гипнагогия

R
Завершён
44
автор
Фэндом:
Размер:
117 страниц, 49 971 слово, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
44 Нравится 31 Отзывы 8 В сборник

трупные пятна

Настройки
Примечания:
      Когда Энму понимает — что-то не так — становится слишком поздно.       Чувство полыхает в груди гроздьями рябины, зреет пожаром красных ягод и сгоняет с лёгких своими раскидистыми ветвями облачный сонм сгрудившихся было там пыльных бражников с мойровыми именами. Перезрелые густые ягоды бродят и пьянят, этилово и до щедрого спазма слюнных желёз горькосладко дают в голову, засвеченный бликующий витраж мира вокруг и памяти в голове слепит фотофобные глаза, тронутые мелкой сетью багрово растёкшихся по склере сосудов — но Энму только влажно и аритмично моргает, не отводя взгляд, и улыбается, волна плещется в желудочках мозга, чувство греет и жжёт, он такого не испытывал прежде — недоверчивое и вечное ожидание подставы рассеялось, уступило место чему-то, опасно напоминающему надежду. На что-то очень далёкое от того, чтобы иметь шанс оказаться воплощённым в конкретику вербализации. На что-то очень миражное и очень желанное. Энму на что-то надеется и сам не может толком сказать, на что — скорее всего, на то, чтобы хоть на шаг перестать быть в вечном тёмном нигде: в этом единственно органичном для него месте. Как для плесени.       Энму распадается росой тягучих капель, плавится в головокружительной улыбке обожания, проваливается куда-то внутрь собственной головы, оседает в мягком перламутровом тумане и всё смотрит, смотрит на отпечатавшийся в памяти облик, на человека, что глядит на него в ответ.       Мысль о следующей встрече выбивает трепетание крыльев тысячи птиц на месте сердца, щекочет горло, тянет прийти. Он не ищет — он ждёт, как и, бессловесно среди всего прочего самого собой разумеющегося, обещал, ждёт, пока может.       Чужие разговоры привычно журчат самовольным течением где-то у границ восприятия.       — В западном крыле, — вдыхает какая-то она, — бродят призраки. Пойдёшь туда без надобности — пропадёшь. Уже человек десять пропало.       — Пятнадцать, — подсказывает вторая.       — Они отчислились, — морщится голос в ответ, — и побольше таких бывало.       — И это всего за год, — рассказчица не слушает, — абсолютно необъяснимые случаи. Точно не дело чьих-то рук, потому что следов не оставалось вообще. Человек так не может, они обязательно хоть в чём-то ошибаются, уж вы мне поверьте.       — Здесь никому не охота оставаться. Все уезжают.       — Отчислялись бы одновременно, — настаивает она, — был бы пик в распределении. После сессии. Как у нас. Статистика, нет?       — Ты просто узнаёшь когда попало, — возражают ей, — ошибка случайного наблюдателя. Если бы следы и оставались, никто бы тебя туда всё равно не пустил. Место преступления, а не для зевак.       — Так его и не было, — торжествующе отвечают, — было бы, слух давно уже дошёл бы до нас. А вдруг я свидетель? Пустили бы. Сами бы позвали. Кого-то даже звали.       — Такие вот обычно и направляют всё по ложному следу. Никто не зовёт свидетеля на место преступления. Это сработает как наводящий вопрос и даст показаниям предвзятость. Труп был. Но один и вообще не здесь.       Энму знает этого призрака.       — На него главное — не смотреть, — игнорируя слова, продолжает голос, — и, уж если оказался в западном крыле без дела, придётся сделать вид, будто бы спешишь куда-то. Он окликнет или появится сзади, но преградить путь не сможет. Если обернёшься — решит, что тебе нечем заняться. Станешь следующей жертвой. Надо быстро уходить без оглядки. Только вот в том крыле лабиринт. Очень легко заблудиться. Столько тупиков. И он уже за спиной.       — Многовато подробностей. Так к кому угодно пристать можно, — замечает на это ответ, — не слишком-то честный расклад получается. Самому нечего делать?       — Может и нечего, — соглашается, — только теперь он уже не сможет оттуда уйти. Даже если захочет — не сможет. Остаётся только других заставлять остаться. Призраки, они не по справедливости работают, а для себя, понимаешь? Они всё ещё там. Тоже теперь не могут выйти.        — Студенты во временной петле без мотивации. Скучновато для призрачной истории.       Энму снисходительно улыбается. Начало страшилки было ещё ничего, но финальный вывод явно хромает. Нечего там никому из мертвецов делать, пускай проваливают куда подальше, затем и умерли.       Зато ему самому очень хочется вдруг оказаться в западном крыле без дела.       