степь говорит с ним. Она поет и насмехается над его вихляющей походкой, над неловкими попытками сбить ладонью красный султан алой твири. Шелест бурой — по-девичьи звонкий, полный сочной жестокости. Голос черной — грубый, шероховатый, в нем осуждение прошлого и предостережение на будущее. Твирь никогда не молчит. Ее теперь стало так много, что зарастают целые дворы, и стебли проникают в выбитые окна домов. Белая плеть выродилась в плющ, и теперь, если зайти в разрушенный дом и попытаться забраться в шкаф или потайной ящик комода, то придется отрубать ножом жесткие ползучие лозы. Говорят, сечь напиталась земляным ядом и, стоит задеть ее набрякшую семенами головку, она изорвет в клоки твою одежду и насадит под кожу своих спор, хмелящих до смерти, тихо убивающих в Степи. Говорят, савьюр вошел в такую силу, что теперь твириновое зелье способно отбирать разум. Артемий крадется сонными дворами Створок, но он весь как на ладони. Помыслы его — точно выписанный заранее монолог, который никак не заканчивается. Гаруспик и любит, и ненавидит такое время, потому что в каждый из прожитых дней, которым он суеверно ведет счет, он знает, что Степь не обманешь. В доме в Утробе ждет его человек, сделавший ставку на Бураха, — разумеется, ошибочно. Люди в уцелевших домах почитают его как знахаря, хотя в каждой семье найдется тот, в чьей смерти Артемия считают повинным. Степняки в Шэхене и Земле с горем пополам готовы называть его отцом Уклада, но пока жена восхваляет, муж ропщет. Пока сын хочет обменяться, его мать точит нож. Степь не признает ложного выбора и лишь издевается над Артемием Бурахом. Так ли журчит, смеясь, вода в столичных водостоках? Рассвет теперь слабо отличим от ночи. Встречая его, Артемий долго стоит по колено в пруду возле Омута. Твириновый морок рассасывается неохотно, злобно огрызается видом отсеченных, кровоточащих Линий. На втором этаже этого дома Артемий когда-то проспал пару часов, пока кровь аврокса была размазана по стеклу микроскопа. Здесь они разминулись в день начала эпидемии, да так и не сумели сплести свои пути в единый жгут. Дом уцелел, он — бусина среди руин, Артемий и любит, и ненавидит бывать здесь. [В этой мизансцене как раз про любовь . И про сожаление.] Тихий степняк, первым вышедший во двор в это утро, послушно следует своим Линиям, скользя меж кустов и осыпающихся трав, и Бурах выбирается из пруда. Он смотрит под ноги, но воды там больше нет, ее будто выкачали, и сапоги его утопают в густой серой глине. Ближе всего идти к Владу, вот лишь перейти мост, и можно лечь в старом доме, где еще Старший Ольгимский восседал в кресле и называл Артемия "мальчик мой". Но Артемий, пошатывающийся во хмелю, следует Линии обратно к Горнам. Червь пускает его в лодку и бережно укрывает рогожкой, и Артемий сворачивается под деревянным сидением и кружится в прозрачной взвеси воспоминаний и образов. Все-таки придется уснуть. Вот мальчик смотрит на просвет сквозь цветное стеклышко, ломкое и хрусткое на вид. Вот бьет в глаза полоска света — это червь плеснул веслом и повернул лодку, чтобы перевезти какого-нибудь непутевого гуляку в Ребро. Артемий уютнее сворачивается под лавкой. Вот мальчишка наблюдает за насекомым, склонившись над стерильно чистой чашкой. Жук царапает фарфор мохнатыми лапами и скользит, он как боос в неприступной яме Термитника, и юный испытатель хмурится: жук слишком слаб? Слишком глуп? Он же может взлететь! Артемий настолько слаб, что не может ни дотянуться до жука, ни стать им, ни стряхнуть мальчишку самого на дно этой дьявольской белой ловушки. Только смотрит, как красиво хмурится мальчик. Чернота. Вот одонг трясет его за плечо, они прибились к берегу на Заводах, и возле лодки толпятся маленькие черви — низкорослые и толстые обмотанные лохмотьями фигуры. Их не пересчитать, если двоится в глазах со сна. Пора домой. Переходя железную дорогу, Артемий ежится под тяжелым взглядом. Само небо вдруг оборачивает к нему огромные черные очи аврокса и смотрит испытующе долго, быстрее бы забежать в Логово! Красноватая мутная взвесь здесь проливается из Степи, и возле дома, где тень от цехов, запах невыносимо горько травит ноздри. Так пахнет дурная рана, завядшая кровь, не нашедшая выхода боль. Огромный аврокс возвышается над крышами Сырых Застроек, и морда его медленно поворачивается на юг, к Степи. Отвел взгляд, и на том спасибо. Сколько раз так отвел? Дважды по триста, больше? — Плох ты, — только и слышит Артемий, пока Спичка стягивает с него промокшие сапоги. Плох ты, плох ты плох плох плюх! Стоит только лечь, и Горхон смыкает воды над головой.

***

09:58, Берлога гаруспика Альбиносы теперь везде: снуют на Складах, ковыляют по Степи по своим альбиносьим делам, чистят прозрачную кожу в колонках, отчего вода еще долго идет с ржаво-земляным привкусом. Раньше они почему-то любили собираться на железнодорожных путях, но стали бы мешать движению нового состава до Боен. Артемий никогда не вмешивался, только знал, что несколько степняков в самом начале по приказу Хозяина отправлялись далеко за Курган Раги, чтобы говорить с детьми Бодхо. С ними увязался кто-то из городских и, конечно же, не вернулся. Позже нашли и пару нетронутых тел — без единой царапины, но будто иссушенных, выпитых до кровинки. Артемий уже слышал от одного человека давным-давно, как это бывает, когда приближаешься к альбиносу: звенит в ушах и стремительно нарастают жажда и усталость, а силы, наоборот, покидают, как будто их вытягивает земля. Только тот был поумнее, а потому выжил. Так выжил ли? Железную дорогу, кстати, так и не открыли. Несколько альбиносов теперь собрались полукругом и как бы держат совет возле постели Артемия, и он, еще не размыкая век, слышит их шелест и гул, чует ноздрями запах прелой твири и горелого мяса. Короткие лапки не подхватят и не передадут бутыль с водой, однако она все равно оказывается в руках у Артемия, едва он поднимается с кровати. Его терзает похмелье, но оно не страшнее обычного. Остатки воды он выливает себе за шиворот, и это бодрит, насколько возможно. Говорит: "Бааярла", — и костяные головки альбиносов недружно клонятся в его сторону: "И тебе спасибо". Всегда благодарят, и сколько еще времени пройдет, пока перестанут? Для их вечной жизни два года короче удара сердца, а значит, им не пришло еще время принять как данность выбор Артемия Бураха. Странно, что Спичка прижился среди альбиносов и совсем не страдает. От чего это зависит — Суок знает, но хорошо, что с уходом Стаха Артемий не остался единственным человеком в городе, способным наложить швы после драки или с утра заварить простое обезболивающее. Спичка как будто недоволен тем, что Бурах ночевал на Заводах. Мальчишке поручено следить за легкими больными, но он хочет чувствовать себя полноправным хозяином, настоящим доктором, а потому, видя, что Артемий проснулся, недовольно бубнит под нос: — Ишь ты, зачастил, зачастил. Разругались вы что ли? — Насмерть, — врет Артемий. Как и присутствие настоящих степных альбиносов, тайное знание о них с Владом на Спичке никак не сказалось. Тот узнал еще в самом начале, среди ночи пробравшись в логово гаруспика, как всегда, без ключа. Тогда еще Влад и Артемий спали рядом не раздеваясь. Влад боялся огласки и пригрозил отправить мальчишку в город первым же поездом. "Только вместе со мной," — сказал Артемий и горько рассмеялся про себя. Нет, это только слова роли, на самом деле никто никуда бы не поехал, ничего бы не изменилось. ...Втайне он все еще ждет, что гнойник прорвется, и, когда это случится, может быть, степняки и городские, не сговариваясь, достанут ножи. Он не выстоит против всех и погибнет, но снова вынырнет в последней запомненной точке — в Утробе, на Складах или в прогоревшем дотла Неводе. Сколько уже раз? Это не заканчивается. Дурные мысли, противные природе. Ставшие привычными мысли. Кровавый воздух за окнами развивает белое чутье, и Спичка теперь пользуется этим умением не хуже учителя. Артемий буквально видит собственные светящиеся плечи. — Ты чего это, доктор? — Спичка заглядывает Артемию в глаза. — Опять? Нельзя про такое думать! — Не бойся, малец. Просто думать — можно, — вздыхает Артемий. — Просто даже тарбаганы не плодятся. Нет, и думать нельзя. Снова шить тебя. А пуговицы для глаз откуда возьму? Со мной в магазинах даже и не разговаривают... Они завтракают соленой рыбой и яйцами, умывальник пуст, и приходится идти на колонку. По пути обратно Артемий встречает фабричных в одинаковых шапках, они тащат что-то похожее на полупустой черный мешок. Оказывается, это тело еще живого трагика. На молчаливый вопрос Артемия один отзывается: — Видишь, дохтур, голову он себе рассек. Вестимо, несподручный к работе, как еще прожил-то столько времени, их, говорят, вовсе уж не осталось у нас. Мы с Коржом и Горюном его и так, и эдак, перевязали чем могли, но дело худо. — Заносите в дом и кладите на стол. Увидев больного, да такого тяжелого, Спичка оживляется. Он приносит воду и настойки, бинты и длинный резиновый жгут, плохо отмытый от крови. — Есть твирин? — не выдерживает Артемий. Линия длится от его руки через Перст менху, стекает с остро наточенного конца, только дрожит, ходит ходуном. Лишь когда Артемий в несколько глотков осушает бутылку, пульсация затихает, Линия теперь ляжет послушно и смело, а жесты хирурга будут точны. Спичка разводит в костяном стакане наструганное мыло и подскакивает с бритвой. — И что здесь брить? — сердится Артемий. — Лучше вколи ему морфий поскорее. Под пальцами Артемия голова трагика будто бархатная, но на ней ни единого волоска. То, что казалось тряпичной декорацией, при ближайшем рассмотрении становится истинной сутью: черная ткань, обтянувшая череп этого человека, оказывается кожей, она буквально растет из белой костяной маски и расходится по плечам. Актер сросся со своим изящным трико, реквизит превратился в неизбывную часть его. Или наоборот, костюм был задолго до роли? Спичка тоже это замечает: — Так они голыми ходили по городу? — Тихо. Артемий вычищает деревянную труху из сочащейся кровью раны, опасно нисходящей к виску. Он напряжен и сосредоточен. Он сам звенит, как савьюр. Через стены Заводов и листы ржавой металлической обшивки Степь поет ему песню, Матерь Бодхо ведет его руку, гневная Суок не хочет отпускать из почти сомкнутых объятий без пяти минут мертвеца. Спичка шепчет под нос: — Весь срам на виду... и никто ни слова ни сказал... все смотрят, смотрят. Что Спичка понимает в сраме, этот мальчик, никогда не бывавший в Столице? Откуда вдруг это видение о студентах, одетых в распахнутые рубахи, танцующих на столах во время разнузданной попойки? Архитекторы, ставящие карандаши вертикально на грифель. Андрей, Петр и... Кто рисует их внутреннему взору? Хватит!!! Прежде чем Перст менху делает решающее движение, перед глазами Артемия привычно падает черный занавес, цензура сильнее художественной горячности. [В этих строках не о призвании, а про необходимость.] Точно во второй раз начиная день заново, Артемий оглядывается по сторонам, смаргивая темноту. Череп больного заштопан, органы целы, самое главное — мозг нетронут. Лекарство действует, и трагик уже вполне способен отвечать на вопросы. — Как же тебя угораздило, дружище? — Он в Бойнях работает, — поясняет Спичка, хотя его никто не спрашивал. — Куда еще им было деваться, после Театра. Пожелав восстановить Театр, Влад отыграл свою лучшую пантомиму: легче и дешевле всего оказалось собрать крышу по примеру степняцкого шатра. Вся площадь заросла белыми земляными костями, и было решено просто закрепить на них стропила и настелить кожаную кровлю. Без Марка Бессмертника труппа распалась, трагики разошлись кто куда, и теперь в Театре Влад собирает степняков и одонгов, чтобы сообщать им новости и раздавать распоряжения, используя все наследственное красноречие. Он же мечтал не только открыто говорить с Укладом, но и слушать мнение любого из них, и поэтому каждую такую встречу пытается преподнести участникам как важное событие. Артемий помнит, с каким вдохновением сам участвовал в паре первых собраний. — Бойни, — тихо говорит трагик. — Это тяжело. Это больше, чем просто дело. Врата Труда — в них входят рабочие — это давка и толкотня, локти, тычки, плевки. Врата Скорби — из них вывозят туши — это черный воздух, смрадный воздух, от него тошно. Дайте... дайте... Спичка быстро подставляет ведро, и трагика обильно рвет мутной жижей. — Что ты там делал? Артемию не слишком любопытно, просто диалог продолжается сам собой, пока не подойдет к концу. — Бычий Зев. Через него внутрь заходят быки, там им ставят тавро. Там они беснуются, примеряясь с участью, — переводя дух, отвечает трагик. — Я работаю там. Открываю загон, ставлю на место доски, если их покорежит. Но сегодня бык не желал идти. — Понятно. Он боролся за свою жизнь. Трагик склоняет на бок свою безликую маску, и, несмотря на отсутствие мимики, его чувства ясны как солнце, которое гаруспик еще неплохо помнит. — Да! Да! Он хотел остаться в Степи. Его погоняли прутьями, но он хотел остаться! И между тем, он знал, что его путь лежит только в Бойни. Он знал, что сопротивляться — против его природы. А я знал, что будет много крови, и женщины будут плакать из-за меня, но я все-таки держал ворота. — Если ты знал, что действуешь против воли природы и своего предназначения, тогда зачем же ты держал ворота? Круглые глаза маски блестят пустотой, но Артемий чувствует на себе сразу тысячу взглядов. — Если вы знали, что идете против воли природы и своего предназначения, тогда зачем... Развернуться и отойти!!! — Зачем, зачем, спрашивает еще... — вставляет свои пять монет Спичка. Гаруспик отшатывается от стола. Алембик, булькающий тинктурами. Пустой умывальник. Кровать, часы, остановившиеся в неподсвеченном безвременье. Пошло оно все к Суок! Спать два часа, только бы не отвечать на тысячекратно заданный самому себе вопрос.

