ID работы: 11630489

Самая Длинная ночь в Наружности

Смешанная
R
Завершён
91
автор
Размер:
202 страницы, 51 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
91 Нравится 552 Отзывы 23 В сборник Скачать

Часть 2, Глава IV

Настройки текста
У боли есть цвет, звук и характер. Боль может быть другом, помогая сосредоточиться, правда, очень недолго, а может втоптать в грязь, превращая в извивающегося, бездумного червяка. Волк бы мог про это написать книгу, он не помнил времён, когда бы у него не болела спина. Вот ему пять, и в спине что-то зудит и тянет, похоже на гул идущего вдалеке поезда. Вот уже семь, и он падает с горки, получив обжигающий удар внутри позвоночника, вдобавок ломает ключицу. Дальше несколько лет покоя и всякие пацанские мелочи вроде ободранных коленей, порезанных пальцев, разбитых носов и синяков везде, где только можно. На это даже не стоит обращать внимания. Он начал даже её забывать, но в двенадцать она вернулась и больше не отпускала его дольше, чем на месяц. Его боль ужасно ревнивая сучка, она не терпит соперниц и всегда сдерёт втридорога за любую измену. Его расплата за ожоги ещё впереди, и Волк это знает. Ожог не похож ни на одну другую боль. Он не красный, не багровый, он отвратительно-розовый, цвета живого мяса, если аккуратно снять кожу, не задев капилляры. Это — острый рыболовный крючок с мелкими зубчиками, который никак не достать, он всё время впивается глубже, раня сильнее. Боль в спине умеет петь, её песни грозные и страшные, они обещают смерть. Ожог кричит на одной высокой ноте, визжит, ввинчиваясь в каждую клеточку, в каждую косточку, разрывая мозг. Та, что в спине притихла, ошеломленная напором, но она просто отступила и ждёт, чтобы взять своё. Это вопрос времени. Что хуже, боль или беспомощность? Ещё неделю назад Волк бы ответил, что второе, сейчас он уже не так уверен. Он работает, сжав зубы, утирая испарину со лба плечом и в кровь обкусывая щёки изнутри каждый раз, как надо согнуть пальцы. Каким-то чудом он не разбил ни одного стакана, не иначе молитвами Македонского, который прибегает за ним после своих выступлений и ждёт, сидя у гардероба. Волк заканчивает смену, ощущая, что вместо ладоней у него две вспухшие подушки, с живущими внутри осьминогами, которые ворочаются и дёргают за опалённые пальцы, как за струны, играя изуверские симфонии. Впору идти на поклон к Большой Птице и просить зелье, отключающее сознание. Волк сбегает с клуба, не задерживаясь ни минуты, летит в раздевалку, хватает куртку и выскакивает на улицу, больше всего желая найти большой сугроб и сунуть туда полыхающие руки. Только снега в этом году практически нет, а то, что есть — тонкий слой, изгаженный ногами, плевками и собаками. Македонский спешит следом и молчит, зная, что Волку надо дать время успокоиться и остыть. А потом, уже дома, Мак помогает ему раздеться, аккуратно снимая провонявшую болезненным потом рубашку, стягивая тугие перчатки в разводах сукровицы от лопнувших пузырей. Мак разворачивает повязки, а Волк отворачивается к тёмному окну и никогда не смотрит что там, под склеенными его мукой бинтами. Он только буркнет: «Не реви». «Не буду», — шмыгнет носом Мак, но по его сдавленному дыханию Волк понимает, что тот держится только до того момента, чтобы закрыться в своей комнате и бить там поклоны, замаливая очередной грех. Глупо. Волк вздыхает. А Мак грызёт себе щёки так же, как сам Волк, когда стоял за стойкой.       — Ну как? — спрашивает Волк, жмурясь, когда Маку приходится дёргать очередной присохший к ране бинт.             — Плохо, — отчаянно всхлипывает Македонский, почему-то его волшебство не работает. — Тебе нужно взять перерыв, больничный. Ну хотя бы на неделю, дать поджить!       — Нам нужны деньги, — дежурно отвечает Волк, этот разговор они ведут каждый вечер. — И уйти в самый разгар праздников — подставить всех ребят.       — Начни уже думать и о себе, — упрямо шепчет Македонский.       — Ставь чай, — Волк терпеливо ждёт, пока Мак завяжет бантики и обрежет концы бинта. Теперь можно повернуться и смотреть. Белые, окукленные гусеницы пальцев — это безопасно, это не обваренные клешни. Волк смеётся.       — Что? — Мак оборачивается от плиты.       — Помнишь Краба?       — Не смешно.       — А мы вообще мало смеёмся, — возражает Волк и встаёт с табурета. Он подходит к Маку, загоняет в угол между столом и буфетом, кладёт руки на плечи так, чтобы кисти висели за его спиной, ничего не касаясь.       — Я поправлюсь, — говорит он, смотря в страдающие глаза. — Волк же прародитель собак, на мне всё и заживает лучше. Улыбнись. Улыбка Македонского похожа на рождение прекрасной бабочки, искусанные в подживших корочках губы сначала силятся изо всех сил удержать её внутри, но Волк знает, что никто не может противостоять его обаянию. Он улыбается первый, как всегда немного хищно из-за острых клыков. Его улыбка яркая, открытая, она никому не угрожает, только предупреждает, что надо быть аккуратным. Но эти предупреждения не для Мака, он свой и не только потому, что они из одной стаи. Сейчас все эти стайные дела потихоньку отмирают, как ненужные нейронные связи. Македонский ещё сопротивляется, поджимает губы, пряча радость, и Волк вздыхает, он сейчас не в том состоянии, чтобы флиртовать и уговаривать. Он целует его, притянув к себе, целует по-настоящему, забирая новорожденную бабочку-улыбку себе. Она трепещет между ними, как тайна на двоих, щекоча лёгкими крылышками где-то в груди.       — Ложись спать со мной, — просит Волк и удивляется сам себе. Но только когда рядом Македонский, все осьминоги и пауки, грызущие его тело, утихают, недовольно ворчат, но отступают, давая передышку. Согласие Мака — это тёплые ладони, гладящие шрамы на пояснице, это чуткие пальцы, на ощупь обводящие границы ожогов, это смущенный и прячущий искры счастья взгляд, выстреливающий из-под спадающей чёлки, это поцелуй по своей инициативе, даже вопреки возмущенно сипящему чайнику.       — Будет шрам, — говорит Македонский, чуть касаясь сморщенной, поврежденной кожи тату на предплечье Волка.       — И не только здесь, — откликается Волк, смотря на своего двойника, бегущего в высокой траве, упрямо склонив лобастую голову.       — Когда заживёт остальное, я попытаюсь помочь, — тараторит Македонский, глотая гласные. — Не всегда получается, даже если я и хочу это сделать.       — На той стороне тоже будет шрам, — обрывает Волк. И Мак сникает, горбится над кружками, разливая кипяток. Он не хочет этих разговоров про странные видения Дома, про мнимую свободу и убежище, за которое не известно, чем придётся заплатить. Ему это не надо. Его всё устраивает так, как есть сейчас. Он уластил Волка остаться, поймал его в минуту слабости и, наверное, это нехорошо, но по-другому было никак. Волк разогнал все кошмары старой квартиры, наполнил её собой, принеся только одну сумку. Зато теперь, слыша стук в пустой комнате, Македонский знает, что это всего лишь упали со стула джинсы или ремень, а не протухший дед крадётся по скрипучим половицам.       — Тот приступ, — говорит Македонский и сглатывает противную, вязкую слюну. — Это эпилепсия, у меня с детства диагноз.       — Эпилепсия, — хмыкает Волк. — Не пизди. Мак ставит блюдце с маслом, вазочку с вареньем, мажет кусок булки и подаёт Волку. Насыпает себе три ложки сахара и мешает, заполошно колотя ложечкой по стенкам кружки. Волк морщится, кривит лицо.       — Прости, — тут же говорит Македонский, чуткий к любым атмосферным колебаниям между ними, и вынимает ложечку из чашки.       — Если бы это была эпилепсия, ты бы корчился с пеной у рта каждый раз, когда выходишь под моргание цветомузыки на сцене. Если бы это была болезнь, Македонский, ты бы валялся рядом со мной на могильной койке под гундёж Януса и его Паучих, но что-то я тебя там не помню. Просто из тебя лезет то, чему здесь нет места, и вопрос только в том, как долго ты сможешь держать это под контролем? Как долго, Мак? Македонский молчит, всё ниже склоняясь над кружкой, полоща волосы в остывающем чае. То, о чём говорит Волк, было причиной цепи и рубища, надетых когда-то дедом, якорь, привязывающий его к реальности.       — Сколько пройдёт времени, прежде чем это сожжёт всё вокруг? И что останется от тебя самого? Македонский?! Голос Волка бряцает сталью, отскакивает от оконных стёкол, от него испуганно дрожат тарелки на сушке и вздрагивает всем телом холодильник.       — Не знаю, — шепчет чаинкам Мак, — не знаю. Наверное, ничего.       — Рыжий звонил, на той неделе сбор на Самую Длинную, — после дурной тишины говорит Волк. — Тебе надо уходить, я договорюсь со Слепым.       — Нам надо уходить, — возражает Македонский, обкусывая корки с губ. — Без тебя не уйду. Волк кивает. Ему не так уж плохо и здесь, а сейчас при наличии своего угла так и вообще отвалилось много забот, но проблему Македонского простым соседством не решить. И можно было бы забить, опять пускаясь в нескончаемую круговерть поиска свободного угла, но он вдруг прикипел. Прирос к Маку и его россыпи веснушек, омлетам и непропеченным утренним блинам, совместным уборкам и к его способности унимать чужую боль, присваивая злые колючки себе. Волк никогда не бросал тех, кого спас однажды, доводя начатое до конца.       — Пошли спать, — он встаёт и, по-стариковски подволакивая ноги, идёт к своей комнате.       — Иди, я уберу и приду, — Македонский провожает его обеспокоенным взглядом. Он быстро перемывает посуду, собирает со стола, а потом курит, выдыхая дым на зажжённую газовую конфорку. Когда он приходит, Волк уже спит, выставив руки в проход. Македонский стаскивает свитер, шорты, носки и ложится, накрывается, просовывает в одеяльное логово ладони, укладывая их на посечённую поясницу Волка. Тот вздрагивает, дёргает ногой и что-то мычит во сне, упрямо сведя тёмные брови к переносице. Мак гладит пальцами грубую вязь шрамов, зная, что сегодня его дар замолчал, спрятался за тревожными мыслями. Сегодня он не поможет, Волку придётся в очередной раз справляться самому, в одиночку.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.