I
С самого утра в день матушкиных именин Елена твёрдо решила находиться в благостном расположении духа. От этого решения всё ей разом стало мило — и ранний подъем, и осторожно расцветающее сентябрьское утро, и бодрящий с тепла жилого этажа холодок, наполняющий большую залу, уже убранную к вечернему балу георгинами и астрами, и потому стоящую распахнутой окнами в сад. По давней традиции матушка в именины всегда пила утренний чай в этой зале. Вот и теперь она уже сидела в голубом капоте и шали там в облаке чайного пара у самой веранды, розовощёкая, здоровая, черноволосая, похожая на лебедя, ожидая, когда же спустится к ней Елена, и читала книгу. Елена, мягко ступая домашними туфлями, прошлась, пританцовывая, по натертому паркету — да так, что не раздалось и шороха — а потом кинулась, как в детстве, на шею матушки с громким смехом: — С Днём Ангела, любимая моя! С Днём Ангела, маменька… После чая собрались и поехали в церковь. Елена, ещё более погрузившаяся в тихую радость, очень подходящую к созерцанию мелькающих далей убраных полей, думала о том, как хорошо вот так встать раненько, напиться чаю, помолиться — и ещё иметь в запасе целый прекрасный долгий день, будто и созданный лишь для труда и добрых дел. Она уже с восторгом представляла, какой кроткой вернётся, и давала себе твёрдое мысленное слово сразу же отправиться в мастерскую, которой избегала месяц. Елена обещалась явить картину еще к началу лета, потом — к нынешним именинам, и теперь ей было стыдно за своё безделие, тем более полное раздражения на застопорившуюся работу, чем чаще она меняла её на выдуманное множество дел. В них и без Елены бы прекрасно обошлись, а, между тем, она, суетясь, будто и не заметила, как прошла любимая и плодотворная обычно летняя пора. Странно, словно после долгого сна, было наблюдать за уже чернеющей по осени стеклянной водой речушек, над которыми, покачиваясь по мосткам, проносилась коляска, или слышать вдруг в отдалении, из самой глубины высокого неба, протяжный журавлиный зов. Казалось же: совсем недавно ещё цвёл под окнами спален жасмин и перекликались в липовой аллее кукушки. Обычно степенная и строгая маменька, сидя, сложив руки, в коляске рядом с Еленой, тоже являла собой совершенно милостивый образ. Выпуклые чёрные глаза её были будто подёрнуты жемчужным ласковым туманом, а на тонких губах играла улыбка. Она ждала исповеди: говела неделю, не бралась за дела просителей — баб и мужиков, чтобы не ругаться. Вся занятая хлопотами усадьба замерла вслед за хозяйкой — и лишь ко дню именин вновь вернулось в большой дом оживление: деревенские девки на подёнщине мыли окна, мели и натирали полы. Церковь села Жеребейкова, если ехали к ней от усадьбы, являлась неожиданно, показывалась из-за поворота и берёзового леска — и стояла уже всё время, белая, стройная, как игрушечная, пока вилась лентой через село к ней широкая дорога. По большим праздникам дорога всегда была полна народу, и Елена помнила вид этот с самой детской поры: разодетые в красное девки и бабы, весело, с песнями, идущие к службе с дальних деревень, стекающиеся полевыми ручейками в большую реку, влекомую колокольным звоном. Приходилось, бывало, оставлять лошадей и тоже идти в реке, крепко держась за маменькину руку, испытывая любопытство к босоногим белоголовым детям, ярморочным лоткам с яблоками, бородам мужиков, большим гусям… Теперь же дорога была пуста, лишь пылило у реки по ней стадо, и коляска, к веселью придерживающей шляпку Елены, покатилась к церковному холму быстро, шурша новыми шинами совсем на городской манер. Маменька о церкви всегда рассказывала, по её мнению, поучительную историю. Мол, прабабка Белова строила её на деньги, привезённые с турецкой войны, куда она сбежала воевать против воли матушки — и, мол, от этих неугодных богине денег церковь, едва начинали возводить стены, два раза без следа уходила под землю. И лишь на третий раз, когда прабабка, видя такой разлад, покаялась наконец всем своим своенравным духом, раздала деньги, коими её награждала государыня за непримиримость ко врагу, на милостыню, а потом услала любовников-турчат и поклонилась в ноги матери — вот тогда-то и пошло дело, и выстроилась церковь… Елена, в детстве всегда со страхом слушающая эту историю, если и верила теперь в проишествия, то смотрела на них лишь с научной точки зрения, а матушка, обладавшая острым умом, но для которой непослушание родительскому слову являлось в любом поучении чуть ли не корнем всех бед, вполне умещала в себе и веру в чудо. Впрочем, оказываясь внутри церкви — снаружи совсем небольшой, но по входу вдруг возносящуюся высоко-высоко светлым расписанным куполом — Елена и сама вспоминала простое и прекрасное чудо жизни, знание о котором словно когда-то было ей доступно, но теперь совсем стёрлось из