ID работы: 11653196

Казнить нельзя помиловать

Слэш
NC-17
Завершён
42
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
32 страницы, 2 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 7 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть I: Сорока-воровка кашу заварила...

Настройки текста
Примечания:
Давным-давно, ровно за двадцать четыре часа до прибытия в Зону, майор Александр Александрович Дегтярёв, с раннего детства не переваривающий какую-либо несправедливость, поставил себе одно-единственное правило: он не будет зацикливаться на мести. Никаких потасовок, никаких плевков в лицо, никакого семиэтажного мата, козней, сплетен, интриг или сбора компромата — вся эта «Санта-Барбара» стала у него под строгим запретом. Своему буйному, вспыльчивому характеру поддаваться нельзя, садистско-реваншистские настрои лелеять в себе нельзя, репу начищать прилюдно никому нельзя, устраивать дуэль с каждым встречным мудаком тоже нельзя. Всё. Точка. Если совсем уж уверен, что, если сейчас же не порвёшь какого-то гандона-рекордсмена на мелкие кусочки, то забирать тебя из Зоны будет не вертолёт и не катафалк, а пара дюжих санитаров со смирительной рубашкой наперевес — просто отведи негодяя в сторонку, шустренько пусти пулю в лоб и топай работать дальше. Конечно, дело было не в том, что майор внезапно захотел воспитывать в себе ангельское терпение и умение, в стиле Кота Леопольда, простить каждому даже самую гнусную выходку. Просто принимать на себя излюбленную роль Фемиды и вершить правосудие никак не позволяла одна беда: цена такого сладкого, манящего слова, как «справедливость», в Зоне уж больно кусалась. Во-первых, добрые дяди-генералы не для того выделили Дегтярёву деньги из государственной казны, чтобы он устраивал по опасной территории лёгкие променады, выяснял с каждым мимокрокодилом отношения и гонялся с пеной у рта за любым обидчиком. Финансы далеко не резиновые. Во-вторых, и ежу понятно, что Зона-матушка, будучи созданием немилосердным и прихотливым, превращала сталкеров далеко не в скопления пай-мальчиков с золотыми сердцами, безграничным благородством и белоснежно-чистыми младенческими совестями. Даже самый смирённый бродяга таил за собой какие-либо грешки — всех не отдубасишь. В-третьих, у народа может возникнуть пара-тройка вопросов, если находящийся под прикрытием госслужащий, косящий под какого-нибудь Витьку Пупкина, якобы приплёвшегося в Зону из глухой деревушки, начнёт молотить человека приёмами из греко-римской борьбы и кидаться на него с ловкостью профессионального кикбоксёра, выставляя напоказ не один год тренировок. А в-четвёртых, сила воли у него явно хромала — вот спецагент её и тренировал. Терпеливо промолчал, стоя под дулами трёх пушек, когда Вобла скоммуниздил у него артефакт-штурвал — а затем подкараулил подлеца, затянул к канаве и продырявил череп кусочком свинца, будто больной, подкошенной бешенством шавке. Моргану же был устроен «пламенный привет» из следственного комитета «Долга». А Корягу Дегтярёв и вовсе пощадил, отпустил, скрипя сердцем — правда, влепил напоследок такую поучительно-предупредительную оплеуху, что у вора ещё день звенели все тридцать два зуба. Ни на одного обидчика Дегтярёв не тратил более часа, и каждого из них проучал наипростейшим способом — но, как и у строжайших диет бывают разгрузочные дни, как и у самого требовательного графика работы бывают выходные, так и у каждого правила бывают исключения. Вот и у этого правила было одно, всего одно-единственное исключение. — …Здорова, братцы! Со мной сегодня такое было — не поверите! Вот вы про карьер слыхали, не? А знаете про то, как я недавно «Оазис» нашёл?.. Одно скользкое, гадкое, наглое, подлое и крайне черноротое исключение, которое своим мудачеством переплюнуло всю вышеперечисленную шайку. — …Ну, чего ты опять припёрся, на меня дуешься? Иди на других по-волчьи зыркай: морозит уже, ей-богу! — с вызовом гнусавило это исключение, а затем, по-хозяйски расчесав щетину вокруг маслянистых, упитанных губ, обращалось уже к товарищам; ещё и демонстративно тыкало на Дегтярёва пальцем, словно на бабуина в вольере. — Может, он это, маньяк какой, а? Каждый раз одно и тоже: я его развеселить пытаюсь, поболтать по душам, а он молчит и смотрит, как на рецидивиста! Эх-х, что за люди пошли… Исключение, до последнего убеждённое, что всегда выйдет сухим из воды. — …А если кто думает, что Флинт лапшу двигает, так пусть к любому на базе подкатит и спросит, кто такой есть Флинт! Охотнички одни как-то встретили и давай сразу: «Флинт, помоги! Ой, да без тебя ж никак!» — хотели, понимаешь, химеру завалить. Ну пришлось показать высоту полёта: сразу к логову полез и в одиночку её прикончил! Думаешь, с тобой не разберусь? — горделиво выпячился приземистый фримэн, для пущей устрашаемости наморщив узкий пятачок носа и втянув за пределы рёбер необъятный колобок пивного брюха. В ответ от Дегтярёва, заседавшего на другом конце вокзала для сбережения оставшихся нервных клеток, был получен взгляд, по горечи не уступающей котловану кипящей смолы. Плечи у спецагента встали коромыслом, как у готового к матчу Тайсона, спина выпрямилась, словно штык; челюсти непроизвольно заелозили, будто у разъярённой гориллы, а кулаки всё сжимались, сжимались и сжимались, пока не приняли форму посиневших от натуги клещей. — Хрен что ты мне сделаешь, дяденька. Иди гуляй! Ровно до этого момента «дяденька» был свято уверен, что любой человек сможет победить свою конфликтолюбивую натуру. Что достаточно лишь выдрессировать себя, вымуштровать — и всегда сумеешь подавить особо острый всплеск эмоций, включить затуманенные слепой, бычьей яростью мозги и не создавать себе лишних проблем. Но любая ранее терзавшая его «жажда мести», по сравнению с тем апофеозом, что обрушился на него именно в тот роковой момент, была просто искорками лёгкого соблазна. Теперь же эта глодающая нужда до того разбухла, до того забурлила, до того закипела в крови, что казалась обвившимся вокруг шеи удавом. Удавом, который не даст ему дышать спокойно, пока он не врежет этому совершенно неисправимому «исключению» по первое число. Не просто нажмёт на курок