И негласное обещание подождать оказывается не забыто если, но ненавязчиво отодвинуто на второй план — его толкает вперёд, дразнит предчувствием и манит явиться. Действие вопреки вдруг коварно начинает казаться лёгкой задорной шуткой, от которой нельзя отказаться. Не хочется.       И он не отказывается. Шум коридоров проходит мимо него — силуэты людей ускользают в опрокидываемом головокруженьем горизонте событий. Смутная мысль об осторожности существует где-то на границе сознания, но не трогает совершенно и потому растворяется вслед за безликими тенями окружающих безымянных людей — Энму идёт, проплывая между ними сквозь голубизну сумеречной морской зоны в сторону лаборатории. Мысленно он уже там, видит знакомый силуэт. Слышит голос. Ощущает присутствие. Чувствует замирание сердца. Протягивает руки вперёд и смеётся в ответ на недопонимающий, подуставший от чего-то закулисного взгляд.       Это всё как будто сон. Хороший — такой хороший. И такой лживый.       Лаборатория встречает его безмолвной темнотой. Это не совсем обычно — в такое время она как раз бывала востребована: её главный посетитель себе не изменяет, а Энму не изменяет память — но только в этом вопросе.       Он непривычным жестом тянется к выключателю, чуть склонившись, пытается углядеть его расположение сквозь мрак, чтобы не шарить впустую по стене. Щелчок пластика — фотоны дёргают зрительный перекрест, разрядом молнии спазмируют окологлазные мышцы, вспышка загудевших ламп, слишком яркая, сквозь скупую пелену рефлекторных слёз быстрым затуханием скатывается в обычный свет.       Которого более чем достаточно для того, чтобы осознать и прочувствовать, как пуст лабораторный стол.       На пальцах, кажется, осталась сухая, едва ощутимая россыпь. Совсем немного, но… Энму неосознанно перебирает ими, потирая друг о друга, и понимает: это ведь пыль так ощущается. Уже успела собраться?.. Нет, она, конечно, всегда была, но выключатель должен бы оказаться исключением — вряд ли электрический контур замыкается сам, стоит самопровозглашённому хозяину заброшенной лаборатории объявиться на её пороге. Кто знает, впрочем — Энму ни разу этого момента своими глазами не видел.       С Энму, никогда не наблюдавшим этого места пустым, перемена играет злую шутку. Предметы словно не тождественны собственным теням, в освещении пульсирует незнакомый оттенок, вся комната — хиральное несовпадение с самой собой, начни вглядываться — станешь замечать в темноте по углам да за окнами неясные угрожающие тени. Это ощущение нагнетает нечто незнакомое и ужасно тревожное, звенит и гудит как редкая нота звуковой дорожки из какого-нибудь фильма, предполагаемого страшным: что-то плохое вот-вот должно случиться кульминационным взрывом — обрушить стены, галлюцинаторной волной снести окна осколками внутрь и затопить его.       Энму делает шаг назад. Так отступают, чего-то испугавшись, увидев нечто, несущее угрозу, показавшееся впереди. Отступают медленно, стараясь не сорваться в панику, чтобы не привлечь внимание и выиграть себе пару мгновений для того, чтобы кинуться прочь.       Энму, не очень осознавая своих действий и лишь ощущая, будто бы с его диафрагмой что-то случилось, осторожно, словно шуметь сейчас категорически нельзя, закрывает за собой дверь.       С диафрагмой точно что-то случилось. Оторвалось. Провалилось. Да-да, он что-то повредил неосторожным вдохом. Разве диафрагма должна быть настолько ненадёжной?.. Кто вообще такое выдумал?..       Он стоит спиной к двери минуту, вторую, чувствуя нечто странное, словно его вот-вот перестанут держать ноги, словно где-то внизу разверзлась пропасть, а он вдруг оказался на краю и нечаянно посмотрел вниз. Твёрдая поверхность за лопатками не даёт упасть, когда он откидывается назад в ужасе от бездны перед ним, но осознание того, что за дверью этой, пусть даже с обманчиво горящим электрическим светом — совсем, совсем ничего, затягивает его мимо собственного скелета вдоль хребта в пустоту. Опора иллюзорна. Время нелинейно. Сейчас его должен окликнуть тот самый голос и неласково спросить, какого чёрта он тут забыл.       Энму стоит на месте минуту, вторую. Оклика нет. Вздрагивать в предвкушении не нужно. За ним никто не придёт. Дальше — слепо направляется в темноту коридора. В конце концов, он с самого начала ничего такого не ждал, правда?       Набранный Вами номер вне зоны доступа.       Его здесь нет. Как будто бы никогда не было. Энму не верит, бестолково оборачивается в густой завесе синего люминесцирующего тумана, заволокшего астральный мир, смотрит по сторонам в однообразие причудливых послеобразов неясных мрачных теней. Он же всегда знал, куда идти. В сновидческом мире ему были знакомы все тропинки. А теперь?..       