памяти. Она каждый раз вновь ступала в далёкоё милоё детство, и с трепетом понимала: тут нельзя солгать ни в чём, ни в капле, и буйный дух её хоть на мгновение смирялся. Елена не верила в богиню, как верили крестьянские бабы. Те молились на всё одинаково: на грозу, засуху, урожай, хлеб, пожар, рождение или смерть ребёнка. Не верила так, как верила матушка, и всё же каялась, когда бывала гневна, завистлива, горделива, и ничего никогда не просила, кроме милости и смирения — потому как только в такой честности с собой могла творить. В церкви было людно, крестили детей, и после литургии, пока матушка исповедовалась и причащалась, Елена вышла к коляске. Кучер Дениска, молодой, чернявый, ходил у лошадей, выпятив, как петух, грудь в новой кумачёвой рубахе, а две девки стояли рядом, смотрели на его блестящие сапоги с узкими голенищами и грызли подсолнухи. С приближением Елены они лишь раз лениво глянули на неё — а потом насмешливо кивнули краснощёкому, как его рубаха, Дениске и отошли. — Ну, сбегай-ка за пряниками, — сказала тогда кучеру нарочито строго Елена, а сама забралась на высокие козлы. Лошади было запрядили ушами, но Елена не натянула поводий, осталась так, осматривая теперь открытую ей пустую церковную площадь. Утреннее солнце светило ярко, воздух был чист, крепок от запаха спелых яблок и осенней холодной росы, и под золотыми, как свечки, берёзами лежали синие прозрачные тени, похожие на тени мартовского полудня. На паперть вышел черноволосый бледный молодой человек в голубом учительском сюртучке - верно, новый гувернант кого-то из соседей: Елена, провожая его взглядом, распрямилась, повела плечами и будто лениво поиграла поводьями, но тут девки с подсолнухами громко засмеялись где-то у церковной ограды, и вмиг сконфузившейся Елене показалось, что смеются над ней... Маменька всё не выходила, а потом долго раздавала деревенским детям пряники, орехи, копеечки, гладила их по стриженым головам и спрашивала, как учится им в новой школе, и, когда наконец поехали, тени под берёзами совсем побледнели. Дениску отпустили сходить до родни, и Елена правила. Она сняла шляпку, перчатки, курточку, крепко уселась на козлах - радостная, по-ухарски намотав на один кулак поводья, а во втором держа кнут. Молодой гувернант мелькнул у ворот церкви, и Елена, заливисто свистнув, чувствуя себя совершенно прекрасно и свободно, щёлкнула в воздухе кнутом. Коляска рванулась, словно сдутая ветром, и в мгновение скатилась с церковного холма: маменька даже не успела ахнуть, как они уже мчались к мосту. - Береги-ись! - кричала Елена, особенно протягивая, на манер московских кучеров, последний слог, когда видела курей или собак, и последние, особенно разозлённые этим наглым слогом, тогда бежали за коляской с хриплым лаем, пока не задыхались от пыли. Маменька вскрикивала, смеялась, вновь вскрикивала. Что-то голубое мелькнуло сбоку, Елена оглянулась, но не нашла там ничего, кроме гуся, и в пылу езды не могла вспомнить, чего искала - а, когда коляска очутилась за рекой, в полях, и быстро побежали назад стволы берёз и редкие пучки кустов, уже совсем позабыла казалось обо всём на свете, и думала лишь о себе, летящей и летящей. У самого поворота к усадьбе встретилась вдруг неповоротливая городская карета. Елена придержала лошадей и быстро мягко догнала карету, ожидая увидеть в придёрнутом красной занавеской окошке белый чепец кого-то из тёток, приглашённых на матушкины именины. Тройка широкогрудых лошадей и старый кучер в фуражке недовольно покосились на танцующих рысаков, но Елена, вся румяная и весёлая от быстрой хорошей езды, лишь покрепче натянула поводья, поровняла такую же румяную весёлую матушку с окном кареты, и потом наконец сама будто без интереса взглянула туда же... Милое лицо явилось ей оттуда, из темноты экипажа, и сердце Елены, в секунду застыв в радости узнавания, рухнуло, как подстреленное, затрепетало по рёбрам, потом - сладко скакнуло к самому горлу. Кровь отлила от лица, и Елена перестала дышать, а только смотрела, жадная, ошеломлённая. - Наташенька, какое счастье! Мы никак не ожидали тебя раньше ноября! - воскликнула матушка, но Елена не смогла разобрать слов, ясно поняв среди них одно лишь имя, да и то - громыхающим сердцем. - Мелина Алексеевна, тётушка, ангел, как же я могла пропустить ваши именины, как я могла? И из окошка кареты к маменьке потянулись узкие ладони, а за ними - плечи в зелёном сюртуке, потом - рыжая макушка, лоб, нос, шея, грудь. - Как я могла? - повторила высунувшаяся по пояс Наташа Романова, прекрасная, радостная, светлая, как всё это утро, целуя руки маменьки. - Поздравляю, дорогая моя тётушка, поздравляю!.. Елене хотелось сорваться с места, кинуться Наташе на шею, но она отчего-то всё оставалась на козлах, не смея шевельнуться, с нежной робостью в груди ожидая несмелой встречи с зелёными родными глазами и ласковой улыбкой. Но вместо желанного из-за спины Наташи неожиданно показалась в окошке аккуратная женская головка в дорожной шляпке, посмотрела на Елену птичьими глазками, улыбнулась - и Елена почувствовала, как нехорошее произошло с её сердцем: то будто проткнули чем-то ледяным... Не помня себя, она тут же взмахнула кнутом, крикнула зло, громко. Лошади рванули вперёд, и тогда такой грохот поднялся в ушах Елены, что не слышала она уже позади ничего - да и не хотела слышать.⊱✿⊰
