Глава I. Богомолец.
14 января 2022 г., 22:49
1947 год.
д. Весенка.
Тамаре Андреевне Васюткиной минуло семьдесят шесть лет. Впрочем, углядеть это мог только человек, дюже хорошо ее знающий, поскольку нрава эта женщина была энергичного и жизнелюбивого. Не сломила ее война, не сломила женскую ее волю и потеря четырех сыновей и двух внуков. А давеча, родами ушла и внучка Татьяна. Сама не сдюжила, и дитю жизни не дала.
Потому тетка Тома была спасением для всего негустого населения деревни – к ней водили ребят на день, если оба родителя с утра до ночи на работе, а то и на вовсе оставляли аж на пару деньков.
Рада была этому Тамара Андреевна несметно, брала в руки старенькую гитару и веселила детвору песнями. Учила вязать крючком девчушек, а мальчишек колоть дрова. Ночью же, уложив семерых по лавкам, садилась поглядеть на них – и смахивала краешком платка слезу.
Так, в январе 1946 года приняла она на постоянье еще двоих мальчишек – Димку, озорника да затейника, и Сережу, мальчика нрава тихого и прилежного. Оба рыжеволосые, веснушчатые.
В двух словах вошедший – молодой человек с тяжелым, выпиленным взглядом – рассказал, что ребятишки сироты круглые, сам он им дальним каким-то родственником приходится. Служивый, а ныне – плотник из соседней деревни Весенки, работы много, а детвору сдать некому. Да и родитель из него никакой. Развел руками, с боем всунул в руку небольшую сумму, пообещал приходить так часто, как сможет и справлять, чем Бог пошлет.
Долго тетка Тома еще глядела ему в спину. Владая душой от мира чистой и крепкой, не нужно было ей много слов, чтобы понять – спина эта черное горе на себе носит, клонит ее к земле. Один Бог ведает, что теперь надобно, чтобы позвонки обратно к солнцу потянулись.
Ведал Бог или нет, Ивушкин не знал. Скорбной радостью только полнился – глядеть день ото дня в глаза рыженьким сироткам было тошно. За те года, что прошли, износился он весь, покривел чуток духом, разучился верить, а горевать, наоборот, научен был донельзя.
Научился в придачу сетовать и на жизнь – благо на то много сил не надобно – научился под частую прикладываться к бутылке в одиночестве. А вслед за беленькой пришла и злоба, пришла обида, ковырялась кривыми ручонками в забившейся душе, тянула из нее кровь и соки, свела с лица румянец и потупила руки.
Какое-то время с дня светлой Победы, Николай проживал в Ленинграде, у троюродной своей тетки. Устроил ребятишек в школу, сам нанялся плотником в тамошнюю конторку.
Однако же, вскорости сильно разболелся Сережка, да и сам Ивушкин, глядя в хмурое ленинградское небо, затосковал по деревенской простой жизни. Тетка, привыкшая жить одна и не шибко то радуясь такому соседству, отправила его с детями в Весенку, деревушку дальнюю-далекую. Там ей мать в свое время отписала дом – не хоромы, само собой, но жить было можно. С тем и простились.
Всю дорогу до нового жития, теплилась у Николая в душе надежда – земля все излечит, все в себя примет. Нальется былой, горячей кровью сердце, исцелится разум.
Но шли дни. И снова дни. И месяцы. И ничего-то не менялось.
Без работы Николай не остался, на пару с Федором, новым соседом, продолжали они заниматься стройкой да прикладной работой, благо от людей отбоя не было. Забота была одна – мальчишки. Тогда-то Федор и посоветовал пойти к Тамаре Андреевне, жившей в соседнем селе, упасть ей в ноги и попросить приютить сироток.
Опосля закралось к Николаю в сердце чувство стыдливого облегчения – с самим собой неуправка была, куда уж ему детей…
Обратно брел тихонечко, подкидывая валенками пушистый снег, крепко задумавшись, мечтая и вовсе наполнится прежней пустотой, чтобы ни мысли в голове не было, ничто не бередило бы разум. Такою пустошью он под час овладевал после крепкого стакана.
Овладевал и подолгу сидел, уставившись в одну точку. Если потом Бог миловал – засыпал. А бывало, что и в паре бессонных ночей бродил из угла в угол…
А все ж обидно было.
Пройти фронт, едва унюхав порох, выжить в плену, и мечом, и огнем, и словом…И все без толку. Все в полымя брошено, все истлело да выцвело.
