Я обязательно дам тебе знать, если в окне снова будет весна
Я обязательно тебя найду, если забуду твои адреса
Я лучше тебя никого не встречал, сильнее тебя никого не любил
Я бы хотел делить с тобой года, но у нас есть лишь этот миг
Весна в этом году какая-то неправильная. Без солнца и тепла, без цветущих деревьев из старых школьных открыток. Только снег сошел, превратив дворы военных частей в сплошную жижу из грязи и песка, а в воздухе запахло сыростью, мокрым железом и талой водой. Откуда Хару об этом знает? Теперь окно её камеры позволяет увидеть чуть больше, чем квадратик неба. Кан Хару узнала о наступлении весны только потому, что однажды утром за узким окном казармы вместо снежной крупы увидела дождь. Саму её сюда перевели около месяца назад. Или двух. Она давно перестала считать дни. Жизнь в темнице для военных преступников и дезертиров со временем даже обрела некую рутинность и системность: допросы, худая кормежка два раза в день, изредка побои, визиты Тэхёна. Потом в системе начались сбои, как будто кто-то сверху начал дергать за ниточки сразу в нескольких местах: еда вдруг стала лучше, допросы сократились, побои почти прекратились. И только редкие визиты Тэхёна оставались неизменными. Пожалуй, они были самым жутким из всего, что Хару довелось пережить в следственном изоляторе для военных преступников. Он всегда находил способы помучить её: если истязал не тело, то разум. Или наоборот. Пока в один день Ким Тэхён не заявился в её камеру, необычайно злой и зажатый, чернее тучи, и не объявил: «Тебя переводят. Я бы сказал собирать вещи, да вещей у тебя немного». Это означало лишь одно — Чимин, всё-таки, каким-то чудом добрался до Полковника. Да, не сотворил чудо. Хару не отпустили, сняв все обвинения, но хотя бы надавили на её надзирателя и вызволили из этой дыры. После сырой камеры следственного изолятора новое место действительно казалось почти роскошным: кровать с тонким матрасом, умывальник, шкаф, стол, даже лампа с желтым светом — все как в её комнате. Вот только железная дверь с наружным замком и солдат с автоматом у лестницы быстро напоминали — клетка просто стала чуть просторнее. Старый павильон казармы пустовал. Кроме неё здесь никого не держали. А может и держали, только Хару об этом не знала: здание не подавало никаких признаков жизни. Иногда по ночам Хару слышала шаги патруля этажом ниже, лязг оружия или треск рации. В остальное время стояла такая тишина, что начинало казаться — весь мир снаружи давно вымер, а в живых остались только она, Тэхён, да её стражник за дверью. Заколдованный принц посадил принцессу под замок и приставил дракона, в качестве охраны. Никаких посетителей или права на звонок. Только неизвестные солдаты, приносящие еду и отводящие в туалет или в душевые — душ был дозволен пару раз в неделю. Тэхён появлялся редко. Наверное, был занят пытками других пленников. Те, как-никак, были фигурами поважнее. И появлялся он всегда внезапно. Просто открывал дверь своим ключом и входил будто хищник на свою территорию. Хотя почему «будто»? Не каждый его визит заканчивался насилием на ненавистной кровати. Иногда он сам приносил еду — к удивлению, не из столовой, а нормальную, в пакетах из ресторанов на вынос. Иногда книги, старые и с ветхими страницами — будто спертые из армейской библиотеки. Иногда он просто садился на стул у стола и пытался завязать диалог. Говорил о какой-то ерунде: о погоде, сырости в коридорах, о безмозглых новобранцах. Говорил спокойно, почти отстраненно, будто больше не с кем было, и от этого становилось только ещё более странно — он на секунду забывал, где они находятся, и какой ужас между ними происходил за все годы, что они друг друга знают. Хару пару раз пыталась зацепиться за эти разговоры, как за соломинку, хоть это ей и претило. Поддерживала тон, кивала, а потом резко переводила в нужное и опасное русло. Пыталась расспрашивать о Чонгуке. И каждый раз всё ломалось и рушилось. Тэхён на секунду замолкал, смотрел на неё так, будто она ляпнула лишнее, и отвечал коротко и озлобленно: — Жив. Или: — Пока не сдох. И уходил курить к окну. Больше ничего. Ни деталей, ни объяснений. Будто одно жалкое предложение должно было закрыть тему и отсечь вопросы. Но вопросов не становилось меньше. Иногда ей казалось, что он специально не раскрывает всех карт и не рассказывает о Чонгуке. Держит её между надеждой и ужасом, как натянутую проволоку — между небом и землей. Но иногда он возвращался и к допросам. А когда разговоры заканчивались или когда он не получал желаемых ответов, переключался на уже ставшую обыденностью пытку — ту самую ненавистную постель. И всё остальное уже не имело значения: ни комната, ни дверь, ни то, что снаружи коридор и охрана. Потом от этих визитов оставалось только ощущение разорванного времени. Хару долго не могла собрать в голове, где именно разговор закончился и почему она больше не может смотреть на него так же, как раньше. Эти моменты просто выпадали из памяти, будто сам мозг пытался их стереть и забыть. Впрочем, насилие перестало иметь всяческий смысл: власть над пленной была ослаблена, она не обладала никакой ценной информацией, и уже давно была сломлена. Тэхёну не было нужды ломать её снова и снова. Он делал это из удовольствия. С извращенной нежностью и жестокостью. Пытался выкорчевать из мира любовь единственным ему известным способом? Он всё больше напоминал ей жесткого лесоруба — этот образ вырисовывался после того как она перечитала глупую детскую книжку о волшебнике Оз. Которую он же и принес. Жаль, что её сказка не заканчивалась счастливым концом. Но Хару в миллионный раз убедилась, что такому человеку, как Тэхён — нет веры. Непонятно, что происходит в его голове. В ночи, особенно жуткие, болью в сердце отзывались воспоминания о военной базе в Мокпхо, когда ему почти удалось её убедить в мастерски расписанных раскаянии и сожалении. Когда говорил то, что, возможно, она всего лишь хотела услышать. «Ты нашла меня и сделала своим. Та девочка в красивом пальто и в чистых ботинках. Я тогда влюбился и поклялся во что бы то ни стало тебя защищать. Хотя, мне самому тогда нужна была защита. Потом случилось то, что случилось. Я ненавидел тебя». «Но ещё больше я ненавидел себя за то, что не мог перестать любить». Если это была любовь, то такой любви Хару больше не желает. «Ты была для меня. А я для тебя. Иначе быть не может. А если может, то я в это не верю, Кан Хару». Как складно он сочинял. «Ты меня приручила. Я твой. Делай с этим, что хочешь. Потому что я сам не знаю, что мне с этим делать. Ты и правда ведьма». Ведьм раньше сжигали на кострах охотники на ведьм. Вот кем был Тэхён. И истинный его мотив и желание — просто сжечь её заживо. Особенно часто в памяти всплывает самая отвратительная ночь — предводительница всех прочих, которая случилась в его сеульской квартире. Диалоги, пусть и полупьяные, но так хорошо въелись в память. И Хару крутила их снова и снова. « — Всё может быть по-другому. — Как? — Как в той душевой. Когда ты этого хотела. И я хотел. У нас всегда так может быть». С тех пор Хару никогда не хотела его больше. « — Сегодня нас все считали без пяти минут молодоженами. Может, и не сразу, но до этого рано или поздно тоже дойдет». С теперешней ретроспективы эта фраза казалась особенно ироничной и издевательской. Подумать только! Ким Тэхён заикался о браке. Как абсурдно это звучит. Ничего у них никогда не дойдет. И за пределы этой комнаты не выйдет. «Может, для меня это больше чем детские фантазии? Может, это всё, что у меня есть?». У Ким Тэхёна ничего нет. Даже души. Но как умело он тогда сочинял, и всё, чтобы потом бездушно толкнуть её на холодный пол, дождавшись, когда наркотик, подсыпанный в воду, начнет действовать. « — Кетамин. Как и тогда… на выпускном. Ты была такой красивой. Прямо, как сейчас. — За…чем? — А как ещё можно было сделать тебя по-слу-шной?» В конечном итоге, он добился того, чего хотел — Кан Хару действительно, наконец, стала послушной.***