пистолета, нет-нет — для «исключения» это было бы слишком милосердно, а для майора — слишком быстро. Жажда мести и страсть к правосудию, что вцепились в шею двуглавой змеёй, настоятельно требовали чего-то… повеселее. В то время как аферист применял стратегию мартышки, желающей померяться силами со львом (забрасывать врага говном с расстояния, оглушая все джунгли дерзким боевым кличем, но при этом не спускаться с дерева и не сокращать безопасную дистанцию), военный смело шагнул ближе, мамонтом нависая над тщедушной билетной кассой. Тяжеленная бровная дуга пригнездилась над свирепыми глазищами, готовыми прожечь дыру хоть сквозь трёхслойный бетон; лоб извился тугими нитками морщин, вскидывая пучок смолистой волосни, словно кабанью холку. Даже Гаваец слился со стеной, словно перед ним петлял тигр с разыгравшимся аппетитом — а вот Флинт, увы, при накале страстей никогда не пользовался такой чудотворной и целебной для души вещью, как молчанкой. Было если не страшно, то уж точно забавно смотреть, как такой щекастый шибздик-толстопуз задирает плотного, дюжего мужика с телосложением Шварцнеггера и ростом, равносильным шкафу-купе — причём ни на секунду не расстаётся с самоуверенностью кота, в запасе которого остались ещё восемь жизней. — Прицепился ко мне, как банный лист! «То неправда, сё неправда, пятое-десятое»! Совсем уже башка не варит, свободовца в кидалове обвинять?! — доплёвывается ядом этот надменный осёл, вроде-как и пытаясь, набычив грудину, перескочить через стол, а вроде-как и цепко держась за древесину, как попугай за свою жёрдочку: щепотки очнувшегося здравомыслия дрожали от мысли, что Дегтярёв норовит купить у забившегося в угол Гавайца винтовку и прикончить его на месте. — Тоже мне, правдоруб нашёлся! Иди другим малину испоганивай, чума бродячая! Конечно, окончательно доведённый до белого каления Дегтярёв не собирался ни винтовку покупать, ни давать заднюю, оставляя очередную неоплаченную обиду гноиться в душе — майор просто-напросто включил КПК, подставляя тусклый экран под тень кассовой стойки. Ноздри раздувались от злобы, словно у быка, прилизанная шевелюра стояла ежом; твердющие скулы скрипели, сцепив плотные челюсти и намереваясь стереть зубы в порошок. Увидеть Александра Александровича, пожизненного оптимиста с извечной душевной лёгкостью и неукротимой лучезарной улыбкой, в таком расположении духа — зрелище не для слабонервных. Даже у небольшой своры фрименов, что до последнего составляли Флинту группу поддержки, сам по себе вырос вопрос — это как надо было набедокурить, чтобы добрый, флегматичный, не проявляющий и щепотки неуравновешенности мужикан обзавёлся воистину звериной яростью и косился на него таким испепеляющим, бешенным взглядом, что даже самые отчаянные зрители-зеваки очканули и кинулись врассыпную — решили, что вслед за КПК побагровелый от гнева сталкер обязательно вытащит если не пистолет, то уж точно зенитно-ракетный комплекс, и устроит на вокзале такое светопредставление, что от обидчика не останется и выжженного силуэта. …Правда, то-ли Дегтярёву не импонировала лишняя ответственность отдраивания пола от копоти и перекраски изгаженных кровью стен, то-ли он практиковал мазохизм и любил ходить по лезвию ножа, не ища в жизни лёгких путей — но до оружия дело так и не дошло. Мозолистая ладонь обхватила КПК стальными плоскогубцами, быстро зашёрудила по экрану, выбрала контакт, чуть не продырявив бедный гаджет — и повернулась, торжественно выставляя содержимое персонального компьютера перед крючковатым носом самозванца. Жулик поморгал крохотными крысиными глазками, лениво сощурился, словно двоечник, которого заставляют прочесть каверзное слово. Благо, здесь словечко было не трудным — всего пять толстых, услужливо расширенных букв.

«ГОНТА»

В первую секунду показалось, что сбитый с толку негодяй попросту забыл про какого-то там Гонту, которому так сильно насолил: уж больно плотно сжались густые бровки и недоумённо стянулся неугомонный рот, подозрительно медленно переваривая информацию. Но во вторую секунду, когда оба полушария флинтового мозга сразила стрела понимания, кто такой этот Гонта, сколько сейчас про него наябедничают и что его ждёт, самоуверенная физиономия преобразилась в корне. Видели ли вы когда-нибудь, как очутившийся посреди шоссе олень смотрит на фары мчащегося в его сторону КАМАЗа? Вот и здесь было нечто подобное — только на месте многотонного фургона, что вот-вот окажется для зверя билетом в один конец, был крохотный безобидный телефончик, а месте скованного душераздирающим ужасом животного, с выпученными моргалами-тарелками и замершим в глотке визгом, был один подонок. Заплывшие глаза удвоились в диаметре; рот, сначала неподвижный, принялся спазматично дёргаться, пытаясь продавить сквозь скукоженную глотку хоть один членоразделительный звук, а лицо, приукрасившись тонкой плёнкой холодного пота, начало одновременно белеть, краснеть и синеть в крапинку. Причём так синеть, что, казалось, стоит подождать лишнюю секунду — и картину маслом поочерёдно финализируют инфаркт, инсульт, коматоз и разрыв сердца. Прохвост пошатнётся, покачнётся — и со всей грацией мешка картошки грохнется, спикировав, на кафель, прошибая лоб торчащим из-под плинтуса гвоздём. Какая, всё-таки, была бы красота! Обычно такая кульминация была звездой-примадонной самых сладких майорских грёз — но теперь, когда взрывчатый коктейль праведного гнева прожигал душу накалённым утюгом, а разум, обычно ясный, как горный хрусталь, окончательно помутился жаждой как следует отомстить этой особо-впечатлительной паскуде и сильнее пощекотать ей нервишки, дожидаться такой унылой, быстротечной развязки Детгярёв не желал. Не успел Флинт ни выйти из вегетативного состояния, ни додуматься вытянуть припрятанный за пазухой нож — а предприимчивый спецагент уже распахивал скрипливые вокзальные ворота, одаряя его крапчато-зелёное лицо, иссохшее и состарившееся лет на тридцать, скупой полоской лунного света. Развернулся, выдержав театральную паузу, лукаво помахал роковым телефоном, зажатым меж своей медвежьей лапищей и ухом, готовым соучаствовать в смертоносном для подлеца звонке — и был таков.