***

04:50, Заводы Каждый новый день начинается с темноты, отступающей от ушей за спину. А дальше — стоит снова выйти из дома — город захватывает и крутит, точно крысу за хвост, и меняет одно бессмысленное событие на другое, как сын степняка меняет обрывок забытого имени на таинственный сверток с орехами. Уже дойдя до Дубильщиков, Артемий вдруг обнаруживает, что после операции Перст менху совсем затупился. В лавке Кожевенного человек с пустым лицом предлагает ему купить только имеющийся в наличии швейный набор. — Нет, мне нужны инструменты, — просит Артемий, но продавец качает головой: — Швейный набор. — Десять тысяч. Двадцать, хочешь? У меня денег много, некуда девать. — Швейный набор, служба. — Я не военный, — сердится Артемий, и ему кажется, что он говорит так каждый раз, когда приходится искать этот проклятый металлический ящик. А ему из раза в раз отвечают в магазинах: — Теперь нам военные без надобности, город-то отстояли! Отстояли, точно. Осталась десятая часть жителей. В основном степняков, которых Матерь Бодхо укрыла от страшной эпидемии своими ладонями. Не выжило ни одного военного из тех, кто остался в городе. — Так что, швейный набор возьмете, а? — Будут в Утробе инструменты, как думаешь? — без особой надежды спрашивает Артемий. — В Жильниках не нашел. Он покупает нитки — всегда пригодятся. За гроши продает булавки, выменянные у женщин. Уже на пороге он спрашивает себя: зачем это все? Точно заводная балерина в шкатулке, он носится по городу, скупая и перепродавая товары, вскрывая нескончаемые мусорные баки, заглядывая в урны, чиня и снова изнашивая сапоги. Мосты еще двадцать жизней назад превратились из городских достопримечательностей в геометричные перемычки между районами. Руины — в привычный пейзаж. Каждое утро — после ночи — он пытается заточить нож, но в этот раз точильный камень, зубило и опасную бритву он выложил на Заводах, так что теперь он пуст, как глухой барабан. Сунешься к степнякам — у них не будет ничего стоящего, кроме как за огарок, а его Артемий отдал молодой травяной невесте за мерзкий на вкус пеммикан. Обычный. Лишь городским и столичным он кажется отвратительным. Точно актеру, вдруг сбившемуся с роли и забывшему накрепко вызубренные слова, ему вдруг приходит вопрос: где и кто я? Что будет спустя два такта вечно звучащей фоновой музыки? [Длительность пьесы — всего два часа; каждый ли зритель готов отсидеть время, за которое заплатил?] Стоит собрать остатки хмеля — и один из прохожих подсвечивается белым. Значит, ему есть что сказать. Артемию кажется, у Влада говорить с людьми получается гораздо лучше, хотя и при своих талантах тот вечно на волосок от гибели. Вот и теперь седой степняк недовольно потирает переносицу, как и десяток таких же раскосых стариков, встреченных в разное время: — Говорят, город со Степью снова враги, — басит он. — Но Хозяин не знает. Хозяин и рад, дело в городе решил, торговля пойдет! И хорошо это, и страшно. Что нас ждет? — Может, появятся новые продукты в магазинах? — пытается пошутить Артемий. — Баклажаны, тыква, батат? — Яргачин хочет смеяться. Не надо смеяться, — обижается степняк. — Хозяин большое дело задумал, теперь больших быков будем в город поставлять, много мяса и кожи сможем продать, город станет богаче! — Если ты говоришь об авроксах, то это невозможно. Аврокса нельзя убить, Матерь Бодхо не позволяет вам даже касаться их. Это правда. Даже если подойти к огромной черной ноге выросшего из земли аврокса, тронуть его не удается. Быки — точно часть неба, существуют, но не подвергаются атакам, не принимают подаяния. Лишь смотрят со своей высоты, и взгляд их невыносим. Степняк отворачивается: — Есть одно. — Что? Ну, говори, — если схватить степняка за грудки, начнется драка, а у Артемия вовсе нет желания убивать. Но степняк сам охотно рассказывает: — Чтобы понимать, кто истинно верен Степи, а кто городу, быкам теперь ставят тавро. И большим быкам ставят тоже, знак остается, хоть ни ножом, ни кулаком быка не задеть. И ты сможешь, если захочешь. Но страшно, это смерть несет. — Погоди. Кому смерть? Авроксы — не товар, они... дети Бодхо, зеркало сущего, фон вроде неба или Степи, они растут из края земли. Гаруспик силится объяснить, но не может, будто мыслями упирается в стену. Он пытается спросить: что это значит для меня? Что я могу изменить? Все знают: один из земляных быков стоит в Степи у Заводов, другой на болотах у Почки, третий возле Термитника, еще один ходит по городу, а пятый невиден, но он на севере за Седлом. Степняк пожимает плечами: — Хозяин сказал, можно клеймить. Степь знает его силу, Степь будет видеть его власть, дальше — мы будем держать Степь во власти. И потом, когда Хозяин ослабнет... Он замолкает. — Ослабнет, как же. — Молчи, яргачин. Ты и сам того хочешь. Артемия мучает жажда, и инвентарь пополняется пустой бутылкой. Нечем меняться со степняком. Нечего делать на этих улицах, и так уже много-много дней подряд. На город спускается темнота, и появляются люди с выбеленными лицами, теперь это, по большей части, нищие степняки, хотя разве бывают степняки-богачи? Каждый вьет нитку жизни сам, но у всех она из дурной, грязной шерсти. Почти бесстрастно Артемий вступает в драку, но остроты ножа хватает лишь на пару замахов. После недолгой потасовки его настигает смертельный удар, кровь заливает глаза, и мир стремительно заваливается набок. И Артемия выплескивает из него, как воду из ведра, а потом все вокруг затихает.

***

17:02, Сгусток И он снова видит последнее, что запомнил. Теперь не в Доме-с-колодцем (там условно-масштабная стройка), а в фамильном Сгустке Влад вышагивает взад-вперед, двигаясь, как маятник в Соборе, ставшем воспоминанием. Разве самого Влада не резали с десяток раз степняки? Ночью, у аптеки. Разве не забивали черви в том исходе, где их с Артемием ловили вместе? Это сбывалось и миновало одновременно, и едва приходящий в себя Артемий не способен разделить прошлое с несбыточным, драматичную фантазию с актерской репетицией. Этого никогда не было — и было часто. Как же на самом деле? Они с Владом еще не вели этот вариант диалога: — Один степняк сказал мне про идею клеймения авроксов. Это ведь невозможно? Влад загадочно хмыкает. — Это эксперимент. Видишь ли, с того самого момента, как порождения Земли появились в городе и закрепились, стали неотъемлемой частью, я хотел исследовать меру влияния на них. Взять твоих альбиносов... — Они не мои, — отзывается Артемий, мало-помалу отходя после смерти. — Твои, ты же рос с одним из них буквально в обнимку. — Авроксы не должны подвергаться насилию. — Дорогой мой Артемий, — говорит Влад, поворачиваясь своим квадратным лицом. — Когда мой отец был боосом Проекта Быков, я считался всего лишь его гонимым наследником. Как твои альбиносы были всего лишь сказочными персонажами, физически существовавшими лишь в детских фантазиях степняков и червей. — Ты — не продукт моего выбора. Ты был и будешь, и ты не обязан через боль других доказывать факт своего существования. — Точно ли я был? Он ведь очень болен, — подсказывает чутье врача. Не здоровее самого гаруспика. И пристрастие к твирину у них обоих слабее одержимости. Под случайной находкой Влада нет ни научного, ни практического, ни денежного интереса, лишь рефлекторное трагическое любопытство. Он ничего не достигнет, любые действия его не имеют смысла. Потому-то природа и позволила оставлять следы на коже своих неуязвимых детищ — чтобы дать представителям человеческой расы в лице Влада хотя бы иллюзию развития. — Но... как это возможно технически? Влад Ольгимский улыбается, и так странно, будто хочет поглотить воображаемое солнце. — Есть мастер. Степняк, конечно. Он всегда был странным, но не без способностей. Артемий слишком устал, чтобы сердиться: — Два года назад ты планировал поставить Проект Быков с копыт на рога. Продлить железную дорогу вглубь Боен, отрегулировать конвейер, построить каменное жилье в Шэхэне, создать принципиально новые условия работы. А вместо этого... — А вместо этого я пытаюсь вырваться. Как и ты. — Кто он? — Тебе не пригодится. Раньше ты продавал ему органы мертвецов. [Эта странная пантомима — о паре несчастливцев, которые одинаково проиграли в партии на двоих.] — Иди сюда, — выдавливает Артемий. — Шага не сделаю — ты подойдешь сам. — Тебя невозможно убить, — со злостью шепчет Артемий в его губы. — Сколько бы раз ни стрелял тебе в грудь, прямо вот сюда... Ты как аврокс! Суок тебя забери, тебя не достать. Сколько раз — ножом в спину. Не вернуться к точке, когда все можно было поменять. Они целуются, а после снова пьют твирин, и их хмельное отчаянье не похоже на архитекторское проклятье. Они оба ничего не создают, хотя идей у Влада полон рот, но Артемий слушает его уже без ожиданий и боли, без трепета и надежды в душе. Точно написанная роль, которую он слышал от партнера сотню репетиций подряд. А после они остаются в одной из комнат Сгустка, которая ранее была заперта. Возможно, Виктория и Старший Влад проводили в ней счастливую молодость, а может быть, едва научившаяся ходить Капелла играла здесь в прятки со своей кукольной подружкой. Пыльный балдахин серо-желтого бархата погасил бы звуки, если бы они были, но звуки обозначают страсть, а у Влада и Артемия — жалкая равнодушная сытость. Не по сезону легкое пальто Влада остается на полу, за ним — брюки со старомодными стрелками и выцветший жилет, все одного цвета мотыльковых крыльев. Тело Влада — гибкое, как у трагика, только вялое, тяжелое. Артемий скользит губами по его животу и жестким пружинистым волоскам над пахом. Твирь поет в его голове, без этого не бывает, без этого невозможно. Без этого они не решаются не то что раскрыться друг перед другом, но раздеться в одном помещении. — Ты первый, кто был и есть со мной, и я это ценю, — вдруг говорит Влад, и Артемий буквально выпускает его плоть изо рта, чтобы послушать. Признание не удивляет Артемия, знавшего Влада еще мальчишкой, хотя жизнь наследника Ольгимских должна была сложиться, как у всех. Удачный и скучный брак благодаря родительским связям; может быть, даже дети, наследники города. Однако у Суок на Влада оказались другие планы. Так вот, они рядом, и Влад тяжело дышит, сжимаемый уверенной рукой Артемия Бураха. — Ты однолюб, да? — настает время Артемию пытаться грубо флиртовать. Но Влад обрубает на корню: — Как и ты. И дальше звучит лишь кожа под не слишком умелыми ласками, и через какое-то время — глухое дыхание Влада, наконец испытавшего разрядку. — Я — тебе? — Не стоит. И Влад, не настаивая, сворачивается рядом. Через какое-то время тихо-тихо, будто бы засыпая, спрашивает: — О чем ты задумался? Артемий долго молчит, прежде чем признаться, что все еще не пережил утро. — О коже. Оболочке. Мы ходим по коже Матери Суок каждый день, топчем ее ногами, мнем ее лопатами, деревья пронзают ее корнями, твирь растет... — ...как Дитя Земли? — продолжает Влад. — А может, ее паразит? Как тавро, без которого аврокс прекрасно бы чувствовал себя, наблюдал бы за нами со своей высоты? Артемий приминает подбородком жидкие волосы на макушке Влада, но не может прижать его к себе. Потом они снова целуются — бессмысленно, как по сценарию. — Ты думаешь, это я или Вар ставим тавро? — говорит Влад. Он поднимается на локте и смотрит в лицо Артемию, а потом осторожно кладет руку ему между ног. — Мы лишь обозначаем свое присутствие, свое значение в жизни этого существа. Он сам проявляет терзающий его символ. Это нелепо, но отчего-то цепляет: — О, они знают, чего хотят, — соглашается Артемий. Он знает, чего хочет, как знал в каждый день из прошедших, как будет знать в грядущем, но он хватает ртом воздух и толкается Владу навстречу.