Меж тем, слабо зарилось январское утро, а крепко задумавшийся Николай добрел уж до своего поворота, покуда не донес до него ветер громкий, прямо таки-музыкально поставленный голос:
- Тьфу ты. Ивушкин! Ты где, мать твою ж, бродишь, а?! Битый час его дожидаемся, а он и ухом не ведет!
Федора, на пару с Игнатом, Ивушкин разглядел у проселочного заезда. Морды у обоих довольные. Значит, работы на день – воз вози. Радовался здешний люд работе, с нею выросли, с нею и помрут.
- Так запрягай. Чего стоим-то, меня бы и по дороге подхватили бы, - ворчит Николай, забираясь в телегу, - куды ж едем?
- До Калиновки, за мост. Затемно бы успеть, - Федор улыбается, как кормленный пряниками.
- Ишь, лыбу растянул! Что, сосед, никак бабу там углядел? – Игнат, конюх чуть ли не в десятом поколении, лениво хлопает белогривую кобылку.
- А ты не завидуй. Не я ж виноват, что ты, Игнат Иванович, рожей не вышел!
Ивушкин откидывается назад и тихо завидует легкому федькиному нраву. Все ему по душе, все в божью милость. И работа, и снег, и небо, и вольный лес. Все любо.
Впрочем, Федору заслугой была такая вот радость жизни, поскольку и за его недолгие покамест лета довелось многое перенести.
Невеста его до брака не дожила – ее скосил тиф. Батьку под Ростовом зашибло осколком, мать не выдержала, повесилась. Братья старшие тоже домой не вернулись – числились средь пропавших без вести. Оставалась только сестра, Настасья, да дед Никифор – оба у
Федьки не иждивении.
- Какие дела у нас там? – спрашивает Николай.
- Дела, дела! Еще какие! Там, за Калиновкой-то, церквушка стоит. Та еще, в которой попы передрались, помнишь, Игнат? – голос Федора веселый и заливистый, первый балагур на деревне.
- Как не помнить? Еле растащили, чертей. Вот смеху-то было! – Игнат смеется, сверкая острыми, как у зверя, зубами.
- Ну вот. Крыша у них там обвалилась. Всей деревней просят. А вообще-то, боязно мне, братцы, туда соваться, - Федор ежится от нарастающего мороза, оправляет воротник овчинки и хлопает руками, чтобы согреться.
Не дождавшись вопроса – Игнат и так знал, чего у Федора шкурка мурашками идет от энтого местечка, а Ивушкину и вовсе было не интересно – продолжает сам:
- Мне бабка еще моя говаривала, что проклятое там место, братцы. Ей-Богу проклятое! С церковью то с этой чего ж только не бывало. И горела, и молнией в нее шарахало, и оконцы ураганом сносило. И что? Целехонька была! Говаривали у нас, что там, под церквой-то, могила есть. Что там, мол, ведьму похоронили. А потом только храм возвели. Ну, чтобы нечистую-то сдержать. Вот она там и томится тепереча.
- Дурак ты, Федор. Сплетни да бабьи выдумки. Ведьмы! Какие в век коммунизма ведьмы, а? – Игнат тянет удило, поворачивая к лесной тропе. Извлекает из кармана чакушку и с шумом прикладывается.
- Не рановато начали-то, Игнат Иванович? За работу еще не принялся, а уже навеселе! Я тебя, черта хромого, на себе не потащу. Так и знай!
Между Игнатом и Федоров начинается перебранка, и Ивушкин устало вздыхает, не впутываясь и даже не слушая. Утро только-только рассветало, день набирал силу, а у Николая их, сил-то, как будто бы уже и не было. Больше всего на свете ему сейчас хотелось убраться ото всех подальше и с неделю не показывать на улицу нос.
Любая компания отчего-то теперь ему была в тягость. Беседы не беседовалось, смеяться не получалось. Хорошо получалось только молчать и уходить в работу. Чем он, собственно, и занимался.
Товарищи его, меж тем, успокоившись и помирившись, растягивали какую-то старую песню. С небо мелкой хлопкой полетел снег, менялся понемногу ветер. Под кобыльими копытами хрустела замерзшая дорога, и телегу время от времени чуть кривило на бок.
Не то от неторопливой езды, не то от глухого песенного голоса Игната, Ивушкин задремал, сложив тяжелый затылок на возку березы.
