«Светлячки в банке — это память о лете, которую ты пытаешься сохранить, но они всё равно гаснут.»
Первое: Кан Хару пахнет персиками. Второе: Кан Хару живет в маленьком белом и перекошенном домике на окраине. Третье: Кан Хару не расстается со своей камерой и младшей сестрой. Четвертое: У Кан Хару есть мальчишка из Пусана. Поломанный. Сотни раз поломанный. Пятое: мама Кан Хару печет очень вкусные пироги и имбирные печенья. На вкус как детство. Внезапные воспоминания из юности накатывают волнами. Со всеми запахами, ощущениями, почти осязаемые. И до жути болезненные. В груди что-то сводит. Сердце опять барахлит. С недавних пор оно опять нехило так подводит. Тэхён себя отдергивает: не пристало перебирать в памяти всё то, от чего зубы сводило от злости, от чего мозги набекрень, от чего ему только больничная койка светит. С чего вдруг снова? Шестое: Кан Хару носила дурацкие платья с кружевными воротничками. И ленты в волосах. Седьмое: Кан Хару — трусишка. Черепную коробку с каждым шагом заполняют ненавистные буквы её имени. И то эти дурацкие шаги! Или дело в коридоре? Может, вся вина именно в нем, ведь он будто переносит в другое измерение, а вовсе не в закрытый следственный изолятор. И вот уже шаги по сырому бетону превращаются в бег по хлипким крышам. Сырость — в холод от дождя, когда прозяб до нитки, и заношеная олимпийка тоже, даже капюшон не спасает. В ноздрях фантомный запах сигарет, как когда они втроем курили на одной из хлипких крыш, по которым прыгали сразу после дождя. …Юнги щёлкает зажигалкой. С третьего раза. — Бля, да что за ветер… Джин отбирает, поджигает сразу. — Да дай сюда, ты как бабка, — щёлк. Загорелось. Огонёк вспыхивает на секунду — три лица, мокрые, злые, ещё пацанские. Сигареты загораются. Дым сразу рвёт ветром. Ветер с залива тянет сыростью и солью. Крыша скользкая, глядишь подскользнешься и вниз. Хотя и не высоко. Не то, что бы в Чхондоне вообще есть высотки… Ботинки чавкают. Где-то внизу лает собака, и орёт чья-то мать — кого-то зовут домой. Не их. Юнги затягивается первым, морщится. — Говно. — Ты всегда говоришь «говно», — Джин выдыхает дым в сторону. — Норм сиги. — Говно, — упрямо повторяет Юнги. Тэхён молчит. Сидит на краю, ноги свесил вниз, ботинками постукивает по стене. — Ты чё, опять в космос улетел? — Джин толкает его плечом, — Земля вызывает Хьюстон. Юнги снова затягивается, щурится. — У Хьюстона проблемы. Опять ты к ней таскался? Тэхён не отвечает. Джин хмыкает: сейчас выдаст с потрохами то, что услышал прошлой ночью, когда младший бормотал во сне. — К персиковой. Тэхён криво усмехается. — Завались. — Да ладно тебе, — Джин толкает его плечом. — У неё реально запах этот дурацкий. Как в магазине. — Персики, — бурчит Юнги. — Меня от них тошнит уже. После короткой паузы всегда проницательный мудрец в теле юнца — Юнги то есть, аккуратно косится на Тэхёна, – — Прекратил бы уже. У неё же этот есть. Пусанский. Тэхён молчит, но все прожилки вдруг сводит судорогой. Челюсти сами собой сжались, и костяшки, сжимающие край шифера — добела. — Не твоё дело, — тихо. — О, бля, задели, — Джин усмехается. — Смотри-ка. Юнги хмыкает. — Да ты просто бесишься, что она не на тебя больше смотрит. Тэхён резко поворачивает голову и впервые смотрит одичавшей дворняжкой на старших. — Мне поебать. Джин усмехается — не грубо, а с холодной аристократичной ленцой, будто ему всё равно на весь этот бернный мир. — Ага. Нам тоже. Старец-мудрец, заключенный в теле Юнги, стремится дать какой-то философский совет, но выходит криво-косо, – — Да забей ты. Она все равно странная. Будто Тэхён не странный. В таком случае, они с Кан Хару — два сапога пара. — Обычная, — бросает Тэхён. — Обычные с пистолетами не ходят, — Юнги косится. — И не лезут под раздачу. Тэхён затягивается глубже, чем надо. Горло дерёт и легкие, но он не подает вида. — Трусиха она. И все. — Угу, — Джин кивает. — Особенно когда тебе рожу чуть не размазала. Это было эпично! Юнги прыскает, а Тэхён молчит. Смотрит куда-то в сгущающуюся темноту. — Ты бы слышал, как он сегодня всю ночь бормотал! Вот и свершилось. Джин поступает не совсем аристократично, выдавая все темные секреты подопечного и заодно соседа по комнате, пытаясь спародировать сонные бредни. — Белый перекошенный дом… И мелкая у неё… Камера у неё дурацкая… Персики… Персики… Больше похоже на зомби из фильмов про зомби-апокалипсис и их неумелые попытки говорить. Тэхён бы дал подзатыльник, да сдерживается. Джин смотрит на него внимательнее. — Ты, чё, влюбился? — Ты ебанулся? — Тэхён ощетинивается, в глазах ледяная ярость. — Да не, серьёзно, — Юнги щурится. — Ты как псих себя ведешь, когда дело касается Кан. Это уже и так очевидно. Вдали воет сирена. Снова учебная. Это уже привычная симфония мира, как лай собак и крик чьей-то мамки, зовущей домой. Ничего удивительного. Тэхён долго молчит. Потом тихо, сквозь зубы выдает: — Просто бесит. — Ну да, верим-верим — Юнги усмехается. Всё они с Джином уже тогда знали. Знали и читали его как открытую книгу. Тэхён резко тушит сигарету о бетон. Хочется уже поскорее завершить этот диалог, успевший стать невыносимым. — Завалите. Где-то внизу хлопает дверь, и с крыши тянет холодом. Юнги смотрит на него исподлобья. — Ты смотри только… — говорит уже тише. — …чтобы этот пусанский тебе однажды бошку не открутил. — Ну, пусть попробует. Тэхён злится сам на себя. Гонит прочь воспоминания, как дымку. Да и всё теперь по-другому. Теперь Хару пахнет армейским мылом, как Тэхён это запомнил, домик на окраине покосился пуще прежнего и опустел, камера… черт знает, где эта её камера. Теперь Хару не расстается с винтовкой. Мама пироги больше не печет. Сейчас нет ни платьев, ни лент. Да и волосы короче. Мальчишка из Пусана? Всё ещё есть. Всё ещё поломанный. Тэхён уж постарается, чтобы таким и оставался. Единственное, что неизменно, и Тэхён в этом уверен — Кан Хару — всё ещё трусишка. Раньше он часто терзался вопросом, лежа после школы на своей приютской постели, что там — за оболочкой Кан Хару? Сорви пальто с хрупких плеч, да наткнешься на ветки деревьев и звезды. Призрак с окраины за зеленым холмом. Не иначе. Спустя годы Тэхён точно знает, что Кан Хару — из крови и плоти, теплая, жалкая, слабая, и в то же время прочнее стали, что не может не бесить. До скрежета зубов. Всё ещё. Не призрак. Всего-то трусишка. Сейчас Тэхён это в очередной раз и себе и ей докажет. Привычные коридоры, наспех приведенные в божеский вид косметическим ремонтом, сменяются на совсем худые: обшарпанные стены и вовсе переходящие в сырой кирпич. Светильники — на слабые электрические лампочки висящие на хлипких проводах. Именно так выглядит тюремное отделение для военнопленных и военных преступников. Капитана Кима пропускают на всех пунктах, только завидев его специальный пропуск и новое удостоверение. Опускают глаза и безропотно открывают двери. Тэхён будто вырос на пару метров и раздался в плечах всего за пару дней. А за спиной оставляет шлейф неясного благоговения. Внезапная власть не сделала его всесильным, но вознесла чуть ближе к небу. Дали подполковника сразу после захвата группы диверсантов и их лидера. Раньше мог руководить ротой. Теперь же целым батальоном. Но по факту — маленькой кучкой солдат под грифом «секретно» и «важно». И сейчас его по сырым и витиеватым коридорам ведут вовсе не юношеские воспоминания и чувства, а обязанности. Он тут не как соскучившаяся псина, а как тюремщик, как допрашивающий, как палач. Кан Хару — не девочка из выцветших снов и далеких отрывков памяти. Она — военная преступница, дезертир, предатель. Хоть что-то в этом переменчивом мире неизменно.***
Боль накрывает раньше, чем возвращается память. Она распускается цветком где-то в районе челюсти: там позже расцветет яркий кровоподтек. И ещё тупая, тяжёлая, как камень, застрявший в затылке. Потом она медленно расползается по голове, тянет за виски, давит в глаза. Хару пытается открыть их и тут же жмурится — свет режет, будто ножом. Свет из маленького захудалого оконца под низким потолком. На окне — покрытые ржавчиной решетки. Одна щека ощущает холод и твердь койки, на которую её закинули, точно мешок. Пахнет сыростью, железом и чем-то старым, как в подвалах, где давно никто не открывал двери. Когда она шевелится, боль в затылке вспыхивает ярче, и в памяти наконец щёлкает. Приклад. Кто-то ударил её прикладом. Один удар в челюсть. Потом ещё один в затылок. Хару медленно переворачивается на спину. Потолок низкий, серый, с облупленной краской. В углу — решётка вентиляции. На стене — ржавое кольцо, к которому когда-то, наверное, пристёгивали цепи. Чертовы садисты. Камера. Но не полицейская, а хуже. Военная. И только тогда в голове появляется первая ясная мысль: Чонгук. Чонгук! Его темная фигура, пытающаяся закрыть собой, широкие плечи, мертвенно-бледное лицо и железный взгляд. Она резко садится — и тут же хватается за затылок. Перед глазами на секунду темнеет. Сердце начинает биться быстрее, будто пытается догнать события, которые уже произошли без неё. Где он? Жив ли? Забрали ли его вместе с ней? Последнее, что она помнит — крики, тяжёлые шаги, чужие руки, голоса. И лицо Тэхёна в дверном проёме, как гром среди ясного неба. Взведенные курки и наведенные прицелы. Дверь камеры щёлкает, и Хару поднимает голову ещё до того, как она открывается. Он входит один. Тэхён не