***

14:47, Кожевенный Клара улыбается: — Многое начинаешь замечать, когда смотришь со стороны. Она — не та Хозяйка, которая живет в проклятом Многограннике вместе с Таей и Лаской, а другая, земляная девочка из Термитника. Клара сидит перед гаруспиком на мятых шкурах, скрестив костяные ноги. Он бы так и не согнул колени, как может она. — Знаешь, я всегда пытаюсь наблюдать не с привычной точки, а с особенной, редкой. Особенно удивительно, если смотришь сверху вниз. Как в микроскоп. Например, ты когда-нибудь оказывался на крыше Термитника? Артемий там не был. — Идем, — она легко вскакивает и увлекает его за собой, и в широкой ладони Артемия ее пальцы — как сухая твириновая плеть, не теплы, не холодны и совсем невесомы. На одном из последних пролетов Артемий признается себе, что следовало бы меньше пить твирина и разъезжать по городу на лодках, а больше гулять пешком, взбираться по холмам и, чем Суок не шутит, по весне начать купаться в верховье Горхона (хотя там и не чище, чем вниз по течению, черно-красное марево отравило эти воды. Но что ему терять?). Он чувствует, как огрузнел за эти пару лет, постарел, и теперь едва дышит, добравшись до верха лестницы. Клара поднимает черный кожаный полог, пропуская его вперед под стропилами, Артемий делает еще несколько шагов и выныривает из полумрака на крышу. Подошвы его сапог утопают в нанесенной со степи пыли. — Знаешь ты, кто построил Термитник? — спрашивает Клара, подходя к самому краю танцующей походкой. Степняки? Она смотрит на него как на ребенка. — Похоже, что ты и вправду не знаешь. Я расскажу тебе. Когда-то давно Живая Земля породила существ из своей черной плоти и воды. Вот как меня, но гораздо сильнее и крепче. Им всего было вдоволь: невесты каждую ночь пели для них, звезды одевали их в белые наряды, сама Матерь Бодхо выводила их из своих недр на помощь степнякам и быкам, отбившимся от стада. Девочка сочиняет на ходу, это заметно, но Артемию по-своему приятно слушать ее, это очень отвлекает. — Послушай, пожалуйста, — говорит Клара. — Их радостно привечали люди, их любили волны и травы, и эта любовь развратила их. Им стало казаться, что во веки веков ничего не изменится и будут они господствовать над людьми и быками. Так и бывает, когда у тебя слишком счастливая жизнь, верно? Она поднимает вверх руку и театрально ловит бурую пыльцу, подносит кончики пальцев к лицу, чтоб осмотреть. Так Александр Блок ловил изящной рукой в перчатке падающий с неба пепел. Или вороньи перья? Откуда у гаруспика это видение? Он не искал этой вспышки! — Ты побледнел, — говорит Клара, оказываясь совсем рядом. — Ты что-то увидел? Он молчит, после считанных часов отдыха в ушах снова бьют копытами авроксы. Девочка только рассказывает сказку, а не читает лекцию, как мог бы кто-то другой. — Да, такое бывает, — с неподдельным сочувствием говорит она. — Земля ведь тоже дышит, пока мы ходим по ней, стучим по темени каблуками... И то, что она выдыхает, — теперь даже сам воздух — позволяет нам наблюдать настоящие чудеса. Например, события, которые нас избежали. Или что сделало нам очень больно, хотя поначалу было неразличимым. Или людей, с которыми мы говорили на разных языках. Гаруспик шарит в карманах дрожащими руками, он нарочно купил твирин, зная, что в Термитнике найдет не один повод приложиться к бутыли. — Я продолжу, если ты еще хочешь меня слушать. Подойдя к краю кровли, он смотрит вниз на затянутые черными облаками крыши домов, силится рассмотреть тонкие остовы Лестниц-в-небо, фигурки пьянчуг у «Разбитого сердца», человека, уснувшего прямо в Степи. Несмотря на туман, отсюда видно очень далеко, даже толпу у мясной лавки в Хребтовке. А почти под носом, на Пустыре Костного Столба, двое бродяг распивают бутылку. Весь город как на ладони, смотри не хочу. Но Артемием владеет только она, проклятая Роза Архитектора, пронзающая небо своим бумажным острием. Она колет глаза. Это заноза, проросшая корнями. От нее хочется лишь одного — скрыться обратно в недра Термитника и вовсе не слышать и не знать, кто строил этот уродливый улей. Или уйти в Степь и упасть в травы — именно так следует сделать согласно Линии. — Это все не точно, — отзывается Клара, — эту сказку мне рассказали степняки, что многие из моих братьев до сих пор среди нас. Мать поманила их домой, но не приняла назад. Так они и застряли внизу, у самых стен. Хотели вернуться обратно, припасть к материнской груди, но только проросли сваями и растворились в грунте — кто рукой, кто ногой. Ты ведь знаешь, что копать было нельзя, люди их и приспособили. Столько этажей, столько веса, но такая помощь... Понимаешь теперь? Значит, фундамент тоже живой. Число детей Матери Бодхо нельзя постичь и посчитать, теперь их всегда окажется больше, чем детей в Многограннике. Чем любых детей. Аврокс, что стоит на Заводах, медленно поворачивает голову. Огромная морда его теперь оказывается довольно близко от Артемия, и тот вынужден отвечать на взгляд глаза в глаза, а девочка как ни в чем не бывало играет листвой, которую сюда много лет назад занес ветер. — Послушай, — хрипло начинает Артемий, и это первый раз, когда он за день открывает рот. — Ты ведь всегда считала, что прикосновения кожи к коже способны открыть человеку истину? — Я и сейчас так считаю. Только не всякого можно коснуться. — Я касаюсь города. Знаю здесь каждую травинку наощупь. Вкус воды в колонках различаю. И все равно ничего не могу изменить. Как прикоснуться по-настоящему, чтобы не чувствовать… что держу на себе целый Термитник? Клара подходит к нему ближе и заглядывает в глаза. [Иногда кажется, что замысел режиссера понятен и с каждым новым словом спасительная развязка все ближе… Но актеру читать еще больше половины пьесы.] — Не смотри так, — просит Артемий. — Тошно. Будто бы издалека, из самых недр Степи, из глубин, из утробы ее, но все ближе и ближе звучащий, на город наваливается раскатистый гул. И все вокруг замирает, прислушиваясь к этому звуку, не то к бурлению крови, не то к долгому вою. — Бедный, — говорит Клара. — Иди по путям. — По Линиям? — Нет, по железнодорожным путям. Вдруг получится? А пока наклонись, пожалуйста. Идти некуда, он много раз пробовал, но доходя до конца Степи, просто оказывался на краю карты, ни шагу дальше. Клара становится на цыпочки, а Артемий склоняется, как бык перед хомутом: может, станет легче? Руки химеры не касаются его висков, будто ни этой девочки, ни чудес на свете не существует. Только вот... Беги беги беги даже если ноги врастают в землю даже если ладонь прилипает к каждой пожатой здесь руке даже если ты мертвее распятого в Термитнике покойника даже если ты нужен здесь десяткам и сотням людей и еще одному кто переварил слабость в любовь не останавливайся беги ищи прячься кричи прорывай мембраны свергайся со сцены вниз ведь может быть это твой единственный способ победить прижизненную смерть ваш единственный способ его единственный способ.