Набранный Вами номер вне зоны доступа. Прекратите истерику.       Он окончательно забывает о навеянной гегемонией чужих указаний осторожности и идёт — посмотреть, где может быть нужный ему человек. Он знает, куда можно явиться, знает, на кого поглядеть — но ни о чём своих нечаянных пассивных информаторов не спрашивает прямо, потому что знает и принимает — это совсем уж нежелательно. Из ряда вон — тот, кого он ищет, особенно не одобрит, если узнает, тогда, когда они встретятся снова… А уж он, конечно, узнает.       Но его нет нигде — так долго никогда не бывало. Энму же всегда знал, где его найти. Неужели забыл дорогу?.. Они, конечно, встретятся.       Набранный Вами номер вне зоны доступа. Возможно, не существует. Позвоните позже.       Всё это, конечно, может быть просто нелепым совпадением. Случайностью. Энму убеждён: спешить с выводами не стоит, всё может оказаться совсем не тем, чем кажется, он всегда об этом знает, всегда так делает — но панический ужас поднимается со дна спокойного болота и бьёт в голову, дезориентируя и сводя с ума.       Парадоксально отрезвляет и приводит к решению наиболее простому и очевидному. Безопасному даже.       Доума однако не отвечает ни на сообщения, ни на звонки. О друзьях его Энму не знает ровным счётом ничего, и вовсе не потому что не потрудился посмотреть, что к чему, едва заметил новое лицо в окружении того, о ком предпочитал знать как можно больше — а потому, что всё забыл. Случайные имена и лица, раз или два выцепленные на бескрайних просторах ноосферы, мешаются с фотографиями и паспортными данными тех, кого он искал специально. Все они обращаются равнобезликими, глубоко беззначащими неоднородными химерами, сливаясь в гомункулёзную постоянно пузырящуюся метаморфозами статую тысячи лиц в одном — существующие, что не существуют, несуществующие, что существуют, и наоборот, вперёд, вглубь, в мозаичные анастомозы давшего сбой неправильно решённого кроссворда извилин.       Доума глухо молчит день, запускает мёртвой тишиной своего меланхолического драматичного одиночества подкрадывающуюся ночь. Привычно высокопарный и тошнотворный подгнивающий аристократ. Энму терпеливо считает минуты, маятниково качая глазными яблоками, пока ищет другие пути в глубине крайне пустого черепа, и на девятый час цифровая бездна оформляется невнятной согласной линией буквенного сообщения, из которого не ясно ровным счётом ничего. Но этого достаточно — Энму знал, что так будет, потому что это Доума, который его с чистой совестью ни во что не ставит, позволяя себе малопонятные подшучивания. Не затрудняя себя дешифровкой, но убедившись, что адресат, похоже, не умер и, возможно, даже не в тюрьме, Энму устремляется к нему, просто потому что это последняя толковая зацепка.       Бес-толковая, судя по тому, что у Доумы нынче с вербаликой. Энму не знает точно, чего ждёт от встречи и ждёт ли вообще, он просто идёт вперёд, потому что жизнь — это, кажется, движение. Вроде бы он не дышит жабрами, собирая кислород из противотока воды кровоносным лепесткам, чтобы это утверждение могло быть хотя бы отдалённо легитимным, но пусть так — он не может оставаться без того, чтобы делать, время в последние дни слишком шутливо для того, чтоб рассчитывать на развитие событий, в котором всё само образуется.       Дверь открыта.       В квартире темно. Темнее обычного — у Энму это вызывает скверные ассоциации, но выключатель искать, как в прошлом случае, он не спешит. У электрического света отныне тревожный тембр, да и найти что-то в таком избыточно просторном месте — та ещё задача, игра не стоит свеч, слушать жужжание квантов нет никакого желания. Из глубины, кажется, слышен неясный шум. Энму осторожно идёт вперёд, и почему-то тревога вдруг заполняет его до краёв, аморфный пустой сосуд. Что-то не так. Как-то не так. Под подошвой ботинка оглушительно хрустит стекло. Или лёд?..       Странно.       Доумы нет на его привычном месте — Энму в настороженной задумчивости подходит ближе. Темнота нарушается — мерцанием подсвеченного сокрытой клочкастыми чёрными тучами луной предштормового неба, что просачивается через занавески. Этого едва хватает на то, чтобы зацепиться взглядом за острые осколки ещё одного стакана и заметить пару целых. Может, это всё-таки был лёд — там, по крайней мере, в коридоре… Хотя здесь почти жарко.       