В один из вечеров дверь открывается без обычного лязга — Тэхён входит тихо, почти крадучись, но Хару всё равно вздрагивает. Она не знает, чем его визит закончится в этот раз: простым и бессмысленным разговором или тянущей болью внизу живота и синяками на запястьях. В его руках — белый пластиковый пакет, какие дают в супермаркетах. Хару смотрит на него с койки, поджав колени, не двигается. Он ставит пакет на стол и начинает выкладывать содержимое. Небольшая коробка с пломбиром… и персики. Четыре штуки. Круглые, с бархатистой кожицей, ещё зелёные у плодоножки, но уже пахнущие. Они пахнут летом, детством, мамиными пирогами и тем, чего здесь быть не может. Хару их раньше очень любила. — Скоро сезон, — бросает он, не оборачиваясь. — Ранние ещё, но есть можно. Хару молчит. Смотрит на персики. Во рту собирается слюна — не от голода, от запаха. Но прикасаться к ним она принципиально не хочет. Тэхён достаёт кармана маленький складной нож, открывает его, идёт к умывальнику. Моет персики, потом нож. Вода течёт несколько секунд, он выключает — привычка из-за экономии в военной части. Поворачивается к ней, начинает резать плоды прямо на столе. — Ты знаешь, если смешать… — он режет персик на мелкие кубики, шкурка отслаивается легко, мякоть жёлтая, сочная, — …если смешать пломбир с персиками, получается… ну, не знаю, как назвать. Десерт. Летний. Он открывает коробку мороженого. Белое, чуть подтаявшее. Ложкой, которую достал оттуда же, из пакета, перемешивает кубики персиков с мороженым. Своих приборов у пленницы быть не может. Даже ложек. — Раньше в приюте, — говорит он спокойно, будто бы сам с собой, — летом, если везло, привозили персики. Я их резал, смешивал с чем-нибудь. Иногда с тофу, а иногда с молоком и сахаром. Мороженым, сама понимаешь, нас там не баловали. В этом Хару читает скрытый подтекст: будто перед ней маленький и обиженный жизнью мальчишка, ведь ему когда-то не давали мороженного. Значит ли это, что теперь она, будучи пленницей, должна в благодарности падать ему в ноги? Он пододвигает коробку к краю стола, ближе к ней. — Попробуй. Хару не двигается. — Я не отравлю, — он усмехается. — Ты мне живая нужна. Эта фраза её коробит. «Ты мне живая нужна». Знает она, для чего. Она медленно встаёт и пересаживается с койки на стул напротив него. Берёт ложку. На вкус холодно, сладко, кисло от персика. Но чувствует вкус. Настоящий вкус. Не тюремной баланды. Она закрывает глаза на секунду. — Вкусно? — Он ловит эту маленькую тень удовольствия на её лице, именно ради неё сегодня и пришел. Не постелью, так мороженым. — Вкусно, — Хару отвечает тихо. Не потому что искренне так думает, а чтобы хотя бы словесно его удовлетворить. И может тогда, всё сегодня закончится лишь разговором. Тэхён смотрит на неё. Не мигает. В комнате темно, но его лицо отчетливо можно разглядеть благодаря тусклому свету уличного фонаря: он падает полосами через окно. — Я раньше думал, что персики — это самый лучший запах на свете. — Он проводит пальцем по столешнице, собирая капельку сока. — Потом понял, что это просто запах. Обычный. Запах мыла и дешевых фабричных духов. Но это осознание пришло не сразу… Я тебя ненавидел из-за него. — Почему? — Потому что что ты пахла по-другому. Не так, как мы. Не как приют, не как помойка. Ты пахла чертовыми персиками. Пахла как… нормальная жизнь. У меня её не было. Никогда не было. Хару молчит. Ест совсем нехотя, но опять же, что уважить своего «дарителя». Не смотрит на него. — А теперь ты пахнешь так же, как я, — продолжает он. — Потом, казенщиной, мылом, лекарствами. Мне от этого легче. Она поднимает голову. — Почему? — Потому что это доказывает то, что не такие уж мы и разные. Что ты не божество, посланное с небес. Внутри всё переворачивается. Не от отвращения — от странной, липкой жалости к нему. К мальчишке из приюта, который ненавидел её за персики. Но она тут же давит это чувство, потому что жалеть его — значит прощать. А прощать не за что. Она сжимает ложку, пальцы белеют. Смотрит в коробку с мороженым, где кусочки персиков уже растаяли, превратились в жёлтые разводы на белом. — Ты хочешь, чтобы я тебя пожалела? — голос тихий, но со слабой ядовитой ноткой. Тэхён не отвечает. Смотрит на её бледные руки. — Не дождёшься, — добавляет она. Он коротко усмехается и опускает глаза. — Я и не жду. — Тебе должно быть стыдно. — Не должно. Он встаёт, забирает нож, складывает его как-то медленно, убирает в карман. Смотрит на неё долго, сверху. Не к добру это. Хару уже научилась распознавать дурные знаки. И она права. Её надзиратель резко хватает за волосы. Пальцы вжимаются в скальп, он тянет вниз, заставляя запрокинуть голову, подбородок вверх. Хару не вскрикивает — только сжимает зубы. Коробка с мороженым падает на пол, белая жижа растекается по серому бетону. Он наклоняется к её лицу. Близко. Мучительно близко. Она чувствует запах сигарет и того же персика, который он тоже только что ел. Тэхён проводит языком по уголку её губ — там, где осталась сладкая дорожка сока. Медленно. И с издевательской усмешкой. Волосы он тянет сильнее, почти вырывает. Хару, не в силах сопротивляться боли, шипит: — Мне больно. — Хочешь, чтобы я тебя пожалел? — тихо переспрашивает. Её же слова. Её же голосом. После он отпускает волосы, отступает на шаг. Хару остаётся сидеть, не поднимая головы. Плечи дрожат. Сердце слишком быстро бьется из-за злынувшего адреналина. Наверное, именно поэтому и слез нет. Тэхён смотрит на неё секунду, потом идёт к двери. — Доедай. Завтра принесу ещё. Дверь закрывается с щелчком замка. Хару сидит, глядя на растаявшее мороженое на полу. Персики больше не пахнут. Только холод и сырость. Она сжимает пальцы в кулаки, чтобы не закричать. Она не хочет, чтобы он возвращался. Даже с персиками.***
Сегодня за окном льет с самого утра. Капли бьются о стекло, а Хару сидит на полу возле кровати в чужой армейской кофте и смотрит в одну точку уже, наверное, минут двадцать. Или час. Время вообще стало странным. То тянется бесконечно, то исчезает кусками. То вот было утро, как сразу наступает ночь. Сознание путается, и все никак не распутается. Каждый день Хару надеется на то, что однажды это прекратится или вовсе окажется просто страшным сном. Она пыталась читать, но тщетно. Мысли не складываются в единое целое. За дверью вдруг слышатся шаги, и девушка тут же начинает прислушиваться. Ужин уже был, надзирателю незачем идти к ней. Тэхён? Судя по шагам это несколько человек, а не один, поэтому вряд ли. Ключ тихо проворачивается в замке. Она уже знает эту последовательность звуков наизусть. Вот только охрана обычно предупреждает. Или хотя бы переговаривается между собой. Сейчас за дверью тихо. Дверь открывается. И свет из коридора освещает силуэт. Знакомый до спирающей легкие радости. Худой, плечи чуть сгорблены, руки в карманах. Это Чимин. За ним — второй. Чуть выше, темнее и молчит. И третий и четвертый. В блеклом свете она смутно узнает знакомые лица — Бо Гён и Чхве Хун, с которыми её однажды закинули в Мокпхо. Хару не верит глазам. Сидит на койке, поджав колени, и смотрит, как они вваливаются в комнатушку по одному, как Чимин прикладывает палец к пухлым губам, не говоря ни слова. Тот самый жест — из школы, из другой жизни, из детства. — Ты… вы… — Хару не договаривает. Голос садится, ломается. — Выходим, — Чимин командует тихо, без лишних объяснений. — Живо. Она не шевелится. Смотрит на него, потом на остальных. На лице угрюмого Ушика слабая улыбка. Пытается понять — по правде ли всё, что сейчас происходит, или выдумка воспаленного разума. — Вы что тут все делаете? — Тебя спасаем. Обувайся, возьми куртку и вот это. — На кровать падает пистолет. Хару, конечно, предпочла бы свою винтовку, но выбор не велик — бери что дают. — Бо Гён…? Чхве Хун? Ладно ещё Чимин. Мина он тоже подговорил встать на их сторону. Чхве Хун — тоже, скорее всего, диверсант, завербованный Чонгуком или его людьми — это Хару