***

17:55, Берлога гаруспика И пока на соседней койке мирно забывается сном однорукий старик, которому Артемий вколол морфий, чтобы избавить от предсмертных корчей, у молодой степнячки учащаются схватки. Спичка не видел прежде родов, и стоило, наверное, заранее показать ему обычные человеческие, но теперь уже поздно, придется решать сложное уравнение, не освоив дробей. Он беспрекословно подчиняется всем приказам, касающимся бытовой помощи, но желтеет лицом, когда видит расплывающееся мокрое пятно между ног роженицы. Артемий готов терпеливо рассказать мальчишке, что к чему, если бы сам был уверен, что все обойдется. Плод как будто не намного больше нормы, но он очень неспокоен, ворочается внутри, доставляя матери большие страдания. — Дыши со мной. Ошиш да (давай, давай)! — просит Артемий и сам громко выпускает воздух из ноздрей. — Тиимэл да (вот так). — Аба... аба, хөөрхэн (муж, муж, любимый мой муж)! — зовет она сквозь слезы и зажмуривается от боли, но мужа рядом нет. Вот уж в чем Влад хорош: он считает рабочие часы каждого степняка и одонга, его новая система оплаты труда действительно математически идеальна, но не для перепуганной басаган. — Бэрхэ (хорошо). Дыши, дыши. Тиимэл да. Страх Спички неизменно проигрывает любопытству, и тот смотрит во все глаза, когда показывается темная кожистая головка, а позже — то, из чего она растет, у человека это бы называлось плечами. Пролагая свой путь через плоть, как сквозь землю, химера отвоевывает пространство для жизни, прорывается на свет, и женщина кричит в голос. Уродливое тело новорожденного все длится и длится, и когда достигает уже три локтя в длину, наконец, немыслимым образом извивается в петлю и отхватывает свою же пуповину. Артемия несколько удивляет, что роженица не теряет сознания. — Хубуун (мальчик), — объявляет он, хотя сомневается, не принял ли за половой орган одну из многочисленных недоразвитых ложноножек в нижней части туловища червя. Какая разница? Женщина без страха прижимает к груди свое жуткое порождение. Артемий вдруг понимает: прежнего мира не вернуть. Теперь всегда будет так. Долю мгновения ему страшно. — Как назовешь его, эжи (мамаша)? — Най... Найдаам (Надежда). Это потому что до последнего она надеется, что не останется одна. На ее сухих губах слова шелестят, как осенняя твирь, но чтобы понять их, Артемию уже не хватает знания языка. Ему известны лишь те слова, что были прописаны ролью. Кровотечение не останавливается даже четвертым бинтом подряд. — Нужно переливание, — говорит он Спичке, и тот понимающе кивает. Мальчик вырос за два года, это очень заметно. Раньше, услышав о необходимости после визита Артемия в Бойни разбирать и сортировать буквально все его вещи, Спичка набухал злостью, а то и вовсе отказывался помогать. Теперь он покорно плетется след в след, чтобы потом подхватить увесистый узел. Альбиносов в Бойнях — не перечесть. Они плодятся, расслаиваясь надвое-натрое, напитываясь силами Земли. Артемий набирает крови из пары источников, и сидящий возле одного из них одонг поднимает голову. Как и всякое степное существо, он чувствует нарождение нового брата, и в круглых глазах червя Артемий ухватывает благодарность. И тут же — сомнение. Но он торопится, ему некогда выяснять отношения. Хотя на еще одно маленькое тайное дело время найдется. Такая возможность встречается слишком редко, и слишком манящей кажется она, это способно его погубить, но он все же набирает лишнюю склянку. Вечером он делает женщине переливание. Безногая химера с лицом младенца тихо дремлет на материнской груди, пока Артемий вводит иглу и создает искусственный ток крови. Потом они с одонгами уходят в степь готовить могилу для старика, давно успевшего окоченеть здесь же за ширмой. И лишь вернувшись к себе в пятом часу утра, Артемий, наконец, откупоривает темно-красную бутылку. Глоток, другой. Третий. [Актер облизывает пересохшие губы. Роль его забирает слишком много сил.] Если бы кто-то из степняков узнал, какое преступление Артемий совершает, воруя кровь Земли, в следующий раз даже его, главу Уклада, не выпустили бы из Оллонго живым. Но никто не знает. Тот единственный, кто может рассказать, не существует ни в городе, ни на одной из карт, его нет ни на одной из страниц сценария, кроме, пожалуй, эпилога. Но это самая запутанная Линия из всех: в такие моменты кровяного откровения перед Артемием вырастает его неизменный бесплотный собеседник. Говорят, Матерь Бодхо любит своих детей так сильно, что и кровь ее — сжиженная суть любви. Степнячьи сказки! Но все же… — Это же червь, коллега. Natum Vermis (новорожденный червь). Приняв его, как полноценный плод, выходив его мать и, чего доброго, наметившись в крестные, ты лишь подтвердил мою теорию о неестественном отборе. — Неестественном? — Противоречащем природе вещей. — Ты говорил, что смерть противоречит природе вещей, что с ней следует бороться, и я теперь каждый день... Кем бы он ни был, я не могу позволить умереть пациентам. — Степной химере. Ты же видел, кого родила эта женщина. Артемий чувствует себя быком, не желающим выходить из загона. Он клонит голову, но не делает и шага. — Какая разница? Это торжество жизни. — Я вижу, как ты торжествуешь… эрдэм. — Разве не это было твоей миссией? Твоя Башня, твоя идея преодоления возможного! — Homĭnis est errāre... (Человеку свойственно ошибаться…) — Разве не этого ты хотел! — ...nullius, nisi insipientis — (…но удел глупца — ) — Я не думал, что так повернется. — ...in errore perseverare (…упорствовать в заблуждениях).

***

10:20, Жильники Утром в воздухе особенно много черной копоти, она висит в туманном мареве большими сгустками, как мокрота в слюне. Это и есть выхарканная Матерью Землей боль, память о ее язвах. Черные облака тихо дребезжат, если приблизиться, и звенят созвучно твири, если пройти сквозь них. Посыльный плетется рядом с Артемием, подхватывает с земли камешки и бросает как можно дальше перед собой, прицеливаясь в черноту. Он оставил попытки торопить Артемия и теперь развлекается как может. Артемий старается уклоняться скорее из суеверия, а не в практических целях: после бомбежки болезнь действительно отступила, но память о ней может вдруг настигнуть за любым поворотом. Облака — лишь химеры. В общем и целом, Артемий чувствует себя вполне сносно. Если от твирина терзает похмелье, то наутро после запретной красной попойки ничего не болит, тело актера наполнено силой. А оценить боль душевную не удается, нет такой шкалы. И слава Бодхо: она прорвалась бы красным. Почти безучастно Артемий проходит мимо мертвого тела трагика, над которым уже сгрудились степняки. Единственная рана — тонкий разрез через горло, темная кровь пропитала верх бархатного костюма и утекла в траву. Развелось же в городе душегубов! Артемий не приценивается к вскрытию, он еще ночью успел пожалеть о своей бессмысленной жестокой выходке. Линия не изменит своего течения. Не останавливаясь, он минует Склады, а затем и Утробу. Если бы путь от Заводов до Хребтовки был еще длиннее, то начало дня казалось бы ему по-настоящему удачным. Управа теперь не Управа, а Швейная, а в лавке, торговавшей одеждой и нитками, расчистили и открыли весь второй этаж, там теперь тоже какое-то нехитрое производство. Ночью северный аврокс пришел из Степи, и огромной черной ногой разрушил основание Лестницы-в-небо. Впрочем, та осталась стоять, и теперь обвесившие ее сушеные бычьи пузыри будто парят в воздухе, как перезревшие груши на дереве без ствола. У мясной лавки, в которой тридцать лет назад Тяжелый Влад встретил Викторию, собрались степняки и зеваки, они слушают своего Хозяина, который, как всегда, полон замысловатых идей. Артемий останавливается неподалеку. Ему приходит на ум занятная мысль, что Исидор Бурах считался — хоть по-настоящему и не был — человеком Влада Ольгимского, а теперь сыновья их очень близки, пусть на языке степняков и не найдется названия этой связи. Исидор жил и умер Служителем, но не слугой, так и Артемий не чувствует в себе подчиненности Младшему Владу. Когда все началось — или закончилось, смотря как судить — Влад был единственным, кто, как казалось Артемию, понял замысел старого Исидора. И поняв, не осудил ошибочный выбор Артемия. Помня об этом, Артемий и принял это сближение как закономерное начало — или финал? Когда-то ведь он поклялся себе, что их союз — раз уж больше ничего не осталось — будет для города чем-то великим. Что они построят новый мир, обеззараженный Песчанкой, вывернутый болью, но очищенный от заблуждений. Все так, Влад с высокого крыльца вещает степнякам о новом невероятном изобретении, способном искать металл (читай — мусор) с помощью магнитных полей, это поможет в продвижении технологий и накопительской сноровке степняков, значит, будет больше предметов для обмена, значит, бойчее пойдет торговля. "Это для меня, — понимает Артемий. — Чтобы мне легче выживалось в городе, а я, оставляя вещи в его огромном шкафу, в конечном итоге растил доход Ольгимских. Сущая глупость, бессмыслица. Но почему бы и нет". Какая разница? Артемий выражает равнодушное одобрение идеи. В конце концов, они вдвоем строят новый мир. Как хотели, как он выбрал. Только в этом мире гаруспику сложно дышать. [Актеру сложно дышать.] Когда зеваки расходятся, они остаются вдвоем в мясной лавке: в свое время Артемий раз пять подряд решил сохранить именно ее, а не место знакомства Владислава и Виктории Ольгимских. Это было выгодно в условиях дефицита продуктов. Артемий задумывается, а знает ли Влад об истории этого места? Если да, совпал бы их выбор? Этот разговор не прописан ролью, но Артемию кажется, он знает ответ: святилище не приносит прибыли, в отличие от мясной лавки. Его пугает их с Владом неявное сходство. Кто думал два года назад во время эпидемии?.. — Ты мрачен, — отмечает Влад. — Это связано с моими идеями? Легкость, с которой Артемий начинал день, давно растворилась, как раньше — туман на утреннем солнце. — Ты многое планируешь, но не делаешь ничего. Фиксированный рабочий день для работников, клеймение — или не-клеймение авроксов, медицинская поддержка, расселение из ветхих домов в новые, — он вздыхает. — Ты красиво говоришь, диалоги с тобой длинны. — Но? Артемий молчит. А эту ветвь диалога он помнит наизусть. Влад держится в одном углу лавки, не перемещаясь. Он задумчив и, кажется, грустен, но Артемию все равно. Этот вялотекущий спор каждый раз заканчивается ничем. Самое страшное, он готов переживать это снова и снова. — Я рассчитывал на другое, — выдавливает Артемий. Ему жаль Влада. Как и Аглая — сердце поэтессы под судейским сукном — Влад отчего-то по-настоящему полюбил его. И теперь Артемию стыдно, но чувство вины не перекрывает желчной злости. — Тогда зачем ты здесь? — спрашивает Влад, как будто интересуется, как прошел день. — Потому что я выбрал это. — Что? — Все это. Это мой выбор. Мы оба заслужили друг друга, и этот город, и эту торговлю кожами, и это разочарование. Артемий хочет уйти в Степь: он ляжет лицом к небу, и мудрый аврокс подойдет с юга, и голова химеры будет как огромная подкова — черным месяцем на фоне сизого неба. Тогда зачем злить человека, который слаб? — Брось это все, — говорит Влад. — Уходи. Он по-прежнему пощипывает подбородок с хилой порослью, он окреп за два года и стал больше похож на отца, чем раньше. Артемий прямо смотрит на него и знает, почему сошелся с этим человеком: Бурах никогда не старался идти первым. Однако он всегда шел сам по себе. Но Линия обтекает Влада, влечет Артемия прочь от него. — Если переиграть финальную сцену, ты никогда не выбрал бы это будущее, — произносит Влад и усмехается. — Я не подхожу тебе ни словом, ни делом. — Воля сделает любой выбор правильным. — Тогда ты останешься. — Тогда останусь.