И чуть по чуть, запутался в липком кошмаре, который теперь приходил даже с самой легкой дремотой. Коряжил, выкручивал наружей то, что берег Ивушкин в потемневшей душе.
В страшных снах людям всякое можется померещиться. Паучьей лапкой ползет сон в мысли и вылавливает самые жуткие, прессует и подает без хлеба по ночам.
От того Николай выучился особо не разжевывать свои думы и не вспоминать ничего. Лишь во сне давал краткую слабинку – ее хватало, чтобы выбить его из колеи на денек, другой. Во сне бродил и натыкался на знакомые серебристые глаза. Хватался рукой, разжимал – пустота, воздух в ладони.
А потом подолгу лежал без сна, глядя в потолок, перемешиваясь со скулящей внутри болью, злобой, ненавистью. Наступит утро – безрадостно. День крутился кое-как, а свечереет – снова все внутри волной колышется.
- Эй, братец! Придумал ты спать на морозе. Вставай давай. Я в эту церквушку один ни по чем не пойду, - Федор дернул Николая за рукав, и тот вздрогнув, махом подскочил.
- Сморило чего-то, - сухо отвечает Николай, заприметив любопытный соседов взгляд.
- Ты бы сенца сухого при себе-то…под сердце положишь, нутро согреешь, - советует Федор, ловко спрыгивая на землю и стряхивая с себя легкий снежок. И Ивушкин снова давится слюной, завистливо осекаясь. Федька не шибко его моложе, годков на пять, на душу еще не хворый, жизнь в нем бьет свежим, переливистым ключом.
А куда та живая сила, жгучая и яркая у него девалась?
Как заново научиться радоваться, если зараз все внутри обморожено да в инее? Как снова ощутить внутри что-то светлое? Хоть лучичек один всего то.
Коротко выдохнув, Ивушкин тащится за Федором, пробираясь крутым, стенящимся лесом.
- Вот дурак я. Надо было в объезд, придется Игнашке караулить телегу. Ну нехай. Недалече, - прерывисто говорит Федор, задыхаясь, - посмотрим, что там да как. Слышишь, Коль?! Нас ведь сегодня еще староста здешний ждет, неуправка у него там!
- На кой ж черт мы сюда приехали? – идти тяжело, ноги вязнут в снегу и Николаю приходится выпрыгивать из протоптанных ямок.
- Говорят ж тебе – посмотреть. Как бы еще на лесопилку не пришлось тащиться, у нас же кроме березки-то и не осталось ни черта. Может, крыша-то и не так страшна, а? Только бы балки целы оказались…ох и неохота мне тамоча возиться.
Николай равнодушно дернул плечом и страхов соседа не разделил. В ведьм он не верил, во всяких нечистых – тоже. Верил в то, на что способен человек, уж этот способен на все. И солгать, и предать, и убить, и украсть…
«- Страшно мне, фриц. Страшно – проснусь, а тебя нет. Кубыть и не даром деньки эти прошли, а мне каждую ночь страшно. Этот вот теперь еще…как снег на голову…
- Да куда мне от тебя теперь деваться? Привык я. И место здесь хорошее. Ноги назад сами не пойдут, хоть ты бы и метлой гнать принялся.»
Ивушкин осекается, чувствуя, как уходит из легких воздух. Остановился, зачерпнул горсть снега и принялся растирать лицо.
- Коль, ну ты где там? – Федор уже преодолел полесок и теперь топтался на выбитой полянке, не решаясь дальше идти одному.
Отдышавшись, Николай торопится вперед, прибавляя силы. Лишь бы только не думалось, не мерещилось. Пальцы уже схватывал знакомый коварный холодок, жгла горло неприжитая в душе боль.
Скрипя зубами. Ивушкин, наконец догнал Федора, который нервно пережевывал губы, стоя на покатой полянке. Позади него стояла та самая церквушка.
Храмом это трудно было назвать. Часовенка. Божница маленькая, брусчатая, на один клин. Крыша и впрямь покривела немножко, перестилать придется с самой верхушки.
На дощатом крылечке Ивушкин сквозь снег разглядел трех человек, один из которых – тот, что подобрее телом – махнул рукой.
- О, ты глянь на него. Ой, Господи…Очки носит, важный какой, - смеется Федька, пока они подбираются к часовне.
- Ты лишнего, Федор, не болтай, - Ивушкин не забыл, что в спальне дома, под пуховыми перинами лежит паспорток его да военный билет – спасибо тетке, не отказала помочь – а потому о себе он не распространялся, толкового ничего не говорил.