поняла ещё когда тот передал ей маленького бумажного журавля от Чона. Но Бо Гён? Идеальный солдат и ярый патриот? Это вызывало кипу сомнений. — Если все то, что доктор рассказал про Пусан — правда, мне больше нечего делать на этой стороне. Вся моя семья погибла там. И если их кровь на руках правительства, я этого не прощу. Это многое объясняет. — Рад снова видеть тебя живой, ведьма. — Чхве Хун слегка улыбается, показываясь из-за спины старшего. Она быстро кивает в ответ. Ей тоже приятно видеть его живым. — Чонгук? — Хару выдыхает. Среди её отряда спасения его лица нет. — Живой. — Чимин кивает. — Но долго не протянет. Поэтому не тормози, он следующий. Хару встаёт: ноги ватные, стены плывут. Она хватается за койку, но Чимин уже рядом, подхватывает под локоть. — Сможешь идти? — Смогу. — Тогда молчи и не отставай. — А охрана? — Знаешь же, что если снотворное смешать с алкоголем, эффект усиливается. А у охранников до и после смены есть традиция — опрокинуть стопку. — Конечно, без медика и его аптечки не обошлось. Юнги у двери. Выглядывает в коридор, машет рукой — чисто. Затем они, как вереница утят, выходят. Коридоры сменяются лестницами, лестницы — новыми коридорами. Хару не запоминает дорогу. Только холодные стены, запах сырости, чужую спину Юнги впереди. Чимин замыкает. Никто не говорит ни слова. Их в любой момент могут поймать. Они идут безлюдными коридорами, постепенно спускаясь ниже — в подвалы, где размещено СИЗО для военных преступников. Лампы тусклые, горят через одну. Стены сырые, пахнет бетоном, мочой и дешёвым дезинфектором — прямо как два месяца назад. Хотела бы Хару этого не вспоминать. Первый пост — сразу за лестницей. Охранник сидит на стуле, клюёт носом. Ужин с двойной дозой снотворного сработал раньше, чем они спустились. Команда Бо Гёна и Юнги действую сообща: один подходит сзади, зажимает охраннику рот ладонью — тот даже не дёргается. Юнги достаёт шприц из кармана, вкалывает в шею. Что-то синее, и быстродействующее, раз тело мгновенно обмякает. — Минус один, — шепчет Чимин. — Он…? — Хару хочет спросить «убит». — Вырубился. Второй пост — в конце коридора, у железной двери. Охранник ходит взад-вперёд, нервный, не спит. Юнги жестом показывает замереть. Достаёт из-за пояса тряпку — смоченную предположительно хлороформом. Ждёт, пока охранник повернётся спиной. Крадётся. Шаг, второй. Охранник слышит что-то, поворачивается — но слишком поздно. Мин набрасывает тряпку на лицо, зажимает нос и рот. Охранник хрипит, бьётся, но тот держит. Секунд двадцать — тело обмякает. Чимин и Хун подхватывают, чтобы не грохнулся. Вдвоём оттаскивают тело к стене, сажают, подпирают голову, будто спит. Всё это время Хару сжимает холодный пистолет, готовая стрелять, но это без надобности. У ребят и так всё схвачено. — Сколько есть? — спрашивает Юнги. — Час. Может, два. Потом смена. — Бо Гён больше в курсе смены караула. Он был одним из допрашивающих и имеющих доступ к этим помещениям. Чимин отряхивает руки. Смотрит на дверь. Третья слева. — Пошли. Юнги долго возится с замком, и секунды кажутся целой вечностью. Чимин стоит рядом, прислушивается — в коридоре тихо. Замок щёлкает, дверь открывается. Темнота внутри пахнет кровью… и затхлостью. Чимин зажигает фонарик на телефоне, и свет моментально вырывает из темноты угол камеры. На голом полу лежит неподвижное тело. Земля уходит из-под ног, но Хару не падает, потому что некуда. Она уже и так на дне. Да и к тому же, Хун крепко держит, не давая коленями врезаться в пол. Первая мысль: «Это не он». Потому что он не может быть таким. Не может быть серым, мёртвым, сломанным. Чонгук — это руки, которые ловят светлячков. Это голос, который шепчет «лети». Это пальцы, которые находят её пальцы в темноте. А здесь — тело. Пустое, холодное и… чужое. Чонгук лежит на боку, поджав колени к груди. Поза эмбриона — так сворачиваются дети, когда страшно. Она замирает в дверях и почти не дышит. Чимин подходит первым и опускается на корточки. Вглядывается по-докторски в лицо старого друга — бледное, серое, губы потрескавшиеся, запёкшаяся кровь в уголках рта. Глаза закрыты. Веки синие — как синяки. Под глазами — круги, будто их нарисовали углём. — Чонгук, — тихо зовёт Чимин. Никакой реакции. — Чонгук, твою мать. Хару подходит ближе. Пальцы сами тянутся к его лбу. Кожа холодная, липкая. Дышит — едва, поверхностно, но дышит. И смотреть на него… даже страшно. Перед ней живой мертвец. Вот что сделали с ним месяцы заточения. Вот во что превратил его Ким Тэхён. — Он жив, — говорит Чимин, будто сам себе. — Пульс есть. Слабый. Юнги стоит в дверях, смотрит в коридор, но краем глаза тоже видит. Хару переводит взгляд на руки Чонгука. Те лежат поверх тонкого одеяла. Пальцы распухшие, ногти синие. На двух нет ногтей вообще — рваные лунки, чёрная запёкшаяся кровь. Она не плачет. От шока забыла как. Чимин, не мешкая, достаёт шприц. — Это что? — Глюкоза. Надо его поднимать, — шепчет Чимин. В соседней камере что-то глухо ударяется об стену. Один раз. Два. Потом голос — сухой, ломкий, почти нечеловеческий. — Хосок, — говорит Юнги и уже идёт к двери. Чимин кивает как-то сдержанно, сжав зубы. После чего Мин и Чхве Хун скрываются за дверьми камеры. Бо Гён остается на карауле, а Хару помогает привести обессиленное тело в сидячее положение. Поддерживает голову, готовую свалиться на грудь, пока Чимин шарит в безразмерных карманах куртки и извлекает из них жгут и очередной шприц. — Ты будешь светить. — Отдает в ослабшие руки Хару телефон и приступает к своей ювелирной работе: быстро обматывает руку жгутом, стучит по уже другому шприцу и вводит в вену. — А сейчас что? — Осторожный вопрос срывается с сухих губ. — Морфий. Чимин не поднимает головы. Следит за пальцем на поршне — медленно, не перелить, не переборщить. Ждёт пару секунд, смотрит на лицо Чонгука. Тот не меняется. Не вздрагивает. Не открывает глаза. — Тэхёновские врачи ему что-то кололи, чтобы держать его в строю, но вряд ли это как-то помогало делу. Морфий снимет боль на пару часов. Потом снова накроет. Но мы к тому времени уже будем далеко. Он поднимает голову, смотрит на Хару. — Вопросы потом. Помогай. Хару смотрит на лицо, которое больше не узнает. Губы чуть приоткрыты. Дышит ровнее. Морфий забрал боль, но не забрал то, что её породило. — Уходим. Внутри соседней камеры так же темно, но свет коридора освещает исхудавший силуэт, привалившийся спиной к стене. Хосок живой. Глаза открыты. Смотрит на дверь мутно, но узнаёт. Юнги опускается рядом на корточки. Не бросается обнимать, не хлопает по плечу. Останавливается в сантиметре, смотрит в лицо, в зрачки. Ищет — то ли следы ломки, то ли себя прежнего в этих глазах, но не находит. — Живой? — Глупый вопрос. — А ты как думаешь? — Хосок кривит губы. Дышит тяжело, грудная клетка ходит ходуном. Руки трясутся — крупная дрожь, не унять. Но он держится. Смотрит в ответ. Не отводит взгляд первым. — Вставай. — А ты поможешь? — Хосок усмехается, но в усмешке — только горечь. Он тянет ослабевшую руку. Ладони сухие, горячие — лихорадка. Хосок поднимается. Стоит секунду, шатается. Юнги не отпускает. Смотрит на их сцепленные пальцы. Не отнимает. — Тоже мне, принц на белом коне, — ядовито бормочет Хосок. — Заткнись, — без злости. Хосок не отвечает. Но пальцы сжимает сильнее. На секунду — так, чтобы Юнги почувствовал, как они хрустят.***