***

23:11, Станция Через прямой, как стрела, путь в Степь его влечет не ненависть, а печаль. Он сохранил жизнь стольким степным тварям, перевернул этот мир с ног на голову, выпустил земляных духов на волю, да сделал так, что Степь затопила город. И теперь Артемий бессильно падает спиной в твириновое поле и решает: "Буду лежать здесь, пока не умру". Он знает, что так не получится. Распластавшись под сумеречным небом, менху внимает глухому утробному зову, доносящемуся из-под земли. Его сознание растворяется в звуках. Ему слышно, как медленно поднимаются из глубины болот воздушные пузыри, как плещут волны Горхона, как скрипят ставни в домах, не тронутых огнем. Он различает знакомый шелест твири и легкую поступь травяных невест, танцующих за холмами. Обратив слух внутрь себя, Артемий чувствует пульсацию крови в своих собственных венах, слышит бурление соков в животе, тугое натяжение мышц, хруст суставов. Наполненный звуками, поглощенный процессами жизни как таковой, Артемий вдруг понимает, что время остановилось. Для него игра встала на паузу, давая шанс замереть и подумать. Где ты? Ты мне так нужен. …Сначала совсем невнятно, но затем все более четко и гулко через легковесное звучание Степи начинает проступать ритм. В ушах менху теперь неотвратимо нарастает бой — будто звучит метроном в больничной палате, будто в отдалении раскатываются выверенные по времени удары. Это гигантские копыта отмеряют расстояние по Степи. Ступая с величавой медлительностью, в Степь выходит аврокс. Это их Линия — быка и человека. Артемий поднимается на локтях, чтобы лучше рассмотреть вышедшую к нему химеру. Перевернутая морда аврокса теперь кажется ему не подковой, но черной виселичной петлей, выколотой дыркой в холсте мироздания. Там, где аврокс смотрит ему в лицо, не существует ни пространств, ни решений. — Ты меня услышишь, если скажу? — Артемий устремляет вопрос вверх, он не боится, но удивляется даже возможности говорить. Теплое бычье дыхание, нисходящее с самого неба, шевелит волосы на его голове, и это высшее разрешение из всех возможных. — Я сделал неправильный выбор. Сохранил жизнь, но не будущее. Огромный бык — душа Земли — нависает над ним, выжидая. — Я не могу уйти. Но и не могу так жить. Мой отец мертв, и я не исполнил его волю, не связал разорванные Линии, а лишь нарастил пропасть. Уклад — что трава в степи, а дети Многогранника не выстроят нового мира, их мир — Внутренний Покой. Он оглядывает Степь, которая смотрит тысячей глаз. — Боос, дай совет. Медленно-медленно аврокс отворачивает черную морду. — Он сказал, что мой выбор — единственный шанс победить смерть, и где теперь он сам после такой победы? Ответь! Артемий поднимается и теперь буквально кричит в набрякшее тучами небо: — Боос, ответь! Первое, что попадает под руку — степняцкий сверток — Артемий запускает вверх, хотя, впрочем, знает, что позже сможет его подобрать. — Ответь! [Монолог заканчивается, и единственный софит гаснет. Теперь оказавшийся в темноте актер может по-настоящему заломить руки и заплакать.] Наступила ночь, и контуры головы аврокса теперь слабо выделяются на фоне черного неба. Химера неслышно отходит в сторону и растворяется в темно-алой мгле, Артемию нестерпимо пахнет твирью и мясом — надышался еще в лавке Тяжелого Влада. Опустошенный, он снова падает в травы и долго лежит лицом вверх, гладит пальцами листья и корни. Стебли легко и нежно оплетают руки Артемия, ласкают его шею. Больше Степь не смеется. Он — Бурах, несмотря на ошибки и черные сожаления. Он — менху, и лезвие его Перста остро. Но он — сердце, доверившееся разуму. Он — шаги, миновавшие Линию. Он — карман, припасший больше, чем хотел бы иметь. Он слушает, как поет савьюр, а за многие сотни километров натужно звучат рельсы под поездом, не имеющим остановок в Городе-на-Горхоне. Уснуть здесь и сейчас или уйти на Заводы? Забота о людях — это труд без отдыха. Трагика, пошедшего на поправку, но все равно слишком слабого, обязательно нужно проведать. Роженица, что произвела на свет химеру, не может кормить младенца: маленький червь норовит отгрызать лоскуты плоти с ее груди. Травяная невеста с заражением крови после неудачного лицевого клеймения тоже нуждается в заботе. Он силится встать, но не может. Далеко-далеко аврокс издает протяжный и жуткий вой, он голосит, как умирающий зверь. Ему очень больно за своего сына. Роса оседает на волосах Артемия, на ресницах. Еще немного. Чуть-чуть, он просто полежит и отдохнет тут, в травах. Артемий больше не раскрывает глаз, и сон его пропитан любовью и сожалением. Хмельное тусклое утро где-то на окраине Столицы, и серые блочные дома окружают двор крепостной стеной, а внутри двора — ослепительный снег, впервые выпавший ночью. Артемий смотрит сквозь стекло, щурясь спросонья. У него лишь пара старых мятых сапог со стертыми подошвами да легкая осенняя накидка, монет триста в кармане — теплую одежду не купить. Рождество в октябре? Человек, проснувшийся в это утро рядом с ним, теперь подходит со спины и обхватывает грудь Артемия — как достает — под четвертым ребром, через сердце. И прикосновения этих рук разливают внутри Артемия тепло, от которого можно зажигать не спички, а целые города. Может, и не страшно, что выпал снег. Может быть, позволить себе никуда не идти, вернуться под дрожащий свет ночника, занавесившись от мира плотными шторами. Может быть, столичная медицина обойдется в этот раз без них двоих? Может быть?.. Этого никогда не было, это чужая роль, но Артемий догадывается о каждом следующем шаге. Эта связь их — губы в губы, пальцы переплетаются до белизны, они оба — скальпели, точащие друг друга. Так легко порезаться и — — проснуться...

***

06:45, Степь Артемий просыпается от легкого похлопывания по щеке и вздрагивает — резко, как от испуга, а затем мелко, зябко, изматывающе. Это оттого, что он очень замерз в насквозь мокрой от росы одежде. Он видит перед собой девушек — шестерых травяных невест, вышедших в просыпающуюся на рассвете Степь. Они обступают Артемия в кружок, как делали альбиносы, и та, что оказалась самой смелой и разбудила Артемия, теперь улыбается неестественно широко. Ее аман (рот) продлен по щекам темно-красным рисунком на коже. — Спал в Степи, хорошо, да. Видел добрый сон? Ямар юумэн тухай (о чем он был)? Собрать мысли непросто, сознание Артемия — как разлетевшаяся на осколки чаша, и брызги стекла повсюду, но цельного не сложить. — Видел, бэрхэ (хороший). — Ходо хара (все ясно), — говорит та, что будила его, и чуть смущается: на вопрос ее он ответил так, будто хотел утаить правду. А она спросила, будто была равной ему. По тому, как смотрят другие, он понимает: это проверка, а может, спор. У степняков не принято вести со Служителем случайные разговоры, а тем более, прерывать его беседу со Степью. Его отца бы не потревожили. Но мир меняется, что-то происходит в Степи, что-то происходит в тебе. Рассердиться на невест он не может, поучение требовало бы от него сил. Поэтому он просто согласно кивает: волей Суок сон хороший, хоть и горький. Невесты слышат Степь, но не мысли менху, иначе предали бы его справедливому суду. Обступившие их девицы теперь смотрят с любопытством, но без стеснения, их головы, обрамленные премудро зачесанными волосами, клонятся на стороны, как у коров, которых выпасают степняки. Все они почти наги перед ним: та, что старше других, носит лишь по оберегу на тонких запястьях, изорванное лохмотьями платье уже не прикрывает ни округлых грудей, ни бедер. У двух других обнажены темные крупные соски, невесты похожи, как сестры, и красота их могла бы пленить кого угодно, но Артемий смотрит на них без вожделения. Он давно уже понял о себе, еще когда Нара и Аглая были живы. Одна из девиц держится за спинами других и не поднимает взгляда, ее платье совсем новое, но сшито накосо и будто наспех и лишь по подолу вымазано травяным соком. Ее ноги иссечены стеблями и листьями, и на порезах запеклась кровь. — Подойди сюда, басаган, — говорит Артемий и поднимается, разминая задеревеневшие ото сна мышцы. Травяная невеста подходит ближе. Ее лицо еще не расписано бурыми узорами, как у других, и почти светится бледностью. Она не решается смотреть на менху, стоит, чуть покачиваясь, как твирь на ветру. — Она здорова, абгай (сестра)? — спрашивает Артемий у старшей из невест, и та поводит плечом: — Баарhани (бедняжка). Еще цело ее платье и не выросло твири под ее танцем. Когда научится, будет хорошо. Ей будет хорошо, нам будет хорошо, Степь будет петь и родит много твири. Ему кажется, он старше этой несчастной измученной басаган в несколько раз, хотя ей не меньше семнадцати. Ее бы привести в дом да отогреть, отпоить травяным чаем с сухарями. Это забота врача или попытка откупиться от Степи? Пока его не захватили сомнения, он говорит: — Отпустите ее со мной. Невесты переглядываются, и одна неуверенно заявляет: — Нельзя идти, она должна танцевать с нами. Третий день всего, пусть танцует. Они перешептываются, Артемий слышит слово "зоболон", что значит "страдание, послушание". Они не могут отпустить ее, хоть и не решаются возражать. Подчиняясь упрямству, в которое перерос порыв, Артемий приказывает старшей из невест: — Абгай! Утихомирь сестер. Ей нужна медицинская помощь. Завтра она вернется к вам и будет танцевать, сколько нужно. Ошиш даа (ну, давайте же)! Скрывая страх, маленькая басаган делает еще несколько шагов, она очень старается быть сильной, но крупную дрожь не скрыть под утлой одеждой. Невесты отдают ее менху гораздо раньше срока. Что это значит для Степи? Чтобы выйти к Заводам, приходится проделать большой путь, хотя накануне Артемию казалось, он шел всего несколько минут, прежде чем упасть в травы. Заявившись в Берлогу, он приказывает Спичке приготовить сухую одежду. — Она дочь однорукого Олло с Дубильщиков, — шепчет Спичка, поднося сверток со старой одеждой Артемия, уж какой есть. — И что? — Тот на днях продал ее червям, говорят. Нечем было платить за мясо. — Прекрати-ка эти сплетни! Артемий испытывает сочувствие к бедняку, но будто читает книгу о нем и его семье, а не слушает историю про живых людей. Он ничем не поможет им, потому что в каждый из выборов между жалостью и предусмотрительностью кривил душой. Даже лекарства в последний раз он продавал в лавке вместо того, чтобы отдавать лежащим на улицах зараженным. Вот во что выродился мир под его рукой. Но этот шаг не похож на другие. — Я помогаю ей, потому что ее повлекла за мной Линия. — Вот рассказать бы Хозяину, — приговаривает Спичка и воровато оборачивается, теперь Артемий понимает, что мальчишка смеется над ним. — О чем? — Что ты девицу привел. — Ну, расскажи. То, что он услышал на крыше Термитника, нельзя просто отмахнуть от лица, как мясную муху, и теперь скорее Горхон потечет вспять, чем Артемий отправит басаган обратно в Степь. Как обреченный в Бойнях бык, он упирается, не может двинуться дальше в своих мыслях. Его бунт — не в побеге. Каждодневный бунт — в повторении ошибочного выбора. [Эта пантомима символизирует нарождение новой Линии.] — Он приходил тут недавно, — словно нехотя тянет Спичка. — Сказал, будет выкачивать воду из пруда возле Омута. Иначе не восстановить дома, фундаверт слабый. — Фундамент. — Я и говорю. Неловко ступая босыми черными ногами, им навстречу выходит трагик. Его окостенелое лицо ровным счетом ничего не выражает, однако каждому в подвале становится ясно: сердце этого существа наполнено любовью и жалостью. — Дайте мне бинты, я буду лечить ее ноги, — трагик прижимает к груди пятилистные руки. — Дайте мне воды и орехов, я накормлю ее и успокою, и она перестанет бояться нас. — Орехи для детей, — по привычке отзывается Артемий. В шкафу лежит арахис, но меняться трагику нечем. Хотя когда-то… Артемий видит эту Линию как штрих дождя, длящийся меньше мгновения: именно этот трагик держал в руках живое бьющееся сердце, переданное Человеком-без-сердца, и вот на тот туго пульсирующий кровью узел Артемий обменялся бы не задумываясь. Если бы Линия не тянулась так далеко из прошлого. Если бы вообще принадлежала этой пьесе. Спичка собирает на стол, но басаган пугливо скрывается за ширмой и больше не выходит к ним. Вечером на белой ткани дрожат лишь два вытянутых огнем силуэта: круглоголовая фигура трагика, и остроплечая, совсем кукольная — травяной невесты. Они сидят лицом к лицу и переговариваются так, что не разобрать слов. Когда наступает на редкость спокойная ночь, Артемий вытягивается на своей кровати и тихо спрашивает у Спички: — О чем говорят, а? — О тканях. — Что? — Тка-нях, — повторяет Спичка. — Слышу, не глухой. — Хочет одеть ее в нормальное платье и по-своему расписать лицо. Говорит, в театре отвечал за одежду и грим. Гаруспик хмыкает: — Рисунок на ее коже вытравят черви и старшие невесты. Это ритуал, без него она не станет настоящей травяной девой. Здесь обычного сока алой твири недостаточно, нужен кармин. Неприятный, отдающий жестокостью цвет. — Прямо под кожу? Навсегда? — Навсегда, — вздыхает Артемий. Он медленно погружается в сон. В его мозгу в такт мерному движению аврокса раздаются частые шаги травяных плясуний, и твирь шумит то справа, то слева, и алые пузырчатые струи прорезают пространство перед ним, как выстрелы в воде. Травяная невеста танцует в тумане, и черное волокнистое тело трагика вплетается в ее объятия, точно твириновый стебель. "Их история еще не решилась, как хорошо", — думает гаруспик и, как ему кажется, улыбается сквозь сон. Сколько раз его пантомимы здесь заканчивались ничем? Пусть хоть одна продлится чужим счастьем?