торопится. Закрывает за собой дверь, проводит взглядом по камере, будто оценивает мебель в новой квартире. Ремонт тут, конечно, так себе. Но даже в этой камере лучше, чем в его укромной квартирке в Сеуле: от этих воспоминаний к горлу подкатывает тошнота. Хару бы провела в этой темнице сто дней, если бы их можно было выменять на ту злосчастную ночь в его жилище. Вошедший долго и молчаливо смотрит на неё. Будто пытается наверстать все те недели, что не видел её: уловить каждое мелкое изменение на лице. Сосчитать новые мельчайшие морщинки. Но глаза его наверняка сейчас видят только синяки, бледность и пелену во взгляде. Хару не может разгадать, о чем он сейчас думает, когда смотрит на неё сверху-вниз. Никогда не могла. — Очнулась. Хару молчит. Горло пересохло, но она всё равно не сказала бы ни слова. Он подходит ближе. Ботинки тяжёлые, военные — шаги глухо отдаются по бетону. — Я просил аккуратнее, — Глаза скользят по челюсти. Синяк уже наверное расцвел. Да, точно расцвел. А ещё вдруг ощущается пара ушибов в скулу и в нос, — Но подчиненные у меня… старательные. Хару медленно выпрямляется. — Где Он? Первое, что она говорит. Тэхён улыбается. Едва заметно. Этого ведь и следовало ожидать. Так он тебе и скажет, держи карман шире, девочка. — Ни «здравствуй», ни «как дела». — Он качает головой. — Ты совсем не изменилась. Манерам тебя никто не научил. — Где Он?! — Хару игнорирует упреки. — Неправильный вопрос. Нужно спрашивать жив он, или уже нет. Тэхён это умеет — пустить холодок по коже. И землю выбить из-под ног. Он в таких делах мастер. Но Хару знает — он сейчас блефует. Ничего с Чонгуком не сделали. Их повязали максимум полдня назад: столько времени можно было провести в отключке, учитывая места, по которым её ушибли. Да и за окошком уже почти сумерки. Он делает паузу. — Не станешь спрашивать? Но я отвечу. Жив. Пока что. Слова падают спокойно, и от этого они звучат хуже любой угрозы. Хару чувствует, как внутри всё сжимается, но лицо остаётся неподвижным: скулы сводит от боли или ненависти. Тэхён опускается на корточки перед ней. Слишком близко. Так, что она видит тонкую линию шрама у него на подбородке и знакомый холод в глазах. — Знаешь, — говорит он тихо, — я ведь надеялся, что мы увидимся при других обстоятельствах. — Например? — Например, без наручников и крови. Но это было маловероятно. — Голос его делается тише, как будто кто-то мог их подслушивать. Он пока всего лишь смотрит, не трогает, — Я всё задавался вопросом: где ты, с кем. Дни твоего отпуска шли, и в конечном итоге, подошли к концу. А снайпер из моего отряда так и не вернулся. Пришлось заявить начальству о пропаже. Тебя объявили дезертиром, ты в курсе? Я долго тебя искал. И знал, что непременно найду. И знал, что когда найду, ты окажешься здесь. Он протягивает руку. Пальцы почти касаются её щеки, где запёкся тонкий след от удара. Хару отдёргивает голову, но у него это вызывает лишь усмешку. — Она всё ещё кусается. — Ты пришёл угрожать или любоваться? Он наклоняет голову, будто обдумывает. — Вообще-то… и то, и другое. — Чего ты хочешь? — Хару прекрасно знает, что он здесь не для всех этих нежных жестов. Он сейчас — тюремщик, она — узница. И это — допрос. — Ты хочешь сразу к делу? Ладно. Ты ведь понимаешь, в каком положении сейчас находишься? — В камере, — наконец говорит она. — Спасибо, что уточнил. — Нет, Хару. — Он медленно выпрямляется. — В положении военного преступника. Он говорит это почти ласково. Но ласка, как всегда, звучит слишком неестественно из его уст. Никогда она не была чем-то натуральным. Тэхён и ласка — вещи друг другу инородные. — Помощь диверсанту. Контакт с врагом. Укрытие беглого солдата. Побег. — Он перечисляет, будто читает меню. — Очень длинный список. И знаешь, что самое интересное? — продолжает он. — Все эти обвинения можно… очень легко убрать. Снова смотрит на неё. Сейчас предложить решение — волшебная пилюля от всех проблем. — Если ты будешь сотрудничать. Неожиданно по сырой камере прокатывается смех. Но уже не Тэхёна — этот девичий, какой-то режущий, даже звонкий. Будто ведьма смеется. Ей подходит. — Неужели ты так плохо меня знаешь, мой старый друг? — А в последних словах застревает издевка. — Да нет. Знаю очень даже хорошо. Знаю, что ты предатель и крыса. И знаю, что любого, и даже тебя — Он делает паузы, пока взгляд разрезает её вдоль и поперек, — можно сломать. Он наклоняется ближе, почти к самому её лицу. Голос становится тихим. Почти мягким. — Но мы можем обойтись и без насилия. Без ударов и крови. Просто скажи мне одну вещь… и я сделаю так, чтобы ты отсюда вышла. Пауза. — Где их штаб? Хару смотрит ему в глаза. И странно как-то улыбается, хоть и знает, что Тэхён легко и быстро может стереть эту улыбку с её лица. Но всё равно ему назло улыбается. — Боишься его? На секунду что-то в лице Тэхёна меняется. Очень быстро, но она успевает это поймать. Он выпрямляется медленно, будто собирает себя обратно. Когда снова смотрит на неё, в лице уже нет той лёгкой усмешки. Только холод. — Боюсь? — тихо повторяет он, — Знаешь, что такое «бояться»? Он проходит по камере пару шагов, проводит пальцами по ржавой решётке на стене. Металл тихо скрипит в ответ, будто отзывается на прикосновение. — Когда ногти начинают отходить от пальцев. Когда вопят от боли, потому что, упс, ребро уже не одно. Когда человек впервые понимает, что никто не придёт, чтобы за несколько суток дать ему воды и еды. И никто не спасет. И не остановит пытку. Вот это — значит бояться. И уж поверь, не мне следует бояться. А меня. Тэхён не изменился. Психопат из Чхондона. Ничего в этом мире не меняется. Уж точно не Ким Тэхён. — А твой Чонгук… — он делает небольшую паузу, — он ведь особенный, да? Слово «твой» звучит почти насмешливо. — Герой. Спаситель. Человек, ради которого ты готова ломать себе жизнь, — Тэхён ломает комедию и подходит ближе, — знаешь, что мне больше всего интересно? Он наклоняется, опираясь ладонью о стену рядом с её головой. Слишком близко. Дыхание у него теплое. Сигареты и жвачка, разжеванная наспех. — Сколько ублюдок протянет. Хару не поддается на эту провокацию и молчит. Он же садится на единственный предмет мебели за исключением койки — металлический стул для допросов напротив неё, будто собирается вести долгую беседу. — Рассказать, как проводят военный допрос? — Не дожидаясь ответа, он начинает, — Сначала это и правда будет походить на допрос. Он сцепляет пальцы. — Его разденут. Посадят на стул. Руки зафиксируют — чтобы не дёргался. Хару чувствует, как ногти сами впиваются в ладони. — Потом начнут задавать вопросы. Он смотрит на неё внимательно. — Он, конечно, сначала будет молчать. Твой Чонгук-и ведь упрямый. Потом начнут помогать ему говорить. Тэхён слегка наклоняет голову. — Самое интересное начнется позже. Когда и ногти с пальцев начнут отходить, и ребрышки переломают. Боль будет длиться долго. Вот тут уже начинается испытание на выдержку. Сколько он будет способен вынести этой боли? Хару резко встаёт. Тэхён молниеносно поднимает на неё глаза. — Сядь. Она не двигается. — Сядь, Хару. Голос уже другой. Офицерский. Она медленно опускается обратно. Он наблюдает. — Видишь? — тихо говорит он. — Ты всё ещё слушаешься. Пауза. — А потом, — продолжает он, — В ту комнату зайду я. И всё начнется по новой. Боль. Вопросы. Боль. И так по кругу. По бесконечному кругу. И знаешь, что самое смешное? Его пальцы снова почти касаются её щеки. — Он ведь сломается гораздо быстрее, если узнает, что ты здесь. Со мной. Хару резко отталкивает его руку. Тэхён на секунду замирает. Потом улыбается. Но теперь в этой улыбке есть что-то совсем другое. — Вот это я и люблю. Он медленно проводит рукой по волосам, будто пытается успокоиться. — Ты даже не представляешь, сколько лет я ждал, чтобы снова увидеть это лицо. Будто чувствовал, что не мог этот выродок коньки откинуть. Я, блять, чувствовал! Он смотрит на неё слишком долго. — И каждый раз… — тихо добавляет он, — рядом с тобой оказывался он. Ведь там где ты, там и он. Хару нечего ответить. Она не знает, как сложить всю ненависть этого мира в слова. — Сначала в школе. Теперь опять. Таскается за тобой как верная собачонка. Даже сдохнуть нормально не смог. Восстал из мертвых, чтобы вновь прибежать к твоим ногам. Я знал, что если он жив, то непременно объявится рядом с тобой. И вот какая удача: ты попадаешь ко мне в отряд. Это судьба, не думаешь? Он резко встаёт. Стул скрипит по бетону. — Удивительная верность. Хару по-прежнему молчит. Лишь сверлит самым злобным взглядом своего противника. — Забавно выходит, — продолжает он. — Стоило ему появиться — и ты сразу забываешь, на чьей стороне вообще должна быть. Его голос становится тише. — Скажи мне честно… — он наклоняется ближе, — что в нём такого? — Для начала, он не угрожает женщинам в камерах. Улыбка Тэхёна на секунду застывает странной маской на лице. Каменной и холодной. Потом он тихо смеётся. — Конечно. Он отходит на шаг, проводит рукой по волосам. — Значит, дело в благородстве. Тебе нужен был весь из себя герой? Поглядим на его героизм, когда начнут ломаться кости. Она сжимает руки. Тэхён замечает это сразу. — Да, — тихо говорит он. — Мы как раз до этого дойдём. Он медленно подходит обратно. — Сейчас его допрашивают. Пока только разговаривают. Но знаешь, сколько обычно длится «разговор» с человеком, которого считают