***
Энму спит и не просыпается. Он бездумно петляет по бесконечным пустым коридорам и никак не может распутать клубок ломкой, рвущейся под пальцами пряжи мыслей, и темнота ползёт в поле его зрения по периферии. Никого нет вокруг, он никого не встречает и уже не помнит толком, как и откуда начал свою прогулку. Наверное, он опять в полуаварийном крыле, когда-то давно закрытом на ремонт да так и заброшенном навсегда. Это здание с ума свети может — да вот он только рад плутать, что в будто вечно меняющейся сети коридоров, что в лабиринте бестолковых своих извилин новой коры, тоже как будто бы шевелящихся и перестраивающихся без конца, двигающихся словно змеи — прислушайся, сумеешь уловить, как они ядовито шипят, меняя рельеф борозд. До чего же сложно цепляться за нити вечно ускользающих в туманные сумерки воспоминаний о настоящем дне — ветер колышет их, седые космы рваной паутины, повисшей на ломких мертвых ветвях: невесомой, едва осязаемой, в пальцах плавящейся до сухой пылевой россыпи. Фонарей не видно с этого этажа, и окна — черные, непроглядные, оставляют стекло последним барьером для первобытного мрака, подбирающегося извне. Там дальше нет ничего, конец текстур. Всё замкнулось на нескольких квадратных метрах коридора — хрупкий оплот последней надежды. Многотонная исполинская тьма давит на тонкое стекло, и то лишь чудом не идёт паутинной сетью трещин. Энму невольно ускоряет шаг, чтобы вечная космическая ночь не затопила его, если вдруг всё-таки прорвётся сквозь рукотворное окно — иррациональный глубинный страх. Но точно такая же тьма выливается из-под верхних век, катится тягучими нефтяными каплями из черепа, скользит по глазным яблокам и мешает смотреть. Он отравлен, он заражён, переполнен ею. Он уже умер, наверное, на это многое указывает. Может, он забыл, что его похоронили — так и ходит, разлагаясь, и память о прошлой жизни выпадает пиксель за пикселем из почти монохромной матрицы перед глазами. Кто хоронил?.. И всё же среди слепой гудроновой жижи в голове, которую уже не прочитать толком, не разобрать в ней даже очертаний былых ископаемых, растворившихся и перегнивших, навсегда законсервировавших в себе солнечные кванты, что уж о содержании говорить — среди неё есть то, что до сих пор не потеряло цвета — может, разве что, поменяло местами фокусную глубину да устроило полную мешанину в тональной, что-то вытянуло в максимальный контраст, а что-то полностью лишило яркости, но картинка всё ещё даёт возможность разглядеть, понять, сердцезамирательно прочувствовать снова. Энму старается помнить встречи с ним — потому что среди заплесневелых удушливых будней это то единственное, что даёт глоток свежего воздуха словно — живой и искрящийся, до слёз под веками отличный от мутного тошнотворного существования в мире, полном однообразных хрупких людей, которые не способны помочь даже самим себе, ломающихся и разбивающихся, плачущих и всё норовящих втянуть в свои трагичные милые истории всех, до кого дотянутся, включая того, кто всегда предпочитал просто смотреть. Этот глоток — совсем не то же самое, что горькая смазывающая пространство и мысли пелена алкоголя, тошнотворная сладкая карусель. Или ватно волокнистая, трескучая, фосфорно мерцающая, брызжущая раскалённым светящимся маслом и аморфно переливающаяся вспышечная марь всего, что похуже и поострее. Энму так отчаянно старается помнить каждый раз, когда изголодавшаяся, без перерыва стонущая миллионами ртов бездна в его душе успокаивается, и вопли, прежде почти сносящие, натягивающие барабанные перепонки изнутри и всё никак их не порвущие, нагнетающие громкость вверх по экспоненте с визгом и грохотом — да откуда у фиброзной мембраны такая прочность?.. — вопли эти, наконец, она забывает и принимается безобидно урчать, оседая на дно лёгких и хитро щуря бесчисленные лунные кратеры глаз. Образовавшаяся пустота заполняется горячим нежным паром плавящихся в заливающей душу вулканической магме ледников, что затаились на дне этих кратеров, никогда не видевших света, застрявших на градусной мере полюса вечного холода. По пальцам пересчитать то, что вообще желаемо помнить — и даже так находится врезающееся в память особенно. Как-то раз они вдвоём в лаборатории — белые лампы гудят под потолком, время от времени судорожно перемигиваясь — то ли друг с другом, то ли с тем, кто волею случая принимается за ними наблюдать. Энму иногда позволяет себе. Музан вдруг оборачивается, отвлекаясь от своих реагентов, словно