***

21:40, Крыло Капеллы ...Это письмо написано острым шатким почерком. "И все же, ни в какое сравнение с описанными обычаями и невероятными для нашего века традициями, царящими в вашем, с позволения сказать, захолустье, не идет удивительный феномен Симона Каина, о котором вы мне поведали. Однако отмечу, что о вечной жизни (разрешу себе оперировать настолько примитивными терминами) может судить лишь тот, кто вместе с объектом исследований преодолел рубеж максимальной продолжительности жизни, а ваш собственный возраст, насколько мне известно…" — Зануда, — говорит человек, сидящий к Артемию спиной. Он несколько раз порывается продолжить читать, но каждый раз отвлекается на усмешку. — Бакалавр обязательно приедет, — произносит Артемий, хотя не уверен, что будет услышан. Исидор кивает — сыну или собственным мыслям: — Он должен приехать. Он нужен. О, сколько иголок он способен загнать под ногти этого города! Артемий силится прикоснуться к нему, встряхнуть за плечи, тянется к недочитанному письму, но прежде, чем удается ухватить край бумаги, отец сворачивает ее кончиками пальцев в хорошо знакомую замысловатую фигурку. — Что мне делать, отец? — Мне жаль, — вздыхает Исидор. — Но выздоравливает лишь тот, кто болел. Артемий подставляет руку, и крошечный Многогранник, сложенный из желтого листка письма, оказывается у него в горсти. Можно ли захватить его с собой, просыпаясь? Артемий разжимает кулак и сонно глядит на узоры ладони. Еще мгновение назад, едва проснувшись, он был готов ухватить самую суть, он знал, что делать и как выбраться из этих набивших оскомину декораций! Всего миг назад — он помнил, но не теперь. В отличие от Артемия, над Владом Ольгимским не довлеют проклятья: он обнимает Артемия так, будто они прожили бок о бок всю жизнь, будто Артемий — вотчина его и дом, будто кроме него у Влада — только та кожа отца, что украшает Термитник. [В этой пантомиме — про слабость, и жестокость, и человечность.] — Ты улыбался перед пробуждением. Артемию неприятны эти слова, он чувствует себя и виноватым, и разочарованным, и потому не старается быть добрым. Даже роль самого себя дается ему с трудом. — Редкий случай, Влад. — Ты возвращаешься каждый раз, когда я думаю, что ты покинешь этот город. Они лежат на бывшей когда-то шикарной, а теперь обветшалой кровати в комнате Капеллы, и пыльный балдахин укрывает от них расходящийся сводами потолок. Стропила утопают в темноте, как ребра дома-мертвеца, распластавшегося над их головами. — Мне кажется, я уже проживал это, — говорит Артемий и добавляет, — с тобой. Под тонкими усами Влада играет улыбка, и она легка, что не подобает моменту: — И не раз. Как там говорил Исполнитель: "Браво, Бурах... или уже не Бурах?". — Нет, это он говорил не про меня. — Про него? Отгоняя предательское сравнение, Артемий крепко берет Влада за плечи и старается перевернуть на спину, и жесткость его должна выглядеть игриво. Вряд ли Влад заметит. Но тот замечает. Подыгрывает и тянется к губам Артемия. А потом, неожиданно гибкий, впивается в ключицу Артемия и держит, будто хочет оставить след. Так и есть, под его ртом на коже Артемия растекается яркий кровоподтек. Если бы еще не только помнить эту боль, придающую возбуждения! Влад все еще ценен для него, и потому Бурах будто снова чувствует под ногами доски инквизиторского эшафота, на котором никогда не стоял. А что сказал бы врач? Осмеял бы предательство тела. — Суок его побери. Усмехнувшись в ответ, Влад подается вперед и теперь целует Артемия, прогибаясь в спине. И Артемий тянется к его животу и движется ниже, и несмотря на еще миг назад проявленное сомнение, теперь вздыхает и дает себе волю. Воля — странное название слабости, но для них эти понятия почти ничего не означают, так накрепко переплелись. И очень быстро под ласками Артемия Влад Ольгимский достигает пика, а после шепчет: — Позволь? — Не стоит, — по привычке повторяет Артемий, но едва отдышавшийся Влад приподнимается на локте. — Почему ты всегда отвергаешь меня? — Бодхо знает... Не хочу. Они какое-то время лежат в темноте. Артемий размышляет о том, что делать с оставшейся на Складах травяной невестой, он же обещал вернуть ее к утру, но какого дня? Сколько прошло? Если бы только ей хватило покорности и ума принять свою судьбу, как положено. Какая-то часть его убеждена в справедливости этой традиции — отдавать Степи дочерей, если больше нечем расплатиться. Но что-то и противится этому с непримиримостью не вождя, но того, кто сам готов потерять последнее. Если дева примет положенное клеймение, пройдет через необходимые обряды и станет травяной невестой, рано или поздно его собственный Перст менху раскроет ее, как только придет время им породниться кровавым венчанием. Или она закончит как женщина, что скончалась, рожая химеру. Скончалась в тех исходах, которые он выбирал, чтобы не идти в Бойни за склянками с кровью. Скончалась, чтобы он миновал разрывающее душу отрезвление. Он каждый раз выбирал, тогда почему же она не вольна выбирать? Узкая ладонь Влада ложится на щеку Артемия, стремится отвлечь. — Думаю о деньгах, — отвечает Артемий раньше, чем Влад успевает спросить. Влад оживляется, эта тема — наследственный чувственный крючок для Ольгимских. — Планируешь, наконец, начать помогать мне? — Хочу заплатить чужой долг. Но в городе не принято передавать деньги из рук в руки, иначе это было бы слишком просто. Влад не знает об истории старого должника и не понимает его, а Артемий снова чувствует, как ошибся, выбрав в вечные собеседники этого человека. Он вдруг отмечает про себя, что почти перестал заговаривать с людьми на улицах, они больше не светятся белым. Кажется, все разговоры уже состоялись, и теперь могут лишь повториться. Он поворачивается лицом в подушку и вдыхает запах пыли и бурой плесени, ставший привычным наравне с городской кровавой моросью. К счастью, не удается заснуть, а к сожалению — не получается сыграть роль спящего. Значит, нужно уходить и снова ловить по городу тени. — Есть твирин, — говорит Влад, пока Артемий облачается в неизменные зеленые штаны с длинной курткой и застегивает карманы, задумчиво шнурует ботинки. На решение нужно немного времени: — Хорошо. Ему вовсе некуда торопиться, и они снова принимаются пить, спускаются вниз и садятся на камнях у реки.

***

00:17, Хребтовка Гаруспик вылезает из лодки и пробирается сквозь кусты; травяные невесты на холме извиваются в ритуальном танце и не глядят в его сторону, они говорят со Степью и Землей, с твирью, с рекой. Здесь, где Горхон делает изгиб меж каменных островов, плеск волн звучит перекатами и кажется средоточием жизни. Город изменился, и даже его воды, пусть и разбавленные кровью и смертью, обрели свою душу. А дом Равелей молчит. Он мертв. Найдя слабое место в ставнях, Артемий перелезает через подоконник и проваливается в черную комнату. Двигаться в темноте непросто, несмотря на то что он много раз видел здесь каждый предмет мебели. Легко споткнуться о стулья, опрокинутые или отброшенные во время бойни одиннадцатого дня. Выстоял лишь один — напротив входной двери. Артемию кажется, будто его подошвы еще прилипают к полу и он неловко оскальзывается на крови. Нет, просто химера, это отравленное твирином сознание подбрасывает идеи, как закончить день еще более безрадостно. А портрет все висит. Со стены кухни на незваного гостя глядят суровые глаза под сведенными бровями: Артемий не различает их в темноте, но слишком хорошо представляет по памяти, и ему становится не по себе. Капитан Равель мертв, но он смотрит прямо в лицо Артемию, прямо под кожу. И Артемий, набравшись духу, отвечает — глаза в глаза — и держится так долго, как может. В человеке с огромного портрета на него глядят и Лара, и Генерал Пепел, и Данковский, сразу трое, оплетенные слишком тугой Линией. Их истории и судьбы перевязаны, спаяны, ссушены, как резиновые жгуты, сколько ни пытайся разделить — лишь обломаешь ногти в кровь. Самоотверженность, безрассудность, тихое отчаянье, героизм и дерзость, любовь к тем, кто не оценит, — попробуй разлей эти чувства, сваренные в одном котле, и каждый выпил их по целому стакану. Только вот что осталось самому Артемию? Ларин револьвер за три тысячи монет? Артемий сжимает кулаки, подчиняясь приступу злости. — Как, мать твою Суок, вышло, что ты не убила его, Форель? — говорит он вслух, прекрасно сознавая, что с мертвецами о мертвецах — лучше никак, чем хорошо и, тем более, плохо. Капитан Равель на портрете плотно сжимает губы. Он — жертва, как и Форель, безвестно канувшая в Степи. А Блок — не причина того, что Артемий один. Не в Блоке же дело, хотя черная ревность растравляет душу Артемия, и за два года она не уменьшилась ни на унцию. Блок ни при чем, будь он жив или мертв, Блок ни при чем. Они ушли не вместе. Если повторишь десять раз, в одиннадцатый не поверишь, но станет гаже. Натыкаясь на затянутые белой тканью кресла, Артемий переходит в другую комнату. В углу он вдруг замечает шевеление, а потом кто-то шуршит будто над самым его ухом: — Кхх, кхх, актеришка. Бурах! Артемий узнает этот голос и, забыв благоговейную опасливость первых встреч, выбрасывает вперед руку, стараясь ухватить говорящего за край шерстяной накидки. Но твирин смазывает движения, поймать никого не удается. — Это ты, вещь, во тьме приходящая? — Я. Я, ну, кто же еще? И чего не сиделось тебе у себя на Заводах, не страдалось сегодня? А? Почему? Обычно спектакль собирает полный зал или в день премьеры, или под закрытие сезона. Теперь уже поздно. Это проклятая крыса, зовущая себя Пророком. Бесполезное, но докучливое существо, которое ненавидят даже альбиносы, хотя оно — брат их, рожденный Матерью Бодхо. Может быть, не любят его потому что он один в своем роде и не расплодился, как они, а так и остался оригинальной неповторимой декорацией в этом спектакле? Артемий напрягает все тело, как зверь для охоты. Но быки — не хищники. — Ты чего тут рыщешь, Бурах? Ты пропустил годовщину, так зачем махать кулаками после драки? Тем более что зрителей уже совсем не осталось. Артемий недовольно хмурится и, выбрав момент, вместо ответа снова пробует поймать Крысиного Пророка. В его горсти остается лишь пыль. — Ай-ай. Да! Твоя роль незавидна. Неудавшийся дебютант, плохой суфлер, и в массовке не блистал, прямо скажем… Даже роль мертвеца не удается: каждый раз приходится вставать и переигрывать. Больше Артемий не предпринимает попыток ловить химеру. Вздохнув, он грузно опускается на диван. — Говори, что хочешь. Я знаю наизусть каждую реплику, даже твои. Следующую знаю и ту, что за ней. — Все актеры, что могли сыграть твою роль, умерли! — выкрикивает голос откуда-то издалека, а потом — хмыкает совсем рядом, Артемий чувствует это казавшееся когда-то странным существо почти у самого своего лица. — Что это значит для меня? Крысиный Пророк какое-то время не отвечает, но вечно молчать он не может, публика ждет развязки. А потому он спрашивает: — Что если, умерев, ты уже не воскреснешь, Бурах? Если попытки закончились и шанса переиграть заново больше не будет? Готов ты уйти на покой? Только на этот раз совсем-совсем, по-настоящему. То есть, совсем, понимаешь? — Я больше не стараюсь умирать. Другие задачи. — Неужели? Он теперь вдруг видит Пророка, тот стоит в неизменной позе в углу у кресел, и глаза его — больше не блестящие бусины, а похожи на высушенный черный перец. Маленькие, сморщенные и мертвые. Лара испугалась бы, наверное. Хорошо, что нет Лары. — И какие же у тебя задачи, Бурах? Исследовать руины? Опустошать запасы "Разбитого Сердца"? Неужели? Главная ценность этого бара уничтожена пару лет назад при твоем непосредственном участии, и теперь все напитки мира не возместят эту громогласную потерю! Артемий усмехается: — И давно ты записался в утописты, зверек? — А ты? А я? [А я?] Артемий тянется рукой к сгорбленной фигурке, и в этот раз Крысиный Пророк не пытается сбежать. Широкая ладонь Артемия ложится ему между ушек и осторожно гладит призрачную шкурку. Гладит тихо-тихо. Они больше ни о чем не говорят. Но эта сцена предваряет самую важную.