Любовь, которой обладало сердце Елены, была первой любовью, почему-то не оставшейся милым воспоминанием юности - и теперь обратившейся в глубокую и сильную привязанность, обычно теплещуюся, но в одну секунду вспыхивающую ярко, страстно. Елене едва минуло шестнадцать, когда она впервые иначе взглянула на Наталью Романову, знакомую и невинно любимую с детства. Наташа была воспитанница матушки, дочь покойной княгини Романовой, очень добрая и очень умная молодая женщина, в ту пору прилежная студентка Московского Университета, и Елена, до того не замечавшая в ней ничего необычного, вдруг с трепетом в груди поняла для себя всю её чистую красоту. Наташа была благородна на лицо, как римская статуя, но ещё более - благородна сердцем, и это отражалось в твёрдости, правдивости её молодого сильного характера. Она казалась героиней книги, и Елене мечталось очутиться с ней на одних страницах - и быть той, кого Наташа полюбит: тоже, конечно, за честность и ум, но ещё - за кудряшки, реснички, веснушки, плечики... Юность пролетела, вспыхнула, как весна, и вместе с ней, как думалось Елене, отцвело и сердечное очарование. Елена стала красивой женщиной, и девичья невинность покинула её, уступив место ясности и требовательности - к себе, к миру. Она училась художествам в Москве и Питербурге, потом - уехала на три года заграницу. Наташа существовала в её жизни теперь, как милый друг, как часть семьи: при надобности Елена сначала спрашивала совета у матушки, потом - у Наташи, но в делах молодых и дружеских - лишь у Наташи. С отъездом Елены из России они не виделись ни разу, но в последнюю зиму Наташа сама неожиданно навестила её. Случилось это в Париже, под самые Святки, и Елена оказалась очарованной тем, как вдруг затрепетала в полузабытом ожидании чуда грудь, как повеяло домом, светлым детством, как свободно и хорошо стало мыслить, работать. Захотелось... Елена не знала, чего ей так сильно хотелось, но каждый вечер перед сном представлялись картины будто давно прочитанной и полузабытой истории любви, и от этого сердце Елены пело. Наташа проезжала из Египта, где занималась раскопками питербургская экспедиция, и должна была пробыть в Париже неделю, но задержалась почти до февраля. Каждое воскресенье Елена делала вид, что уговаривает остаться, а Наташа - что срочно должна ехать, но обе они наслаждались компанией друг-друга и совершенно не хотели расставаться, обе знали это, и потому вещи Наташи даже не были собраны к назначенному дню отъезда. Они жили в большой квартире Елены с роялем и художественной мастерской. По утрам Наташа занималась гимнастикой, играла пьесы, а Елена читала или ходила на пленэр, потом они пили кофе, ездили гулять и на обед в галерею, после обеда - работали, к вечеру - принимали гостей, или, что бывало чаще, проводили время вдвоём. Елена обычно рисовала, а Наташа, затихнув за спиной, наблюдала, и от этого присутствия у Елены, обычно не любящей стороннего глаза, бегали сладкие мурашки по шее; всё её тело нагревалось, становилось странным. Она рисовала быстро, крупными смелыми мазками, и серый зимний Париж неожиданно выходил у неё подобным страстному любовнику с пылающими алым закатом щеками... Наташа же была очаровательно-робка и тиха, будто боялась зарождающейся нежности, и Елене нравилось и не нравилось это одновременно. Её любовь больше не являла собой любовь прежнюю, девичью, чистую, и, конечно, находила в Наташе объект радости и восхищения, но больше - страсти. Елена чувствовала себя расстроеной и дикой, когда Наташа, эта прекрасная хорошая Наташа, стойко сдерживалась от голода, в котором Елена так легко теряла рассудок. Было иное - взгляды, касания, объятия, долгие разговоры, в которых к Елене обращались, как к равной, большой, были участие и забота. Однажды на вечерней прогулке они попали в такую метель с дождём у Сены, что невозможно было видеть дальше своего носа, ни то что найти извозчика; Наташа укутала Елену в свой плащ, прижала к груди - и Елена, замерев в тепле, слыша под ухом ровное сердце, поняла, что отдала бы за повторение этого мгновения всю на свете обжигающую любовь, которой требовало её молодое сильное тело от Наташи. По отъезду не было объяснений словесных, но словно были сердечные. Елена непременно