Староста этой деревни, говаривали, дружбу в городе водил, все у него в товарищах да в помощниках.
Таких людей Николай по понятным причинам сторонился, долго ли им кляузу накатать…Видывал он таковых вот в Петербурге. Коршуны, что б их…
Рядом с крепышом-старостой, видать, стоял сам батюшка – настоятель. Знал Николай, что до революции здесь монастырь был, а после склад. Теперь вот одна Божница осталась. Настоятеля звали Димитрием, и слыл он человеком нрава крепкого, но ко всем доброго. Его стараниями и уцелела калиновская часовня.
Третьего же их компаньона Николай сначала принял за старика, уж шибко того клонило к земле. Тоненький такой человечешка, непонятно, в чем дух держится. Разглядеть ближе не смог – а почему-то захотелось – доходяга тот час скрылся за дверьми, да больно сноровисто, старики так не скачут, зараз зайцы от охотника.
- Здорово ночевали! – кричит Федор.
- Слава Богу! – отвечает отец Димитрий. Староста ограничивается сухим кивком.
Ивушкин ловит неприветливый взгляд, но своего не опускает. Отчего-то сразу староста ему не глянулся.
- Знакомы будьте, это вот Владимир Федорович. А это Николай, не здешних краев, но нам уж очень породнился. Чегой-то с крышей то приключилось? Что, отец Димитрий, добились-таки своего-то, а?
Пока Федька барагозил да без зазрения совести выбивал из заказчика цену боле изрядную, Ивушкина не покидало чувство, что за ним наблюдают. От того побежал по позвоночнику холодок, но куда не оборачивался – ни на что глаза не наткнулись.
- Коль, ну ты хворый, что ли? Пойдем, говорю, поглядим. Ведите-с, батюшка.
Тряхнув головой, сбросив наваждение, Ивушкин послушно протиснулся меж худеньких церковных дверей.
Первое, что в глаз бросилось – икона. Николай в религии не силен был, да и не шибко-то веровал, в храмах не бывал почти. Но тут отчего-то ноги сами понесли его к ней, рассмотреть блаженного старца со строго вздернутым к небесам пальцам. То фреска была, кисти нездешнего художника, смазанная и полустертая, постарались неутепленные стены да холода с сыростью.
- Николай Чудотворец, - проговорил из ниоткуда отец Димитрий, заходя Николаю за спину.
- Не силен я, батюшка в науке твоей, - смущенно бросил Ивушкин.
- Незнание – не грех. Знаниям учатся, перенимают, перезанимают. А вот верить нужно уметь. Нет ничего сильнее в жизни, окромя веры, - с тихой улыбкой говорит священник.
- Не осталось, видать, у меня веры, отец. И набирать я ее не стремлюсь, - отвечает Николай. Странно, но спокойно-уверенного голоса Димитрия ему становится немного легче, хоть Ивушкин особо и не жаловал священников да всяких богомольцев. С детства еще как-то думно было, а с приходом войны все позабылось.
Николай открыл было рот – спросить хотел, как же эта часовня большевиков то пережила – но обернулся на звук резко хлопнувшей двери. Одно лишь мгновенье промедлив, за нею скрылась тень и растворилась. И что-то внутри у Николая дернулось, кубыть хлыстом огрели. Не сводя глаз со входа, чуть размыкая губы да поперек раздумывая, отчего так заколотилось сердце, Ивушкин спрашивает:
- Чем же, отче, мы так спутника твоего испугали?
- Так нелюдимый он у меня. Богомолец, - отвечает Димитрий, как-то странно покосившись на Николая. Мудрые глаза его сверкнули и погасли, как зараз свеча.
- Послушник?
- Нет. Послушничество принять мне сан не дозволяет. Странник. Пилигрим, если тебе так угодно, - Димитрий вновь переводит взгляд на фреску Чудотворца, - ты приходи сюда. Говорят, иконы имеют свойство очищаться, если в них верят.
Николай, снова разинув рот да не задав вопроса, утыкается взглядом в спину священника, который уже брел к Федору, разглядывающему отошедшие отсеки.
- Сладим, отец Димитрий, делов-то не много. Завтречка и зачинать будем. Ты уж не гневайся, что я с этого стряс. С него не убудет, а древесинку я тебе самую отменную привезу, уж будь покоен.
Николай в разговор не суется, молчит молчком. А потом, неожиданно для себя самого, крестится и уходит прочь.