***

12:55, Заводы Когда красное марево становится желтым на дневном свету, Артемий наконец доходит до дома. Его мучают жажда и усталость. Спичка встречает его с всегдашним бесстрастным лицом, но чутье менху подсказывает: опоздал. Трагик стоит перед травяной невестой на коленях и стягивает завязки, смыкающие на ее голени две стороны шва. Теперь черная бархатная ткань облачает девушку до самого подбородка, костюм скроен не просто подходящим по размеру, он сидит как вторая кожа. Он и есть вторая кожа, утопический бунт против предопределения. Или еще только шаг к бунту? Лицо ее пока не скрыто за маской, но в обрамлении черного бархата оно — белое, точно у ночного разбойника. Артемий следит, как Линия, связывающая эту девушку с Укладом, истончается на глазах, но расцветает другая, карминово-красная. — Кто дал ему нитки и ткань? — Сам нашел, — гнусавит Спичка. — У тебя в шкафу целая полка плащей да ведро мелков, а уж наперстков… А еще там двадцать четыре скальпеля, ими кроить удобно. — Мне нужно привести ее в Шэхэн, — говорит Артемий. — Там это все исправят и проведут настоящий обряд. Невеста поднимает на него глаза: в них и боль, и отчаянье, и неудержимая благодарность, и надежда. Он сам не испытывал никогда такого сочетания чувств. В те немногие дни, когда мог бы, он ушел другой Линией. Трагик качает головой: нет, пантомима пока не доиграна. Как же хочется Артемию смазать по его наивной маске кулаком! Но если завяжется драка, трагик не сумеет ответить, а Артемий — остановиться. Что ж, довольно скоро этой злости найдется выход. [Страстной натуре — страстная роль.] — Не веди меня к сестрам, — вдруг просит девушка. — У меня никого нет. Отец продал меня от страха. Но я не боюсь. Я лучше умру, чем буду плясать для Суок. Артемий зачарованно смотрит, как Линии, которым не суждено больше длиться, сплетаются у ее висков несостоявшейся ритуальной росписью. Как запекается кровь там, где каждая Линия рвется. Для этой девы не настанет семьсот девяностого дня. Уклад не отдаст ее без крови. Только кровь и нужна Укладу. — Я не выкуплю тебя, — говорит гаруспик. — Я ничего не смогу сделать, нас всех поглотит Земля. Степь слышит даже больше, чем он сказал. И, будто подчиняясь невидимому зову, кто-то оглушительно стучит в металлические ворота Берлоги. Спичка инстинктивно отшатывается за угол, но тут же выныривает обратно и призывно глядит на учителя. — Хоть один из тех двадцати четырех припас? — Ну. Трагик и девушка одновременно поворачивают головы: о, насколько хорошо знаком Артемию этот жест! На дочери Олло нет маски, но Артемий видит, как округляются ее глаза и рот, как похожа она на того, кем скоро станет. Она — химера, появление которой — законный плод его собственного выбора. И теперь сомнения — самая противоестественная вещь на свете. Спичка прячется, когда ржавые скрипучие створки распахиваются. А Артемий немедленно выходит вперед. Первый червь пошатывается и отступает, второй — точная копия первого — вваливается в Берлогу и тут же падает навзничь, они не дают пройти третьему, закрывающему круглую голову рукавами-лохмотьями. А потом, быстро сообразив, оба почти одновременно наносят Артемию ярко-красные удары, и для них больше не важно, скольких альбиносов и одонгов он спас, чьих детей принял у рожениц, что он слышал на крыше Термитника и с кем говорил после каждого глотка благословенной крови Бодхо. Их удары сыплются на Артемия, и теперь он сам отшатывается и закрывается руками. Его силы не хватит на всех троих, даже если восстановить дыхание, но вдруг где-то за спиной червей проблескивает сталь лезвия. Скальпель Спички начинает плясать меж грузных фигур, и его размахи кроят комнату на части, на это не способно простое мальчишеское нетерпение. Что-то меняется. Спичка встречается с Артемием взглядом, и в его огромных светлых глазах — призыв. Беги беги даже если здесь ты умирал десятки раз даже если спасал сотни даже если погубил тысячи беги беги найди способ решись докажи разнеси по миру еще не все кончено это только ступень только шаг только выдох беги беги дай ему знать о себе! Сбивается дыхание. Из глубины Берлоги на одонгов вдруг бросается черная тень, это трагик решается на бой. Артемий помнит, как часто погибал в самом начале пьесы, рискуя выйти против врага без оружия или не справляясь с тупым ножом. И чтобы одонги не успели обернуться на Спичку, чтобы ломкий бархатный человек не пострадал, Артемий, вздохнув, шагает в проход. Черви бьют одновременно. Кажется, хватает лишь мига. Красного, красного мига.

***

Утроба, 19:58 Первое, что он ощущает, это глоток твирина. Первое, что видит, — блестящая рябь волн. Влад рядом. — Пей, Бурах. Отдышись. Червь, который держит лодку через Горхон, не сводит с них круглых глаз, полных детского любопытства, но так и не подходит, будто прирос к доскам на пристани. — Думаешь, он понимает про нас? — говорит Артемий; оказывается, они открывают уже по третьей бутылке. — Ты отец Уклада, — улыбается Влад. — Тебе позволено все. Артемий знает: не все. Теперь точно нет. Это мрачное — и сладостное — предчувствие и терзает его, и ласкает. — Знаешь, были такие... звери что ли? или люди, скорее големы, которых сотворила Матерь Бодхо и любила их, но потом утянула обратно под землю. За то, что им показалось, будто они вольны решать за себя и других. — Не решай за других, — теперь Влад пожимает плечами, и взгляд его тускнеет. — За всех нас — это уже твое прошлое. Теперь попробуй решиться для себя. — Я устал слышать от всех вас эту проклятую чушь про выбор. Он и хотел бы сердиться, но недавняя гибель и твирин делают его расслабленным и вялым, неспособным на обиды. И с досадой он замечает, что вместо злости готов залюбоваться Владом, когда тот подносит к припухшим губам твириновую бутыль и легко запрокидывает голову, натягивая кожу на кадыке, и на широких щеках румянец растворяется в черной тени. — Дорогой мой Артемий, — улыбается Влад, совершенно пьяный и оттого спокойный. — Аврокс сам проявляет терзающее его тавро, так ты сказал мне? — Это ты мне сказал. — Странно, — Влад не торопясь утирает губы большим пальцем и потом долго смотрит Артемию в глаза. — Если бы в столице только узнали, что мы здесь годами ходим по кругу. [Эта пантомима — парная, и более важная, чем все остальные.] — Завтра утром суд, — говорит Артемий. — Тебе решать когда, — отзывается Влад. Сколько же воли должно быть в груди этого человека. То, что виделось Артемию слабостью сердца, вдруг разворачивается пред ним поистине масштабной картиной — приемное дитя Степи, Влад Ольгимский смотрит дальше и глубже, чем он, Артемий Бурах. А еще Хозяином владеет поистине бычье терпение, которое за столько времени ни разу не изменило ему. По сравнению с выверенным, как шаг аврокса, биением сердца Влада собственные потуги Артемия сохранить самообладание кажутся колебаниями твири в степи. Урожденный степняк и восхищен, и расколот. Резче, чем стоило бы, он поднимается и взмахивает рукой: — Прощай. Больше не могу. — Сядь в лодку, — говорит Влад, и в голосе его звучит не столько забота, сколько усталость. — Садись, Бурах. Одонг доставит тебя на Заводы. Или куда скажешь. Оставив Влада, Артемий спускается к воде, где зачерпывает из кармана целую горсть ногтей для паромщика. — Бери, мне больше не нужны. Одонг глядит своими умными глазами на Артемия, затем на запад, где по небу разливается серебристое свечение Многогранника. Дети Земли чуют не так, как люди, в их крови — кровь Матери Бодхо, сама сжиженная суть любви. — На Площадь Мост вести? — Нет, в Почку, оттуда ближе. Будет там в лавке набор инструментов, как думаешь? Одонг молчит, только смотрит пронзительно и нежно, и протягивает за ногтями обернутые в лохмотья лапы. Течение медленно несет их по Жилке, и в этот раз Артемий не спит. Он трезвеет так быстро, как сам задумал, и теперь крутит головой, разглядывая, запоминая подчиненный его воле город. Чудовищную пушку увезли и — он слышал от одонгов — та застряла где-то на переезде всего в паре сотен километров отсюда, потому что умер от песчанки последний военный. Или предпоследний. Пушку увезли, но осколки ее снарядов — в стенах каждого дома, как оспины на лице города. От черных огрызков деревьев как будто до сих пор поднимаются в небо сизые струйки дыма и растворяются в отравленной кровавой взвеси. Водопровод выкорчеван и теперь его мертвые вены торчат из земли то тут, то там, глядя в небо ржавыми раструбами. Лестницы в небо приспособлены горожанами, потому что — удивительное дело — почти не пострадали от бомбежки. Костяные выросты, торчащие на площадях, служат опорами для степнячьих хижин. Степь затопила город, Шэхэн заполнил улицы и дворы. Земляные существа и невесты отбросили этот мир лет на триста назад, и Артемия завораживает то, как изуродовал он отцовское наследство. В неразличимой взгляду дали тихо-тихо через степь идет бык. И разгоняемая огромным тугим сердцем, в его венах бьется и пульсирует сохраненная вечная жизнь.

***

06:12, Кожевенный Они стоят у больших валунов на Пустыре Костного Столба, здесь, за каменными глыбами, их не видно даже с верхних этажей Термитрика, разве только с крыши. Влад Ольгимский не выглядит мрачным, для него суд будет похож на его обычное приключение вроде миротворческого визита в Шэхэн или стычки со степняками где-нибудь на железнодорожном переезде. Он отпивает твирина и закусывает курутом, остаток бутылки предлагает Артемию с излишне почтительным поклоном. Есть в движениях Влада что-то театральное, и у Артемия возникает вдруг неприятное чувство: может, это его Тень прямо сейчас играет свою последнюю пантомиму, и все время она была рядом, не облачаясь в костюм, чтобы не испугать? Может, она потому и осталась, что остался он? Артемий отказывается пить. Он забирает у Влада пустую бутыль и после мгновения нерешительности, не прячась, выносит ее из двора. Опустив бутылку в чудом сохранившуюся урну у развалин бывшей бакалеи, он возвращается на Пустырь. Суд должен уже начаться, но они не спешат. Артемий разминает плечи и тянет спину, будто обожженную сечью во время степного сна. — Хочется закурить, — делится Влад. — М-м? — Табак. Интересно, как сложилось, что здесь никто никогда не курил табак? В Столице... — Это в Столице, — перебивает его Артемий. — Здесь Степь. Он может больше ничего не говорить. — Но костры жгут, — как ни в чем не бывало откликается Влад. — Нет, Бурах, дело ведь не в страхе огня как такового. Самобытность этой земли заставляет любую растительность соперничать с твирью. Будто твирь выживает прочие продукты с рынка. Баклажаны, тыква, батат, не говоря уже о фруктах... ты не найдешь их в магазинах. Знаешь, за сколько я вчера покупал кофе? Артемий не отвечает. Влад тоже умолкает и привычным жестом потирает подбородок. В его глазах Артемий вдруг различает что-то новое, живое, чего не осталось в помине ни у кого в этом городе. Правда, с Многогранника давно не спускалась Тая Тычек: говорят, она вовсе не набрала в росте, но распоряжается теперь совсем как взрослая, и голос ее густой и гулкий, будто набравший силу тан. Говорят, из-за нее Уклад и взбунтовался: она знает, что несмотря на выздоровление города, заноза в его сердце все-таки зудит. Она-то точно способна отличить антракт от финала пьесы. Так вот, Тая Тычек смотрела бы так же. Так смотрел ночью степняк, и единственный глаз его горел буйной надеждой. Так глазами Влада Ольгимского смотрит актер, который за время многочисленных репетиций выучил не только свою роль. — Ты изменился прошлой ночью, — говорит Влад. — Я хорошо знаю тебя, Артемий, и я рад за тебя. Артемий упрямо молчит. В бархатном свете увядшего солнца, под трепещущими листьями, под журчание твири его зачаровывает Линия Влада Ольгимского. Наверное, именно к такому человеку Артемию следовало бы пригвоздить свою память, но она — как жук, пронзенный иглой и распятый в чужой раме. — Если этот день закончится... не как другие, ты сбережешь его? Влад вздыхает: — Его не тронут. Он на другой стороне реки. — Нет, Влад. Самое странное, что тебе нужно понять, что он не на той стороне. И не здесь. Он на островке между старым миром и новым, и лишь теперь я понимаю, для чего он был возведен. Артемий закрывает руками лицо и, потерев глаза, будто с новыми силами отнимает ладони. Выныривает в настоящее. Им пора. [Зритель, ты понимаешь, о чем эта пьеса?]