Воздух снаружи — холодный, сырой, пахнет талой землёй и чем-то ещё, чего Хару не чувствовала два месяца. Свободой. Какая она, оказывается, сладкая. Двор военной части тонет в темноте. Две машины — старый грузовик с брезентовым верхом и низкий чёрный внедорожник — Хару не сразу понимает выбор транспорта, но мозг потом просыпается, и ответ оказывается прост. Одна машина сопровождает хозяйственный внедорожник — скорее всего, они выберутся из части под предлогом доставки провианта. Бо Гён и Хун уже ждут у ворот, двигатели глушат, чтобы не привлекать внимание. Чимин подхватывает Чонгука под вторую руку — Хару держит с одной стороны, Хун с другой. Тело тяжёлое, безвольное, голова мотается в такт шагам, как у деревянной куклы. Чонгук не открывает глаза. Не стонет. Только дышит — хрипло, с присвистом. — Грузим, — командует Чимин тихо, и Чонгука они заталкивают во внедорожник. Хосок дошёл сам — Юнги шёл рядом, не касаясь, но готовый подхватить. Лицо Хосока серое, глаза запали, пальцы всё ещё дрожат, но он держится. Даже криво усмехается, когда Чонгука затаскивают внутрь и, кажется, не верит в происходящее. Всё ещё сон? — Сюда кладите. Голову повыше, — говорит Чимин, и Хару слушается. Подсовывает под затылок Чонгука свой свитер — единственную вещь, которая пахнет не камерой, а ей. Чимин проверяет пульс, щупает лоб, заглядывает в зрачки. Ведёт себя как на операции — быстро, без лишних движений. Достаёт из кармана ещё один шприц, колет прямо через форму — в бедро. Хару больше не задает вопросов, лишь на почти безжизненное тело и молится, чтобы Чонгук остался в живых. Она гладит его по голове, и пальцы путаются в спутанных, грязных волосах. — Он не умрёт? — голос не дрожит. — Не сегодня, — отвечает Чимин. Сейчас для Хару этого «не сегодня» достаточно. Бо Гён спрыгивает с подножки грузовика, поправляет маску — чёрную, скрывающую пол-лица. — Я остаюсь. Чимин вскидывает голову, — — Что? Почему? — Кто-то должен знать, что здесь на самом деле происходит. И для этого нужны доказательства. Мне нужно узнать всё про Пусан и прочие города. Я вернусь в часть как ни в чём не бывало. Почищу камеры и прикрою вас. — Но тебя не заподозрят? — спрашивает Хару. Она всё ещё держит руку на голове Чонгука. Бо Гён — последний, кого заподозрят. Преданный идеальный солдат, выбравшийся из кучи передряг, и всегда готовый отдать жизнь за родину беспрекословно. — Даже если и заподозрят… оно того стоило. Я обязан Чону жизнью. Хару вспомнила, как капитан некогда рассказывал удивительные истории из времен, когда он был ещё новобранцем. И о мужестве Чонгука. Вот он — тот хрупкий завет, о котором в военное время многие забывают. Но Бо Гён не забыл. Жизнь за жизнь. — Тогда я тоже остаюсь. — Чхве Хун наверняка предан Бо Гёну больше, чем не предан родине, — Я уже привык действовать изнутри этой гнилой системы… — Им нужна твоя помощь. Выбирайся, Хун. Юноша колебался недолгое мгновение, на споры времени не было. Он просто молча кивнул. — Раз уж мы говорим о том, кто едет, а кто остается… — Чимин заговорил, поджав пухлые губы. Он всегда делал так, когда собирался сказать что-то неприятное. И Хару это сразу не понравилось. — Я тоже остаюсь. А ты, — Он цепко смотрит в глаза Мину, — Поедешь с ними. — С какого? — Изо рта всплывшего вырываются облачка пара в ночной воздух. Он порядком запыхался от перебежек, — Мы не так договаривались. Я ради тебя это всё и провернул. Шею подставляю! Ты сядешь в эту долбаную машину и… — И на кого тогда падут все подозрения? На человека, который не раз спускался в эти катакомбы на допросы вместе с капитанчиком Кимом. На того, у кого есть высокое звание и доступ к ключам. Ты его правая рука, не тупи. И твой Тэхён-и тебя не пожалеет. Они тебя сожрут за час, а потом расстреляют. — А на тебя подозрения будто бы не падут? Вся охрана обколота снотворными. — А я — всего лишь выпущенный из-под стражи доктор. — Чимин криво усмехается, — Все и так в курсе, как часто ты наведывался в мой кабинет и «водил дружбу» с доктором. Скажу им, что ты выкрал ключи и опустошил припасы. — И поэтому ты… — И поэтому я остаюсь. Кроме того, кто-то должен присмотреть за Саюри. Хару вздрагивает при имени сестры. И вместе с тем, ей очень очень-очень не понравилась идея Чимина остаться. Остатки сердца сжались. Как бы она хотела выбраться отсюда всем вместе! Но почему то, чего ты хочешь больше всего, никогда не сбывается? Разве это справедливо?! Хару смотрит на него. Хочет сказать что-то — спасибо, или «не надо», или «я сама». Но не может. Горло сжато расплавленными тисками. — Твоя сестра будет в безопасности. Обещаю. — Какой же ты всё-таки невозможный идиот! — Юнги хватается за волосы. Он знает, что спорить бесполезно. Знал всегда. Чимин — как поезд, который нельзя остановить. Можно только прыгать или оставаться на рельсах. Юнги всегда прыгал. Сейчас — не может. Чимин смотрит на него, не отводя взгляд. Хочет запомнить каждую чёрточку: седые пряди, которых раньше не было, запавшие скулы, тени под глазами. Юнги похудел. Не спал чуть ли не все последние месяцы. Всё это время Юнги, наверное, не сомкнул глаз. И теперь Чимин отпускает его. Потому что так надо. Даже если это значит, что отпускает с человеком, от чьего-то имени сердце падало в желудок. — Ты хоть понимаешь, что делаешь? — Юнги уже не злой. Голос срывается, становится тихим, почти умоляющим. Больно. Так больно, что Чимин не может дышать. Но он держит лицо. Не показывает и тени сомнений. — Не хочу прерывать ссору голубков, но… — Голос Хосока скрипнул ржавым железом, неожиданно гулко, — Времени на это нет. Надо решить, куда мы двинем. В глазах у Чимина заметалось недоумение — даже во тьме можно разглядеть. — В смысле куда? У вас ведь куча тайных штабов по всей стране! — Об этой части плана Чимин явно не подумал, понадеявшись, что у пленных диверсантов есть точки отхода. — Нельзя. Японцы не принимают пленных назад. Они уничтожат всех, кто попал в руки корейской армии. Пленный — значит предатель. А предателям не место в их рядах. — Разве вы не какие-то важные шишки?! — Чимин всё ещё не понимает. Да и Хару тоже, — Чонгук же был их… «Предводитель». «Капитан». Но ключевое здесь, — – Был, — Хосок скрипнул ещё раз, и голос его на миг потух в тишине. Он немного помолчал, а потом прикрыл глаза, будто даже простые мысли требовали усилий, — Есть ещё вариант. Тебе не понравится… Его затуманенный взгляд едва коснулся Хару. — … Поедем к Накамуре. Она поставит его на ноги, а потом будем думать, что дальше. Она может его спасти, но я не думаю, что ей можно доверять. Она неровно дышит к капитану, но вряд ли этого достаточно, чтобы предать родину… — Она вас сдаст? — Возможно. Очень вероятно, я бы даже сказал. Но и умереть она ему не даст. — Есть ещё варианты? — Хару с содроганием вспоминает эту безжалостную женщину и даже представить себе не может, как они заявятся к ней на порог этой сворой. Они подпишут себе смертный приговор. — Нет других. — Отсекает Хосок. Чимин тяжело выдыхает и суматошно перебирает мысленно всех знакомых. Всех, кто хоть как-то смог бы помочь. — Есть вариант. У меня есть знакомый… в Ансане. — Кто? — Юнги поторапливает, поглядывает на колючую проволоку, вокруг павильона. Как скоро обнаружат солдат в отключке и поднимут тревогу? — Ты с ним знаком. Квачхонский дракон. Хару смотрит на него, не веря. В голове яркими вспышками пляшут воспоминания — яма, огороженная сеткой, кровь, разбрызганная по песку и тусклые лампы. — Ты серьёзно? — У него теперь фармацевтический бизнес. И подпольные врачи. — Чимин пожимает плечом. — Он не раз имел дело с наркоманами. Уж как-нибудь и парня твоего поставит на ноги. — Я не могу туда поехать. — Юнги отрезает. Никто из присутствующих и даже Чимин не знает, что он сделал шесть лет назад. Не знает, что он выступил соучастником в убийстве. Не знает, что он самолично подпалил заброшенный бар «дикий кайот» на окраине Квачхона. Не знает, что между ним и драконом — незарытый топор войны, который они ни за что не зароют. Явится к нему, и он труп. — Тогда придется разделиться! У нас нет времени думать! — Мы с Хосоком поедем отдельно. — Юнги даже не смотрит на Чимина, — В… — Не говори. — Чимин жестко отрубает. Тому, кто остается среди врагов и правда лучше не знать всего, — А ты… Чимин поворачивается к Хару. — Ты с Чонгуком поедешь в Ансан. Хун вас довезет. — Но… — Хару сжимает руку Чонгука. Тот не двигается. Лицо бледное, восковое в свете фонарей. — Ты справишься. — Чимин смотрит прямо. — Нужно поставить его на ноги. Дракон поможет. Скажешь, что от меня. Скажешь… — он