что-то вспомнил, и некоторое время почти выжидательно смотрит на него. — Что? — Энму робко шевелит губами, еле сдерживает желание отвести взгляд и прогоняет глупую улыбку. Ощущения говорят о том, что щёки заливает краска. Каждый раз как в первый, каждый раз ему от простого взгляда — любого его случайного взгляда — хорошо, так хорошо, пороховая россыпь какого-то детского предвкушения щекочет кожу со внутренней стороны острыми бенгальскими огоньками, ярко расцвечивает веки изнутри щёлочнометаллическим пламенем, а он и не знает, что такое должно бы случиться, чего он вообще ждёт. Но расслабляться не стоит — Музан всё ещё не слишком жалует его привычку бессмысленно маячить в зоне досягаемости, Энму и сам норовит скрыться, стоит кому-то ещё появиться рядом. В лаборатории это может быть только Тамаё, которой, тем не менее, более чем достаточно, но а в прочих местах — кто угодно. Не хочется быть замеченным, отторжение вызывает одна лишь мысль о перспективе напороться на любопытные прикосновения чужого внимания, отвратительные и липкие, от возомнивших о себе невесть что ломких людей без лиц и имён — для него всё множество обитателей мира живых таково. За единственным исключением. Музан, наверное, ощущает что-то отдалённо — с какой-то стороны, если отзеркалить, реверсировать и реверберировать — похожее, потому и может потребовать от Энму немедленного исчезновения в любой момент, а тот, увы, не считает нужным не подчиняться, потому что отлично понимает, о чём разговор. Вероятно, Музан просто очень не хочет, чтобы кто-либо что-либо знал сверх того, что и так имеет. Это, конечно, гораздо больше похоже на него. Навязчивая идея делегированной в абсолют возведённой исключительности здесь односторонняя, и за неё всецело отвечает Энму. Но сегодня всё тихо. Музан продолжает смотреть, чуть прищурившись, однако внимание его уже смазалось, рассеялось, оставило лишь привычное умеренно хмурое выражение, и взгляд скользнул в расфокус. — У тебя лицо цветом словно кожа мертворождённого младенца, — буркнул он, — когда краснеешь. Вспомнил, что мне это напоминает, решил проверить. Энму моргнул, тут же сбросив пелену тягучего полусна с роговицы и встрепенувшись. Губы режет улыбка снова. Конечности немеют, он проваливается в невесомоподобное чувство потери опоры, сладко оседающее где-то в горле. — Приходилось наблюдать такое непосредственно? — на выдохе поинтересовался он. Для стороннего наблюдателя медицинский факультет был оплотом кошмаров человеческих, а кто-то склонен и дальше додумать. Музан предсказуемо скривился. — Нет, но представить могу неплохо, — мрачно ответил он, отворачиваясь от него в сторону реагентов уже совершенно безучастно. Некоторое время снова царит молчание, Энму улыбается, видя, что на него не смотрят. — Дети же вообще первое время синие, — затем пространно сообщает он, возводя взгляд по дуге, запрокидывая голову и пялясь куда-то в потолок. Музан не реагирует: есть шанс, что он и вовсе пропустил его слова мимо ушей, погрузившись вновь в свои мысли — столь основательно, что любые раздражители, не несущие информации, вписывающейся в круг его сиюминутного интереса, глухо игнорируются без права на апелляцию. Биохакнул древние системы и запрограммировал таламус отфильтровывать по ключевым словам всё недостаточно важное ещё по прибытии. Энму самозабвенно улыбается своим фантазиям и продолжает говорить. — Из-за перепада температур, что они ощущают по прибытии в этот мир. В утробе гораздо теплее. Там тесно и безопасно. А внешний мир обжигает аэробным холодом. Музан хмыкает с неопределённой эмоцией, Энму же ещё шире и довольней улыбается, закатывает глаза до порхающей красно-чёрной карты кровеносных сосудов поперёк зрительной коры, чувствуя, как горит кожа от удовлетворения: его поэтичный монолог всё-таки слушали. — Если говорить об утробе, — медленно продолжает он, чувствуя от этого факта что-то сродни поддержки, — помнится мне, один психиатр описывал в своей книге случай из практики. Про пациентку с расстройством шизоидного спектра, что во время приступа пряталась в чемодане, свернувшись в позу эмбриона. Словно бы пыталась вернуться к самому началу, да? Насовсем отгородиться от этого мира. Так, чтоб надёжнее и основательнее некуда. Снова стать молчаливым спящим зародышем. И, наверное, никогда не рождаться снова. — Некоторым это вообще не помешало бы, — с холодной циничной деловитостью, словно одобряя неплохое предложение коллеги по работе, замечает