обещала весной возвращаться домой, в Россию, хоть собиралась не раньше июня. Наташа давала слово тоже быть в Москве, и встретиться, и вместе отправляться в Жеребейково на лето. До самого последнего мгновенья, мгновенья расставания, Елене казалось - вот-вот не сдержится её душа, откроется Наташе, рот же Елены молчал, потому как не было будто во всём мире слов, способных описать то, что душе чувствовалось... Трепет, так и не нашедший выхода, наполнил Елену с отбытием Наташи до самой макушки. Она быстро закончила дела в Париже, и, прощаясь с друзьями, не ощущала грусти, а, наоборот, находила себя разгорячённой, особенно красивой и весёлой, как всегда перед большим хорошим событием. И долгая дорога не смогла унять в ней огня. Все мысли Елены были лишь о скорой милой встрече, о доме и маменьке, о лете - и том, что, должно быть, произойдёт летом с её жизнью, когда она согласится - непременно согласится! - стать женой такой прекрасной женщины, как Наташа... Впрочем, случилось всё иначе. Уже в марте Наташу в срочном порядке вызвали в университет, и она уехала - в Персию. Елена, разминувшаяся с ней десятью днями, нашла на московской квартире лишь короткое письмо с извинением, и грудь её тогда наполнилась обидой: позабытой, детской, истиной, такой, какой можно обижаться только в шесть лет и только на садовую дорожку, ссадившей коленку. Горячесть Елены вспыхнула от этой обиды ещё раз. Елена в секунду решилась ехать вслед за Наташей, быть с ней где угодно, но разум, обычно звучащий голосом матушки, взял верх. Она с холодной ясностью поняла, что, в самом деле, совершенно не знает ничего о чувствах самой Наташи: ответны ли они - или всё явлено лишь ослеплённым воображением?.. Елена винила себя в трусости, медлительности - тогда, в Париже, вопрос любви можно было решить одним словом, теперь же - предстояло трудное: ожидание, совершенно не свойственное порывистому яростному характеру Елены. Она не стала задерживаться в Москве, и скоро уехала в Жеребейково, надеясь, что знакомые заботы родного угла помогут ей отвлечься от скуки и печалей. Так и случилось. Матушка, давно уже ожидавшая возвращения дочери, с радостью приняла на житьё - и дни Елены потекли быстро, полные суетливой радости деревенской жизни. Мать Елены, княгиня Востокова, была богатой образованной дворянкой крепкого старого уклада, и имела черты соответствующие - хорошее, с умом, хозяйствование на земле, строгость в обращении с капиталом, уважение к крестянскому труду, а из своего - хлебосольство, набожность, твёрдость и умеренность характера. В молодости это была первейшая умница и красавица. Она училась медицине, истории, математике, юриспруденции, повидала Европу, блистала на балах, но в мужья взяла себе младшего графа Шостакова, ничем не примечательного гвардейского офицера, в обхождении с ней очень нежного и верного. Он-то и стал отцом Елены, но совсем не успел потешиться дочерью. Елене было шесть, когда Алексей Шостаков погиб на Балканах - и более мужа княгиня Востокова уже не взяла. Она посвятила себя воспитанию Наташи и Елены, ведению всего большого семейного хозяйства, а потом и деятельности, обычно называемой народной: на средства княгини строились в окрестных деревнях больницы и школы, отправлялись учиться в город крестьянские девушки. Елена характером пошла в маменьку, легкостью и простотой натуры - в папеньку, и потому, как не старалась теперь она привлечь грустную ровную задумчивость, свойственную безответно влюблённым, ничего у неё не выходило. Она всё равно думала о Наташе гневно и страстно, как об обещанной, но потом вдруг нежность схватывала её сердце, сжимала тисками, и тогда Елена плакала тихими счастливыми слезами, вспоминая о дарованных мгновениях трогательности и честности. От этого ей не рисовалось. Будто не хватало в новой мастерской того внимательного взгляда из-за спины, и новый пейзаж, милый сердцу знакомый вид с усадебного холма на распахнутый горизонт неба, на поля, полные хлебов, на речной изгиб, получался серым, тусклым, лишённым жизни... Наташа писала редко, да и письма доходили дурно: с опозданием в неделю, две. Она всегда слала одно длинное обстоятельное письмо княгине, а Елене - другое, с сухим цветком в конверте. Цветы были разные, но пахли одинаково - незнакомо, дурманюще. И, если слова письма из раза в раз оставались невинны и нежны - Наташа спрашивала о деревне, о здоровье, новых лошадях, о художествах - то от цветочного запаха, лёгкого и пряного, у Елены сладко кружилась голова. В день, когда приходило письмо, она до самого вечера думала, не переставая, о Наташе, и Наташа, как зачарованная, как званая, приходила к ней затем во сне... Елена просыпалась посреди ночи мокрой, горячей, задыхающейся, а сердце её билось так, что, казалось, грохот его должен был слышать весь дом. С