предателем? Хару молчит. Тэхён слегка наклоняется. — Недолго. — Тебе придется постараться, чтобы добыть хоть какую-либо информацию от Чонгука или меня. Это не то же самое, что наведаться в интернат к маленькой девочке и все вынюхать обманом. — Ответ дерзкий. И за него она поплатится. Он слишком резко подсаживается к ней на койку. Первая реакция — сжаться, застыть как камень, оцепенеть. Сырость и камерную вонь перебивает запах армейского мыла и его одеколона, лимонной жвачки и сигарет. Отборная отрава. — О, даже не сомневайся в этом. Я постараюсь. Но скажи-ка мне вот что. — Холодные цепкие пальцы хватают больную челюсть. Он притягивает её голову к себе, чтобы сквозь волосы в ухо прошептать, — Он лучше меня? Да. В миллионы раз. Во всех смыслах. Во всех вселенных. — Он трахал тебя лучше, чем я? Тэхён напоминает о ещё одном виде пыток. Самом ужасном и жестоком. Хару не отвечает сразу. — А ты хочешь услышать «да»? — тихо. — Услышал. А теперь отпусти. Его пальцы всё ещё держат её челюсть, боль от удара прикладом вспыхивает под кожей. Он специально давит туда же — она это чувствует. Ничего не меняется. Он по-прежнему давит на больные места. Тэхён усмехается, но в этой усмешке нет ни капли веселья. Он медленно наклоняется ближе, почти касаясь её виска губами. — Знаешь, что самое удобное в этом месте? Камеры стоят одна над другой. Старый корпус. Звукоизоляции — ноль. Его пальцы чуть смещаются, удерживая её голову. — Твой драгоценный Чонгук сидит всего в двух пролётах отсюда. Тэхён продолжает так же спокойно: — Когда начнутся допросы… вы будете прекрасно слышать друг друга. Он слегка поворачивает её голову, заставляя смотреть на себя. — Ты будешь слышать, как ему ломают рёбра и может, даже ноги и руки. Как он захлёбывается кровью. Как он пытается дышать. Голос остаётся ровным. — А он… — Тэхён чуть наклоняет голову, — будет слушать тебя. Твои стоны, каждый раз, когда я буду сюда приходить. Входить в тебя. Втрахивать тебя в эту койку. Тишина в камере становится тяжёлой. — Думаешь, он долго выдержит? Хару молчит. Тэхён тихо усмехается. — Один-два раза? Или выдержка будет поболе? Хару резко дёргается, но он уже убирает руку. Тэхён выпрямляется и перед уходом в последний раз смотрит на неё сверху вниз. — И знаешь… если вдруг твой герой окажется крепче, чем я думаю… Он делает короткую паузу. — Если он будет упрямиться… В его голосе появляется что-то тёмное, тяжёлое. — Тогда я просто приведу тебя к нему. Вновь между ними это немое противостояние взглядов. Сейчас для Хару это единственное оружие. Ещё тише: — И трахну прямо у него на глазах. Если он к тому времени вообще сможет что-то видеть. Тэхён смотрит на неё, ожидая реакции. Тишина тянется. Хару не отводит взгляд. Ни страха. Ни слёз. Только усталое, упрямое спокойствие. Это злит его сильнее любого крика. — Значит, без зрителей уже не получается? — Думаешь? Можем начать без них. — Растрепавшиеся волосы резко тянут назад, запрокидывая её голову. Хару по глазам видит, что он сейчас мечется — остаться или всё же уйти, оставив её на потом, «на десерт». Остаться. Или уйти. — Но это всегда успеется. — Всё-таки, второе. Тэхён выпрямляется резко. Он стучит в дверь костяшками. Замок лязгает. Уже выходя, он бросает через плечо: — Кстати. Когда начнут кричать… прислушайся. Пауза. — Интересно, как быстро ты узнаешь его голос. Дверь захлопывается. Металл глухо отзывается в коридоре. Шаги удаляются. Только тогда Хару медленно опускает голову. Руки дрожат — едва заметно. Она сжимает пальцы в кулаки, пока ногти не впиваются в ладони. Лишь бы не слышать.Лишь бы не услышать.***
Комната для допросов оказывается неожиданно обычной. Стол. Два стула. Окно под самым потолком, мутное от старой краски. Лампа гудит — раздражающе ровно. Чимин сидит, откинувшись на спинку стула. Руки не связаны. Это уже о многом говорит — к нему тут особое отношение, пусть и поколошматили неплохо. Перед ним — стакан воды, но он остается нетронутым. В коридоре глухо хлопает дверь. Потом ещё одна. Размеренные шаги тяжелых ботинок. Чимин медленно проводит языком по губам и запекшейся на ней крови и смотрит на лампу. Дверь открывается. Пленник поднимает глаза и почти сразу понимает, кто именно решил заняться его допросом. Вот и тюремщик. И допрашивающий. И враг. И всё в одном лице. Во взгляде Чимина вспыхивает уже привычное презрение. В глазах собеседника — холод. Капитан Ким Тэхён закрывает за собой дверь и занимает место напротив. Бросает на стол папку и пачку сигарет. Несколько секунд он просто рассматривает Чимина. Тот — его. — Живой, — говорит Тэхён наконец. — Какая редкость. Должно быть, всё дело в гребанной полезности твоей профессии. Военные врачи нынче на вес золота, да? Чимин слегка наклоняет голову. — Да. Кто-то же должен вас потом по кускам собирать. Тэхён усмехается краем рта. — И даже в этом есть плюсы. Имя. — Он открывает папку и переключается на протокол. — Ты серьезно? — Назовите имя и должность. — Не похоже, что он шутит. Дотошный капитан Ким, мать его. Чимин поддается, — — Пак Чимин. Военный хирург. Глава врачебного отделения центральной части. Тэхён не заинтересовано продолжает листать страницы, чисто для галочки. — Переведён из Пусана. Есть доступ к складам медикаментов. К архивам части. Лист переворачивается. — И совершенно случайно оказываешься на побережье в компании диверсанта. Чимин тянется за сигаретой. — Закурить можно? Тэхён смотрит на пачку, потом на него. — Кури. Зажигалка щёлкает. Дым медленно поднимается к лампе. Тэхён некоторое время наблюдает за этим, потом поднимает глаза. — Почему вы находились на побережье Пусана вместе с подозреваемыми в диверсионной деятельности? Чимин пожимает плечом. — Я вырос там. — С диверсантами? — С друзьями. В коридоре снова глухо что-то падает. Чимин не поворачивает головы, но пальцы на столе едва заметно замирают. — Вы хорошо знакомы с Чон Чонгуком, не так ли? Весь этот допрос — не формальность, а глупая игра. Но Чимин принимает её правила, потому что сейчас он не в том положении, чтобы их устанавливать. — Со школы. — Когда вы последний раз его видели до сегодняшнего дня? — Несколько лет назад. Может, опустим формальности? — Ссадины на губах жгутся от сигареты. Тэхён пропускает просьбу мимо ушей, — — И вот так совпало, что встретились именно сегодня? Чимин пожимает плечом. — Мир маленький. В коридоре за стеной что-то тяжело ударяется. Металл о бетон. — Вы знаете, в чём его обвиняют? — Примерно. — Диверсия. Сотрудничество с противником. Незаконное пересечение линии фронта. Шпионаж. Предательство Родины. Он слегка наклоняется вперёд. — И ещё кое-что интересное. — Уверен, ты сейчас расскажешь, — Чимин выдыхает дым. Тэхён кладёт на стол фотографию. — Он официально числится погибшим. Пауза. — А теперь внезапно объявляется на нашей территории. Живой. И работает на японцев. Вот так чудеса, скажи? Что вам об этом известно? Чимин смотрит на фотографию несколько секунд. Потом возвращает взгляд Тэхёну. — Плохой ракурс. Несколько секунд скрипящей тишины. Чимин может лишь догадываться, сколько будет стоить ему дерзость. В следующую секунду Тэхён хватает Чимина за затылок резко ударяя об стол. Удар приходится на скулу и висок. Мир, а точнее, маленька допросная плывет. — Думаешь, это смешно? Голос тихий, но в нём уже нет той холодной вежливости. — Нет. Чимин даже не пытается вырываться. Только смотрит невидящим взглядом перед собой, пока чужая хватка не слабеет. — Просто ты слишком стараешься. Тэхён с силой бьёт ладонью по столу рядом с его рукой. Стакан подпрыгивает, вода выплёскивается на поверхность. — Твой друг сейчас в подвале, — говорит он вполголоса. — И поверь, ему сейчас совсем не до ракурсов. Чимин едва заметно сжимает челюсть. Тэхён наклоняется ближе. — А второй уже начал говорить. Это явная ложь. Чимин понимает это сразу. Чон Хосок — не тот, кто предаст своих. Это Чимин ещё в школе понял, хоть и наблюдал за ним издалека. Он скорее сдохнет от передоза. — Тогда тебе не нужен я. Тэхён медленно выпрямляется, поправляет рукава формы — будто только что ничего не произошло. — Ошибаешься, доктор. — Он за считаные секунды возвращает прежний нейтральный тон, — Вы отрицаете свое участие в диверсионной деятельности? Чимин откидывается на спинку стула. — Я отрицаю твою тупую фантазию. — Обычно люди в такой ситуации уже начинают оправдываться. — Я не обвиняемый. — Пока. Где-то далеко в коридоре снова слышится удар. На этот раз — крик. Очень короткий. Чимин закрывает глаза на секунду. Тэхён даже не оборачивается. — Слышишь? Чимин медленно стряхивает пепел с сигареты, которая всё это время чудом оставалась сжатой в пальцах. — У вас тут хреновая звукоизоляция. — Твой друг там. Его сейчас… бьют, пытают, жгут… черт знает, что ещё делают. Но ты можешь это прекратить, начав говорить обо всем, что тебе известно. — Ты меня с кем-то перепутал. Мой друг Чон Чонгук умер, подорвавшись на мине на острове Чеджудо. Это всё, что я могу тебе сказать, капитан Ким. Чимин не вправе устанавливать правила игры. Но это не значит, что он не может их обходить. Он выбрал тактику отрицания. Тэхён закрывает папку. Он знает, что Чимина таким не сломить. Но раз Чимин здесь, а не в пыточной, то ломать его традиционными методами кто-то Тэхёну не позволил. Это ясно как божий день. — Может, когда вдоволь наслушаешься воплей своих дружков, передумаешь. Если «больше-не-друг» тебя не замотивирует, то может, малышка Хару сможет? Советую сотрудничать. Чимин стряхивает пепел прямо на стол. — Тогда советую позвать кого-нибудь постарше. Тэхён и вида не подает, в лице неизменен. — Ты про своего дорогого Полковника? — Да. Свяжись с ним. — И почему я должен это делать? Чимин пожимает плечами. — Не должен. Он тушит сигарету о металлический край стола. — Но если не сделаешь, завтра утром придётся объяснять, почему вы держите меня здесь. Ни в чем неповинного главу врачебного отделения. Он смотрит прямо. — А это будет намного неприятнее. — Должен тебя расстроить. Твоему Полковнику дали временную отставку. Пока он ни тебя, ни малышку-Хару, ни тем более воскресшего Чона крышевать не сможет. Вот незадача. Врет. Чимин бы даже сказал, пиздит как дышит. — Позвони полковнику! — Просьба превращается в полукрик с нажимом. Короткая и холодная усмешка напоследок. Дверь за Кимом хлопает. — Позвони полковнику, ублюдок! — И уже окрепший крик ударяется о дверь, так и не достигнув адресата. Чимин остаётся один. Несколько секунд он просто сидит. Потом медленно проводит ладонью по лицу. Из коридора снова доносится глухой удар. Кого-то пытают. И на этот раз Чимин всё-таки закрывает глаза, узнав крик лучшего друга.***