***

Конечно, как только вскипевшие мозги получили щепотку долгожданного свежего воздуха, и как только бордовое от ярости лицо майора оказалось под стеной похладного майского ливня, превратившего размазанную поперёк лобешника ржавчину в боевой раскрас папуаса — так и список последствий того финта ушами, который он только что сотворил, принялся стучаться в его черепушку. Да, блаженство, полученное от запугивания Сороки до полусмерти, граничило с наркотической эйфорией. Да, спецагент сейчас бы отдал свою левую почку ради того, чтобы вновь взглянуть на это переполошенное, позеленевшее от страха рыло — или хотя бы фотокарточку с ним сделать, дабы повесить над кроватью. И да, Гонта ежедневно спал и видел, как снимает скальп с подонка, чуть не отправившего самого юного охотника из его команды на съедение химере. Но за всем этим скрывался один скромный нюанс, под пеленой эмоций вылетевший из его дурной, поддавшейся искушению башки. Гонта ещё вчера торжественно анонсировал майору, что собирается устроить в логове кровососов обвалу, отключил КПК и настоятельно попросил в ближайшие пару дней не тревожить, даже если его горячо любимый Сорока и объявится. И пусть спецагент хоть с пеной у рта будет просить его забрать своего «неуловимого Фунтика», и пусть этот Флинт будет хоть двадцать сталкеров-новобранцев ежедневно в могилы заводить, пусть хоть младенцев начнёт жрать и кровью девственниц запивать — никуда охотник не попрётся и ничего, до поры до времени, ему не сделает. Ни-че-го. А вот «найдёныш» быстро смекнёт, что над его короткой упитанной шеей навис этакий дамоклов меч, и тут же даст стрекача — причём, не взирая на его явное пристрастие к лишнему литру пива и чему-нибудь мучному-сладенькому, наверняка умудрится обогнать хоть олимпийского марафонца, хоть самого Мука-скорохода. Ищи-свищи его потом, бегай галопом по Европам. Ищи-свищи… Александр Александрович замер у сгорбленного фонарного столба, поросшего осотовой тиной. Провёл пальцы сквозь раскисшую, прилипшую к горячему загривку паклю волос, соскребая пыльные ворсинки колючими корочками мозолей. Проветрил лёгкие потяжелевшим, сдавленным от непогоды ветром. Голос у него сел, сипло клекотал, будто жерло вулкана; морда насупилась, расжарилась, раскраснелась, как у синьора Помидора — а перед опухшими, пронизанными капиллярами глазами уже мерцали печальные мысленные картинки. Вот этот подонок-аферист, вооружившись прытью горной лани, уносится по полям и лесам, с гадким гнусавым хохотом ускользая из лапищ смертоносных аномалий. Вот, на лету сменив кличку и отрастив щетину до размеров жидкой бородки, всучивает какому-нибудь учёному целые чемоданы деньжат, дабы его поскорее приняли в качестве эколога-стажёра — а затем, задушевно положив ладонь на сердце, с невинностью ягнёнка ропщет: «Говорите, господин профессор, разыскивается какой-то злостный жулик-самозванец по кличке Флинт? Ещё и Сорока? Успокойтесь, коллега, успокойтесь: не знаю я никаких ни пиратов, ни птиц! Я — добросовестный доктор-нейрохирург Василий Залупкин. Диплом из Оксфорда, правда, потерял, а паспорт собаки съели. Ну, это ничего: вы мне только дайте приборчиков подороже и зарплату авансом — а я уж вам горы сверну!» Снимет себе все сливки, обдерёт новоявленного «коллегу» как липку — и метнётся кабанчиком к друзьям-бандитам… нет, не бандитам — скорее ренегатам: он, наверняка, среди этих закоренелых париев главный авторитет. Будет руки всем «товарищам по цеху» пожимать, будет улыбаться, словно передовик труда, хвастливо закидывая голову, и будет им говорить… — Стой! …Что-что говорить? — Стой, мужик! — гремит вдоль аллеи раскат завывающего чайкиного крика: даже застёжки на берцах ходором ходят от жутко знакомого приказного тона, который надрывался с таким возмущённым наездом, словно обращался не к грозному верзиле-великану, от злости норовящему пустить дым из ноздрей и огонь изо рта, а к продавщице в пивном ларьке, обсчитавшей его на тридцать рублей. — Стой! Тпр-р-ру! Ну, явился не запылился. Пальцы устало обнимают рукоять пистолета, подминая под себя предохранитель, а мозг, познавший было дзен и смирившийся с печальной обстановкой, теперь обязан заново прокручивать зазубренное «Спокойствие, только спокойствие…» — Не звони никому! Не звони! Слышишь, Павлик Морозов?! — рычит и огрызается немалоизвестное лицо, не стесняясь подчёркивать крайнюю степень своего расстройства, щедро сотрясая в воздухе потные, мокрые от бега кулаки. Вот уже и начинал проявляться крохотный, но фатальный бзик Сороки: только тот оказывался под малейшим давлением, как его языком без костей начинало руководить не здравомыслие, а взрывная смесь уязвлённого самолюбия, паники, желания оправдаться и неутолимой жажды отомстить-запугать-самоутвердиться. В итоге получался казус точь-в-точь как с тем роковым рассказом про химеру: балбес, прижатый к стенке, паникует, начинает на автопилоте плести всё, что первым всплывает на его крайне недалёком уме, и вообще не замечает, что роет сам себе яму. — Тебя разве мамаша с папашей не учили, что стучать нельзя? Знаешь, что у нас со стукачами делают?! Вояка не сдержался, раскис в зубастой ухмылке, перекатывая в глазах недобрый огонёк. В тот момент Сороку надо было, по-хорошему, убить. Только гуманная эвтаназия поможет человеку с полной атрофией совести, аллергией на добрые дела, невосприятием жизненных уроков и заботой исключительно о тех людях, которые напечатаны на цветной бумаге рядом с циферками покрупнее — но, раз уж этот хам решил совсем позаигрывать со смертью и сам полез к быку на рога, размахивая красной тряпкой, то пусть пеняет на себя. Не тот человек Дегтярёв, чтобы упустить возможность хорошенько поразвлечься. — Что у вас со стукачами делают, братец, не знаю. А вот что у нас делают с предателями, сейчас увижу, — мошенник шарахнулся от выжидательного взгляда, поёжился, щипая норовящую отвиснуть губу: глаза его до сих пор пылали змеиным гневом, а вот вкопанные ноги уже оробело топтались на месте, на всякий пожарный ища, каким путём можно будет отступить. — Ну-ну, не оглядывайся, не выдумывай траекторию побега. Гонта рядом остановился, уже своих ребят на каждом закоулке расставил. Это тебе не Выброс: второй раз уже не спрячешься. Ка-а-ак схватят, ка-а-ак вырвут кадык! Ух! Ты лучше не ко мне приставай, а иди грехи замаливать, пока времечко позволяет… Когда Сорока оказывался забитым в угол, в его физиономии каким-то чудом совмещалась плаксивая жалостливость избалованного ребёнка, у которого отняли любимую игрушку, и чистейшего