матушкой же в письмах Наташа говорила о своём родном подмосковном имении, о строящихся там дачах, о лесе на продажу - и матушке думалось, что, раз Наташа заговорила о делах, то точно решила наконец жениться. Мужа от неё не ждали, но ждали хорошую жену. Матушка с тёткой, особо сведующей в делах брака и невест, гадали, кого же представит Наташа, а Елена и не смела принять поведение Наташи на свой счёт. Ей вдруг сделалось ясным - до ужаса в сердце - что Наташе давно уже могла обещаться другая, и чем чаще матушка рассуждала о невестах, тем более Елена укреплялась в этой мысли. Вот почему Наташа так осторожна, так скупа на чувства, вот почему она так тверда перед Еленой! Видит ли она вообще в Елене женщину, полную чувств - или видит лишь сестру, ту, с детством которой разделены были годы отрочества?.. Елена не могла спросить об этом прямо, в письме, ещё и потому, что крошечная искра надежды всё же теплилась в её груди. Она помнила ясные добрые глаза, крошечную мягкую улыбку, осторожные прикосновения тёплых рук, помнила доверчивость и ласковость, с которыми Наташа обращалась с ней - и всё это теперь охранялось в памяти Елены, как святыня, как единственное доказательство правоты чувств. Написать Наташе значило поставить крест на спасительном неведеньи. Лучше уж было ждать окончательного объяснения: трепетать и мечтать в этом ожидании, любить, да - нередко ревниво, яростно, но лишь от гордого сердца, не ото зла. Елене казалось - к приезду Наташи всё в ней будет готово к встрече, и душа, истомившись, покойно примет любой исход. Часть её, впрочем, понимала, что этому не бывать: Елена тонула в буре чувств, и не хотела найти спасения. Страсть Елены и в меньшем в мгновение могла полыхнуть гневом, однако обычно сдерживалась твёрдостью характера, тут же, в делах сердечных, она не умела быть разумной, как всякий влюблённый. Когда же Елена бывала с собой чесна, то с грустью и лаской понимала, что бедное плачущее сердце её сгорит без следа, как только глаза увидят любимый светлый образ, но чем обратится это пламя - горячей сладкой любовью или холодной горькой тоской - зависело лишь от Наташи.⊱✿⊰
В бреду красной, как кровь, ярости Елене казалось, что она видела на протянутой к матушке чужой руке ужасное: блестнувшее бледным золотом помолвочное кольцо. Разум, влюблённый, ещё отрицал это, но в груди, заглушая ясные мысли, клокотало, грохотало - и, чем больше Елена думала о кольце, тем яснее оно вырисовывалось перед её внутренним взором. Представлялось, что и в Париже Наташа уже носила его - но Елена, очарованая, не желала тогда замечать ничего вокруг, а ею пользовались, играли: от скуки. Нет, Наташа никогда не была тем прекрасным честным образом, придуманным самой Еленой для себя же; она являлась обычной женщиной её воспитания и круга: такие, и найдя невесту, до самой свадьбы - а нередко и после - совершенно не оставят старых привычек и будут добры с каждой хорошенькой девушкой, не позволяя, конечно, себе спуститься до волокитства, но со старшей снисходительностью принимая робкие восхищения. Так думала Елена, сбегая через сад вниз к реке. Она бросила лошадей у крыльца и, не слушая взволнованных возгласов матушки, ринулась в дом, желая лишь одного - исчезнуть, в секунду понимая весь позор, на какой обрекло её сердце. Сначала Елена закрылась в мастерской, но потом вдруг поняла, что Наташа пожелает объясниться, чтобы остаться в глазах Мелины честной - и виноватой во всём театре окажется лишь Елена: глупая Елена, совсем девочка, не женщина, не умеющая любить зрело, а лишь мечтающая, очаровывающаяся. Тогда ноги сами понесли её из дома - и она, громко пробежавшись по лестнице, испугав тем старую горничную, бросилась прочь, не видя перед собой ничего из-за злых обжигающих слёз. Очнулась Елена только под усадебным холмом, за старой липовой аллеей. Продираясь там по заросшей ежевикой тропинке, она исцарапала руки, но не заметила и не почувствовала этого, стремясь поскорее скрыться, как стремилось бы раненое животное. Гнев, сотрясающий грудь, угасал, и вместо него вставала за сердцем жгучая обида на собственную легкомысленность: Наташа вновь представлялась очень честной и доброй, какой и была. Наташа совершенно ничего не скрывала от Елены, всегда обращалась заботливо, будто с младшей сестрой, была открыта и нежна по-родственному - и Елене бы хранить и ценить подобное к себе отношение, так нет же!.. Она отплатила Наташе, этой чудесной женщине, лишь ужасной страстью: не любовью - одержимостью, и требовала подобного греха взамен. От тяжёлого откровенья, вставшего над слабеющим разумом неумолимой тенью, Елена вмиг почувствовала и всё тело словно разбитым болезнью; она нашла в себе последние силы спуститься к самому берегу реки - но там уже упала, будто оставленная собственным сердцем, ничего