Музан. Энму без заминки и раздумий согласно кивает и в глубине души не сомневается, что собеседник знает, что он это делает, пусть даже и не смотрит. — Разве ты не бывал на медицинской практике в больницах? Обязательная вещь, должен был видеть, как мир принимает новых людей в свои контрастные объятия, — внезапная мысль осеняет Энму, и он думает, что это внимание его речам может оказаться просто шутливой насмешкой между делом от того, кто и так осведомлён об особенностях старта постнатального периода представителей рода человеческого. Музан молчит с пару секунд, а после неохотно признаётся: — Я не приходил. И дёргает плечом как-то непривычно, неловко, негармонично, как-то не… Энму пытается вспомнить, что там к чему по закономерностям невербального общения, но память посылает издевательский воздушный поцелуй с рассыпающихся чешуйками крыльев серебристой моли ладоней и вообще никак не помогает. Ну и к чёрту бы её. — Никому не нравятся дети, — примирительно и понимающе мягко говорит. Прогуливал и прогуливал, что уж стесняться. Энму знает, что Музан тоже человек. — Моя мать собиралась сделать аборт, — очень тихо говорит Музан, и Энму сперва дежурно никак не реагирует, лениво переваривая услышанное, а после замирает, округляя глаза. Его на самом деле парализовывает: внутренности, словно бы оплыв, как свечной воск, в недифференцированную кроваво-липидную массу, ухают куда-то вниз, а руки немеют от запястий до лопаток. Он сейчас… Что? Не может быть. Он не делится ничем… Таким. Не может быть, чтобы сейчас. Тогда… Показалось?.. Энму не слишком-то себе доверяет. Тем более — в вопросах, где он столь глубоко и безнадёжно предвзят. Мысли — трепещущее невнятное эхо. — Я родился мёртвым, — ещё тише добивает Музан. Он тоже не двигался, и, казалось, в силуэте его читалась непривычная угнетённость. Или то уже игра воображения?.. Энму, вздрагивая, как от удара, открывает рот и закрывает его снова, на самом деле, не пытаясь даже ничего сказать, потому что в голове у него совершенно пусто, а сердце, кажется, так и вовсе остановилось. Музан же искоса изучающе смотрит на него через уголок глаза, похоже, совершенно не опасаясь попасть в зрительный кошмар парейдолических искажений, и его лицо ничего не выражает, кроме привычного мрачноватого безразличия. Разве что чуть-чуть… Растерянность?.. Энму забывает дышать, стоит с приоткрытым ртом, растерянный и непонимающий, не уверенный в том, что видел. Музан всё смотрит на него, долго однообразно смотрит, и вдруг его губы дёргаются. — Не заводись так, — смеётся он, — я пошутил. Не приходил, потому что уже тогда знал, что больше там не задержусь. Незачем время было на формальности тратить. Поважнее дела нашлись. Он разворачивается к Энму, встряхивает кудрями с претензией на машинальность движения, на лице его играет беспечная полуулыбка, но вот только это полнейший абсурд, и Энму ему совершенно, ни на секунду, даже не задумываясь, не обрабатывая толком, но абсолютно однозначно — не верит. Вообще ни капли не верит. Он не шутил. Энму, положа руку на сердце, вообще не уверен, что Музан умеет, и это, наверное, о чём-то да говорит, но сейчас маловажно. Точно не шутил. И теперь лжёт. Не утаивает, не умалчивает, не смещает акценты и не использует обходные формулировки — а просто и прямо лжёт. Как будто бы вдруг подумал, что перед ним кто-то из тех людей обычного поля, не способных считать фальшь социально приемлемой маски и безоговорочно принять то, что под ней. Энму стоит, замерший, словно олень на ночном шоссе, захваченный оцепенением в свете фар летящего на него автомобиля. Опасность, опасность, опасность-опасность-опасность, бьётся в голове мысль, пока Музан подходит ближе, Энму узнал что-то, чего ему знать не следовало, хотелось, конечно хотелось, очень хотелось, страшно хотелось, но совершенно точно было нельзя, услышал что-то, чего слышать был не должен, и теперь его убьют, Музан сейчас целенаправленно и безжалостно придушит его прямо здесь, ловко опрокинув спиной на лабораторный стол, а ночью без сожалений сожжёт за городом остывшее окоченевшее тело, что пролежит до темноты в груде старых ящиков в шкафу, так никем и не обнаруженное, пока не разойдутся по домам преподаватели и студенты, а всегда флегматичные охранники у главного пропускного пункта не уткнуться в кроссворды, позабыв об аварийных выходах и черных ходах. Или на что ещё они там так пристально смотрят?.. В противовес — тепло, разливающееся по средостению раскалённым