рода ярость ядовитой гадюки, которой только что наступили на хвост. — Вот сразу, епёрный балет, за глотку берёте! Вот прям сразу! Как посмотришь на вас — вроде нормальные мужики, а обиду держат хуже тёлок! Вы ещё меня, блядь, кастрируйте без наркоза: я ведь, ко всему прочему, в маршрутке место не уступаю и бабок через дорогу не перевожу! И собачек не подкармливаю! Чикатило с Гитлером в сторонке курят. Завелись вы со своей расплатой, сил нет: ну подумаешь, убежал человек разок-второй! Таков уж, братец, закон джунглей: жить-то хочется! И вообще, у меня сердце слабое — имею право… — Вот те на! А как бросать народ на погибель, так у тебя сердце не слабое? Или оно так, избирательно? Ржёт, упырь проклятый, аж хрюкает. Подлизывается. — Не-е, брат, я их просто бросаю, а вот погибель уже на их плечах, — паразит скорчил джокондовскую улыбку, наблюдая, как у спецагента от гнева заскрежетали скулы. О-о-ооо, теперь он рыл себе не просто яму. Он рыл себе, блядь, целый котлован. — То, что они лезут, словно в жопу ужаленные, искать себе приключения и сами себя на тот свет заводят, это уж проблемы не мои. — Во, экий ангел! Предаёшь не по своей вине, воруешь не по своей вине — а врёшь-то ты зачем, святоша недобитый? Тоже бес попутал? Или на ге-нэ-тическом уровне закрепилось? — Ну что, голову мне отрубить и на пику насадить, раз я люблю рассказик-второй приукрасить? Людям нравится, заслушиваются, а меня потом угощают, в команды зовут, денежки охотнее одалживают. В карманах, честное слово, ни копейки! Рублика лишнего нет! — аферист, обычно честолюбивый и гордый, с павлиньей ревностью охраняющий своё достоинство, теперь заглядывал в душу слезливыми щенячьими глазками и скулил, словно попрошайка. — Смилуйся, дяденька! Надо же человеку как-то на хлеб зарабывать: враньё, считай, профессия моя. Мог бы просто сказать, что территорию вокзала «обрабатываешь» ты. Я ведь не дурак — знаю, что «дети лейтенанта Шмидта» вместе не уживаются… От одного только заявления, что, дескать, он тоже промышляет какими-то дешёвыми лохотронами, разводит людей и ночей недосыпает не ради восстановления справедливости, а ради того, чтобы раздавить свою «конкуренцию», накалённые эмоции уже вводили Дегтярёва в состояние бешеного зверя, выставляя на передний план жажду лишь хорошенько разукрасить этому бесстыжему уроду морду — но, благо, в последнюю секунду слетевшую с самоконтроля уздечку схватили мозги. Взяли эмоции в ежовые рукавицы, анализировали ситуацию и поняли, что одичало размахивать кулаками для самоутверждения будет разве что Кинг-Конг или карапуз в яслях, а не сорокалетний медалист по военной логистике, и что лучший способ доказать своё моральное превосходство, незаменимое самообладание и здравомыслие — не привлекать свидетелей и тихо-мирно петлять обратно к вокзалу, взяв троекратного беглеца на железный поводок. Уж лучше прокунять денёк-второй у «Янова», в окружении соколиного ока Шульги и развешенных ушей Локи, чем тыняться среди глухих лесистых рощ под ливнем, отмахиваясь, точно от назойливой мухи, от непредсказуемого, пронырливого мошенника, не гнушающегося любой подлостью. Майор прощал грехи похлеще какого-нибудь широкодушного священника, да и тонкие ниточки сердобольности в нём, даже за долгие годы в Зоне, не рассосались — но если перед ним гандон со стажем, на плечах которого резвится один только избалованный толстомордый чёрт, давным-давно сожравший ангела к хуям собачьим, то и разговор будет соответствующе короткий. — Нет, уважаемый, — закидывает удочку Дегтярёв. — Тот, кто обвёл вокруг пальца и ограбил кучу взрослых, матёрых дядек — не дурак. Но тот, кто потом рассказывает, как он этих дядек дурачил и грабил — это не просто дурак, это уже клинический долбоёб… Тот обширный спектр эмоций, который исказил эту перекошенную от возмущения морду, описать было невозможно — от удушливого прилива страха Флинт уже выглядел, будто выскочивший из стационара сумасшедший. Угрозы бились, как горох об стену, жалость не помогала, как и не помогали упрашивания. Копна смолистых, отдающих синевой волос вздымалась дыбом, словно колючки испуганного дикообраза, горбатый пятачок носа наморщился, скукожился, как у злой сумочной собачонки; крохотные зрачки выкатившихся глазищ загнанного прыгали, сизые от напряжения губы сжались до тонкой лесочки, грудина втягивалась быстрыми рахитичными вдохами, а затравленный взгляд обжигал неподдельным, почти-что мученическим беспомощием. Медленно но уверенно его поглощало отчаяние. Страшное, беспомощное, горькое отчаяние, которое чувствует лишь заключённый перед эшафотом, и которое выставляет напоказ уже не самоуверенного, казалось-бы незатыкаемого хама, а маленького, жалкого, до смеха ничтожного труса. Так, наверняка, выглядит хорёк, с горем пополам пробравшийся в заветный курятник, но наткнувшийся не на кучку беззащитных аппетитных пташек, а на пристальный взгляд громадной сторожевой овчарки. — Дядь, — вдруг тщедушно-жалостливо, будто приговорённый к казни узник, залепетал «хорёк». — Дядь, ну чего ты это всё устроил? Может, договоримся? Сколько тебе нужно? — Взяток не берём-с, — отчеканила «овчарка» с зубастой улыбкой, краем глаза довольствуясь, как зашуганно, точно пнутый тушкан, встрепенулся Флинт. Последняя его надежда отвязаться от расплаты, всучив крупненькую денюжку, перед которой иногда не мог устоять даже самый верный своим принципам человек, с треском провалась. — А за то, что подкупить пытался, сдам ещё и твоему начальнику. И Шульге заодно — оптом дешевле! Слышал, многовато крыс завелось среди долговцев: на Арену их с голой жопой заталкивают, кровососов выпускают — с такой-то весёлой компанией ты быстро жирок протрясёшь! Флинт кисло поморщился, словно от занывшего зуба, но наживку проглотил за милую душу. Задетым самолюбием он всегда дорожил больше, чем собственной жизнью. — «Жирок»! Убиваешь ты меня, мужик; душу режешь и нож проворачиваешь! Я, может, с голода пухну, а ты мне «жирок»! Вон, дети в Африке крошки хлеба не видят — и у них тоже брюхо с дыню диаметром! Ты им тоже «жирок» скажешь? — распинается балабол, не отставая от военного ни на шаг: чуть пятки не отдавливает. — И вообще, хорошего человека должно быть много! Вот, где кроется настоящий талант: кто ещё попадёт в место, где народ поголовно тощий, щуплый, как осиновые веточки, и умудрится нарастить на себе порядочное мясо? Кто, а? Вот уже и завиднелся «Янов» — просевший в грязи, раскисший, точно кувшинка посреди илистого болота, и окружённый сворой жалостливых сараев с дряхлой