***

08:02, Термитник [Пантомима, в которой судят сошедшего с пути.] Они вместе заходят в Термитник, где в глубокой яме их ждут маленькая безымянная невеста и человек, с которого черви уже попытались стащить костюм и маску, а потому он весь в крови и еле живой, но все-таки находит в себе силы стоять на ногах. С девушки сорвали и недошитое трико, и собственное ее платье, и теперь она перед всеми — обнаженная и бледная до синевы. Забравшись к ним двоим, Влад первым делом укрывает травяную невесту своим пальто, а сам становится полубоком к степнякам. То, на что он не смотрит, — не простое дикое украшение Термитника, это алтарь, который Уклад, сгрудившись у ямы, прикрывает своей спиной. Они не прячут свой страшный трофей, но хранят — от света, взглядов, любого посягательства и интереса. Не каждый удостоится такого почтения. Артемий, наоборот, долго смотрит вверх. Кажущаяся гигантской кожа Тяжелого Влада теперь видится ему частью стены, будто на нее одну и опирается громадный Термитник. Будто без нее он не выстоял бы, перекосившись набок. — Яргачин, — взывает один из степняков, тот, что пришел на замену Оюну. — Один грех — лишь бусина на веревке, дети играют с бусиной, но ты — не ребенок. Ты собрал и две, и три. Страшные дела ты замыслил и черные дела совершил. Многие правила ты презрел, многих поругал. Есть ли кто-то, кто собрал для него весь браслет? Обвиняют его черви, у которых он воровал Кровь Земли. Обвиняют старики за противные Матери Бодхо сношения. Влада, кстати, тоже обвиняют за преступления против самого Боса Туроха, но все гневные речи все равно обращены к Артемию. Обвиняет его черноглазый степняк, которому отец молодой невесты, должно быть, и задолжал. Кровь его Артемий узнает, как если бы она была его собственной: с отцом этого человека был знаком Исидор, а с дедом — еще старик Рага, Линии семей не сплетались кровными узами, однако и маленький Артемий играл в детстве с этим хмурым и тихим сыном Уклада, выменивая шарики на орехи. Вот и обменялись обратно: сестра этого человека умерла на операционном столе. Мертворожденное чудовище было сожжено в той же бочке, что и бумаги Аглаи Лилич. А старый однорукий Олло не обвиняет никого, он лишь просит вернуть ему дочь — или убить, если ее цена стала меньше, чем неоплаченный долг. Это самая звонкая Линия из всех. — Если мой гость отнял ее цену, дай мне заплатить своей кровью, — говорит Артемий и выступает вперед, подходя к самому краю ямы, так, что ноги Тяжелого Влада перестают быть видны ему. Теперь мертвец будто обнимает всех, кто собрался, возвышаясь над ними, как бог, как боос. Между тем, Артемий произнес слова, которых от него ждали. И в толпе начинают шептаться, затем роптать и спорить, а после — требовать: «Суок! Суок! Круг Суок!» — Они убьют вас, — тихо говорит трагик и утирает кровь, что сочится сквозь маску. — Будет бой, где Артемия Бураха убьют. Я готов был вступиться за вас и за нее, но... — Но обмен должен быть равнозначным, — усмехается Влад. — Это принцип торговли в этом городе. Артемий смотрит на своего друга — но друга ли? Или брата, потерянную Тень, проводника? Неудачливого актера, претендовавшего на имя Бураха, но снискавшего лишь роль второго плана? Оскорбляет ли Влада, что жизнь менху Уклад ставит выше его собственной? Чтобы унизить обвиняемых, показать разницу между их жизнью и нулем, в яму бросают бесценки — спички, иглы, арахис, окровавленные бинты и пустые бутылки, сломанные отмычки и стекло морфийных капсул. Артемий хотел бы подойти и взять Влада за плечи, но он знает Линию и не трогается с места. "Суок, Суок!" — кричат отовсюду. Толпа гудит, она требует крови. Но кровь менху никогда не была их достоянием, он пропитан и соком, и черной желчью Бодхо, и бой в Кругу — лишь передышка перед последним актом пьесы. И когда их вытаскивают из ямы, чтобы с позором вытолкать из Термитника и вывести через Кожевенный и Сырые застройки, Артемий расстегивает пряжки на своем мясницком переднике. Без него легче шествовать на эшафот. На ветру по бокам Артемия хлещут распахнутые полы куртки. Кожа, из которой была скроена его одежда, кажется небывало плотной, точно хитиновый покров. Артемий шагает в Степь, и разве не здесь — на родине его отца — должно, наконец, пробиться на волю его откровение? Жук сможет взлететь. Огромный земляной нарост, похожий на рог мертвого аврокса, тянется на восток вдоль Боен, и Артемию хочется, как раньше, с разбегу вскарабкаться на него и в последний раз оглядеть Город. Чего он не видел в нем? Руины, когда-то служившие его отцу домом. Объект неудавшихся исследований. Чтобы выпростать плотный свитер, он на ходу развязывает шнуровку кожаных штанов, и из карманов высыпаются шестеренки, пружины, пустые бутыли, резиновые жгуты, которые с радостью подберут следующие за потехой бродяги. Лица их нечетки. Над Степью подрагивает расплывчатый ореол солнца, скрытый привычной мертвой завесой кровавого тумана. — Влад, — через плечо окликает Артемий. — Я рядом. Это и хорошо, и странно, что слышащий поддержку Артемий еще никогда не чувствовал себя таким одиноким. Как больной, что ложится на операционный стол. Круг Суок — это тоже ложе, и чтобы наконец распластаться внутри него, Артемий скидывает с рук повязанные невестами ритуальные браслеты. Чтобы драться честно, он выбрасывает нож, Перст менху и тяжелый револьвер с шестью пулями. Из Степи за его шагами следят мириады альбиносов. Смотрит Спичка, затаившийся на Заводах. Травяные девы, танцующие на холмах, с синхронным торжеством воздевают к нему руки. Черви поднимают головы от земли. И когда Артемий оказывается один на один с душой Степи, он снимает через голову одежду и остается по пояс нагим, и видит Бодхо — теперь он честен с собой. Выходя в Круг Суок, он оборачивается спиной к степнякам и лицом к белесому свету из-за реки. А вдоль его вен — Линий, повторяющих чертеж — на коже Артемия во всю спину расцветает Многогранник. Черные контуры плоскостей, острые звенья и непостижимые переплетения башен и лестниц обнимают Артемия от плеч к животу, и въевшийся в кожу рисунок движется, подчиняясь его шагу. Втравленный в кожу рисунок — живой. И от того, как горит под ним кожа, можно зажигать не спички — целые города. Наблюдая эту трепетную, но горячечно смелую, горькую Линию, сама Степь от удивления вздыхает сотнями зрительских легких. А потом затихает, давая истинному тавро развернуться во всю свою мощь и красоту. Позвонки человека, стоящего в Круге, собираются в гибкую, но незыблемую ось Многогранника. По широким лопаткам расходятся вычерченные одноглазым степняком лучи, ночью тот вел черно-карминовую Линию не как мясник, но как отверженный менху. И сонм путей, отрисованных покойным Архитектором, теперь складывается на коже Артемия в проекцию истинного выбора. Огни факелов дрожат на ветру, черные тени авроксов обступают их с безымянным степняком, готовящимся к первому выпаду, и один из быков трубит протяжно и грозно, и вой его прокатывается по Степи, уходя за реку. На ту сторону. Очнувшись от видения, степняк делает несколько быстрых шагов вперед, и наносит удар такой сокрушительной силы, что у Артемия сразу же краснеет в глазах. Бурах инстинктивно закрывается и как можно быстрее набирает в грудь воздуха, но степняк бьет снова. Артемий отступает и, восстановив дыхание, готовится к ответному выпаду. За эти два года он отвык сражаться без оружия, но это и к лучшему. Его кулак обрушивается на голову противника и с вязким мясным звуком сминает смуглое лицо, потом Артемий снова бьет, но степняк уворачивается. Быстро, как в танце, Артемий уходит в сторону. За спиной степняка он различает и трагика, и червей, и травяную невесту — хотя можно ли теперь так называть ее? Кто она теперь, чья жена? Что значит для Уклада новый удар, который наносит степняк? Едва ли не половина сил вдруг покидает Артемия. Но он, отступив и снова шагнув вперед, замахивается еще и еще раз. Тяжелые взгляды авроксов следят за ним из Степи. Светлый взгляд Влада Артемий встречает за миг до того, как степняк пробивает блок. Сколько времени требуется для смирения? Девочка назвала бы верное решение, даже не задумавшись. На пределе сил Артемий бьет в ответ и снова отходит в сторону. Тавро на спине его — он это знает — изгибается причудливым узором, когда он уворачивается. Оно навеки с ним, оно — он. За плечом его сияет Многогранник — нетронутый, звонкий и прекрасный. Не видя его света, но чувствуя зов, Артемий вдруг останавливается, не занеся руки. И последний удар сына Уклада роняет его на землю. Роспись стелется по коже актера не день и не два, не год и не два, но проступает лишь тогда, когда без нее не становится жизни. И смерть без нее — химера. Тяжелой рукой степняка Артемий сминается, как чертеж. Как хорошо. Так гулко его пронзают боль и красота, и прощение, и восторг, и согласие, и любовь. Уже упав в траву, он видит вырвавшегося из Круга Влада Ольгимского — и подобранный в яме грецкий орех, теперь зажатый в побелевших пальцах. «Нет никаких других преступлений. Нет зла, нет убийств, людоедств и насилий. Нет ничего страшней, чем предать того, кто тебе доверился. И все вот с такими исповедями — сразу налево. Это смерть. Не обсуждается.» Еще миг, последний вздох — и мир Артемий Бураха, наконец, заваливается вправо. И гаснет. … …

***

?, Степь Тук. Тук-тук. Тук-тук-тук. Тук. Тук-тук. Тук-тук-тук. Тук. Тук-тук. Тук-тук-тук. Тяжелые колеса отмеряют путь каждым оборотом, и поршень разгоняет раскаленный воздух, чтобы посылка была доставлена по назначению. «Вы живы — в этом нет сомнений; адрес ваш после коротких уговоров и несмелого торга дали на станции. Лишь такой несуразный романтик и фаталист, каким был ваш коллега, мог считать вас сгинувшим в Степи. Мир изменчив, но кое-что остается незыблемым даже против нашей воли: мое чутье, ваше любопытство и его… найдаам. [Надежда.] Прочитав, отложите это письмо, оно — лишь пролог. Главное здесь — скорлупка: когда ваш нож вскроет ее, вам снова выпадет шанс развенчать миф о смерти, которую вы считаете непримиримым врагом даже после того, как однажды побывали в наших краях. Или пока не побывали? Не медлите. Тогда для вашего друга — как и для вас — игра начнется заново. Точные координаты города вы, полагаю, вскоре получите письмом от вашего старшего коллеги Исидора Бураха. Или уже получили? Признаться, я не уверен, как это сработает. Но я сделал все, что мог. Для Артемия — и для вас. Для нового витка жизни и сомнений в ценности бессмертия. Для выбора, который не сделать единой волей. Для границ чуда, если угодно. Он ждет вас. В.О.» И когда скорлупа раскроется под нетерпеливыми пальцами, сын менху очнется. В тряске товарного вагона под ноги ему вывалится гроб, и рыжеволосый Попутчик улыбнется Артемию как живой. ...
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.