паром при взгляде на это лицо. Если оно окажется последним, что он увидит, прежде чем будет сброшен в провал вечного беспамятства, захлебнётся в трясине Стигийских болот — да на здоровье. Пусть убивают. Только бы Музан в глаза смотрел, пока ломает ему подъязычную кость и сдавливает хрупкий хрящевой конструктор гортани. Может, Энму совсем не одинок в том, чтобы ходить по этой земле, будучи уже давно мёртвым. Но Музан не ломает ему шею. Он продолжает улыбаться, подходит, оказываясь почти вплотную, тактильно и бархатно ведёт руками по его плечам, плавно и нежно вжимает ладони в податливое тело, притягивает к себе ещё ближе и, словно отвлечь желает, смотрит в глаза, притушив цепкую остроту своего взгляда полуопущенными веками, ограничив ресницами мерцающие иглы бликов света в неспокойно чернеющих зрачках. Его пальцы чертят мягкие следы по линии челюсти, оставляют касания, прохладные, гладкие, пускающие колкую россыпь мелких электрических искр по коже. Энму с ужасом чувствует, что чужие руки — совсем немного, еле заметно, но для него, в алчном ступоре ловящего их прикосновения, очень даже ощутимо — дрожат. Впервые он замечает такое. Он знает, что Музан не чужд человеческим слабостям, но чтоб… Настолько?.. Энму улыбается, потому что поражённый недоумённый страх смешивается с горячим, совершенно размазанным и счастливым оцепенением в самое неадекватное и желанное сочетание из всех, что ему приходилось ощущать в своей жизни. Лучше, чем он есть, момент сделать может только то, как Музан гладит его скулы и как склоняется к его губам. Энму парализован его ядом, он заторможенно и расфокусированно отвечает на поцелуй и плавится от наслаждения. Линия ресниц дугой обнимает полуприкрытые глаза, однако всё равно не может утаить, как внимательно вглядывается Музан в его лицо, словно реакцию считывает пристально и нервно. Но Энму и так знает, что Музан лжёт, видит сквозь маску его волнение, с замиранием сердца разбирает у него почти что смущение этой своей откровенностью про смерть. Ну и ладно — не хочет, значит, не надо. Энму всё равно заметил. Всё равно запомнил. Теперь он знает больше — и так видел его без маски дружелюбия, до чего добрались не многие, а теперь знает ещё нечто такое, что заставляет Музана беспокоиться, заминать сказанное, пытаться обмануть того, кто никак ему навредить не может. Или?.. Энму закрывает глаза и льнёт прохладным гладким рукам навстречу, потому что сейчас нужно не думать, а чувствовать. И он не просыпается. Мир вокруг настойчиво и упёрто продолжает напоминать о том, что, увы, вообще-то существует. Неприятности впервые настигают Энму, когда однажды он является в архив. Может, и не впервые — но раньше он вполне мог просто не заметить. Девушка с косичками, обнаруживающаяся за ресепшном, мнётся и отводит взгляд, когда он радостно машет ей рукой, сам не зная, зачем — он вообще не в курсе, кто она и почему здесь сидит, но, возможно, ей сейчас это нужно. Тут обычно никого, это вход со внутреннего двора, даже охраны нет: здесь всё — территория железнодорожной компании, сдающей, по совместительству, помещения под офис кому попало. Энму беспечно хмыкает своим мыслям и проходит мимо новой незнакомой, игнорируя попытку с её стороны, кажется, о чём-то его уведомить. Похоже, она не особенно хочет подходить и вообще его сторонится, но будто бы всё равно что-то должна передать. Её проблемы. Он проходит однообразные этажи, пересчитывает двери, добирается до привычной архивной части. Дверь заперта. За ней тишина. Внезапный контраст окружения, интересно — он озадаченно замирает, стараясь придумать, что бы ещё теперь сделать. Решение не заставляет себя ждать, потому что из-за угла, вот так удача, выруливает кажется-теперь-уже-не-его начальница — видимо, услышала, её кабинет в паре шагов — и смотрит на него с осуждением, ничего не говоря, словно он и так всё должен исчерпывающе понимать без слов. Морщит строгое личико. Руки скрещены на груди, в силуэте — высокомерие. Прикрывает вызывающей холодностью свои промахи. Но Энму пока не умеет читать мысли — только додумывать, что не всем нравится. В контексте сегодняшней собеседницы это ещё и скучно, он даже пытаться не станет. — Завтра конец света? — прямо спрашивает он. Возможно, что-то такое было в газете, которую он мельком заметил забытой возле той девушки. Может, именно об этом она и должна была его предупредить. Никогда не знаешь, в какой момент пояс Койпера решит выплюнуть в сторону Земли особенно