черепицей на съехавшей набекрень кровле. У парадного входа ютилась толпа промокших, озяблых искателей приключений. Много лишних глаз, много лишнего внимания. Боковой вход, спрятанный за десятком стальных засовов, преграждал сам Флинт — идти на таран и закатывать сцену, размахивая кулаками, не хотелось. Только и оставалось, что делать кривую ось вокруг вокзала и переться к своему нéмощному, арендованному за три копейки пристройке-гаражу, скреплённому с железнодорожной станцией дряхлой, отшпаклёванной дверью. Стоял этот домик, будто собачья будка, приколоченная каким-то горе-мастером к неопрятному, поросшему бодяками дачному участку. Извечно запотевшее окошко, что еле проглядывалось сквозь подбитые, многострадальные, повидавшие виды доски; стены, что сияли убогой кирпичной кладкой, куцая дверца с истошно скрипящими петлями, мутная бирюзовая краска с примесью свинца, которая вышла из моды ещё в позапрошлом веке и которая рассыпалась-трескалась, точно змеиная чешуя — одним словом, по сравнению с этим взятым за бесценок клоповником, каморка папы Карло казалась бы пятизвёздочным отелем где-нибудь в Эмиратах. Жаль только забраться в спасительную комнатушку, бочковатую и сдавленную, будто старый скворечник, толком не получилось: не успел майор и выудить ключ из кармана-нашивки, как этот упрямый, слепо верящий в своё бессмертие камикадзе решил вытянуть из рукава последний козырь. Одну руку Флинт по-свойски распластал поверх запертой двери, лавируя между засовом и зубчиками вытянутого ключа — а второй раскрыл накарманники. У Дегтярёва выпучились глаза. На секунду он был уверен, что у него, как в мультиках, с паровозным свистом пойдёт пар из ушей: проклятый аферист, только что со слезами на глазах клявшийся, что он нищенствует и чуть ли не с мусорки жрёт, теперь сияет и блестит, как бриллиант под сто карат, переливаясь целой гирляндой дорогущих артефактов — ну просто, сука, ходячий диско-шар! Ещё и лыбится, как сытая акула рядом с аквалангистом, хвастливо выставляя напоказ финтифлюшки подороже. — Давай, мужик, не корчи из себя праведника. Вижу же, что денег нет, раз в этом убитом чулане живёшь. Сделаем вот как, друг мой сердечный: ты выбираешь что душе угодно и сворачиваешь весь свой всратый Скотленд-ярд, а я становлюсь свободнее птицы, ретируюсь и начинаю обходить тебя десятой дорогой. Сколько тебе за меня обещали: тыщу, две, три? Хочешь пять? Десять? А двадцать, хочешь двадцать? — с наплечника демонстративно сорвалась «Ночная звезда» и протянулась майору в беззвучной мольбе. Раскаянием, правда, во взгляде этого богатенького Буратино и не пахло: за притворно-невинными глазками танцевали подлые бесята, а зрачки лишь бесстыже пожирали ценную блестяшку, с которой так не хотелось расставаться. Майор чувствует, что дольше он не вытерпит ни физически, ни морально. Сейчас рванёт. — А за меня, брат, не переживай: старый-добрый Сорока всегда найдёт, из кого верёвочки вить. Лох не мамонт: мне такие фокусы, как с тем Щепкой, ничего не стоят. Абсолютно ни-че-го… Дегтярёв сорвался с места, словно озверелая от гнева цепная собака, в которую метнул лишний камень заигравшийся уличный мальчуган. Грузное, тяжёлое, словно мраморная статуя, тело с змеиной прытью вцепилось горе-коррупционеру в измокший воротник, подхватило увесистую тушку, словно тряпичную куколку — и прищемило к деревянному брусу каморки, заставляя залубенелую корочку ржавчины впиться ему в загривок. Грудину сдавило стальная рама бронежилета, скулы сцепились в яростном оскале, позволяя пресному дождю омыть перекошенное, побагровелое от припадочного гнева лицо; руки, плотные и узловатые, словно вылитые из цемента, вцепились мерзавцу прямиком в глотку, стянули гортань мозолистыми подушечками, вгрызаясь в кожу разбитыми каёмками ногтей. Кисть запрокинула усеянный жёсткой щетиной подбородок, скомкав дряблую прослойку жира — а ладони-тиски и вовсе зажевали кадык, точно стальные клешни, оставляя поперёк щитовидки бурые кровянистые арки. Изначально Дегтярёв хотел просто припугнуть Флинта. Дать ему побыть на месте тех людей, которых он с завидным постоянством водил за нос, которых затягивал в непроходимую трясину и оставлял там вязнуть; дать ему, впервые за всю его переполненную напускной, индюшиной бравадой жизнь почувствовать хотя бы щепотку страха. Настоящего страха, липкого и цепенящего, который сковывал тело ледяными кандалами, отдавал в позвоночник тысячами заточенных игл, как всунутая за воротник глыба льда… но, видимо, для этого лучше бы подошло приставленное к макушке дуло огнестрела. Стоило майору получить крупицу справедливости и распробовать лакомый кусочек правосудия; стоило увидеть, как застыло распухшее от удушья лицо в беззвучном крике, как запрыгали глаза, затравленно перебрасывая крохотные зрачки-волчьи ягодки — и невозмутимое сердце, настроенное было закончить расправу простым и справедливым свёртыванием шеи, уже прогрызали изнутри иголочки азарта. Больного, свирепого, абсолютно неусмеримого азарта, от которого и в набыченных глазах заискрилась интрига, и лицо растеклось в кровожадной улыбке, и натруженные рабоче-крестьянские пальцы, перекрывшие дыхалку подлеца, более милостиво оцепили трахею. — Говоришь, могу выбрать, что душе угодно? Что хочу, да? — процедил Дегтярёв сквозь хищный оскал, расцвёвший поперёк лица ядовитой беладонной, перекатывая иссушенную пену слюны по каждому зубу. Языкатому подонку хватило всего секунды в воздухе, чтобы убедиться: если в мире существует Сатана, он только что попал к нему в лапы. Не может обыкновенный человек так плотоядно выжигать внутренности смолистыми дырами глаз, сверкая настолько бесчеловечным, абсолютно невменяемым взглядом, что, казалось, стоит подождать секунду, и рядом с аккуратной коротенькой стрижкой, пронизанной возрастной плешью, выскочат закрученные красные рога. — Ну, слушай меня внимательно, тварь: мне, в качестве моральной компенсации, блестяшки не нужны. Не сокровищами и не банкнотами надо расплачиваться, а здоровьем. Натурой, так сказать. И либо я получаю от тебя эту натуру, либо вентилирую тебе череп парой пуль и бросаю в канаву. Даже Гонту дожидаться не буду — собаки и кабаны сами разберутся. Что выбираешь? Лицо подлеца загорается придушенным свекольным румянцем, зубы стучат, тараторят, словно в лихорадочном бреду; желудок ледяной гирей обрушивается на канат кишок, скрученных в тугие, ноющие от напряжения матросские узлы. Флинт чётко помнил: в последний раз его душонка юлой умчалась в пятки только тогда, когда он встретился