Камера пахнет железом. Старым, с привкусом крови и воды, которой пытались всё это смыть, да не вышло. Бетон сырой, холод поднимается по позвоночнику, как чужие пальцы. Чонгук сидит, привалившись к стене. Или лежит. Тело не даёт точного ответа. Мозг, кажется, стрясли, и он потерял ориентацию в пространстве. Где-то размеренно капает. Кап… Кап… Кап… Звук расползается по голове жучками. Боли нет как таковой. Есть что-то другое — вязкое, тупое, как будто тело обмотали ватой, как в кокон, и забыли. Пальцы дёргаются. Как будто снова держат автомат. Он моргает: темнота не уходит. Лишь на секунду сменяется чем-то ярким и красочным. Трава влажная. Колени мокрые. Смеётся кто-то — слишком близко. — Стой… стой, не так! Хару хлопает ладонями в воздухе, промахивается, и светлячок уходит вверх, мигая. Чонгук тихо фыркает. — Ты их пугаешь. Или будто прихлопнуть хочешь. — Я не пугаю! — Пугаешь. Он ловит одного почти не глядя. Ладонь закрывается, осторожно, ласково — в этом весь Чонгук. Подносит к банке. Стекло холодное. Внутри уже несколько огоньков. Хару наклоняется ближе, волосы щекочут щёку. Пахнет персиками. Яркое пятно расползается в темноте, и светлячки исчезают, и мокрая трава, и Хару… Дверь открывается. Металл о металл. Звук возвращает в зловонную и мерзкую камеру. В коридоре кто-то идёт — шаги уверенные, размеренные, не торопятся. Не надо даже поднимать головы, чтобы понять, кто это. Чонгук и не поднимает. Сил нет — или желания. Ещё в армии вызубрил, кто как из подчиненных ходит. И кимовы шаги всегда бы узнал. Тело отзывается глухо, как чужое. Где-то под кожей ещё бродит остаточная дрожь. В горле сухо, язык прилипает к нёбу. Шаги останавливаются совсем рядом. Тишина наваливается сразу, как только он замирает у двери. Чонгук медленно выдыхает, утыкаясь затылком в холодный бетон, и только тогда, через силу, приоткрывает глаза, будто те весят тонну. Несколько секунд они просто смотрят друг на друга. — Долго держишься, — говорит Тэхён спокойно. — Обычно быстрее сдуваются. Чонгук усмехается. Губа трескается, кровь снова выступает. — Ты статистику ведёшь? — Приходится. Молчание. Чонгук моргает. Перед глазами — снова свет. Банка в тонких белых руках. Она крутит её, как сокровище. — Смотри… сколько их. Огоньки бьются о стекло, мягко. Тихо. — Мы их отпустим потом? Хару пожимает плечом. — Если хочешь. — Хочу. Она улыбается. Удар. Не сильный — чтобы вернуть в реальность. Тэхён носком ботинка толкает его плечо. — Я с тобой разговариваю. Чонгук отзывается, медленно поднимает голову. — Реакция замедленная, зрачки расширены… — почти вполголоса, больше себе. — Боль чувствуешь? Чонгук смотрит на него мутно. Не отвечает. Тэхён слегка сжимает пальцы. — Значит, нет. Удобно, наверное? Светлячки в траве. Много. Как будто небо упало вниз. — Чем тебя эти япошки накачали? — Ты пришел меня пытать или болтать? — Будто ведь сам нарывается. Грудью на терновый куст. Мутный и плывущий взгляд удивительно четко улавливает чистейшую ненависть и презрения в глазах тюремщика. И в них же не считывается намерение избить до потери пульса. Это уже сделали другие. Вместо этого капитан Ким берет металлический стул и садится напротив. — Всё-таки болтать? Потеряешь время. — У меня его достаточно. Хару ловит светлячка, зажимает в ладони.Смеётся тихо, как будто боится спугнуть. — Жаль, что давным-давно тебя не добил. Тогда в яме. Помнишь? Чонгук помнит, но смутно. Светлячки сейчас ярче. А грязная и холодная яма его совсем не тянет. Но Тэхён оживляет воспоминания, — — Кастет, песок в крови… Пара сломанных ребер. Ты ещё тогда дышал через раз. Я думал — всё, отъехал. — короткий выдох, будто самому смешно. — Ошибся. Он наклоняется чуть ближе. — А потом — армия, Чеджу. Бах. Похороны. Слёзы. Могилка. Красиво всё обставили тогда. Я даже поверил. Чонгук смотрит на него мутно, но фокус держит. — А ты, оказывается, не сдох. Просто… переобулся. Тэхён откидывается на спинку стула, слишком вальяжно. — И как там? Нормально воюется за чужих? Кормят, поди, получше? За тех, кто тебя вытащил, накачал и обратно кинул в мясорубку. Чонгук усмехается едва заметно. — Лучше, чем за тех, кто своих же под бомбы кладёт. Короткая пауза. Тэхён щурится. Но не срывается. — Или что, дали подполковника, — Чонгук с трудом сосчитал звездочки на погонах, но не ошибся, — Но в военные тайны так и не посвятили? Как же… расскажут тебе. Ты всего лишь такой же расходный материал. Тишина. Тэхён решает пропустить этот удар мимо. Тишина давит. Где-то внутри — свет. Трава. Ветер. Хару смеётся, задыхаясь от бега. Тюремщик смотрит прямо, будто врывается в воспоминания и всё-всё видит. Сидит и внаглую читает мысли. — Знаешь, где она сейчас? — спокойно. Чонгук не реагирует сразу. Только дыхание сбивается на долю секунды. Тэхён это моментально ловит и усмехается. — Через два пролёта. Слышимость отличная. Тишина. — Ты тут сидишь, герой из Пусана, воешь, а она всё это слушает. Не ты, так она расколется, когда слушать это надоест. Чонгук поднимает голову. С усилием. Это уже точно за живое. Ни один удар не смог причинить столько урона. Ни железный прут, ни кастет, ни дубинка. Тэхён замирает на секунду. Потом медленно встаёт, стул под ним скрипит. Но уходить не спешит. — Вы оба не выйдете отсюда, — говорит спокойно. — Ни ты. Ни она. Вопрос только в том, кто первый сломается. Рука ложится на ручку. Короткий выдох, почти смешок. — Это будешь не ты. Чонгук смотрит на него с пола, впервые поверженный и полностью разбитый. Свет гаснет. Банка открыта. Хару осторожно отпускает крышку. Огоньки один за другим поднимаются вверх. — Лети, — шепчет. Один задевает её щёку. Она смеётся. Чонгук резко выдыхает, с усилием и кровавой слюной от прошлых побоев. Голос хрипит и режет, как наждачка: — Не трогай её. Тэхён чуть поворачивает голову. И бросает глухо с такой темнотой в глазах, что обычному человеку сделалось бы жутко: — Я уже. Дверь закрывается, и Чонгук устало моргает — часто-часто, лишь бы вернуться на ту полянку. Где с Хару всё хорошо. Темнота возвращается. Где-то капает вода. Кап. Кап. Кап. Чонгук закрывает глаза. И на секунду — он всё ещё там. На поляне. В траве. С ней.***
Четыре дня. Ровно столько Пак Чимин провел в следственном изоляторе, он же сизо. Ровно столько его каждый день вызывали на допрос в ту же камеру, в которой он разговаривал с Тэхёном в первый день. Его не били, хотя звуки ударов и приглушенные чужие стоны из других помещений слышались регулярно. Его берегли. Задавали одни те же вопросы, на которые уже, наверняка, бывший главврач давал те же ответы. Ровно четыре дня давали еду, очень мало похожую на что-то съедобное. Ровно столько полосок он нацарапал на сырой стене с отваливающейся штукатуркой. Чимин всё это время почти не спал. Виной тому не жесткая деревянная койка без матраса, а мысли. Ровно столько дней он ломал голову вопросами о том, что сейчас происходит с его друзьями. Их ли это крики и стоны боли? Он вслушивался, пытался разобрать. Узнать в них знакомые голоса. Но это только больше сводило с ума. Вот и сейчас, под конец четвертого дня, он сидит, прислонившись затылком к холодной стене, после отбоя и того, как погасили свет, и глаз сомкнуть не может. То ли крыша едет, то ли что… но стоит опустить веки, как под ними развертывается кинолента с далекими моментами почти забытой юности. Рыжие волосы, тюбики краски, вкус дешевых сигарет, порванные кеды, идущие вдоль чхондонских рельс, полосатая футболка. Чонгук красит его волосы в ванной и ворчит из-за сигареты, которую друг прикурил прямо в доме. Кеды тормозят, рельсы кончаются развилкой в простое. Там старые и списанные вагоны, и на их фоне в кромешной тьме зияет почти голубой огонек — копна таких же крашеных, но в другой цвет, волос. А вокруг вяло порхают слабые-слабые светлячки. Но Юнги-то светит ярче. Конечно, мысли стремглав уносятся к нему. Это откровение заставляет Чимина горько ухмыльнуться: гребанный Мин Юнги — одно из немногого хорошего, что оказывается, было в его жизни. Такие же драные кеды, джинсы с дырами, дикие цепи и кожанка с запахом донельзя