опасную комету — хотя, по последним обновлениям, динозавров всё-таки астероид приговорил. Прилетел со стороны Юпитера. Что ж, в его духе. — Перепроверяем кадры, — цедит сквозь фарфоровые зубы она, — ты не прошёл. Никто из вас, придурки безответственные, не прошёл. Энму в деланном удивлении округляет рот. То-то он никого не видел из своих квазиколлег. Наверное, стоит чаще отвечать на телефонные звонки, чтобы быть в курсе обновлений этой убогой реальности, а то так похоронят и не узнаешь вовремя. — Оу. Опомнились? — он улыбается нежно и фальшиво виновато. Видела бы она свой архив ночью, ещё раньше от них избавиться сообразила бы. Его сосед по дате отчётных бумаг постоянно дымил, самодеятельно выкрутив детектор дыма из-под потолка — наверное, ещё месяц безнаказанности, и он притащил бы кальян, в кабинет-то без окон. В комнате рядом студентки-океанологи слишком уж приличного внешнего вида (на что нанимательница, вероятно, и купилась) мешали энергетики с водкой, чтобы работа лучше спорилась. — Думаешь, я не знаю, что ты чёртов торчок? — она смотрит снизу вверх и презрительно хмурится, не понимая, что это мелочи, — вы все. Откуда только такие берутся? Проваливай лучше сам. Мы тут делом занимаемся, вообще-то. Каким делом? Кто? Её оскорбила найденная в отчёте закладка? Это почти бесплатно. Энму перестаёт бездумно таращиться на её брови, ровные настолько, будто бы их пристрастный перфекционист составлял, выкладывал волосок к волоску, надёрганные из гладкой беличьей шубки, густо сажал на клей, щедро красил поверх и выравнивал — с ума сойти. Красота. Ощипывать белок ради бровей — оно того стоило?.. Он перестаёт бессмысленно втыкать взглядом в это произведение искусства и переводит его на недовольное лицо. Вообще-то, он всегда всё делал как надо, так что если откуда-то что-то пропало, то это не он. Карандаши и пластиковые стаканчики начали исчезать? Он-то даже пьяным или под кайфом ни разу не пришёл, хотя мог. Океанологи воруют степлеры? Ну, может, что-то принимал ближе к концу рабочего дня, но покажите, кто воздерживался. Впрочем, в массовости, должно быть, и проблема, понабрали студентов непойми откуда, чтобы те разбирали их многочисленные бумаги и работали без оформления договора, а потом удивляются отсутствию системы. Вот и решили предать забвению всех разом — о всевышний, если ты есть, сохрани экспертизу специальной оценки условий труда, а наша работа здесь выполнена. Однако даже с самой стройной аргументацией что-либо кому-либо доказывать ниже его достоинства. Ей-то уж точно. — Ну и пошла нахуй, — Энму, разведя руками, улыбается так искренне, как только может, а потом разворачивается и уходит. Девушка на ресепшне прячет взгляд, когда он снова проходит мимо, будто бы в чём-то виновата, на что он прощально машет ей рукой. Газеты рядом с ней уже нет. Значит, это был мимик — классическая обманка, теперь может оказаться где и чем угодно. На самом деле, он не то что бы так уж рад, и себя самого мечтательной улыбкой не обманешь, хоть попытаться и можно. Он не очень хочет вливаться обратно в сферу прежних своих увлечений, потому что это самое настоящее крысиное гнездо, но, похоже, время условно честного заработка окончено, вселенная прозрачно намекает ему на это. Он не медлит и, едва покидает архив, идёт прямо к очень знакомому поставщику. Этого парня он знает со старших классов, тот всегда недолюбливал его за невнятность и неудобную подозрительность, но, как ни странно, вполне доверял — по крайней мере, раньше так было. Энму набирает на затёртой до дыр домофонной панели предусмотрительно выцарапанный рядом каким-то добрым самаритянином код и тянет запищавшую дверь на себя. Тёмный подъезд выглядит располагающим к тому, чтобы систематически находить в нём трупы скоропостижно скончавшихся в ходе дружеской пьяной поножовщины порядочных алкоголиков и наркоманов. Не исключено, что так и происходит, однако он тут недостаточно часто бывает для исчерпывающей статистики — но если всё пройдёт удачно сейчас, то дальше видно будет. Энму тяжело и размеренно колотит в дверь нужной ему квартиры, пытаясь оценить, насколько звучно получается, потому что звонок возле неё по неясной причине вырван с корнем. Он слышит, что внутри не пусто: отдалённое гудение разговора на спокойных, как удачно, тонах выдаёт присутствующих. Такое себе логово разбойников, неосторожных и безбашенных. Жаль, не тянут песни фальшивым и разлаженным грубым хором. — Не заперто, — нестройно орут из