нос в нос с той злополучной химерой. Правда, тот здоровенный двуглавый Цербер лишь заставил его бежать сломя голову, отбивая щиколотки об детские заборики-коротышки и снося целые палисадники неподъёмными ворованными рюкзаками, впопыхах возгруженными на спину и подмышки — а здесь этот самый страх, принесённый обвитыми вокруг шеи натруженными руками, шрамистыми и волосатыми, как у медведя, сковывал его ледяным параличом, которую испытывает разве что кролик перед удавом, наливал каждую конечность неподъёмным чугуном и вводил в какую-то мертвецкую кататонию всё тело… Всё тело, за исключением мозгов. Бедных скудоумных мозгов, обнадёженных шансом того, что вот эта обобщённая ребусом «расплата натурой» будет хоть на чуточку, хоть на щепоточку, хоть на милли-микро-хуикрометр лучше, чем тот крупномасштабный неописуемый ПИЗДЕЦ, припасённый ему Гонтой — и заставивших его кивать. Кивать натужно, оголтело, перекатывая голову и нанизывая шею на осколки грязных, пыльных ногтей; кивать отчаянно, словно горемычный двоечник, обещающий непоколебимой Мариванне полное исправление в учебном плане — но если это немое кино и могло кого-то разжалобить, то уж точно не прожжённого военного. Налитые кровью уши трещат от басистого «Не слышу!», выпученные от удивления глаза встречаются с нерастроганным, сухим взглядом, а руки сжимаются вокруг дыхалки всё крепче, и крепче, и крепче, пока из посинелых уст не вырывается хрипливый, спазматичный крик. — Первое! Согласен! Пощади-и! — прорывается сквозь преграду цепких ладоней глухой визг, готовый хоть на коленах вымаливать глоток прелого воздуха. Хватали ли вы когда-либо комара за крыло? Если хватали и если знаете, как ласкает уши жалобные писки этой мрази, без зазрения совести вылакавшей литр крови и прожужжавшей все уши, а теперь беспомощно вьющейся в хватке великана, испуганно поджимая лапки — знаете одну простую истину. Чем громче пищит это крохотное чудище, чем сильнее выклянчивает милосердие, тем больше хочется не просто размазать по стене сытое от чужой крови брюшко, а сначала пообрывать все усики и отчекрыжить нос. — Что угодно, только пощади! Вот этого уже было достаточно. Достаточно, чтобы азарт, пауком подкравшийся к бушующей душе, кольнул сердце приятной холодящей отравой; чтобы по узловатым верёвкам вен, засветившихся на широкой бычьей шее, скользнул кипяток предвкушения, разливаясь до кончиков пальцем ядом настолько тёплым и сладким, что натруженные фаланги, перекрывшие предателю дыхалку, мигом отольнули от перекрытой трахеи — и чтобы его моральный компас окончательно сбился со своего магнитного поля. Пистолет, щёлкнув предохранителем, юркнул обратно в карман. Сегодня предприимчивый майор, впервые за долгие месяцы, решил поберечь патроны.

***

Что-же, нужно было отдать заядлому пустослову должное: окрылённый надеждой на пощаду, Флинт действительно готов был на всё. Когда его брезгливо подхватили за шкирку, как дохлую, заражённую бубонной чумой крысу, чуть не выдирая из скальпа пучки прилизанных волос — даже не шелохнулся. Когда начали тянуть в жуткую, ветхую халупу у вокзала, где когда-то горделиво восседал железнодорожный регулировщик — был нем как партизан. Правда, судя по изначальному взмолившемуся взгляду и нешуточно трясущимся коленкам, подлец пребывал в полной уверенности, что в крохотной халабуде его поджидал либо электрический стул, либо виселица, либо дюжина чертей, с улюлюканьем подкидывающая дровишки под чугунный котёл — но, когда вместо всего этого завиднелись лишь старая пружинная кровать, шкаф, табурет и дряхлый примус, который перестал работать ещё в юности Брежнева, а из уст майора, заместо смертного приговора, выскользнуло лишь строгое указание снимать загаженные грязью ботинки и стягивать всё шмотьё, этот аспид мигом успокоился, расслабил булки и охрабрел, вновь заполняя лексикон ехидными шутками-прибаутками и распутными улыбочками, готовыми покорить любую непреступную крепость человеческой души. Даже сейчас, оказавшись без стройнящего бронежилета (снимать его было нетрудно — за стальным обрамлением таились не тяжёлые защитные пласты, а хрустящие, плотно утрамбованные пачки краденых деньжат), без широкоплечего комбинезона и без идущих комплектом семейников в чёрно-зелёную полоску, Сорока нараспев поцвикивал языком, деловито расчёсывая кучерявую волосню на бочкообразном пивном животе. Ощущал он себя как у Христа за пазухой: экое наказание, провести вечер со стройным, подтянутым, как древнегреческий Аполлон, военным! Куда лучше было пережить такой «позор» и отделаться с чистой душой, чем вкусить кару небесную в облике Гонты. Зона, хоть и разделяла имя с местами не столь отдалёнными, но процветающее из-за дефицита прекрасного пола мужеложство ничем не карала — только у бандитов-старожилов ещё не вышли из моды «петухи». — Вот прям как чувствовал, что тебе бабы не дают. Как знал! — чванливо прыскает свободовец, давясь очередным приступом козлячьего гогота. Дегтярёв сердито наморщил нос: он всецело ожидал, что, только этот бесстыжий гад окажется перед чужим человеком нагишом, сияя коренастой, далеко не первосортной жопой, в нём мигом проснутся стыд, робость и жажда провалиться сквозь землю — а тот по самоуверенности ничуть не уступал фотомодели, только-только вернувшейся с конкурса «Мисс Вселенная». Ещё и смотрел на спецагента так, будто являлся главным секс-символом всея Зоны, чистопробным сердцеедом, который мог одним сладострастным взглядом заставить хоть бабу, хоть мужика, хоть мутанта припасть к его ногам, и который делал майору, этакой серой мышке с явным спермотоксикозом, огромную услугу. — То-то ты ко мне пристал: комплекс неполноценности вымещаешь! А, может, молодость решил вспомнить? Сразила наповал стрела Амура, ха-ха? Густые пучки его бровей по-настоящему подпрыгнули лишь тогда, когда этот угрюмый дядечка, вовсю корча из себя царевну Несмеяну, подтащил его к стальному изголовью безматрасной пружинной койки, сдёрнул бечёвку с места, где раньше болтались гардинные кружева, и принялся привязывать его руки с ногами к бокам лежбища, не расщедриваясь на нежность — ну точно телёнку копытца обвязывает, чтоб на скотобойне не брыкался. Наказуемый, не будь дебилом, почуял отголосок тревожного звоночка; забегал крохотными заплывшими глазёнками, подчёркивая вспыхнувший поперёк лица бурый румянец — но и это заткнуло его ненадолго. Тут же остудил томатообразные щёки, налитые сочной краской, тут же оклемался и продолжил, как ни в чем не бывало, давить на нервы. Провоцировать. Злить. Злить