На периферии видимости вырастает длинная фигура, словно отделившаяся от поля тьмы блуждавшая в ней тень. Энму отшатывается со скоростью самому себе удивительной, теряет равновесие на мгновение, едва не падая, и натыкается на кресло, оказавшееся на его сбитом пути. Нервно прижимается поясницей к высокой спинке, глядя снизу вверх на едва различимое в темноте лицо. Язык не поворачивается сказать что-либо: неясный страх отдаёт сердечным ритмом в горло, пульсирует на грани неприятного, щекочет нёбо. На лице Доумы нет выражения. Тени скрывают его почти полностью, но светлые радужки ловят уличный свет.       И даже это не даёт его лицу никакой эмоции.       — Хороший день, правда? — интересуется Доума, и Энму холодеет, не распознав в голосе привычных ноток театрального дружелюбия. Дыхание перебрасывается выше по рёбрам, принимается спазмически рвано биться где-то на уровне горла, позабыв о грудной клетке. Он кивает, не найдя слов даже самых очевидных и не успев осмыслить удивительность своей внезапной наблюдательности. Тем более что день никуда не годится, а идея лгать вслух сейчас почему-то кажется не внушающей доверия. Может почуять. У зверей хороший нюх. Доума клонит голову набок словно бы в раздумьях и таращится на него — правый глаз соскальзывает в темноту, выбившись из расфокусированной полосы света, и гаснет.       — Ну ты чего, — тянет он с очень отдалённой тенью шутливого укора, кажется, прочитав чужие мысли и теперь издеваючись решая дать понять, что всё знает, — язычок прикусил?       Как он сломал его ментальный барьер, почему вдруг стал способен слышать, о чём он думает? Мог ли раньше?.. Больше всего сейчас Энму боится, что Доума улыбнётся. С каждой секундой, что он не отводит взгляд, его по убывающей втягивает на дно интервала вогнутости зловещедолинной кривой. Глаза привыкают к темноте, Доума — кукла или живой труп. Надо было спросить соседей, давно ли пустует квартира, сильно ли на этаже тянуло гнилью, громко ли выли проводники душ под окнами.       — Кого-то ищешь здесь, может быть?       Энму позволяет себе кивнуть, почти что чувствуя, как противятся замороженные чужим нездоровым взглядом шейные позвонки и отказываются тянуться мышцы и связки. Кажется, они могут надколоться, если он приложит чуть большее усилие. Нервные окончания дрожат, когда он вспоминает, что именно в прошлый раз защищало его от этого взгляда. Сердце тоже дрожит, потому что тело уж слишком хорошо помнит касания и немедленно воспроизводит ощущения, подогревая расширившейся сетью капилляров кожу и зацепляя что-то в соматосенсорной сети так, что он почти выгибается в спине от слишком приятных фантомно обсыпавших кожу ощущений. Правда, от осознания чего-то ещё одновременно с этим в сердце будто рвётся хорда, и он вроде сдерживает желание болезненно поморщиться, но брови всё равно сами складываются в жалобную гримасу.       Создаётся впечатление, будто бы Доума это замечает в такой густой темени, потому что выражение его самую малость пробивается всё же легчайшей улыбкой, выражающей нечто совсем не доброе.       — Его давно здесь нет. И вряд ли будет. Я думаю, он уехал, знаешь… Решил, что здесь становится грязновато, все дела. Времена меняются.       Доума разводит руками, отдаляясь на шаг. Энму пытается сглотнуть, но в горле словно что-то заклинило, ещё немного, и пойдёт каскадным хрустом хрящей в гортани.       — Надолго? — запинаясь на первой букве, спрашивает он на грани невнятности. Язык не слушается. Заморозился. Может, инсульт, может, побочные эффекты седации. Он по жизни одной ногой в анабиозе. Доума неопределённо качает головой, отворачивается в сторону, то ли озадаченно, то ли заинтересованно оглядывает комнату, словно бы впервые видит.       — Не знаю… Он не отчитывался. Думаю, навсегда.       Диафрагма или что-то рядом снова напоминает о себе каким-то острым рвущимся щипком, от которого впору бы согнуться и прижать ладонь к груди поплотнее, прогоняя, убаюкивая резкое болевое касание, что одно за другим плетёт колючую проволоку меж рёбер, но Энму слишком загипнотизирован и заморожен для этого — всегда был, ему, чтоб оттаять, обычно нужно нечто вполне-вполне конкретное, а сейчас и того хуже.       Доума этого не видит.       — Но меня больше беспокоит то, что он не оставил мне её, — вздохнул Доума, оборачиваясь к Энму и глядя через плечо. Тот крупно дрожит. Не от тревоги, которую ему внушает Доума, а от холодящего осознания того, насколько же всё не так. От подтверждения худшего. Невозможного — как ему казалось. Как он опрометчиво не сомневался.       Он думал, так будет всегда. У него были астральные гарантии.       — Не оставил мне Канаэ. А что ему стоило? Ведь я просил. Всё равно же ему тут не задержаться, так какая разница? Он точно знал, что уходит, хоть и молчал. А её уже из пепла не соберёшь. Довольно эгоистично, тебе не кажется?       