запинается, — скажешь, что он должен мне. Ещё одно «жизнь за жизнь»? Чимин отходит от грузовика, достаёт из кармана скомканный листок, что-то пишет на нём карандашом — торопливо, буквы прыгают. Протягивает Хару. — Тут адрес и телефон. Вбей в навигатор. — Он смотрит на Юнги, потом снова на Хару. — Если через три дня не выйдете на связь — я сам приеду… Вечно юный доктор мрачнеет. — Если смогу… И почти все знали, что это маловероятно. Каждое «смогу» на войне превращалось в пепел. Каждое «надеюсь» — в руины. Юнги сжимает челюсть так, что желваки ходят под кожей. Он хочет что-то сказать — Чимин видит. Что-то важное. То, что нельзя говорить при всех. Или то, что нельзя говорить вообще никогда. Но молчит, а потом резко поворачивается и идет к грузовику. Помогает Хосоку забраться внутрь. Чхве Хун занимает водительское место во внедорожнике — он вывезет Хару и Чонгука и доставит до Ансана. Чимин напоследок говорит свое фирменное «держись», мелькает бледным лицом, перед тем как захлопнуть за ней дверь заднего сидения. Двигатель тихо рычит. Грузовик уже у ворот, ждёт. Чхве Хун даёт сигнал — короткий, тихий. Грузовик выезжает первым. Потом — внедорожник. Хару оборачивается. Чимин всё ещё стоит. Становится меньше и меньше, а потом и вовсе сливается с темнотой.***
Бывший заведующий мед.отделением смотрит вслед красным габаритам, пока они не превращаются в точки, а потом и вовсе не исчезают. Внутри у него — пустота. Она дышит, шевелится, грызёт изнутри. Она имеет форму человека, которого он только что отпустил. Чимин всегда был до ужаса ревнивым. Но теперь, в рассудке поселилось такое новое и непривычное осознание — что любовь — это когда желаешь счастья другому. Даже если не с тобой. Даже если с тем самым первым, к которому всегда ревновал. Чимин знал. Всегда знал. Что когда-нибудь это случится, с того самого момента, как заподозрил, что если жив Чонгук, то, вероятно, жив и Хосок. Что Юнги вернётся к тому, с кем всё начиналось. Что Чимин — всего лишь остановка на пути. Тёплое место, где можно переждать бурю. Перевалочный пункт. Но знать — не значит быть готовым. Чимин закрывает глаза. Перед ним — Чхондон. Заброшенное депо у старых рельсов. Вагон, весь в граффити, с разбитым окном, из которого тянет сыростью и ржавчиной. Они забрались туда глубокой ночью. Юнги — пьяный, злой, с горящими глазами. Чимин — трезвый, потому что кто-то должен был следить, чтобы Юнги не убился по дороге. А потом Юнги поцеловал его. Жестко. Будто хотел вырвать из себя что-то, что не получалось словами. Чимин не сопротивлялся. Не потому что хотел. А потому что не умел отказывать Юнги. Никогда не умел. Юнги был сверху. Грубый и торопливый, будто боялся, что Чимин исчезнет, если медлить. Чимин закрыл глаза. Хотел тогда сказать «люблю». Слово встало в горле. Не вышло. Потому что он знал. Знал ещё тогда, когда Юнги тянулся к нему мокрыми от дождя губами. Знал, когда расстёгивал пуговицы на его рубашке дрожащими пальцами. Знал, когда лежал на спине, глядя в проржавевший потолок, а Юнги тяжело дышал в его плечо. Чимин — не первый. Не тот, кого выбирают. Он вечно тот, кто остается позади. Юнги и подавно не сказал бы такого. Он даже «спасибо» не говорил за быстрый секс. Чимин тогда не лез с вопросами «кто я для тебя». Не попросил остаться. Потому что кто он такой, чтобы вставать между ними? Он просто лежал рядом. Слушал дыхание другого юноши. И запоминал каждую секунду. Зная, что это — не навсегда. Что однажды Юнги встанет, оденется и уйдёт. К другому. Чимин оказался прав. Юнги ушёл, а он остался. Как тогда, в вагоне. Как сейчас — на пустой стоянке, глядя вслед грузовику, который увозит Юнги туда, где Чимину места нет. Он закрывает глаза. «Люблю». Не сказал тогда. Не скажет сейчас. Потому что кто он такой, чтобы вставать между ними?***
Реальность распалась на обрывочные лоскуты. Стала похожей на проблески потолочных ламп, которые мигают над головой какого-нибудь больного, которого на каталке везут в операционную. Хару именно так и чувствовала. Вместо холодной каталки — сидение авто. Вместо суетливых врачей Чхве Хун, за голос и руки которого она держалась, как за маяк. Впереди КПП и фонари с колючей сеткой. Темнота. Вспышка. Чонгук лежащий на её коленях. Темнота. Вспышка. Хун говорит что-то серьезно и быстро, но слова тяжело разобрать. — Накинь мою куртку и закрой лицо волосами. Этого укрой одеялом, так чтобы лица не было видно. Притворись спящей, даже если будут будить, поняла? Притвориться спящей? Она готова отрубиться по-настоящему, но лишь усилием воли держится в реальности. Пальцы трясутся, но выполняют приказ — и вот, они с Чонгуком уже укрыты жестким казенным пледом. Такие ещё обычно колются. Темнота. Вспышка. Хару щурится от яркого света. Они едут по очереди — сначала грузовик, потом внедорожник. Она не слышит, о чём они говорят — дождь уже начинается, редкими каплями, которые разбиваются о стекло, и расстояние слишком большое, чтобы разобрать слова, но она видит, как Юнги протягивает солдату какие-то документы, как солдат их листает, как светит фонариком внутрь кабины, а потом — в кузов, и Хару зажмуривается, потому что в кузове Хосок, и это может закончиться чем угодно, но ничего не происходит — солдат кивает, поднимает шлагбаум, и грузовик медленно катится вперёд, выезжая на ту сторону, где, наверное, простирается свобода. Темнота. — Опять на выезд? — спрашивает дежурный. Хун что-то бормочет. Вспышка. Дежурный светит фонариком в салон, и луч скользит по лицу Хару, по одеялу, под которым они с Чонгуком, по самому Чонгуку, которого почти не видно — только макушка, только плечо, только спутанные волосы, и Хару молит всех богов, которых не помнит, чтобы Чонгук не застонал от боли. — А это кто? — Жена моя, укаталась за день, спит. А это брат её, пьяный в стельку, день рождения у него был, приехали ко мне отмечать, теперь вот везём домой, чтобы не замёрз где-нибудь в канаве. Теоретически, визиты родственников в особые дни запрещены не были. — Счастливого пути, — говорит, и поднимает шлагбаум. Слишком легко, чтобы быть правдой? Может это мозг её обманывает, рисуя сказку о побеге? Чхве Хун не ждёт ни секунды — нажимает на газ, внедорожник медленно трогается, проезжает КПП, и только когда ворота остаются позади, Хару позволяет себе выдохнуть. Она думает о том, сколько у них времени — час, два, может быть, половина ночи, если повезёт, — и понимает, что везение никогда не было на их стороне, и надеяться на него так же глупо, как надеяться на то, что война закончится завтра утром, а они проснутся в своих старых кроватях, в белом домике на окраине Чхондона, и мама будет печь персиковый пирог, а Саюри — собирать портфель в школу. Глупые невозможные мечты. Затем Хару наконец сдается усталости и проваливается в тягучий, но поверхностный сон, по ту сторону век ловя вспышки фонарей автострады. Дождь барабанит по крыше, и ей кажется, что это не капли, а чьи-то пальцы — тонкие, холодные, настойчивые — стучатся снаружи, просятся внутрь, но она и их игнорирует. И если это сон — то, пожалуйста, пусть он не заканчивается. Сквозь дрему она считает каждый вдох Чонгука, снова и снова, как чётки, как молитву, как единственное, что у неё осталось, кроме этой хрупкой, почти нереальной надежды, которая может растаять, как тот пломбир, что Тэхён смешал с персиками и что давно засох на бетонном полу оставленной камеры.***