расчётливо, рассудительно, с ловкостью опытного кровопийцы, который щёлкал людей как орешки и с точностью ищейки вынюхивал, какие больные места нужно задевать, чтобы выкачать из человека все соки. — Я, честно сказать, даже польщён: обычный дурак подойдёт и в лоб предложит переспать, а ты вон какую схему замутил! Похлеще меня, ей-богу! — шутливо подмигнул аферист, словно перед ним был его закадычный приятель. — Первоклассники девок, которых любят, за косички дёргают, старшаки им жвачку в волосы суют, а ты свои вторые половинки шантажом берёшь! Экий ухажёр! Скажи, дядь, а ты так со всеми делаешь, или я — исключение? «Ещё какое исключение» — думал Дегтярёв, открывая в шкафу подвеску для ремней. — «Ещё, сука, какое.» Одного косого взгляда на обнажённую тушку было достаточно, чтобы догадаться, чем Сорока заработал своё экспресс-вступление в «Свободу», избежав цепких лап бдительного фэйс-контроля — вокруг такого толстопуза любой уважающий себя хипарь, накачанный увеселительными травами голландского происхождения и годовалой жаждой поебаться, всегда устроит пляски с бубном! Коренастое, упругое, по-девичьи пышное тело, с которого всю жизнь сдували пылинки — таков уж в Зоне излюбленный типаж, не обошедший стороной даже Дегтярёва, любившего было поквасить с полногрудым бегемотом Зулусом. Ну, чего смеётесь, носом воротите? Думаете, народ тут живёт припеваючи, окружив себя журналами и дырками в стене? Думаете, каждый взрослый дядя, за Периметром и месяц не пробывший без тесной компании близких подружек, здесь начнёт познавать выдержку и сохнуть в гордом одиночестве? Или, если совсем приспичит, бегать к чёрту на рога и носить цветы единственному представителю прекрасного пола во всей округе — восьмидесятилетней, подслеповатой бабе Зине? Хуй там! Передовики самой древней профессии мира в такие спартанские условия не лезут — сутенёров и в Киеве неплохо кормят. Стриптизёрок, этаких жопастых скелетиков в кружевных трусах, которые видели пистолеты только в кино, сюда калачом не заманишь — а мальчишки-отмычки с миниатюрной фигурой и нежными коровьими глазками долго не живут. Приходится мириться с обстановкой и брать вариант побюджетней — а на безрыбье и рак рыба. Конечно, по эстетике Флинту до обыкновенной особи женского пола как Бармалею до царевны Клеопатры — но если нализаться до состояния «хрю-хрю!», помучать тело годом целибата и усердно игнорировать висящий спереди причиндал, дабы не рушить иллюзию женственности, то вполне уж сойдёт. А если убрать весь тот клочок липкой болотной гнили под названием «характер» — так вообще бомба, вокруг которой и сам Дегтярёв не постыдился бы водить хороводы. Правда, даже самому обторканному и занюханному фримэну хватило бы рядом с Флинтом всего минуты, чтобы фраза «Сорока-белобока» заиграла для него новыми красками — этот певчий соловей был не просто лентяем или хвастуном, вооружённым языком без костей, а истинным белоручкой. Единственное, что украшало рябую молочную кожу, не задетую ни палящим солнцем, ни шальной пулей, ни когтями-зубами какой-нибудь твари, ни ножом, ни малейшими шрамами (толстые рваные швы от вырезанного в детстве аппендицита — не в счёт), ни синяками — так это разбросанные по спине татуировки. Будучи истинным понторезом, Сорока татуировки любил, а, будучи истинным трусом, до фанатизма сиё болючее удовольствие не доводил. У левой лопатки красовался болотный чёрт в костюме Наполеона, держащий в лапе кружку пенистого пива. У правой — трое наманикюренных женских рук, вырывающих друг у друга золотое яблоко с древнегреческой фразой. Вдоль позвоночника же располагался гвоздь программы: сорока с расправленными в полёте крыльями, держащая в одной лапе пучок золота-бриллиантов, а в другой — ещё одно яблочко. На этот раз, правда, не садовое, а глазное. А вот плотную косточку копчика клеймило более вычурное исчадие больного воображения, рядом с которым не стояли никакие жопные бабочки, стрекозы и цветочные венчики. Из-под неухоженных, моховистых зарослей поясницы проглядывалась пышная кондитерская этикетка, будто только что содранная с волшебного пирожка из «Алисы в стране чудес». На ценнике кружевным подчерком было выскоблено «Съешь меня» - а леска, которой был связан сам ярлычок, обтягивала по периметру всю раскормленную жопу, теряясь где-то между сдобных половинок, изрезанных серебристыми ленточками растяжек. На самом деле такой безвкусный позор джунглям Сорока дал на себе нацарапать не в качестве неопровержимого доказательства, какой он дохуя крутой бабник и мужичник, имеющий полное право держать пальцы веером, а на спор, когда ему совсем мешали жить дырявые карманчики, в прах разорённые уговариванием следственного комитета «Свободы» не совать в его дела свои ищейкины носы — но разве можно упустить шанс позлить госслужащего, который так и не выучил простейшую аксиому, что слову Флинта верить нельзя, и уже давился рвотными позывами, удивляясь, за какие деньги эта сволота уговорила художника породить такую гадость? — Ну, как тебе инструкция? Доходчивая? — паршивец заискрился плутоватой лисьей улыбкой, наверняка полученной в прямое наследство от сказочницы Шахерезады. — Не кривись заранее, медвежонок. В жизни всё надо попробовать. Глистов нет, моюсь регулярно — хоть жри оттуда… — Да лучше сказал бы, шут гороховый, как тебя зовут! — громом раскатывается хриплый бас, мигом тормозя шквал словесного недержания: «юморист» встрепетнулся, испуганно заблестел мутными, запыленными глазами, словно сытый слепень, которого вдруг прибил хвостом казалось-бы заспанный конь. — Услышу «Сорока», в табло врежу. Услышу «Флинт», убью и цветы на могилу не принесу. Принимается только то, что в паспорте записано. Вперёд! — А за чистосердечное признание наказание смягчается? — самозванец старается подсластить предложение ангельской улыбкой, вышоркивая на пыли узорчатые кружева — но вот в гадкую, трусливую душонку ножом впивается настолько убойный, пронзительный, буквально орущий «Не доводи до греха!» взгляд, что его бараньи мозги, до этого охмурённые ложным чувством безопасности, мигом вправились на место. — Ге-- Геннадий. Пиканов, Патрикеевич. Но одно твоё слово, пупсик, и я буду кем угодно! — Ну-с, «Гена», вот тебе вопрос на засыпку, — заговорчески подмигнул Дегтярёв, выставляя на созерцание его мышиным глазкам сухую, крепкую руку: меж мозолистых костяшек болтался, словно клубок вытащенных из-под куста гадюк, щедрый набор ремней. Брючные, джинсовые, кожаные, замшевые, верёвочные — и все длиннющие, как его язык. — Какой