Энму глохнет от биения крови в голове, гулкого пустого эхо, которому идёт угасающий отклик в болезненно сокращающемся сердце. Его как будто бы затягивает внутрь его же собственных глаз, слепит, топит в шуме, и он оседает, погружается, проваливается.       Пожара в комнате больше нет, синие и оранжевые языки пламени исчезли без следа, не оставив искр, всё прогорело до мелкой дроби золы, до угольных крошащихся хлопьев, осевших на каждом миллиметре поверхности. Если шевельнуться, они легко взлетят в воздух, заполонят собой пространство и задушат, забив дыхательные пути — кроме гари и копоти дышать станет нечем. Это поставит крест на всех его чаяниях. И Энму не торопится двигаться. Могут только глаза — катаплексия пробуждения в реальном времени себе не изменяет. Опустевший взгляд бегает из стороны в сторону, не улавливая ничего, потому что ищет что-то совсем не здесь.       Потому что здесь больше ничего нет.       — У него были причины, — эхом то ли своим мыслям, то ли чужой реплике выталкивает он из глотки едва различимый оттиск слов. Доума пялится на него сверху вниз, а потом линия рта его рвётся холодной и неровной спазмической усмешкой.       Доума хохочет, запрокинув голову.       — Какой же ты бессмысленно глупый, — проговаривает он отвлечённо. И вдруг в пару лёгких шагов зачем-то подходит почти вплотную. Замирает столь же резко, словно сам не понимая, для чего это сделал, и почему здесь, сейчас, оказался кто-то помимо него.       Он протягивает руку и рассеянно обводит кончиком пальца его подбородок, а Энму, не до конца осознающий происходящее, просто стоит на месте, замерев — в любом другом случае он, безусловно, отшатнулся бы, избегая контакта. Доума ведёт ниже, легко прикасается к его шее и задерживает там руку, словно бы раздумывая. Во взгляде его чуть разгорается что-то недобро заинтересованное, но смотрит он совершенно точно сквозь — на кого-то другого. Веришь в призраков?.. Глаза Энму расширяются, будто он улавливает намёк, и дыхание останавливается, словно так он сумеет остаться незамеченным и избежать напрашивающейся развязки. Бежать ему некуда. Борьба в таком случае проиграна заранее. Мысли парадоксально вертятся не вокруг того, что он в опасности, а обидчиво ноют осознанием: это не Доума должен к нему так угрожающе и желанно притрагиваться. Энму морщит нос и сдвигает брови, словно готов слезу пустить, и Доума, похоже, уловив это, округляет глаза в обрадованно-удивлённом выражении.       — Ладно тебе, — шепчет он, — не расстраивайся. Он же ведь и не узнал бы. В чём тогда смысл?       Нежно треплет его по щеке. Рука дрожит, словно мозг догорает в паркинсоновой идиопатии. Энму чувствует крадущийся вкус крови от нечаянно закушенной изнутри губы. Кровь на вкус как фрустрация. Хочется выплюнуть. В носу оседает гарь от тлеющего мозга Доумы — Доума долго смотрит на кого-то за его спиной. Мимолётная радостная улыбка зрительного контакта с кем-то тем трепещет на губах задуваемым огоньком свечи. Так веришь или?.. В глазах совершенная спутанность: это неразличаемо. Он, наверное, уже утонул.       Доума отступает назад.       — Уходи, птенчик, — вздыхает он с далёкой тенью прежней избыточной театральности в голосе, — а то я тебя съем.       Энму, не проронив ни слова, без колебаний делает шаг в сторону. Второй — назад. Третий. И по дуге обходит его, стараясь не терять из виду.       И уходит насовсем, не оглядываясь.       Впереди — чёрное медленное утопление. День, ночь, два, две, больше, ещё больше и в бесконечность, не достигнуть, но устремиться.       Он плутает по знакомым неисчислимым коридорам знакомого неисчислимого здания, потому что каждый раз обещал, что ещё вернётся, что ещё даст о себе знать. В конце концов, может, Доума наврал, может, Доума подох — не просто же у него были такие ледяные ладони — в очередном путешествии за ворота ста печалей и двери восприятия, а его неупокоенный дух, проклятый тоскливый шутник, решил разыграть уж слишком доверчивого знакомого из прошлой жизни. Демоны всегда врут, Энму по себе знает. Они все здесь такие. Остистые отростки позвонков рвут кожу, хребет перестраивается в шипастый колючепроволочный гребень. Возможно, у Доумы был такой же там, в часе последней их встречи — в конце концов, было темно.       Всё это может быть просто вереницей совпадений. Тревожные случайности. Чтобы уехал из города, оборвав все связи — что должно было случиться? А что-то же случилось, точно, что-то особенное произошло — тогда, в последнюю встречу, об этом слегка заходила речь… Энму теряет нить рассуждения, едва принимается пытаться вспомнить хоть что-то конкретное.       