не видя вокруг себя. Елене казалось, что пролежала она так, без слёз и дум слепо уткнувшись лицом в песок, недолго - но, открыв глаза, увидела над головой совсем высокое солнце. Вокруг стоял ясный и тёплый день - такой и могло обещать минувшее утро. Река была темна и спокойна, мягко мерцала, переплетаясь течением с лучами осеннего солнца - не слепяще, а серебряно, почти лунно. Над противоположным пологим берегом голубел чистый, без единого облачка, горизонт, воздух, сухой и тихий, будто застыл. Далеко в нём были видны ныряющие комки кречетов - и потом слышен их протяжный плачущий крик... Елена не знала, сколько прошло времени. Она села, поджав ноги, но будто осталась лежащей - в теле её не шевелился и самый крошечный мускул. Подвижность оставлена была глазам, но и они осматривались из-под тяжёлых век равнодушно и слепо. Неясные образы бродили в мыслях Елены, как блики бледного солнца в быстрой холодной воде - и так же бесследно таяли. Ей казалось, она видела себя настоящую, застывшую камнем, со стороны - но тут же и себя прошлую, опозоренную, бегущую. Будущее оставалось скрытым, и Елена была уверена, что оно теперь никогда не покажется. Елена более не являлась достойной будущего - ни в капле, и уделом оставался лишь длинный-длинный день, предрешённый конец которого ещё нужно было со смирением пережить. Потом же, в наказание за гневную несдержанную страсть, день этот начнётся сначала - и так будет целую вечность.⊱✿⊰
У Елены к балу и ужину было сшито очень красивое платье из голубого атласа, но она спустилась в пятом часу к собранию, уже ожидающему танцев и возбуждённо толпящемуся по этому случаю у столиков с шампанским, в платье чёрном, почти строгом, в чёрных же с золотом кружевах. Матушка, окружённая поздравляющими её тётками и их мужьями, встревожено глянула на Елену, но затем, успокоеная ответным ровным взглядом, все же коротко одобрительно кивнула - и тогда Елена, старательно глядя лишь перед собой и улыбаясь, принялась здороваться с гостями. Гостей было много, и все - старые знакомые: родственники и соседи. Потому Елена каждому переживающему должна была непременно мягко ответить за своё опоздание и свой бледный усталый вид, и убедить, что дело тут совсем не в болезни. Подтверждая слова, она тоже пила сладкое шампанское, смеялась, розовея щеками - и наконец, забывшись в череде радостных знакомых лиц и чувствуя себя уже вполне сносно и даже весело, быстро повлекла всех в танцевальную залу, откуда уже доносились звуки вальса. Там-то вдруг Елена и увидела ту единственную, которую боялась встретить лицом к лицу. Наташа, верно, до того распоряжалась оркестром, и теперь шла, улыбаясь, навстречу по блестящему паркету очень красивая и тонкая в своём белом дамском фраке, протягивая ко входящим руки. Елена было вздрогнула, но весёлость и гордость без следа былого раскаинья вскипели в ней, как пузырьки в бутылке шампанского, и она лишь мельком посмотрела Наташе в серединку лба, избегая глаз, а потом обернулась к первому попавшемуся кавалеру из стоящих за спиной, подхватила его - и в ту же секунду они с ним согласно и легко закружились в вальсе. Белая фигурка Наташи несколько раз мелькнула мимо, но Елена больше не искала её, а, убедившись, что и прочие пары вступают в танец, взглянула на своего нечаянного партнёра и вдруг узнала того самого черноволосого молодого мужчину, которого заметила утром у церкви. Это показалось ей чудесным и предрешённым, и Елена поняла, что достойна подобного сегодня, как никогда... Всё вокруг обратилось для Елены счастьем, какое, верно, может испытывать лишь приговорённый к смерти, забываясь глубоким сном. Бал под умелым распоряжением матушки шёл своим чередом. Елена не пропускала ни танца - или оттого, что ей было невероятно весело, или оттого, что Наташа, казалось, следовала за ней по пятам, и Елена, вновь чувствуя, как поднимается за сердцем что-то болезненное, боялась остановиться и дать этому волю. Отплясывая кадриль со старым, но очень подвижным для своих годов соседским генералом, Елена видела Наташу прямо напротив себя: стоящей в одиночестве у стены неподвижно, с лицом, скрытым тенью. Лишь глаза сверкали, как два изумруда, и Елена испугалась этих глаз - или того, что шевельнулось в её голове отголоском разума. Незнакомая женщина с птичьими глазками, тоже в красивом дамском фраке лилового цвета, танцевала недурно, на английский манер, и ни разу - с Наташей. Наташа же не танцевала вообще. Елене стало душно; она вспомнила, что ничего не ела с самого утра, а только пила перед танцами шампанское. Но потом кровь бросилась ей к лицу от воспоминаний о сцене ужасной ревности, позволеной ранее, о побеге. Тогда Елена с усилием забылась - и обратила всё внимание своё только на внешний яркий мир, чтобы не думать о жгучем поднимающемся