выбираешь? Оп-ля! Теперь-то нервишки обманщика колышет не робкий тревожный звоночек, а целая ураганная сирена. В одну секунду сквозь натянутую маску наглого безразличия и полной уверенности в своём бессмертии всё-таки проскальзывает испуг: бровки поднимаются домиком, кадык камешком прыгает вдоль взмокшей шеи, чуть не пуская позади себя ряд блинчиков, а горящие уши и вовсе оттопыриваются лопухами, как у породистой шиншиллы, обеспокоенно расшифровывая явно двусмысленное предложение — но в следующую секунду этот испуг уже накрывается целой матрёшкой наигранных лживых лиц, пока последние тяжёлые морщины страха не перестают обрамлять неискренне-лучезарное личико. Флинт по-ребячески усаживает щетинистую щёку на плечо, сплющивая мягкое тесто детского жирка, и принимается со слащавой невинностью заглядываться на госслужащего, как крошка-купидон на Сикстинскую мадонну. — Это ещё что? Сувенир? — Будет, если выживешь. — усмехается госслужащий. — Не раскатывай губёху, душенька: от меня так просто не сдыхаешься. А на сувенирах экономить нельзя, примета плохая — этим рыночным поясочкам грош цена. Такие я и сам купить могу, их на базаре вагоны! Приз должен быть памятный. Давай-ка лучше мне… — пухлые фаланги с усилием вытянулись из-под тугих колец бечёвки, что стягивали их, как варёную колбасу на прилавке, и прицельно ткнули на толстенный ремешок, опоясывающий Дегтярёву комбинезон. — …вот этот. Ну-ка, дядюшка Скрудж, прояви щедрость: папик скупиться на свою цыпочку не должен. Во, какая раритетная штука: качественный, большой, бляшка с палец толщиной… армейский, что-ли? Вы, одиночки, с каких это пор служите? Майор перебросил в глазу хитрую искорку, словно сфинкс, чью загадку наконец решил путешественник-тугодум. А вот и аксиома общения с прямолинейным военным: если вдруг становится улыбчив — значит, заведёт разговор издалека. — Вы обижаете меня, Геннадий Патрикеевич. Вы часто меня обижаете, часто и сильно, но своим угробленным, растоптанным потенциалом вы меня расстраиваете больше всего. Ладно бы вы были просто плохим человеком, — ремень послушно, с тихим свистом высовывается из-под тугих лямок, усаживая пузатенькую железную пряжку в работящую мозолистую ладонь. — Но вы находчивый, хитрый и бдительный плохой человек! Вот вы жалуетесь, что я на подарках экономлю — так как же вы обращаетесь с подарками, которыми вас судьба наградила? Как, спрашиваю? А вот как! Ремень промчался по воздуху размытым жгутом, обвиваясь вокруг табуретки кожаной плетью; медная пряжка вспыхнула у древесины горячей искрой, бросила на ножку перламутровый отблеск — и изорвала осоку, вскидывая в воздух град мелких щепок. БАХ! — Угадал ты с армией, Сорока, — заключает Дегтярёв, построжало опуская подрезанные плотными шрамами брови. Он прислонился к Флинту почти вплотную, словно грозный следователь к подозреваемому на допросе: разве что в глаза светил не фонариком, а вычищенной красной «корочкой», за которую так и цеплялись вороватые, падкие на блеск зрачки. — А можешь угадать, что у нас в армии делают с неисправимыми подонками? Флинт, как и всякий хвастун, без вранья и дня прожить не мог. Но если любой уважающий себя лжец проявит к другому лжецу солидарность, то Флинт до колик ненавидел, когда обманывали его самого. Стоило майору заикнуться про свои шпионские страсти — и этот сброд, только что ластившийся к нему страстнее, чем кот к валерианке, уже меняется в лице. Приземистое брюхо выстрайнивает задетая гордыня, сложившая мысленную цепочку, волосатые лапки семенят на месте, словно у злого тарантула — а в сверкающих глазах-пуговках так и читается бегущей строкой: «В армии, говоришь? Так ты в армии этому научился, дядя Стёпа-милиционер! Это кто кого пиздаболом должен обзывать, крыса ментовская, тихушник блядский?! Ишь, моралист нашёлся!» Но отягощённому спецагенту уже приелись эти нахлывы ревностного бабьего возмущения. Руки заскучало перекатывают ленту ремня, заматывая мясистые ладони в толстый кожаный рулет; глаза, пропитанные удавьим спокоствием, испытывающе пробегаются вдоль его тазовой кости, обводят порядочную задницу по сизому чернильному контуру, утонувшему было среди густых вороных колосков, жёстких, как верблюжья шерсть — и только потом скользят вниз, с внимательностью мясника штудируя объёмное, упругое, гораздо более чуткое «филе». Быстро рушилось всякое жуликово убеждение, что ему погрозят пальчиком и отпустят, дабы под ногами не мешался. Рассекреченный военный не прятал под мраморной маской строгого безразличия ни похоть, ни пылкий разврат, ни выплеснутую наружу страсть, которую, казалось, просто обязана таить в себе такая суровая и непреступная душа — лишь хладнокровное, отчуждённое любопытство опытного конструктора, уставшего чинить неисправную заводную игрушку. Только среди непроглядной копоти зрачков искрилась какая-то странная нетерпеливая радость: радость непоседливого ребёнка перед старой куколкой, которой так и хочется открутить резиновые руки и оторвать голову. — …Не знаешь, нет? Тогда слушай, внимательно слушай: их либо щедро угощают свинцом… либо изгоняют с диким позором…— ремень извился тяжёлой лентой, обхватил широкую ладонь выпуклым стальным язычком, размеренно репетируя удар. Костистые сухожилия напряглись, словно обожжённые кипящей смолой, выставляя напоказ каждую горсточку мышц, взбученных от неописуемой боли. Хороший выбор ты сделал, Сорока. Во век не забудешь сегодняшний «сувенир». — …Либо устраивают очень, очень, очень запоминающийся урок. Ну, сволочь, берегись! Пряжка срывается с места, рассекает воздух сочной бронзовой искрой, не давая Флинту ни вытаращить глаза, ни даже раззинуть рот — и, словно орлиный коготь, с звучным присвистом рассекает его тазовую кость, сдирая прослойку нежной, чувствительной кожи с кровянистой мякоти. Затем, пока боль не успела профаршировать нервные окончания заточенным ножом, нахлынув на тело раскалённой лавиной, берёт её на прицел ещё раз. И ещё раз. И ещё.

***

До вокзального зала ожидания донеслось эхо протяжного, душераздирающего крика. Проползло вдоль куцего коридора с бешеным надрывом, сотрясая ветхую люстру нотами мученического, почти поросячьего визга — и с вытяжкой погасло, увязнув в глухой барабанной дроби весеннего ливня. Разбуженный Гаваец заспанно уткнулся в потолок, корча кислую мину: да что же это за день такой паршивый? Сначала свободник с каким-то одиночкой сцепились, как собаки, всех клиентов распугали — а теперь ещё и дурачьё непонятное по ночам орать начало…
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.