Он вообще всё чаще теряет любую нить. Его мелких двигательных способностей теперь уже не хватает, чтобы удержать.       Случайно ловит в чём-то своё отражение — сперва даже не распознаёт его, то ли откатившись ступенью ниже по сознательности, предав бесконечно долгую эволюцию нервной деятельности и бытие заодно, то ли опять забыв, что не бестелесен. Не разглядывает, собираясь отвернуться почти сразу, едва вспоминает, что такое зеркала вообще, однако взгляд цепляет нечто: шею плотно обхватывает рваный пояс пятен — окровавленного лилового и обугленного жёлтого, расходящиеся неровные отметины вокруг замкнувшейся цепью синяков тёмной петли. Должно быть, он пытался повеситься и забыл об этом. Такое уже как-то было, довольно давно: он опять чего-то перебрал и, надумав невнятного, то ли в самошутку, то ли в порядке эксперимента, решил шагнуть за грань — впрочем, просаженная в трипе мелкая моторика вероломно предала его целеполагание, узел оказался ни к чёрту. Энму решил просто забыть об этом, потому что ничего особенно серьёзного в тот раз не имел в виду. Он просто развлекался, как всегда, и это, заявил бы со всей ответственностью, было смешно, хорошо, что никто не спрашивал.       А вот что было сейчас, он уже не помнит.       Зато помнит другое.       Как опускается перед кем-то тем на колени и закрывает глаза, упоённо улыбаясь в никуда — веки дрожат в фазе сверхбыстрых движений, фрактальный сон наяву во всех уровнях сознания, ни у кого, кроме него, такого нет, специальная возможность центров псевдободрствования, архитектонические плиты коры сновидческого небесного тела — новой Земли, до этажа которой пара выдохов и провал в памяти — выдают совершенно уникальные поля в переводе на нейронный.       Ударь меня, в глубокой трепещущей мольбе шепчет он, запрокидывая голову, открывая шею в жесте беспредельного иррационального доверия, артерия заторможенно бьётся в медленном благоговейном парабиозе. Щёки горят заранее, ударь — за всё, что сделал. Он не помнит, что сделал, но явно сделал достаточно.       Кожа вспыхивает от загоревшихся импульсами судорог рецепторов тактильного чувства, и, не давая понять, то был удар, как он просил, или нежное касание, как на самом деле хотел, ведь и то, и другое чувствуется одинаково остро, когда делает кто надо, воспоминания и ощущения перемалываются в моменте, выворачивая суставы, закручивая сухожилья и с треском отрывая мясо от костей — Энму с почти явным криком просыпается, грубым тычком со стороны абстрактной реальности вытолкнутый из пошедшего изломами сна, и стеклянный треск по паноптикуму застывшего цветнофигурного воска воспоминаний причиняет ему почти физическую боль. Сердце колотится в горле, пульс рвёт сосуды до непередаваемо острого тиканья в висках и шее, дыхание рвётся грубыми кусками наждачки по горлу, а в глазах рябит от случайных и горьких слёз — он ошарашенно оглядывается, словно пытаясь понять, что его так напугало, пустило мощную электросудорогу по всему телу.       Он держится за стену, потому что кислорода вдруг чудовищно не хватает — грудная клетка вздымается саднящими спазмами, словно её лишь совсем чуть-чуть хватает на попытку расшириться, а после принуждённо тянет металлической спиралью на сужение, вакуумом присасывает схлопнуться, альвеолярные грозди слиплись в иссохшие останки выжженных солнцем прямо на кусте ягод, лишённые сурфактанта, сжались эпителиальными безводными клочками, отказывающимися растворять кислород. Горло в таких случаях бесполезно. Он поражённо смеётся. Светящийся незримыми электрическими импульсами и бегом крови минералорганический комплекс и раньше предавал его, не всегда умеющий сладить с последствиями добровольной биохимической психонавтики и чего-то ещё, о чём он не может толком вспомнить, но то казалось глупыми преходящими капризами и без того слишком навороченного механизма человеческого тела, бессильного перед вывертами последствий познавательной деятельности владельца — сейчас же оно словно ставит перед фактом: ошибка, дыхательный процесс принудительно остановлен, требуется завершить работу системы. Жжёный кортизол, выплёвывающийся в кровь в количествах, по ощущениям, превышающих все возможные нормы, бьёт в ассоциативные центры удушающей горелой вонью. Энму не может сдержать смех, и тот, задушенный, рваный и колкий, вырывается из груди сиплым скулежом.       Он не останавливается.       