Дорога до Ансана занимает четыре часа и ещё сорок семь минут, но Хару об это не знает. Всё это время Чхве Хун не смыкал глаз, хотя хотелось. К рассвету дорога становится ровнее, дождь стихает, и Хару начинает различать указатели, которые мелькают за окном, как приветы из другого мира, где всё ещё есть нормальная жизнь, где люди спят в своих постелях, не боясь, что разбудят их автоматные очереди или крики умирающих. Она смотрит на эти указатели и пытается представить, как выглядят люди, которые живут в этих домах, которые ездят по этим дорогам каждый день, не зная, что где-то рядом, на расстоянии нескольких часов езды, есть место, где проводятся секретные военные операции. Но как бы Хару не старалась цепляться за мир, тот отчаянно толкал её обратно — в сон. Снова калейдоскопом замелькали картинки: невысокое, серое здание с вывеской, на которой написано что-то про фармацевтику, Чхве Хун, трясущий её за плечо, стук в закрытую дверь, злые лица молодых парней, раскосые глаза Дракона. В них не было узнавания. Пока Хару не прошептала то заветное — — Мы от Пак Чимина. Ты ему должен. А потом глаза у Дракона сделались удивленными. — Там в машине человек… ему нужна помощь… И их впустили. Там Хару свалилась с ног и её поймали чьи-то руки.***
До момента пробуждения прошли часы или целые сутки. Когда Кан Хару открыла глаза, реальность больше не мигала, не схлопывалась. Бледное солнце пробивались в маленькие окошки под потолком, которые сперва почему-то напомнили те, что были в следственном изоляторе. Что даже заставило её встрепенуться, пока мужская ладонь осторожно не прижала её обратно к кушетке, как бы успокаивая. — Ким Намджун? Дракон её, может, и не узнал, но Хару его хорошо помнила. Он сильно изменился с тех пор, как бился подростком в яме. Как минимум, он теперь не в рваной безразмерной куртке, а в деловом костюме. Как максимум — перед ней другой человек. — Где Чонгук? Где Чхве Хун?! Мужчина слегка подвинулся на стуле, и за его широкой спиной показался Чхве Хун, уснувший на соседней кушетке. — Второй сейчас тоже отдыхает. Тебя ведь Хару зовут, да? — Д-да… Оказывается, драконы обладают хорошей памятью. Хару с ним пересекалась лишь однажды — так, чтобы даже перекинуться парой слов. Намджун некогда предоставил им коробку с фейерверками и ракетами, а ещё клубничное соджу, когда Чимин завалился однажды к нему вместе со своей чхондонской компанией. Теперь же Дракон предоставляет — медикаменты и крышу. Хару пытается осмотреться. Аптека, в которую они попали оказалась лишь верхушкой. Теперь же они находятся в зале, больше похожем на маленькую частную клинику, чем на подвал: два хирургических стола, аппарат ИВЛ, стойки с капельницами, шкафы, забитые медикаментами, даже монитор и аппарат УЗИ. Хару подумала о том, сколько денег и тайн крутится в этом подвале, но быстро отмахнулась от этих мыслей — это не её дело. Намджун протягивает ей пластиковый стаканчик с растворимым кофе и спрашивает, — — Как Чимин? — в его голосе вдруг проступило что-то, чего Хару не ожидала услышать — что-то человеческое, отчего у неё кольнуло в груди. — Я его давно не видел. И во что он снова впутался? — Сейчас он военный врач. И… Хару замолкает, потому что не знает, как рассказать этому человеку, которого от силы видит второй раз в жизни, о том, что Чимин остался там, под прицелом, под следствием, под взглядом Тэхёна, который, наверное, уже начал допрос, и что она не знает — увидит ли его когда-нибудь снова. Она делает глоток кофе — горького, обжигающего, от которого слезятся глаза, — и собирает мысли в кулак. — И он помогал другу выпутаться из передряги. — Хару не хочется посвящать незнакомца во все детали, ради своей и его безопасности. — Тому, кто сейчас валяется под капельницей, и кого сейчас пытаются избавить от ломки? — Да. — Есть ли что-то ещё, что я должен знать? — …И он помог нам бежать с военной базы. Дракон присвистнул. Обвел комнату взглядом, прикидывая что к чему. Сейчас он может или выгнать их, или рисковать собственной шеей, покрывая. — Вот как. Этот идиот умеет вляпываться в переделки… — Что… что теперь будет? — Ничего. Поставим твоего дружочка на ноги, а дальше умотаете восвояси. Я в военные разборки впутываться не хочу. Но я должен Чимину, поэтому сделаю для вас всё, что смогу. Хару хочется узнать, что такого однажды сделал Чимин, раз сам великий Дракон Квачхона ему должен. И она не отказывает себе в этом вопросе. — Чимин идиот. Я уже говорил? Лишь бы вечно спасать кого-то, хлебом не корми. Меня он тоже как-то спас. Вытащил из-под завалов в Пусане, когда ещё мы с младшими там мародерили. Наткнулся на нашу группу случайно и помог мне избежать смерти. Вот и вся история. Хару кивает, не зная, что ответить. Она знает Чимина достаточно, чтобы не удивляться этим словам, знает, что он такой и был таким всегда. — Я могу поговорить с врачом, который осматривал Чонгука? Хару не может больше сидеть в неведении и смотреть на эту капельницу: как падает капля за каплей, не знать — сколько этих капель нужно, и что будет, когда они закончатся. Врач приходит через пару минут. Он не похож на врача — в чёрной кожаной куртке, с небритым лицом и руками, которые дрожат так же сильно, как дрожали вчера ночью у Хосока, — но Хару не до условностей и не до вопросов, которые могут оскорбить спасителя. — Как он? Врач садится на стул, не глядя на неё, и некоторое время молчит — так долго, что Хару успевает подумать, что он не ответит вовсе, что он скажет ей что-то обтекаемое, вроде «всё будет хорошо» или «нужно подождать», и она будет ждать, и это ожидание убьёт её быстрее, чем любая пуля. — Плохо, — говорит он наконец, и в его голосе нет попытки смягчить удар, нет желания обмануть или приукрасить — Очень плохо. То, что он жив — уже чудо. Не знаю, кому молился этот парень, но его услышали. Если бы вы привезли его на день позже — я бы ничего не смог сделать. Даже сейчас не могу гарантировать, что он выкарабкается. Хару не дышит. А доктор не щадит. — Его организм истощён до предела. Я такого давно не видел. Кто-то систематически вводил ему препарат, который разрушает внутренние органы — печень, почки, сердце. Я догадываюсь, что это было, таких препаратов в открытом доступе нет, но следы в крови говорят о том, что это была мощная синтетика. Военный эксперимент. Допинг, который действует как медленный яд. — Но он… он несколько месяцев его уже не употреблял. Там где его держали, его таким не могли пичкать… — В сердце затаилась крохотная надежда. Ведь пара месяцев отсутствия треклятых таблеток должна была как-то положительно сказаться на состоянии Чонгука. — Когда препарат перестают вводить — организм не знает, как работать без него. Он начинает разваливаться. Его сердечная мышца почти атрофировалась. Печень — на пределе. Нервная система полностью сломана — он не реагирует на боль так, как должен. Он сейчас может даже не заметить и не почувствовать инфаркт. — Но… — Губы трясутся, и воздух из легких выкачали, — Он выживет? Вопрос звучит глупо, по-детски, как вопрос ребёнка, который боится темноты и просит оставить свет. — Я сказал, что не знаю, — врач поднимает глаза, и Хару видит в них жалость, от которой хочется кричать. — Я делаю всё, что могу. Правда, для этого придется опробовать такую же экспериментальную штуку. Если ты, девочка, как его опекун, даешь на это своё согласие… — Это поможет? — Я могу лишь надеяться. — Тогда даю. Сделайте все, что нужно, но спасите его. — Будь по-твоему. Но его организм затем должен справиться сам. Если он сможет пережить следующие сутки — прогноз скорее положительный, чем отрицательный. Затем не похожий на доктора доктор внимательным взглядом изучает лицо Хару. Немного молчит и выдает, — — Тебе бы тоже не помешало пройти кое-какие обследования. Выглядишь ты… неважно. И цвет лица у тебя нездоровый. И руки дрожат. Я не знаю, что с тобой случилось, но судя по всему, случилось многое. Случилось чертовски многое.***