глубины сразу несколько голосов, и Энму дивится такой наглости и бесстрашию, да и тому, что его вообще услышали. Но служители закона сюда, видать, не доходят, чего уж бояться. А если доходят — то лишь в качестве представителей клиентской базы этой помойки. Проходной двор — как у Доумы, только совершенно небезопасно и несоизмеримо дешевле. По крайней мере, не придётся копаться в мелких проводках звонка в надежде на удачное замыкание. Доморощенные разбойники в количестве трёх особей маргинального вида сидят вокруг кухонного стола в жёлтом свете близкой к смерти лампочки и в лучших комедийных традициях что-то фасуют. Хотя бы окна занавесили — первый этаж и незапертая дверь. Энму находит взглядом своего давнего знакомого и машет ему рукой, вкладывая в свой жест максимум беззаботности и дружелюбия. Тот кивает с чрезвычайно сложным выражением лица, в котором проступает припоминание. — А я говорил, что ты ко мне вернёшься, — вдруг выдаёт он, на что Энму самую малость удивлённо моргает, не помня, чтобы в их общении вообще была конкретика, но, тем не менее, улыбается, а парень, настроенный, оказывается, дружелюбно, подмигивает, — въебать чего охота? Так я подгоню. Энму усмехается краем рта и неопределённо качает головой. — Может, лучше возьмёшь меня обратно? — спрашивает он, опираясь спиной о дверной косяк. С ними он не хочет долгих прелюдий, но, оценивая ситуацию, всё равно мельком оглядывает остальных и замечает второе смутно знакомое лицо. К сожалению. Поганый тип, которому Энму не нравился никогда и вообще — он совсем не знает его, но может позволить себе подозрение: этот парень совершенно не хочет его тут видеть, судя по волчьему взгляду тёмных глаз, которым он оглядывает его с явным отвращением. Третье лицо ему не знакомо, но худой и тихий его обладатель, флегматично вернувшийся к своему делу, опасений не вызывает совсем, в отличие от волка. — После того, как ты продинамил три ходки? Охуел? — выплёвывает вдруг этот самый волк, пусть его и не спрашивали. Энму, застанный врасплох, искренне удивлённо поднимает брови. Тип смотрит со злостью, а прежний собеседник Энму растерянно забывает, что участвовал в диалоге, и таращится на недовольного товарища, а потом, словно осознавая что-то, на Энму, начиная хмурится. Дружелюбный настрой его тает на глазах. Ну ясно. Они тогда чего-то где-то не досчитались, обдолбавшись в слюни, а теперь крайним стал он, не компанейский, чужой, в общем-то, да и тем более что как раз слился без особенного предупреждения. Удачно, удачно — Энму зажимает в зубах сигарету. Ничего он не динамил. — Может, ты их в делирии забыл? Поискал бы повнимательнее. Где-нибудь за дверьми восприятия оставил, это обычное дело. Чего на меня-то сразу вешать, ну, — добродушно предлагает Энму, кидая безобразно игривый взгляд на волка, и слегка наклоняется к огоньку зажигалки. Он почти что кожей чувствует недовольство двух парней, но от этого ему только смешно. Конечно, желаемого теперь не получить, но просто уйти, проглотив это хамство, он не может. Он, конечно, глотает, но не хамство. — Не кури здесь, — рявкает раздражённо кто-то из них. Почему? Энму не слушает: затягивается глубоко, задерживает дыхание, гоняет дым по носоглотке пару секунд. Заставляет стечь в гортань половину и расцвести смоляной копотью в лёгочных гроздях. — Не то что? — интересуется он, удерживая едкое облачко канцерогенного газа во рту. Он никогда никому из них особо не нравился и был прекрасно об этом осведомлён. Расположение таких людей преходяще. Он готов его потерять в любой момент, и сожалений о предполагаемой утрате не испытывает. Волк резко встаёт и оказывается рядом. Он явно хочет поскорее его выставить. Энму не вздрагивает, потому что ожидал — смотрит в ответ и, примерно представляя, что будет дальше, щедро выдыхает дым в чужое лицо. На опережение. А после — с размаху получает по своему, чувствуя, как болью отдаёт от левой скулы по всему черепу. Он этого ждал, а потому не отступает, инерция — падать не очень хочется — гасится тактически оставленной опорой: за ним всё ещё дверной косяк, очень болезненно врезающийся в лопатку. Не отойдя до конца от удара, Энму бьёт в ответ, не задумываясь, но крепкому противнику это как комариный укус; щадяще получает снова, слышит, как с мест вскакивают остальные обитатели нехорошей квартиры, неожиданно для самого же себя ловко уворачивается от ещё одного нападения, что сбивает волку равновесие, и, воспользовавшись заминкой того, спешно