стыде, чтобы не рассуждать с собой уже ничего. Тогда от сердца, скрывая стыд, явилось странное - весёлое до злости. Следующую за кадрилью польку Елена станцевала с матушкой, запыхав ту и не дав бедняжке сказать и слова, а вальс - всё с тем молодым человеком, имя которого спросила и тут же позабыла за бешеным грохотом крови в ушах... В перерывах она видела себя вновь будто со стороны, теперь - красивой, подвижной, разгорячённой. Холодное шампанское казалось ей чистой водой, и Елена жадно пила его, смеялась, стоя среди обожающих её гостей в своём французском платье. Она нарочно не замечала Наташи, но и совершенно не страшилась встретиться с ней. Наконец пришло время последней мазурки. Елена краем глаза заметила, как засуетилась у плеча матушка - и потом вдруг протянулась оттуда знакомая рука в перчатке. Елена же, чувствуя горячую мстительную тесноту в груди, даже не обернулась. Это было крещендо, победа, какой требовало всё в ней. - Оставьте меня хотя бы ради вашей несчастной невесты, - бросила она насмешливо и громко, дёргнув подбородком, а потом схватила недавнего своего кавалера по вальсам, еще стоящего рядом, но совсем не претендующего на мазурку, и утянула на паркет. Мазурка для Елены одновременно длилась секунду и вечность. Наташа мелькала перед глазами - такая же белая, как её фрак, с блестящими, будто полными слёз глазами - но вдруг исчезла. Пропала и матушка. Елена, остывая, смаргивая плёнку злого наваждения, чувствовала, как задыхается. Понимание содеянного обрушилось на Елену ледяной волной, а за ним - и ужас себя и собственных нарочной слепоты и жестокости, поиска удовольствия в них. Елене хотелось вырваться из ряда танцующих, бежать вслед, искать и найти, просить о прощении, но тело будто не слушалось, и Елена, вне своей воли, лишь кружилась, а потом приседала и вскакивала на мысочки, и снова - кружилась... Елена не чаяла дождаться конца мазурки, но с последними звуками музыки силы враз покинули её, и, вместо желанного, того, что требовало теперь очнувшееся от угара сердце, она смогла, отослав кавалера, лишь без сил остаться в кресле у веранды. Уже подали ужин, и все ушли в соседнюю залу, где теперь смеялись очень громко и весело, как всегда смеются люди со здоровым аппетитом в предверие хорошей еды, а Елена сидела и сидела, не замечая и слёз на щеках. Наташа, обладающая собственной гордостью, верно, уедет сейчас же, более никогда не заговорит с Еленой, даже не взглянет в её сторону - и то будет прекрасной карой. Елена желала молить о ней богиню. Наташа - чудесная честная Наташа - не должна и не может любить кого-то такого ужасного, жестокого от скуки, лени, глупости!.. Приходила, легко ступая, матушка, но ничего не сказала и вновь ушла. Елена хотела быть оставленной и этим своим последним ангелом. Холодное оцепенение настигло её члены. Платье казалось тяжёлым на тяжёлом каменном теле, и душа Елены трепетала под ними, проклятая, лишённая. Ах, как прекрасно было бы ей сейчас же взлететь - вверх и вверх, навсегда забывая все страсти грешного людского мира. Ах, как прекрасно было бы ей исчезнуть... Елена с трудом поднялась на ноги и, не оборачиваясь к свету залы, недавно полной веселья, считая себя более недостойной этого света, хотела уже спуститься в сад, бездумно надеясь найти в одиночестве наступающей ночи утешение, как вдруг ещё одна тень выросла против её тени у перил веранды. - Позвольте мне объясниться, - сказала эта тень голосом Наташи - тихим, не имеющим в себе твёрдости, похожим на дуновение ветра, будто, действительно, к Елене пришла одна лишь тень былого человека: то, чего Елена теперь и оставалась достойной; то, что сама она и создала. Елена вскрикнула и почувствовала, как, раздувшись, больно прыгнуло сердце. Она хотела было бежать, чтобы взлететь или разбиться грудью о землю и прекратить эту боль хоть на мгновение, но не оставалось в ней уже сил ни капли - и Елена вдруг поняла, что всё закружилось перед ней, как в вальсе. "Со смертью", - с трепетом и восхищением поняла она. Елена неверно схватилась за что-то, удерживаясь от утягивающего кружения, но тени разом подступили ближе, зашептались, закрыли ей отяжелевшие веки. Как ни старалась Елена вновь открыть глаз, уже не могла она этого сделать. - Я умираю? - с радостью прошептало её сердце, но ничего не ответило ему. Всё вокруг исчезло.⊱✿⊰