мужского одеколона. В киноленте под веками вспыхивает мокрый поцелуй со вкусом тех самых дешевых сигарет и жвачки. Ловкие и горячие ладони Чимина ныряли под ремень джинс и слои тканей. Гребанное кино. Неужели это все, что Чимину остается — крутить в голове снова и снова такие далекие и почти забытые моменты? Столько воды утекло, а кино это до сих пор крутят. Излюбленный фильм с мокрыми поцелуями и горячими ладонями грубо прерывают: щелк — это замок открывают, скрип — дверь шаркает по полу, а потом шаги. За неширокими плечами вошедшего ширится портал света из-за открытой двери, и Чимину тяжело разобрать, кто вошел. Чимин не шевелится, разглядывает его снизу вверх, как будто сверяет с памятью. Несколько секунд уходит только на это — убедиться, что перед ним действительно он, а не кто-то с похожими плечами и привычкой не заинтересованно смотреть мимо. Но сердцем уже знает. Конечно, знает. Силуэт этот он знает наизусть. Привык различать его в потемках среди рельс и заброшенных вагонов. Похож. И этого уже достаточно, чтобы стало хуже. — Долго шёл, — говорит Чимин, и голос будто бы не свой. Сухой и ломкий. — Пропуска не сразу дают кому попало. Пришлось что-то придумывать. — Да и у него не лучше. Тоже хрипит, прочищает горло. Посетитель засовывает руки в карманы, как всегда, когда не знает куда себя деть. Между ними ржавая решетка и почти полная темнота. Именно она и мешает разглядеть вошедшему наличие или отсутствие синяков, разбитых губ или запекшейся крови на лице. — Долго думал. — Только не говори, что обиделся, неженка. Конечно, не обиделся. Конечно, всё внутри запело и ожило, подобно штормовому морю. Страшнее было бы его тут не увидеть. Страшнее было представлять его совсем в другой камере. А может, он туда пойдет сразу после? Или уже там был? Ядовитые мысли отравляют море. — Ты с ним виделся? — Чимин сразу же жалеет о том, что не удержал вопрос за зубами. Юнги пожимает плечом. — Нет. Я к тебе-то еле прорвался. Чимин кивает. Как будто верит. Губы тянет в усмешку. — Конечно. — Так и будешь там сидеть? Внезапный укор в привычном безразличии заставляет Чимина подняться. Тело, затекшее от одного положения, вдруг ломит. Юнги делает шаг ближе. Останавливается. Не подходит до конца. Всегда так. Чимин смотрит на расстояние между ними. Оно такое крохотное, что даже смешно. Полшага. Полшага до решетки, разрезающей лица друг друга на квадратики. Раньше хватало, чтобы коснуться. Сейчас — как пропасть. — Ты… — Юнги начинает и замолкает. Не находит слов. Это редкость. Чимин почти улыбается. — Что? Юнги отворачивается на секунду. — Нормально держишься. Чимин тихо хмыкает. — Спасибо, док. — Кривая попытка пошутить. Хоть никто и не смеется, но внутри уже не так страшно и холодно. А может, это у Чимина такой механизм самозащиты — все через шутку. Но этот маленький всплеск тепла тает слишком быстро, — Ты ожидал увидеть меня тут переломанным? — Надеялся, что увижу целым. — Тебе что-нибудь известно про остальных? Как Хару, Чонгук? Он их пытает? Конечно, речь про капитана Кима. Юнги, как приближенный, должен знать детали. Гость не отвечает сразу. Стоит по ту сторону решётки, щурится в темноте, будто пытается разглядеть его лицо получше, а не увести разговор в сторону. Значит, знает. И это уже плохо. — По-разному, — говорит наконец, тихо, без привычной ленцы. — С кем как. Чимин в темноте впивается в его лицо взглядом. Будто скальпелем хочет порезать, чтобы докопаться до правды. — Конкретнее. Юнги проводит языком по внутренней стороне щеки, как будто выбирает, что можно сказать, а что нет. — Девчонку не трогают. Насколько я знаю. Как и тебя. Она просто сидит в камере. Чона пытаются расколоть. Глаза тупит. Расколоть ведь пытаются не только Чонгука, но и Хосока, а про второго молчок. Значит, что-то Мин темнит. Значит… отравленные воды становятся ещё не спокойнее. — А он что? — Не ломается, — добавляет он спустя секунду, уже тише. — И это их бесит. Чимин прикрывает глаза на мгновение. Конечно. Иначе и быть не могло. — А Тэхён? — имя выходит само, без подготовки. — А что Тэхён? — Он лично? — Чимин смотрит внимательнее. — Или только командует? Юнги пожимает плечом. — И то, и другое. Когда как. Пауза. — Ему, кажется, даже нравится. Вот теперь Чимин отворачивается. Не резко. Просто не хочет, чтобы это читалось по лицу. Он проводит рукой по волосам, откидывает назад, будто это может привести мысли в порядок. Их слишком много. Про Чонгука, Хару, даже про чертового Чон Хосока. И те самые, что огромными валами плещутся внутри про то, а что теперь с ними будет — с Чимином и Юнги — и с их почти сбывшемся «завтра»? — Хару он не тронет, — говорит вдруг Юнги. Слишком уверенно. И неубедительно. Чимин замирает. Медленно поворачивает голову обратно. — С чего ты взял? — Просто знаю, — наконец. Слабо верится! Удивительно ещё, что Тэхён столько продержался. — Раз ты так говоришь, то отлично. Тогда я спокоен. Сарказм ложится ровно, но внутри уже начинает скрести. Потому что «просто знаю» — это не ответ и не клятва. Никто и ничего сделать не сможет, если не связаться с Полковником. Он сейчас — единственная надежда и соломинка, за которую можно ухватиться. Чимин делает шаг ближе к решётке. Теперь между ними только металл и эта смешная дистанция, которую они оба почему-то держат. — Слушай внимательно, — голос становится ниже, серьёзнее. — Мне нужно, чтобы ты кое-что для меня сделал. Юнги смотрит прямо. Наконец, глаза могут убедиться в отсутствии побоев. — Мне нужно, чтобы ты связался с полковником. И сказал ему, как есть. О том, где нас держат. Юнги молчит дольше, чем нужно, и этим молчанием всё портит, потому что Чимин начинает додумывать. А додумывать он умеет плохо — всегда уходит в худший вариант. — Или не скажешь? — спокойно, но в голосе уже сквозит то самое, старое, липкое. Юнги поднимает глаза. — Ты сейчас не в том положении, чтобы… Да они все эту фразу вместе заучили что ли? — А в каком я положении? — перебивает Чимин без резкости, но сразу, не давая закончить. — В том, где мне остаётся ждать, пока нас по одному отсюда не вынесут вперед ногами? Где-то в коридоре снова глухо ударяет, и Чимин невольно прислушивается, хотя понимает, что не узнает, кто там и что именно происходит. Но мозг всё равно дорисовывает — слишком живо, слишком подробно. Чонгук не кричит. Эта мысль застревает. — Мне не нужно, чтобы ты геройствовал, — продолжает он уже ровнее, заставляя себя вернуть голос в норму. — Просто передай. Чимин по глазам видит все возможные колебания, но видит, что ему уже сдались. И не потому что хотят ему помочь, а потому что есть возможность помочь кое-кому ещё. Отравленное море от этого только злее. Но пусть. Отсюда выберутся или все, или никто из-за тупой ревности. Чимин не настолько глуп. Юнги чуть ведёт плечом, будто скидывает с себя этот разговор, но не уходит. Стоит. Слушает. Значит, задело. — Ты не понимаешь, куда лезешь, — Он отвечает тихо, но уже без прежней уверенности, — Поговаривают о трибунале. И не просто трибунале, а о смертной казни дезертирам. Думаешь, твой хваленый полковник сунется в это? — А ты предлагаешь сидеть и ждать? Чимин медленно выдыхает сквозь зубы. Прислоняется лбом к холодному пруту решетки. Металл противный — липкий, с каким-то налетом, будто его никогда не мыли. Чимин чувствует его запах — тот самый, из прошлого. Дешевый табак, металл и что-то сладкое. Леденцы. — Ты всегда был идиотом, — выдыхает Юнги. — Знаю. — Но не настолько. Как тебя вообще туда занесло? В эту ебаную деревню? Это была настолько очевидная ловушка… Тэхён несколько месяцев, как ищейка, выслеживал Кан, а заодно и Чона. Если бы тебя там не было, тебя бы не загребли. Внезапное чтение нотаций. От Юнги это редкость. Он, что, волнуется, всё-таки? — А ты бы на моем месте не пошел? Юнги молчит. Что ответить не знает. Пытается перевернуть ситуацию. Вместо этого выдает, — Я попробую, — говорит вдруг Юнги. Чимин поднимает глаза. — Что? — Связаться с твоим полковником. — …правда? — Нет, блин, я шучу, — Юнги закатывает глаза. Потом вздыхает. Трет переносицу. Устал. По крайней мере, выглядит мертвецки уставшим. Чимин только сейчас замечает — под глазами синее, скулы острее, чем обычно. — Правда. Попробую. Но ничего не обещаю. — Мне больше ничего и не надо. — Надо. — Юнги смотрит прямо. — Тебе надо, чтобы я пообещал. Чтобы я сказал «все будет хорошо». Но я не скажу. Слова заставляют замереть. Чимин не ожидал ни такого откровения, ни внезапного чтения мыслей. У него ведь эти мысли об черепную коробку бились! — Я знаю. Тишина снова. Где-то далеко кричат. Или не кричат. Может, показалось. Юнги достает из кармана пачку сигарет. Чимин смотрит, как он прикуривает от старой зажигалки — та блестит в темноте, выцветшая, с царапинами. Узнает ее. Ту самую. С древних чхондонских времен. — Закуришь? — Юнги протягивает сигарету сквозь решетку. — Ты серьезно? — А что? Тебя посадят за курение в камере? — усмехается тот. — Ты и так уже сел по самое не хочу. Чимин берет и губами касается фильтра — там, где только что были губы Юнги. Тепло. Вкус дешевого табака и его слюна. Леденцы. Легкие вспыхивают. — Я знаю, о чем ещё ты хочешь спросить, — вдруг говорит Юнги. Чимин закрывает глаза. Отравленное море внутри поднимается с новой силой. Волны бьют о ребра. Он думал, что справился. Думал, что выжег это за годы. Что перерос. Что