Дом стоит на берегу, почти у самой воды, такой же серый и неухоженный, как и всё вокруг, как и они сами. Когда они заходят внутрь, и Юнги чувствует, как внутри него что-то сжимается. Потому что каждый угол здесь напоминает о том, чего больше нет. О том, что было всего-то полгода назад, когда они с Чимином приезжали сюда на выходные, когда война была где-то далеко и они могли позволить себе не думать о ней, чувствовать не её дыхание на шеях — а друг друга. Тогда Юнги сидел на этом же матрасе, который был холодным и мокрым, и смотрел на море, которое было серым, но ему почему-то казалось, что оно красивое. Что оно принадлежит им, только им. И что ничего плохого с ними не случится, пока они здесь, в этом заброшенном доме, где нет ничего, кроме дощатого пола, дырявой крыши и старой газовой горелки в углу, которую они потом привезли в следующий раз. А теперь он привез сюда Хосока. И когда Юнги заходил внутрь, ведя Хосока под руку, он чувствовал, как с каждым шагом нарушает что-то важное, как впускает в их пространство кого-то, кто не должен был здесь оказаться. Но другого выхода нет, и он знает, что Чимин бы понял. Он бы просто кивнул и сказал: «Оставайтесь, всё лучше, чем сдохнуть в канаве». Ведь у хитрого лиса золотое сердце. По крайней мере, Юнги надеялся на это. — Ну и дыра, — Сквозь лихорадку проговорил незванный гость. — Ну уж… это тебе, конечно, не «Четыре сезона», но всяко лучше СИЗО. Тоже мне, привереда. — Юнги помог ему устроиться на просыревшем матрасе. — Не думал, что ты снова притащишь нас в Пусан. В прошлый раз нас здесь и повязали. Хосок обводил комнату пустым и холодным взглядом, и кажется, так он старательно пытался избежать глаз Юнги. — В прошлый раз мы были в старой рыбацкой деревне… В этом — в совершенно другом месте. Тут никто и не подумает искать. — Я бы не был так в этом уверен… — Хосок попытался стянуть ботинки, но получилось не то, чтобы очень хорошо. И вместо него это сделал Мин. Хосок не сказал «спасибо». Он давно разучился. — Мы побудем здесь пару дней, пока не решим, что делать дальше. По правде говоря, Юнги и не хотел совсем думать об этом мифическом «дальше». Мысли эти были какими-то страшными и пугающими. Этой ночью он собственной рукой перечеркнул все планы на «дальше», которое казалось куда более приятным и радостным. Лишь только запах соли, которым пропитались стены, напоминали о нем. Хосок не отвечает, только откидывается на матрас и закрывает глаза, и Юнги видит, как его лицо становится серым, почти таким же, как море за окном, как он дышит тяжело, с присвистом, будто каждый вдох даётся ему с трудом. — Дальше, — повторяет Хосок, и в его голосе появляется что-то похожее на усмешку, но усмешка эта горькая, как тот кофе, который они пили в Чхондоне на разбитых крышах, когда ещё не знали, что война отнимет у них больше, чем они готовы отдать, — Ты вообще представляешь, что будет «дальше»? У нас нет документов, ни денег, нет оружия, нет связи с теми, кто мог бы помочь. Есть только этот дом, черт знает где, и который, кстати, разваливается, и я, который, если ты не заметил, тоже разваливается. — Я заметил, — Юнги не смотрит на него, он смотрит на море, которое за окном всё такое же серое и бесконечное, и думает о том, что Хосок прав, что у них действительно ничего нет, кроме этого дома, который они, наверное, потеряют так же быстро, как нашли, — Но мы хотя бы живы. И не одни. И не такие метели… сам знаешь что. — Не одни? — Хосок открывает глаза и смотрит на него так, будто пытается разглядеть что-то, — Ты надеешься, что твой доктор каким-то чудом сбежит с допроса от твоего дружка-капитана-садиста и прибежит к нам? Или, может быть, ты думаешь, что Чонгук со своей подружкой доберется до Ансана, где ему поможет мифический Дракон, и они вернутся и спасут нас? Или ты имеешь себя и меня? Каждое слово его было пропитано ядом, и Юнги даже не знал, чем заслужил такое. Раньше он был единственным, кто промакивал ядом слова. — Ты и я… — Горько и хрипло усмехнулся он, — По-твоему этого мало? Хосок смотрит на него долго, так долго, что Юнги почти перестаёт чувствовать себя: перестаёт ощущать холод, который пробирается сквозь стены, и сырость, которая поднимается от матраса, и запах моря, который смешивается с запахом пыли и плесени. — Мало, — наконец отвечает Хосок, и голос его тихий, но в нём нет той злости, которая была в вопросах. Юнги молчит, потому что не знает, что ответить. Он знает, что Хосок прав — их действительно мало, слишком мало, чтобы бороться с целой армией, с целой страной, с целой войной, которая не щадит никого, и что надеяться на чудо — это, несомненно, глупо. — Я не знаю, — говорит он наконец, и слова даются с трудом, будто Юнги выпил раскаленное железо, — Я не знаю, что мы можем сделать. Но если не делать ничего, то можно просто лечь и умереть. Мы с тобой миллион раз могли умереть, но не сдохли ведь. Вот и в этот раз ничего не выйдет. Посмотри на себя. Он окинул бледного и трясущегося от ломки Хосока. Даже в таком состоянии — грозного, складного, настоящего воина. Но всё ещё видел в нем чхондонского мальчишку, сына священника, что по глупости влюбился в зеленоволосого парня и дорого за это заплатил. — Ты весь такой из себя герой-диверсант. Перебежчик. Как там тебя прозвали? Самурай? Правая рука своего капитана. А на деле ведь ничего не изменилось. У меня до сих пор перед глазами тот день, когда я нашел тебя лежащим на железнодорожных путях, в ожидании пока поезд не отсечет тебе голову. Ты всегда так легко сдавался. Сначала этот чертов поезд. Потом передоз на той вечеринке. Как в теле сильного и здорового мужика может быть заключен такой трус?! Ты каждый раз пытаешься найти самый лёгкий выход. Рельсы, таблетки, японцы. Что дальше? Прыгнешь с обрыва? Хосок молчит, и в этом молчании — больше, чем в любых словах, больше, чем в тех криках, которые он, наверное, хотел бы издать, но не может, потому что голос не слушается, потому что каждое слово Юнги попадает в цель, и он не знает, как защититься. Воспоминания нахлынули слишком резко. Настолько, что что их захотелось освежить. И вновь, как когда-то раньше, вцепиться в одежду этого раздолбая и впиться отчаянным поцелуем. Что же это с ним… Но ничего из этого не делать не станет. Хотя бы потому что сил в руках нет. — Просто я… чертовски устал. — Он прикрыл веки, и блеклый свет из окна тут же коснулся их. Потом наступила беспросветная мгла.***
Чимина вталкивают в допросную — под руки, грубо, не церемонясь, и он слышит, как за спиной захлопывается дверь. Этот звук отдаётся где-то внутри, там, где обитает страх, который он научился прятать так глубоко, что сам иногда забывает о его существовании. Допросная та же самая, из которой он пару месяцев назад вырвался. Тут по-прежнему воняет сыростью и дезинфектором, которым здесь пытаются отмыть кровь, но кровь не отмывается, она остаётся в трещинах между плитками, в щелях стола. В центре комнаты стул — металлический, с прикрученными к полу ножками, на котором он сидел уже много раз. Руки заломлены за спину и порядком затекли — он чувствует, как наручники впиваются в запястья слишком туго. В них он провел как минимум пару часов до того, как его направили сюда. А повязали его практически сразу же, как только обнаружили пропажу. Чимин надеялся, что к этому времени Хару и остальные были уже далеко. Тэхён уже сидит напротив. На таком же стуле, в двух шагах от него. — Здравствуй, доктор, — говорит Тэхён, и голос у него ровный, почти дружелюбный, но в этом дружелюбии — больше угрозы, чем в любом крике, — Я, если честно, думал, что ты умнее. Что сбежишь со своей сворой, пока есть возможность. Это был шанс один на миллион, а ты его упустил… Какая жалость. Для тебя. — Не понимаю, о чем ты. Чимин смотрит на него в ответ, и лицо его остаётся непроницаемым, хотя внутри всё сжимается от этого «не понимаю». Произносит слишком спокойно и не натурально. — Ах, не понимаешь? Интересно, если мы снимем отпечатки со всех ключей, которыми были открыты камеры военнопленных, чьи отпечатки мы там найдем? Не только ведь Мин Юнги, верно? Или ты был в медицинских перчатках? — О чем речь?! Камеры? Мин? Военнопленные? Сбежали? У тебя жар, отсюда и все эти бредни, капитан? — Хватит ломать комедию. Ну так вернемся к ключам… — Какие ключи? — Чимин поднимает бровь, и в его голосе появляется лёгкая, почти скучающая нотка, будто его разбудили среди ночи и заставляют слушать чей-то бред, — Если ты нашёл мои отпечатки — покажи. Я, знаешь ли, не привык доверять словам. Особенно твоим. Тэхён не