Елена поняла, что не умерла, когда увидела потолок собственной комнаты в жёлтом свечном свете и склоняющееся к ней оттуда строгое старушечье лицо в пенсне. Пенсне блестело так, что невозможно было разобрать глаз, остро пахло гофманскими каплями и спиртом, но свежий воздух, верно, из открытого окна, касался щёк Елены, и ей так мягко и чудесно оказалось обнаружить себя лежащей в постели, а не в могиле, что она улыбнулась. - Как вы себя чувствуете? - тут же спросили её по-французски. Елена вновь заулыбнулась, но пересохшее горло не издало ни звука, кроме хриплого вздоха. Строгое лицо исчезло, и кто-то тихо заговорил у изголовья постели. Елена узнала голос матушки. - Право, Надежда Марьевна, всё к подобному и вело... Бедная, бедная моя Lele. - Что же, не страшно. У неё такое телесное устройство - барышни на коротких ножках зависят от настроения, от чувств, окружения, особенно, пока не обзаведутся собственным семейством... Стало ещё уютнее: Елена вдруг вспомнила, как в детстве, накатавшись раз в сильный мороз на коньках, долго болела ангиной, и как матушка тогда точно так же шепталась с тёткой-докторшей. Приходилось днями лежать под тёплым одеялом, пить молоко с мёдом и горькими каплями. Совершенно запрещено было учить латинский и алгебру, но разрешалось рисовать новыми красками, подаренными на Святки - кошку, снегиря на окне, матушку, большое и голубое, как в иние, пенсне докторши. Елена хотела удобнее зарыться в одеяло, с удовольствием чувствуя сонную усталость очнувшегося от болезни тела, потянулась, зажмурившись, но нашла вокруг себя лишь холодную мягкую ткань платья - и тогда вдруг всё-всё припомнила... - Наташа! - воскликнула она, обезумев, разом подрываясь на постели и озираясь. Тогда тёплые мягкие руки тут же оказались на её плечах - и Наташа, бледная и красивая, опустилась на колени к краю постели с глазами зелёными, сияющими, словно звезды в тихой воде. - Наташа... - повторила Елена, с трепетом вглядываясь в эти глаза, более не имея в себе слов, - Наташа... - О, милая Елена, - Наташа улыбнулась дрожаще и робко, - милая, милая Елена... Милая, милая, милая... Простите меня, простите, если сможете. Я должна была, я... Глаза Наташи вдруг блеснули ещё ярче, потекли крупными слезами. - Нет-нет, - зашептала Елена, очнувшись, жадно хватаясь за лицо Наташи, - нет... Ты не виновата, ты - ангел, ты... Это я, всё - я... Безумная. Глупая. Полная гордыни... я, лишь я... Ей хотелось оставить это чудесное лицо, перестать терзать его, как терзала бы она голову своей музы в час художественной страсти, но жадность сердца властвовала над разумом; Елена смотрела на бледную, в разгорающемся румянце веснушчатую кожу, полоски бровей, глаза, трепещущие ресницами, нос, красные влажные губы - и не могла оторваться. Наташа всхлипнула, подалась лбом вперёд - и вдруг крепко обняла Елену, но тут же отстранилась, и отстранила от себя руки Елены, будто боясь большей нежности. - Прошу, выслушайте меня, прошу... - Наташенька... - хрипло бездумно выговорила Елена, чувствуя посреди груди нарастающий восторг. Ей захотелось вновь схватить Наташу, сжать изо всех сил, стать с ней ещё ближе, чем были они сейчас - и никогда уже более не отпускать, но она позволила себе лишь кивнуть в согласии. Тогда Наташа побледнела ещё больше, а потом натянулась струной. Губы её нерешительно приоткрылись будто в ожидании нужного слова. Половицы легко скрипнули. Елена вскинулась от этого звука, как от раската грома; матушка, не глядя в сторону постели, с видом совершенно спокойным прошла мимо, а за ней прошла и старая докторша. Дверь открылась и закрылась, и Елена поняла, что их оставили наедине для чего-то важного, громадного, прекрасного, что давно должно было уже случиться с ними обеими. Елене странными, пустыми показались все её былые переживания и страхи. Прошедшее виделось долгим дурным сном, случившимся не с нею, а будто рассказанным кем-то. Здесь, в комнате, полной мягкого сияния свечей и свежего дыхания ночного сада, Елена вдруг очень просто раз и навсегда поняла: любит, любима. - Наташенька, я...- вновь проговорила Елена, возвращаясь взглядом, но запнулась на вздохе. Лицо Наташи сияло перед ней, полное теперь нежной твёрдой решимости. - Я люблю вас, Елена, - сказала Наташа совершенно просто и ровно, не пряча глаз, - люблю, люблю... Моя вина в том, что вы страдали. Лишь моя. Нужно было сразу стать честной с вами, а не... ждать, думать. Нужно было сразу не бояться любить, но такова я, таково моё заячье сердце, и потому... за всё нижайше молю теперь у вас прощения. И говорю прямо - я люблю вас, люблю так, как никого и никогда прежде, и потому... Потому будьте же моей женой, Елена, будьте, будьте... Голос Наташи, сильный, затих, выдохся, и она ткнулась загоревшимся лицом к коленям Елены, и замерла там, рвано дыша и подёргивая спиной, как загнанная лошадь. Елена ощутила и своё лицо пылающим, но не стыдом - иначе: ласковой требовательной страстью, на которую, верно, она теперь имела полное право. Руки её гладили волосы, шею, плечи Наташи в порыве этой ласки, и Елена уже не понимала, что шепчут её губы, горячие и почему-то мокрые, солёные. Верно - да, да, да: простейшую и вернейшую клятву счастью из когда-либо сказанных человеческим языком.⊱✿⊰