та версия Чимина — тот, который боялся, что его не выберут, — сдохла где-то в чхондонских подворотнях. Не сдохла. — Просвяти. — голос ровный. Слишком ровный. Как у хирурга перед операцией. — О Хосоке. Имя падает в тишину. Чимин чувствует, как сжимается челюсть. Как желваки ходят под кожей. Он не оборачивается специально. Потому что если сейчас повернется — Юнги увидит все. А Чимин не хочет, чтобы кто-то видел. — И что с ним? — спрашивает Чимин в стену. Собирая всё притворство и равнодушие, у него имеющиеся. — Ты видел его. — Видел. — И теперь думаешь. — Спасибо, док. Диагноз поставил. Я действительно думаю. Представляешь? — Ты думаешь, я его выберу. Отравленное море поднимается к горлу. Чимин медленно поворачивается. Юнги стоит у решетки ближе, чем был, совсем вплотную. Свет из маленького окошка под потолком падает на его скулы, подчеркивает тени под глазами. Он не курит. Просто смотрит. — Выберешь? — переспрашивает Чимин. Голос не дрожит. Гордость не дает. — А у тебя есть выбор? Юнги молчит. — Да какая разница? Я просто вижу, что ты об этом думаешь. — Потому что он первый, — продолжает Чимин. Каждое слово — как зашитый разрез. — Он всегда был первым. Я не дурак, Юнги. Я помню, как ты на него смотрел. — Это было давно. — И что изменилось? — Я думал, он умер. — А теперь он здесь. — Теперь он здесь. Тишина. Чимин сглатывает. Горло сухое, как бумага. — И ты был бы с ним, будь у тебя эта возможность? — Я не говорил этого. — А этого и не нужно. Юнги поднимает глаза. И Чимин видит. Видит эту гребаную борьбу. Как Юнги хочет что-то сказать — и не может. Или не хочет. Или не знает, как. — Ты нужен мне, — говорит наконец Юнги. Чимин кривит губы. — Как солдату нужна аптечка. — Не надо. — Что не надо? Правды? — Ты несешь хуйню. — Несу, — соглашается Чимин. — Потому что я здесь сижу. Потому что я не могу выйти и проверить. Потому что я должен верить тебе на слово, а каждое твое слово — как нож. Он делает шаг к решетке. Два шага. Теперь между ними только прутья. Чимин видит каждую ресницу Юнги. Каждую трещинку на его губах. — Ты пришел не меня проверить, — говорит Чимин тихо. — Ты пришел себя проверить. Понять, кто тебе нужнее. Я или он. Юнги не отводит взгляд. — И как? — спрашивает он. Голос низкий. Хриплый. — Понял? Чимин молчит. Отравленное море внутри уже не бьется. Оно застыло. Тяжелое. Соленое. Чимин стоит на дне, и вода доходит до подбородка. И с каждой секундой чужого молчания на сантиметр выше. — Я не знаю, что у тебя в голове. Я никогда не знал. Я просто надеялся. Юнги молчит, и потому Чимин сам прерывает молчание. — На что? — Что меня хватит. Что я не буду тем, кого не выбирают. Слова выходят сами без скальпеля. Чимин ненавидит себя за них. — Я не прошу тебя выбирать, — говорит он. Голос садится. Ломается на середине. — Я прошу… я не знаю, что я прошу. — Именно этого ты и просишь. Чимин открывает глаза и обнаруживает, что Юнги смотрит на него, не мигая. И он будто перенесся из того самого фильма из-под век: только без мятных волос и с нечеловеческой усталостью на лице. Но на миг, будто всё тот же мальчишка. — голубой светлячок во тьме. — Ты нужен мне, — Повторяет Юнги. Как страшное откровение. Как клятву. Как-то, что никогда не должно было быть сказано. — Нужен. Как запасной вариант. — Заткнись. — А что не так? — Чимин кривит губы. — Он — первая любовь. А я — тот, кто под рукой. Я всегда это знал. Просто надеялся, что… Не договаривает. Отворачивается. Стыдно. Не за слова, а за то, что сказал их вслух. Юнги молчит долго. Чимин считает удары сердца. Пять. Десять. Пятнадцать. — Посмотри на меня. Чимин не двигается. — Чимин. Посмотри. Он поворачивается. Юнги протягивает руку. Кладёт на прут. Пальцы обхватывают ржавый металл. Чимин смотрит на них: на сбитые костяшки, на грязь под ногтями, на тонкую нитку сухожилий, которая тянется от запястья. Он делает то же самое. Поднимает руку. Кладёт на соседний прут. — Я не знаю, что будет, — говорит он. Почти шепотом. — Я не умею врать тебе. Чимин закрывает глаза. Вот это и есть ответ. Самый честный. Самый больной. — А ему умеешь? — Он верил. А ты — нет. Чимин сглатывает. — Поэтому ты нужен мне. Их пальцы разделяет ржавый металл. Чимин чувствует холод — и тепло рядом. Совсем близко. Так близко, что можно коснуться. Если бы не решетка. Кончик пальца Юнги — мизинец, самый крайний — касается его пальца сквозь промежуток между прутьями. Кожа сухая, шершавая и живая. Чимин не дышит. Касание длится секунду. Может, две. Может, вечность. Юнги не убирает руку. Он наклоняется ближе. Лицо почти касается решетки. — Дурак, — шепчет. Чимин чувствует его дыхание на своих губах. Табак. Горечь. Юнги тянется, и Чимин тоже. Они целуются сквозь решетку. Прямо в щель между прутьями. Металл врезается в щеки, в переносицу — неудобно, тесно, почти больно. Но губы находят губы. Как бы Чимину хотелось выбить эту решетку, расплавить её, стереть в пыль. Он бы позволил Юнги овладеть им прямо на жесткой койке в этих сырых стенах. Он бы и в окопе позволил ему это сделать. Да где-угодно. Юнги можно. Ему всегда всё можно. Поцелуй короткий. Секунд двадцать. Может, тридцать. Юнги отстраняется первым. Не убирает руку. Пальцы все еще касаются через прутья. — Я попробую связаться с полковником, — говорит он. Хрипло. — Ты уже говорил. — Повторяю. На случай, если ты забыл. Чимин кивает. Молчит. Юнги, наконец, нехотя убирает руку и отходит. — Я вернусь, — говорит у двери и стучит, чтобы с другой стороны открыли. Чимин ничего не отвечает, лишь кивает. Дверь открывается. Свет снова режет глаза. — Чимин. — Что? Юнги стоит в проеме. Половина лица в свету, половина в темноте. Смотрит прямо. — Ты не запасной. Чимин сглатывает. Снова кивает, как китайский болванчик. Дверь закрывается. Он все ещё стоит у решетки. Пальцы все еще сжимают прутья. Те, на которых была его рука. Отравленное море внутри не ушло. Но вода вдруг стала чище. Мятный светлячок оставил луч надежды и упорхнул.***
Кабинет Тэхёна — тесная бетонная коробка с единственной лампой под потолком, ещё одну — настольную — он притащил сюда не так давно. Она и освещает бумажки, которыми завален стол. Обычно Тэхён все держит в порядке, но с недавних пор всё превратилось в сплошной хаос. Стол завален папками, пустыми пластиковыми стаканами, в которых он заваривал растворимый кофе, пепельница полна. Сам он сидит, откинувшись на спинку стула, на коленях — раскрытое дело Чонгука. Лампа гудит, мертвенно-жёлтая, выхолащивает тени из углов. Юный капитан Чон — худой, смотрит исподлобья, в новой форме, что не по плечу. И совсем мало общего с тем человеком в камере, с которым он видится по вечерам. Тэхён смотрит на фото уже минут десять. Или час. Время здесь не движется. От того, что он пялится на фото, дело не развяжется. И пленник не выложит все военные тайны, как на духу. Тэхён трет переносицу и откидывает папку на стол. Взгляд переводит на окно, по которому тарабанит дождь. Уставший и лишенный сна разум вновь окутывают воспоминания. Он переносится на крышу чхондонского приюта. — А чё дальше-то? — вдруг бросает Юнги. — Ну вот мы… и чё? Скоро призыв, пойдем воевать? Джин хмыкает. — Сдохнем. — Да иди ты, — Юнги фыркает. — Я серьёзно. — Я тоже. Тишина. Ветер задирает капюшоны, треплет волосы. Сигареты быстро тлеют. Тэхён смотрит куда-то в темноту, туда, где крыши заканчиваются. — Я свалю, — говорит наконец. — Куда? — Джин скептически. С недавних пор он будто принял реальность такой, какая она есть. Скинул шелуху надежд с почти отцовских плеч, очнулся. Или на него так повлиял недавний эпизод с Ынрен. Он на нем отпечатался сильнее, чем Джин показывал. Он будто постарел лет на десять. — Да хоть куда. Юнги коротко смеётся. — Ага. С нашими рожами нас только в рай и пустят. — В рай нас не пустят, — Джин пожимает плечами. — Там нормальные люди. — А мы чё, ненормальные? — Юнги косится. — Мы? — Джин усмехается. — Мы — мусор. Слово повисает в воздухе. Тэхён затягивается, слишком глубоко. Кашляет. — Похуй, — говорит он сипло. — Всё равно вылезу. — Куда ты вылезешь? — Джин хмыкает. — Тебя отсюда только ногами вперёд вынесут. Юнги молчит. Смотрит на свои руки, на сбитые костяшки. — Я не хочу тут сдохнуть, — тихо говорит он. Откровения для Юнги — редкость. Но, видимо, прошибло. Тэхён поворачивает голову. — Тогда не сдохнешь. — Охуенно, — Джин фыркает. — План — пиздец какой чёткий. Но никто не смеётся. Сигареты догорают. Пальцы пахнут табаком и дождём. Крыша скользкая, мир — шаткий. Воспоминание смывается так же внезапно, как пришло. Тэхён моргает от неожиданного стука в дверь. — Войдите. Входит лейтенант. Молодой, с идеальной выправкой, но под глазами круги — тоже не спал. Останавливается у стола, щёлкает каблуками. — Товарищ подполковник. Доклад. — Вольно. Слушаю. — Твою мать, — говорит вместо приветствия. Бросает на стол папку. Садится без спроса. — Эти твари меня доконают. О Дохён не друг, но свой. В подчинении у Тэхёна он уже довольно давно, и теперь что-то вроде правой руки. — Конкретнее. — Чон. — Дохён трёт переносицу. — Уже которые сутки ломаем, а результата ноль. Даже не стонет, когда бьют. Сидит и смотрит в стену. Я ему рёбра ломал — он дышит через раз, а глаза пустющие. Он тянется за сигаретами. Прикуривает. Руки дрожат — не от страха. От бешенства. — Его и без того, кажется, ломает. — Тэхён делает меткое подмечание. Врачи