ретируется — это он умеет. Отстаивать свою позицию здорово, но не когда против тебя трое. Костяшки правой руки ноют. Всё-таки он совершенно и безапелляционно даже близко не боец. Его, естественно, не преследуют. Для этого места всё прошло по накатанной, у них такое ежедневно — завтра уже не вспомнят. А то и сегодня. Ох, больно. Съёмная квартира в глухом спальном районе встречает его заевшим сперва замком, лёгким сквозняком и синеватой полутьмой. Он вспоминает о том, что действительно устал — а потому забытой на обшарпанном пыльном подоконнике початой бутылке водки возле мистически не разрушенного ветром уродливого домика из пустых сигаретных пачек радуется как старому другу, здороваясь с ней нараспев и отвешивая плавный поклон, подёрнутый дрожью. Его ведёт в сторону словно в сонном танце, потому что тело отказывается поддерживать работу механизмов вертикализации, он оседает на одно колено и тут же послушно садится на пол, устало приваливаясь спиной к холодной батарее под окном. До чего же клонит в сон. Энму легкомысленно прикладывается к бутылке, широким глотком обжигая рот и горло маслянистой едкой жидкостью. Кашляет — то ли давится спиртом, то ли задыхается чёрным копотным дымом, поднимающимся над пожарищем, что осталось внутри и вновь растревожилось ветром, раздувшим остывающие угли. С золы тянется сизая плотная пелена, стелется, вверх взмывает, клубится сажей — сквозняком рвётся вверх, по пути оседает в горле и не даёт дышать. Энму шмыгает подразбитым носом, трёт подсыхающую кровяную плёнку под ним и, выигрывая у гравитации своё шаткое равновесие, поднимается на ноги — тащится на балкон. Приятного мало, ему нужен никотин — мозг разъезжается по швам и шипит, разъедаемый этанолом. Пол из-под ног уйти норовит, геометрия пространства меняется, свинцовое небо с взрывным звоном бьётся на фракталы — острый калейдоскопический монохром смягчается щедрой скользкой влагой на поверхности глаза, теряет углы и сворачивается числом бога в логарифмическую спираль, в мгновение затягиваясь, будто бы кто чернильные линии чертежа, словно нить, зацепил и потянул, а затем схлопывается пульсаром, в момент ослепляя. Энму курит, утомлённо привалившись щекой к разбитым бетонным перилам балкона. Слегка ноет скула, щиплет внутри задетого носа, во рту до сих пор стоит вкус крови и спирта, мешается с горечью табака и цепкостью жжёной бумаги. Дела идут как-то неутешительно. Ну и ладно. Вспышкой закрывший небо аккреционный диск, набравшийся из тяжёлой графитно-металлической пыли неба, рассеивается в глаукоме бокового зрения, стекает по линзе секрета слёзных желёз, а поры бетонной пены разбегаются перед глазами полчищем то ли мелких жучков, то ли микроскопических ракоскорпионов. Блестяще-серых, с гладкими отполированными спинками и даже клешнями. Внезапному откату в геологической истории Энму совершенно не удивляется, это мелочи, тут за одно движение век сколько астрономических эпох прошло — он просто прикрывает глаза, потому что вселенская усталость тянет его ко дну пространства-времени сверхмассивным объектом, вызывая каскад искажений и аномалий в сетке многомерной модели мироздания. Хриплый вдох расширяет грудную клетку, выгибается китом, мощно ударяющим хвостом по воде, а выдох медленно-медленно погружает в океаническую толщу, топит в чёрной идущей бесконечно вниз бездне, на последнем миллилитре кислорода распахиваясь зубастой пастью мегалофобического глубинного чудовища хадальной зоны вечной тьмы. Энму охотно проваливается в его чрево вместе с необъятным объёмом морской воды. Телефон внезапно забившим нежными перепончатыми крылышками апрельским шмелём касается бедра, пробив ровный белый шум оставшегося после взрыва очередной сверхновой непрерывного звона в голове короткой вибрацией. И затихает. Энму не вздрагивает. Не открывает глаза сперва даже. Он лезет ноющей ладонью в карман, путается разбитыми пальцами в складках одежды. [Приходи] Одно-единственное слово значится в лаконичном сообщении, разорвавшем слепую темноту потрескавшегося экрана. Номер — не в контактах, но на подкорке. И Энму тут же оживает, волна за волной нагоняет саму себя и в порыве интерференции бьёт с диафрагмы куда-то в горло. Музан Кибуцуджи пишет ему очень, очень редко, так редко — да, считай, никогда. Вечереет. Поздно уже — он сейчас может быть только в одном месте, если не сказал, куда приходить, гадать нечего, он постоянно у Доумы — будто бы заранее переводит стрелки (они кто угодно, но не