Пространство выдавливает само себя и лучится чернотой. Люди вокруг — застывшие мрачные тени без лиц и имён. Он скользит сквозь туманный серый лес силуэтов и не чувствует ни одного из них. Не то что бы и хочет вовсе, но прежде чужая материальность служила напоминанием о том, что путь назад из страшного сна всё ещё есть. Он улыбается поражённо себе самому, осознавая, что возвращаться ему уже не так уж и нужно.       Монохромный калейдоскоп битого зеркального коридора ломает ощущение пространства, времени и своего «я» — ничего из этого Энму уже не понадобится, и он, улыбаясь зловеще, торжествующе и отчаянно, идёт вперёд. Он ведь думал, смерть эго — это как уснуть навсегда. А это оказалось непрекращающейся истязательной бессонницей.       Больше не поспишь. Последнее убежище оставлено разорённым, дом лежит в обугленных руинах.       Витраж сыплется, опадая зонулярными волокнами вместе с осколками потерявшего текучесть стекловидного тела замёрзших глазных яблок, зрительные пигменты проливаются вперемешку с перенасыщенной собравшейся на их поверхности водой застоявшейся отёчной слизистой. Он не видит, не видит, и это заставляет приступообразную панику разбегаться пульсирующими кругами по глубоким чёрным водам, заполняющим сознание, затухающими и разгорающимися снова. Как будто бы роговица стала более податливой, и он сбил её прозрачное натяжение случайным касанием, исказив линзу поверхностной скрученностью и согнав зрительную чёткость. Он не видит куда глубже, чем было нужно — окружающий-то мир пока что всё ещё довольно ясен, пускай и подёрнут то ли раскинувшимся предрассветным туманом, то ли густым дымом табачным.       Верхняя часть черепа плавится и прожигает саму себя, вдавливаясь внутрь и до слепоты опаляя гнилые потроха головы, а руки, кажется, меняются в длине, путая градациями, кости становятся мягче в районе предплечий, температура тела скачет, размывая границу между собой и окружающей средой. Время замедляется, ламинарный его поток срывается в безобразную пузырящуюся турбулентность, окна коридоров проносятся мимо оглушительным товарным составом, мигающим огнями в темноте ночной железной дороги, и кто-то, кажется, пытается спросить его о чём-то, но он отмахивается с отвращением и сардонической скалящейся улыбкой. Ему абсолютно плевать на то, кто там и при каких обстоятельствах снова умудрился подохнуть. Ему нет совершенно никаких дел до чужих несчастных заблудших душ, что бы там о них и о нём кто ни думал, он решительно не желает пачкать себя подробностями их друг к другу отношений. Он скорее бросится под этот самый товарный состав и станет частью его воняющей маслом и металлом обшивки, намотавшись клочками размазанной по рельсам плоти на тяжёлые колёса, чем поучаствует. Впрочем, может, это просто головоногие моллюски под водой мигали биолюминесцентными огнями, а не поезд.       От вопросов он давится смехом, трясётся от него до всхлипов — это такой абсурд, что сильнее просто не придумаешь, и нечто сродни слабой обиды дробится и мешается с истерическим искренним хохотом — как странно и даже неприятно, что никто не спросил его о том, кто действительно имел значение.       Ни разу его никто не спросил о Музане. Никто не догадался и не почувствовал.       Ну конечно — они же с ним не были кем-либо друг другу для остальных.       Он медлит шаг, хватается за стену, смеётся до слёзных судорог, и последнее, что способен увидеть и распознать — косые взгляды в свою сторону. Взглядов может быть сколько угодно, это не более чем фоновые перемигивания выпуклоглазых мелких рыбок в океанической толще, стайками снующих по сумрачным водным полям. Чешуйчатые морские овечки, сонный водорослевый бирюзовый луг — он не может с ними общаться, он попросту заснёт, пока будет на них смотреть, на одну за другой, на одну за другой, на одну за другой... Энму восстанавливает чувство ориентации в пространстве, небрежно стирает слёзы ладонью, смазывая капли по виску, закусывает губу, чтобы быть потише, не переставая победоносно улыбаться, и устремляется прочь. Здесь ему делать больше нечего.       Тесная квартира, кажется, промёрзла насквозь. Туда ей и дорога — сквозняк давно воет и не прекращает, крадётся по полу, играя густой пылью, слагая из мусорных клочков тревожные послания и шутливые угрозы. Энму забывает их читать и забывает запирать окна, потому что на этот этаж земли забираться некому, а памятки никогда не работали.       Он потрошит оставленную ещё с начала года нычку. Не думает, сколько брать, потому что с некоторым вещами кажется, будто бы чем больше, тем лучше. Он даже не помнит толком, что это — может, вообще крахмал или стиральный порошок.       