уже давно установили у пленника эффект ломаки. Трясётся, зубы сводит, холодный пот. Но молчит. Даже когда бьют — молчит. — Предлагали ему морфий? — спрашивает Тэхён спокойно. — Тварь наркоманская. Без дозы трясётся как осиновый лист, по полу катается, зубами скрипит. Я ему шприц с морфием под нос — говорит «иди на хуй». Представляешь? Сказал, лучше сдохнет. — Чон Хосок? — Та же песня. Смотрит исподлобья и молчит. — Упрямый, — замечает Тэхён. — Упрямый, блядь. — Кан? Тэхён приходил к ней всего пару раз. Пара допросов за столом. Безрезультатных. То же ледяное молчание и полное игнорирование угроз. Тупой взгляд, грязные пряди, падающие на глаза, потрескавшиеся губы. Единственное, что Тэхёна удостоили было — «ты мусор!». Мусор. Ирония! Он вырос в приюте. Она — с матерью, с младшей сестрой, в белом домике с пирогами. Ей всегда давали второй шанс. Ей всегда прощали. А ему — нет. Ему пришлось выгрызать зубами каждый погон, каждую звезду. Он мусор? Пусть так. Но мусор, который теперь держит её за горло. — Та же стена. «Я ничего не знаю». Ударили вчера — молчала. — И всё? — И всё. — Её не трогать, — говорит тихо. — Я сам. Дохён кивает. — Как скажешь. — Поздно уже. Иди. Дохён молча кивает, тушит сигарету в пепельнице и идет к двери. Но напоследок бросает, — — Только давай с этой сукой. — он не договаривает. Просто смотрит. — Поаккуратнее. Она нам живая нужна. Дверь закрывается. Тэхён остаётся один. Среди разбросанных бумаг, папок, пластиковых стаканов и окурков. Дождь по-прежнему тарабанит по окну. На глаза попадается другое фото — ленты, платье, серьёзные глаза. — Мусор, — тихо повторяет. Кривит губы, — Посмотрим, кто из нас мусор. Он выключает лампу. Кабинет тонет в темноте. Берёт ключи. Выходит. Шаги какие-то тяжелые, будто ноги наливаются свинцом. Но он уже все решил. — К Кан, — бросает он на ходу. — И чтобы никто не заходил. — Есть, подполковник. Коридор камерного блока пахнет сыростью, мочой, дешёвым дезинфектором. Лампы тусклые, через одну. Тэхён идёт медленно, считает двери. Третья слева. Её.***
Хару перестала считать часы в сутках и сами сутки где-то после третьего допроса. Она сбилась после того, как её в очередной раз ударили головой об стол, и мир поплыл белыми пятнами. Её не били сильно. Точно не так, как других — тех, чьи крики пробивали стены по ночам. Хару надеялась и молилась, что это не Чонгук. Это всегда были всего лишь пощёчины, когда она отвечала не то; толчки к стене, когда медлила с ответом; грубые руки, которые хватали за плечи, за волосы, за подбородок — чтобы смотрела в глаза, пока повторяет одно и то же. «Я ничего не знаю». Они не верили. Но и не переходили черту. Берегли. Для кого-то. Хару сидит на койке, поджав колени к груди. Спиной к стене. Так она видит дверь. Так её не застанут врасплох. Маленькое окно под потолком, исполосованное дорожками дождя, давно почернело — ночь. Свет в коридоре не гаснет никогда, пробивается тонкой полоской под дверью. Она закрывает глаза. Не чтобы спать, а чтобы не видеть эту треклятую стену, этот потолок, эту дверь. И вдруг перед глазами — поле. Трава по колено. Тёплая, влажная, пахнет землёй и вечером. Хару маленькая — лет одиннадцать, наверное. В руках стеклянная банка из-под варенья. Рядом новообретенный друг — Тэхён. Такой же маленький, злой, с вечно сбитыми костяшками. Он не улыбается никогда. Но сегодня исключения. На его губах пробивается слабая улыбка. — Смотри, — говорит он и показывает на светлячка. Тот мигает жёлто-зелёным, зависает над травинкой. — Лови. Она ловит. Прикрывает банку ладонью, боится раздавить. Тэхён насмехается: — Трусиха. — Не трусиха, — обижается она. — Просто… он ведь живой. Тэхён молчит. Смотрит на неё странно — не зло, а так, будто видит в первый раз. Потом отворачивается. — Давай сюда, — говорит и забирает банку. Пальцы у него грязные, царапины на костяшках. Он аккуратно сдвигает крышку, запускает светлячка внутрь. — Получилось. Она смеётся. Тэхён вслушивается. Запоминает. Она не знает этого тогда. Потом — поймёт. Потом воспоминание тает. Вместо поля — потолок камеры. Трещины. Она закрывает глаза снова. Другое поле. Другая ночь. Другой мальчик. Чонгук сидит рядом, на траве. Он молчит — он часто смущенно молчит. Но сегодня поймал для неё светлячка. Не в банку, а в ладони. Подносит к её лицу, разжимает пальцы. Огонёк вспыхивает прямо перед глазами. — Лети, — говорит Чонгук. Тихий голос и такой теплый. Смотрит не на светлячка — на неё. Хару задерживает дыхание. Светлячок ползёт по её пальцу, потом срывается, мигает в темноте. — Их много сегодня, — говорит она. — Угу. — Почему они светятся? Чонгук пожимает плечом. — Чтобы найти друг друга. Она смотрит на него. На его разбитые губы, на синяк под глазом, на спокойные глаза. — Вот бы и люди так же светились друг для друга… проще было бы найтись. — Угу. — Ты бы меня нашел? — Хару спрашивает тихо, сама не знает зачем. Он не отвечает. Но через секунду его пальцы находят её пальцы. Легко. Почти невесомо. Хару открывает глаза. Серый потолок. Трещины. Она считает их. Одна. Две. Три. Шаги в коридоре. Это точно не конвой, посетитель сегодня один. И совсем не сложно догадаться, кто. Дверь страшно лязгает, и полоска света ширится, съедает бетонный пол. Его темная фигура хорошо очерчена на фоне блеклой желтизны. Тэхён входит. Закрывает за собой дверь. Стоит секунду — привыкает к темноте. Потом идёт к ней. Останавливается всего в шаге. — Здравствуй. Она не двигается, но пальцы на коленях сжимаются сильнее. Она молчит. Полоска из-под двери, вновь ставшая маленькой, подсвечивает его скулы, подбородок, край формы. — Соскучился, — говорит он. — А ты? Тэхён усмехается. Опускается на корточки, оказавшись с ней на одном уровне. Глаза в глаза. И в этих глазах Хару не видит ни одного хорошего намерения. Он протягивает руку. Проводит пальцами по её щеке — там, где неделю назад был синяк. — Я здесь не для допроса, — говорит Тэхён тихо. Пальцы спускаются ниже, к подбородку. Сжимают. — Сегодня. — Тогда зачем? — Единственное, что сорвалось с потрескавшихся губ. — Я же сказал — соскучился. Хару смотрит прямо. В темноте его зрачки расширены, блестят. Она видит то, что он не прячет — не пытается даже. Одержимость. Голод. Больную, многолетнюю, вывернутую наизнанку. Пять дней держал себя в руках. Он резко дёргает её на себя. Хару не удерживает равновесие — падает грудью на его плечо, лицом в воротник. Пахнет железом и порохом. Чужие руки уже на её талии, грубо прижимают к себе. — Скучал, — шепчет он в волосы. — Ты даже не представляешь, как я по тебе скучал. Объятия старого друга ощущаются ловушкой зверя. Но все ещё когда-то друга. Хару не двигается. Не дышит. Тело каменеет само — старый рефлекс, который она не может отключить. Внутри всё сжимается в точку. Он толкает её на койку. На спину. Коленом раздвигает ноги. Пальцы рвут пуговицы на кофте. Хару смотрит в потолок. В серый, облупленный бетон. Считает трещины. Одна. Две. Три. Его взгляд во мраке цепляет слабый блеск металла — на её шее цепочка, а на ней кольцо. Эта маленькая деталь даже на миг заставляет его прекратить то, что он делал. Холодные пальцы срывает с шее цепь: Хару пытается помешать, но бесполезно. — Красивая вещица. — Он пристально разглядывает покрытые белым золотом веточки обруча. Тэхён прекрасно понимает, почему кольцо не там, где должно быть, но не может устоять от вопроса, — Почему же не на пальце? Не хотела, чтобы я увидел, или пока не приняла предложение? — Отдай. — Впервые за сегодня Хару упрямо смотрит в его глаза. Зубы сжала, будто готовясь укусить. Пытается вырвать цепочку из его рук, но он держит крепко. — И не подумаю. Тебе это больше не понадобится. Маленький отблеск мелькает во тьме: Тэхён выбросил украшение в сторону напольного туалета: по сути дырки в полу. Слух уловил сначала глухой удар о бетон, а потом о кафель: кольцо безвозвратно пропало. Горло сдавило, но не от тэхёновых рук. Он это умеет без рук. Хару не дышит несколько секунд. Смотрит в потолок. Трещины расплываются. Это кольцо она носила на цепочке, чтобы было рядом с сердцем, пока не найдёт место на пальце. Теперь в нечистотах. Хару закрывает глаза. Внутри — пустота. Там, где секунду назад было тепло от металла на груди, теперь только холод и пульсирующая боль от разорванной цепочки — она впилась в шею, когда Тэхён рвал. Тэхён смотрит на неё сверху. Ждёт реакции. Но она её не даёт. Ни звука. Ни взгляда. Только считает трещины снова. Одна. Две. Три. Четыре. Их стало больше. Или это просто слёзы расплываются в темноте. Он разрывает ткань. Руки грубые, торопливые. Она чувствует его пальцы на рёбрах, на животе, ниже. Он тяжело дышит. — Мусор? — Тэхён выдыхает совсем тихо. А у Хару мурашки. Он это запомнил. Слишком хорошо запомнил и ждал, чтобы прийти и за это наказать. Потом резко добавляет, — — Сейчас узнаешь, какой я мусор. Тэхён ждет хоть чего-то. Слез, крика, мольбы — хотя бы взгляда, но она смотришь лишь сквозь. В потолок. В трещины. Будто из них сейчас вылетит рой светлячков. — Посмотри на меня, — говорит он тихо. Потом громче: — Посмотри, блядь! Хватает за подбородок, поворачивает к себе. Она не сопротивляется. Просто смотрит. Пусто. Тихо. Так, что становится страшно ему самому. Но он не признается. Он не останавливается. Не может. Слишком долго ждал. Слишком много представлял — ночи в казарме, дни в