отвечает сразу, но Чимин видит, как желваки ходят под его кожей, как он сжимает пальцы, но молчит. Сегодня ночью капитан Ким не намерен долго играть в кошки-мышки. — Ты ведь ничего не скажешь, не так ли? — Я не смогу сказать то, о чем ничего не знаю. Комната вдруг погрузилась в вакуум. Тэхён пусть и не знал Чимина слишком близко и хорошо, но натура этого лиса была ему давно понятно. Лисы — слишком преданные. Чимин без страха уставился на врага, ни на секунду не отводя взгляд. И даже один этот взгляд доказывает то, что доктор не дрогнет, даже если его запрут в какой-нибудь камерке и будут избивать несколько суток подряд. Это капитану ничего не даст. Ким Тэхён давно всё про Чимина и его породу понял. Ещё со школы. Капитан тяжело вздыхает и тянется к кобуре. Достаёт компактный револьер. Такие ещё называют «бригадирами». С щелчком он открывает барабан и высыпает все патроны на стол — они гремят о металл, катятся в разные стороны, как маленькие металлические жуки, — потом поднимает один, единственный, зажимает между пальцами и вставляет обратно в гнездо. Крутит барабан. Раз. Два. Три. Тот щёлкает, вставая на место. Чимин слишком хорошо знает соотношение. Один патрон. Пять пустых гнёзд. — Сыграем в игру. Я задаю вопрос, ты отвечаешь. — А револьвер — это моя мотивация к ответам? — Хмыкает Чимин, даже не дрогнув. Он прекрасно знал, на что шел. Он всё знал. — Сечешь. Если будешь молчать, или… — Взгляд карих капитановских глаз скользит по металлу в тусклом свете единственной лампы, — Ответы мне не понравятся, я стреляю. А там уж случай решит твою судьбу. Чимин знает, что сейчас с ним будут играть по-крупному. Не размениваясь на пытки в тесных камерах. Тэхён поднимает револьвер, направляя его в лицо Чимину. — Скажи мне, доктор, — говорит он, и голос его становится слишком спокойным для того, кому только что пришло в голову играть в русскую рулетку, — как думаешь, у тебя сегодня везучий день? — А ты как думаешь? — Чимин смотрит прямо в дуло, и его голос не дрожит, хотя внутри всё сжимается от этого вопроса, от этого револьвера, от этого человека, который держит его на прицеле. — Если бы мне везло — я бы сейчас был далеко отсюда. Но я здесь, с тобой. Так что, наверное, не очень. Тэхён чуть наклоняет голову, изучая его, как изучают насекомое перед тем, как оторвать ему крылья, — Где они, доктор? Где твой дружок-диверсант и где Кан Хару? Ты был с ними. Ты помогал им бежать. — Я ничего не знаю. — Чимин повторяет это спокойно, но опускает веки, готовясь встретить первый выстрел. Холодное дуло врезается в лоб. Тэхён смотрит на него, и его пальцы сжимаются на спусковом крючке. Он не думает долго, просто жмет. Щелчок. Пусто. Чимин слышит этот звук, холодный и сухой, и понимает, что его жизнь сейчас зависит от того, насколько удачно повернулся барабан. Но он не позволяет себе вздохнуть, не позволяет себе показать облегчение. Только смотрит в ответ, и в его взгляде — вызов, который Тэхён, наверное, ждал, но который всё равно его бесит. — Везёт, — говорит Тэхён с легким разочарованием в голосе, — Следующий вопрос. Тебе ведь не только Мин помогал? Кто ещё был в сговоре? — Никто. — Чимин качает головой, и в его движении нет страха, только усталость, которая, наверное, уже стала частью его. Отвечает коротко, будто и сам не хочет тянуть. Тэхён снова нажимает на спусковой крючок. Щелчок. Опять пусто. Наверное, думает про себя: «вот же везучий сукин сын». Чимин чувствует, как его сердце пропускает удар, как адреналин разливается по телу, но он не показывает этого, только смотрит на Тэхёна и ждёт следующего вопроса. — Ты стойкий. — говорит Тэхён, и в его голосе появляется что-то похожее на уважение, смешанное с ненавистью, — Я признаю. Но у всех есть предел. Куда они отправились? В Пусан? В Анян? Куда? — Я этого не знаю. И если бы знал, все равно не сказал бы. Тэхён нажимает на спусковой крючок. Щелчок. Третий. Пусто. — Ставки растут, доктор. Остался один, или, если ты особенно везучий, два выстрела. Ты готов умереть за тех, кто тоже скоро сдохнет? Не сомневайся в этом. Но если ты всё же расколешься и начнешь говорить, то жизни всех, возможно, будут сохранены. Чимин кривит пересохшие и потрескавшиеся губы в ухмылке. — «Возможно». — Такое хлипкое и ненадежное «возможно» не сулит никаких гарантий. Их всех все равно расстреляют, если поймают. А так, всего лишь жизнь одного человека будет унесена. Жизнь одного в обмен на пятерых. Не такая уж и большая плата. — Я готов умереть, — Чимин отвечает, и в его голосе нет сомнений, — Ещё не понял? — Ты идиот. Щелчок. Четвёртый. Пусто. А ведь это даже не был толковый вопрос. Тэхён сделал это лишь в назидание. имин чувствует, как мир вокруг него сужается до этой комнаты, до этого револьвера. Сегодня его недолгая жизнь будет окончена. Он перебирает все свои двадцать четыре года, и ловит себя на мысли, что они были не так уж плохи — у него было счастливое детство, лучший друг, ему повезло пережить Пусан, встретить Дока и посвятить молодость медицине. Даже любовь была. Кривенькая и косенькая, но была. — Этот выстрел может стать последним, доктор. Он делает паузу, и в этой паузе — напряжение, которое, наверное, можно резать ножом. — Где они? Чимин молчит. Долго. Смотрит в дуло, в эту чёрную точку, которая, наверное, стала центром его вселенной, и понимает, что он не скажет. Даже если это будет стоить ему жизни. — Я не знаю, — говорит он, — Стреляй уже. Щелчок. Пятый. Не может быть, что там пусто! Просто не может быть! Тэхён как-то гортанно смеется, даже убирая револьвер на секунда ото лба. — Ты родился в рубашке, прикинь. Впервые встречаю такого везунчика. Везунчика? Жить и выживать в ежедневном кошмаре — разве это везение? Чимин бы поспорил. Тэхён смотрит на него, и в его глазах — что-то, что Чимин не может прочитать, что-то, что, наверное, никогда не сможет прочитать, потому что Тэхён слишком сломанный, чтобы его можно было понять. — Ну раз ты и так ничего не скажешь, нет смысла больше тратить время на расспросы. Закончим это так, — Дуло снова соприкасается с кожей, покрывшейся испариной. — И правда. Ну давай, убей меня. Чего ты ждёшь? Он делает паузу, и в этой паузе — что-то, что Тэхён не ожидал услышать, его пальцы на рукоятке чуть дрожат. — Только ты ведь этого не сделаешь, правда? Его палач замирает. Ему на самом деле ничего не стоит окропить и без того грязные стены свежей кровью и ошметками мозга допрашиваемого. Но этого почему-то не делает. — Тогда она тебя точно никогда не простит. Да ведь? Тэхён смотрит на него долго, так долго, что Чимин почти верит, что он нажмёт на спусковой крючок, что он сделает это, несмотря на всё, несмотря на ту тень, которая мелькнула в его глазах, когда он услышал это проклятое «она». Потом Тэхён смеётся. Гортанно и резко. Что-то внутри него рвётся наружу, как зверь, которого долго держали в клетке. — Простит? — Тэхён повторяет это слово, растягивая его, пробуя на вкус, и в его голосе появляется что-то новое — насмешка, смешанная с той самой болью, которую он, наверное, носит в себе много лет, — Этому никогда не бывать. Ты даже не представляешь, что я сделал, чтобы никогда не получить её прощения. Напротив, я сделал всё, чтобы она ненавидела меня. И она ненавидит. Так что не нужно мне рассказывать о прощении, доктор. Я давно перестал верить в такие вещи. Он вновь затем открывает барабан, который оказывается пустым. Из манжеты его рукава на стол падает та единственная пуля, которую он якобы туда поставил. — Старый армейский фокус. И как Чимин сразу не разглядел? Как не понял? Ведь внимательно следил за каждым его движением. Может, это усталость… или стресс. Чимин смотрит на пулю, которая катится по столу и останавливается у края, и внутри него что-то обрывается — не страх, нет, страх уже прошёл, осталась только пустота. — Ты не сломался. Это делает тебя либо очень смелым, либо очень глупым. Я ещё не решил, что больше подходит. Ты умрешь. Но не сегодня. Не сегодня.