Этой мысли Энму посмеивается. Зачем бы они ему?.. Не похоже даже, а это — можно и нужно смешать с оставшимся снотворным, оно, тяжёлое, но бесполезное, осталось с тех времён, когда надежда на его помощь не числилась порождением абсурдной игры воображения. Обезболивающее — он забросил его, когда понял, что болью нужно наслаждаться, а не бежать от неё, хотя кластерные импульсы, терзающие тройничный нерв, порой выбивали почву из-под ног и затягивали зрение мерцающей плотной пеленой. Мглистой переливчатой жидкостью, живой, расплывающейся, сияющей и аберрирующей опалесценцией. Ещё забавы ради ворованные у кого-то из забытой сумки рецептурные препараты. Алкоголь тоже был, и он примет участие — не в последнюю очередь по той причине, что его тут оказаться категорически не должно. По предписанию — но так лучше. Так ближе.       Он, положа руку на сердце, совершенно ничего во всём этом не смыслит, а потому не проводит даже самых жалких расчётов и действует наверняка, замешивая себе этот коктейль. Вполне возможно, приватная вечеринка закончится лишь грязной желчью на подбородке, но он делает, как знает.       Серое яркое небо за плотной кисеёй туч заливает глаза и уши белым шумом. Далёкие провода, бьющие облачную карту атмосферы на неровные ячейки кроссворда без толковых вопросов или хотя бы ответов, гудят так громко, словно напряжение в медных волокнах возрастает с каждой секундой, раскаляет их до оглушительного звона. Искру перебрасывает в череп по афферентному нерву через сетчатку. Он удивлённо моргает, перехватывая сигнал.       Набранный Вами номер вне зоны доступа. Не звоните сюда больше. Понятно?       Он опускается на пол, прижимаясь спиной и не чувствуя его холодной жёсткости. Конечности уже не очень-то хотят слушаться, пальцы сгибаются с усилием, и он почти что слышит колкий хруст леденения. Возможно, это трескается пол. Или, скорее всего, трупное окоченение началось. Откуда ещё такое противление в полуподвижном лёгочно-рёберном конструкторе? Сердце то тормозит, тяжелея, давит на позвоночник, то срывается в дёрганый бег, потом снова угасая, чувствуемое в своём сбивчивом полуразвороте. Наверное, тяжело работать исправно ему — с порванными-то хордами. Одна за другой. Одна за другой — вместо овечек теперь можно считать лопающиеся струны соединительной ткани. Створчатые клапаны выворачиваются наизнанку и кровь бестолково плещется не по тем камерам — то, что он ложится на спину, явно усугубляет ситуацию, и заново вытекшей из сердца кровью совершенно точно захлёбываются полые вены, а аорта провисает, теряя давление, на что мозг радостно отзывается острой гипоксией — чем ещё объяснить эту резкую слабость в конечностях, кроме компенсаторных механизмов, обречённо пытающихся спасти то, что организму кажется самым ценным — скопление серых клеток под паутинной оболочкой в черепе? Бесполезные. Недостаток кислорода нежно плавит остатки извилин, покрывшихся было мелкими шипами изморози. Те стекают воском в чашу затылочной кости — слышно, как мягко плещутся и шелестят где-то за ушами до томных мурашек. Знакомое сладкое чувство, в которое так хочется уйти с головой и без памяти — но рассеивающая мутная линза, сковавшая разум, не даёт сосредоточиться на желанном и важном, искажает и реверберирует затухающий внутренний голос, дробя и умножая его эхо в многозвучие невнятных инородных перешёптываний, хихикающих и шутящих над ним в своих разговорах. Электрика нейронных сплетений поймала радиоволну человеческих ночных кошмаров и решила удавить его, вытеснив грёзы наяву невнятным мутным сном — чужая воля хочет задавить отчаянием, разбить сердце внезапной невозможностью увидеть желаемое.       Он совсем ничего не решает в этом бодрствующем недобытии, где его пытается удушить запретами неутешительная действительность. Но лазейка ещё есть, он знает, как сделать по-своему, знает, куда отправиться. Для того, чтобы увидеть желаемое, ему не нужны подчиняющиеся законам не удовлетворяющей его и не желающей меняться реальности глаза, потому что там, куда он отправится, видения минуют анализаторы, расцветая яркими искрящимися пятнами прямо поверх новой коры — там, куда он отправляется прямо сейчас.       Ночной свежий ветер врывается в открытое тёмное окно, и холодный воздух, туманом стелющийся по полу, укрывает его. Энму раскидывает руки в стороны, не замечая колотого то ли льда, то ли стекла под пальцами и закрывает и без того уже закрытые глаза.       Сеть пространства-времени устремляется вниз каскадом искажений.       Клонит в сон.       Теперь уже можно.
Примечания:
44 Нравится 31 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (5)