штабе, минуты между допросами. Её лицо. Её тело. Её запах — тот самый, из детства, персиковый, который он ненавидел и от которого не мог оторваться. Сейчас она пахнет иначе. Потом, железом, камерой. Но он всё равно вдыхает жадно, утыкаясь носом в её шею. Даже в этой грязи она пахнет раем. Последнее чистое, что в его уродливом мире есть. Хочет прошептать «моя». Но и этого не может. Даже чужое кольцо выкинул, а прошептать не может. Он переворачивает её на живот и входит мучительно долго и совсем не с первого раза — её тело не готово. Тэхён лишь на скорую руку смочил слюной себя. Хару закусывает губу. Вкус крови заполняет рот. Внутри всё рвётся — не физически даже, а где-то глубже. Там, где она прятала себя. Последнее целое, что оставалось. Она закрывает глаза. И перед ней — поле. Трава по колено. Тёплая, влажная. Ночь. Светлячки мигают вокруг — десятки, сотни. Она сидит на траве, а рядом — Чонгук. Он держит её за руку. Молчит. — Их так много сегодня, — говорит она. — Угу. — Почему они светятся? Чонгук пожимает плечом. Смотрит на неё. — Чтобы найти друг друга. Светлячки поднимаются в воздух, кружатся над ними, мигают жёлто-зелёным. Их всё больше. Они заполняют небо, поле, всё пространство вокруг. Тэхён двигается тяжело, жадно, уткнувшись лбом в её плечо. Его пальцы сжимают её бёдра — завтра будут синяки. Он что-то бормочет — не разобрать. А она — на поле. Со светлячками. С ним. Каждый толчок отдаётся в позвоночнике, в затылке, в том месте, где её били об стол. Тело отзывается тупой болью, но это не важно. Она ведь не здесь. Она там, где трава по колено, где ночь тёплая, где Чонгук держит её за руку. Светлячки мигают. — Не надо, — говорит она чужими губами. Не ему. Себе. Чтобы не провалиться обратно. Тэхён думает, что ему. — Пусть слышит, — шепчет он, ускоряясь. — Ну же, кричи. Но в ответ ни единого звука. Она на поле. Светлячки кружатся, мигают, светятся. Их сотни. Тысячи. Они поднимаются в небо, уносят её с собой, выше, дальше, туда, где его нет. Там тихо. Там тепло. Там не больно. Он кончает с глухим стоном, замирая на секунду, придавив её всем телом. Тяжело дышит в шею, перевернув обратно на спину. Хару не двигается. Лежит, глядя в потолок. Светлячки гаснут. Поле исчезает. Остаются трещины. Одна. Две. Три. Четыре. Эти минуты, что они лежат вместе длятся вечность. Вечность, после которой Тэхён встаёт и застёгивает ширинку. Проводит рукой по волосам — будто ничего не случилось. Будто пришёл поболтать. На неё даже не смотрит. — Увидимся завтра, — говорит он у двери. — Отдыхай. И только когда его шаги растворяются за дверью, Хару настигают крупные и немые рыдания. Хочется отмыться от липкой жидкости и его касаний. Внутри — пустота. Там, где было поле, — теперь только серая стена и запах чужого тела. Хочется кричать, но она молчит. Чонгук не должен услышать. Она закрывает глаза. Пытается вернуть светлячков. А их всё нет.***
Раньше, когда Хосок был маленьким, он верил, что Бог смотрит на него с неба. Отец — в чёрной рясе, с крестом на груди — говорил это каждое воскресенье. Голос у отца был низкий, спокойный, он заполнял всю маленькую церковь в Чхондоне, где скамейки скрипели, а свечи пахли мёдом и воском. Раньше, когда Хосок был маленьким, он боялся отца. Не всегда. Сначала — любил. Хосок сидел на передней скамье, смотрел на витраж с Иисусом и думал, что Бог — такой же большой и строгий, как папа. — Бог любит всех, — говорил отец. — Даже тех, кто заблудился. Хосок тогда не понимал, что значит «заблудился». Думал, это про лес. Про темноту. Про то, как страшно, когда не видно тропинки. Он поднимал руку и спрашивал: — А если заблудился — он найдёт? Отец не улыбался. Смотрел строго, поверх очков. — Найдёт. Всегда находит. После службы отец менялся: будто с лица слетела благочестивая маска милосердия. Церковь закрывали. Свечи гасили. Бог на витраже всё так же протягивал руки, но уже никто не смотрел. Хосок вырос. Перестал верить. В Бога, в отца, в то, что кто-то найдёт его в темноте. Особенно сейчас. Никто его тут, блять, не найдет. Его камера ничтожно маленькая. Метр на метр. Без единого окна: лишь дырка в стене в качестве вентиляции. Голые стены, койка и ведро в углу. Их с Чонгуком держат по отдельности, и наверняка, в разных концах здания, раз он ещё никого не слышал за стенами. Он сидит на полу. Спиной к стене. Трясёт. Эта ломка уже не первая в его жизни. Так всегда бывает, когда он пробовал слезть с колес без ведома японских врачей. И всякий раз провал. Он хорошо знает эту боль — тело горит, кости выворачивает, пот льёт градом. Но сегодня хуже. Он не знает, сколько времени прошёл. Час. День. Неделя. Время растягивалось и крошилось. В коридоре тихо. Только гул ламп и где-то далеко — капает вода. Хосок смотрит на свои руки. Они дрожат. Он сжимает их в кулаки — но это не помогает. — Хосок. И узник замирает. Это или галлюцинации, или голос бога раздался прямиком из-за глухой стены. Голос из коридора. Он не поднимает головы. — Хосок, твою мать. Голос Бога неожиданно знакомый. Как будто из детства. Он узнаёт этот голос. Всегда узнавал. С того самого дня в Чхондоне, когда они заперлись в тесной каморке сервисного центра, где закатывали вечеринки, а потом Юнги поцеловал его в первый раз. Жёстко, неумело, со вкусом дешёвых сигарет и соджу. И даже раньше. Хосок не отвечает. — Ты там живой? — голос ближе. Наверное, присел у двери. — Живой, — выдыхает Хосок. Его собственный голос чужой. — Как ты? Отец говорил, что Бог не любит шуток. Что язвить на тему церковных учений и писаний — богохульство. Но Чон Хосока все равно не пустят в рай, так какая разница? — Прекрасно. Отпуск в пятизвёздочном отеле. Юнги молчит. Потом тихо что-то говорит: — Я принёс тебе кое-что. Хосок медленно поднимает голову — для этого требуется тонна усилий. Смотрит на дверь — на щель под ней, где видны чужие ботинки. Щель непредусмотрительно большая. Как раз пролез тонкий шприц с запечатанной в колпачок иглой. Предположительно морфий. — Зачем? — Чтобы ты не сдох. — А тебе не всё равно? Тишина. Хосок ждёт. Слушает удары собственного сердца. «Бог любит всех». Может, в чем-то отец был прав. Его собственный Бог сейчас ведь от Хосока не отвернулся. Сидит под дверью, протолкнув этот чертов шприц. А ведь Хосока так ломает, что он сейчас себе что-угодно готов вколоть. — Не всё равно, — говорит Юнги. Но с большой натяжкой. Голос глухой. И уже не такой, как раньше. Как в смутных воспоминаниях. — Правда? — Хосок кривит губы. — А ты разве теперь не с доктором? Юнги молчит. — И? Бог молчит, а Хосоку больше сказать нечего. Исповедь закончена. Так он думает, пока его идол являет жестокое откровение, — — Думал, я буду всю жизнь лить слезы по умершему? Прости, что не оправдал твоих надежд. В обычных условиях Чон Хосока такие слова бы не тронули. Но гребанная ломка! Она вспарывает вены и кипятит мозг, бередит воспоминания и будит давно забытое. Хосок закрывает глаза. Трясёт сильнее. Зубы стучат. Он впивается ногтями в колени, чтобы не закричать. — Доза, — говорит Юнги. — Возьми. Под дверью. Сам вколоть сможешь? Шприц плывет перед глазами. — А сам не зайдёшь? — Не пропустят. — Врёшь. Юнги молчит, а Хосок смотрит на шприц. Потом на дверь. Потом снова на шприц. — Ты поэтому пришёл? — голос сухой, как порох. — Совесть почистить? Снова молчание. Бог не слишком сговорчив. Хосок тянется. Пальцы дрожат — он не может их остановить. Берёт шприц. Вертит в руках. Игла блестит в свете из-под двери. — А если я не возьму? — Возьмёшь. — Уверен? — Ты жить хочешь. Хосок коротко усмехается. И впервые за долгие годы выпускает из гортани смешок. Хриплый и незнакомый. Его Бог слишком в него верит. — Это ты так думаешь. Он подносит шприц к вене. Не торопится. Смотрит на тонкую иглу. — Знаешь, чего я хочу на самом деле? Юнги молчит. — Чтобы ты вошел. Сел рядом. Сказал, что облажался. Что всё было зря. — Хосок кривит губы. — Но ты не войдешь. Потому что боишься. — Чего? — Увидеть, кем я стал. Тишина. Хосок вводит иглу. Жмурится на секунду от боли, но та быстро проходит. Тепло разливается по венам, гасит дрожь, гасит мысли, гасит всё. Он откидывается головой на стену. Смотрит в потолок. — Ты его любишь? — спрашивает вдруг. Как будто это важно. Чон Хосок говорит про чувства! Точно крыша набекрень съехала. Точно мозги спалила наркота. — Юнги. Ты его любишь? — Я не знаю, — голос глухой. — Я нихуя не знаю. — А меня ты любил? Долгая пауза. — Любил, — говорит Юнги. — Ты был первым. Хосок усмехается. Глаза щиплет. Он не плачет — не будет. С чего бы? — Был, — повторяет он. — Хосок. — Что? — Не умирай. Хосок смотрит на дверь. На собственные ботинки. На щель света, пока та не расплывается в неясное пятно, а потом и вовсе не гаснет. В коридоре Юнги сидит у двери. Спиной к стене. Смотрит на свои руки. Они пустые. Достаёт сигарету и прикуривает. Дым ползёт к потолку. Где-то в другом конце этого бетонного лабиринта — Чимин. А здесь — он и Хосок. Между ними — бетон, ржавая дверь и годы, которые не вернуть. Юнги затягивается. Выдыхает. — Прости, — шепчет. Никому. И сразу всем. Юнги затягивается в последний раз. Тушит сигарету о бетонный пол. Бога нет. Ни здесь, ни там, ни в камере Хосока. Никогда не было. Только стены, двери и они двое — по разные стороны. Есть лишь светлячки — те, что когда-то давно светили им в Чхондоне, а теперь погасли. Все до одного.