друзья, в этом Энму не засомневался бы даже получив подтверждение обратного от обоих). Музан не приемлет несообразительности, однако всё время оставляет поле для чужой ошибки, словно нарочно желая заставить оппонента дать слабину, оступиться. Энму отлично понял, прекрасно знает — он никогда не переспрашивает и не уточняет, оставшиеся мощности его сознания идут на то, чтобы считать и уловить послания, запечатанные головоломкой с одного шифра на другой и наизнанку обратно. Возможно даже им самим. Душу греет то, что читать удаётся. Кажется, он ещё ни разу не ошибся — или просто его заставили так думать. Пускай заставляют — тут он поддастся с удовольствием и попросит ещё, если просить позволят. При-ду, при-ду, при-ду, при-ду, стучит слово первым и вторым тонами сердца. И этого ответа незримому собеседнику достаточно, Энму знает. Энму думает. Не говорит. Пустившиеся в истерическую безжалостную перемотку астрономические эпохи, наконец, останавливаются в пределах конкретного города на конкретной маленькой планете в бесконечно расширяющейся вселенной, и подсвеченные тревожносигнальным красным рукава Млечного Пути проходят по всему спектру метагалактического смещения обратно в устойчивый синий. Ланиакея перестаёт казаться такой уж необъятной — раз в болезненной вечности космических просторов всё же есть возможность найти желаемое. Твоё. Это уравновешивает сердцебиение у конкретного него — хоть у материальной точки и не должно быть сердцебиения по определению. Он удаляет сообщение, предварительно вырезая каждый пиксельный глиф прямо поверх рельефа неокортекса, чтоб не забыть, чтоб навсегда, тушит парадоксально только-только догорающую, хотя сколько миллионов лет прошло с тех пор, как он её зажег, спасибо, Прометей, сигарету о треснувший грязный арктический лёд старой побелки, не заметив распугивая стайку микроскопических отдыхающих на ней кольчатых нерп, встаёт, пошатываясь, и идёт зализывать солёные будто от воды морской раны. Ему нужно не так много времени, чтобы оказаться на месте, на расстоянии от которого каждая секунда кажется немыслимо растянутой — благо, плюс бесконечность принимается лихо стремиться к нулю, разгоняясь с каждым шагом в сторону желаемого и обещая не оборачиваться. В сумерках сквозь лабиринтарно рассечённые молниеватые силуэты деревьев ветер поёт о чём-то своём, но в такие моменты кажется, что его воющий ассонантный язык предельно понятен, что шторм в голове рычит с ним в унисон. — Ты опоздал. Музан маячит в коридоре растворяющейся в полумраке тенью — Энму на расстоянии видит лишь призрачные дымные очертания, смазывающиеся сгустившимися вокруг волокнистыми тенями. Он неспешно подходит ближе, выныривает из туманной завесы чужого спазма аккомодации — а Энму загипнотизированно стоит на месте и не замечает, что улыбается, когда игра светотени вытачивает знакомые черты. Хочется молитвенно протянуть вперёд руки, но его, вероятно, не поймут. Энму утешает то, что его зрачки способны ловить отражение человека напротив, делая частью глазных яблок и напрямую мозга. Частью себя. Владение. Музан смотрит на него. То, что он сказал, не имело особенного отношения к действительности, потому что о времени речи не шло, время относительно, может, и вовсе — нелинейно, только бы вслух этого не сказать. Странно лишь, что в его голосе не читалось обычного фонового раздражения. Просто сказал. Он сделал ещё шаг, оказался очень близко вдруг — так, что невозможно было бы шевельнуться и не задеть его случайно — поглядел сверху вниз. Второй раз за всё время, что Энму смотрел на него, взгляд не кололся дежурным вечным недовольством даже хотя бы совсем немного. Его рука легла на спину Энму, скользнула под лопатки, пустив по хребту пересчитавшую позвонки изморозь мурашек. Энму, сбитый с толку, не заметил, как его увлекли за собой, мягко уводя прочь от двери. Без слов. В зловещем рыжеватом свете ламп на стенах тенями очерчивался неподвижный силуэт сидящего в кресле Доумы. Тот восковой фигурой даже не повернулся на вошедших, словно пропавший в глубоком мёрзлом трансе. — Выпьешь? — Музан не только не был привычно раздражённым. Напротив, казался невероятно, неправдоподобно обходительным — такого не бывало даже в самые спокойные мгновения. Он был постоянно на взводе, в той или иной мере, просто это было сложно заметить тем, кому не повезло обмануться вежливым обращением — а сегодня словно не мог удержаться от улыбки, довольной и медленно спокойной. — Да, — едва слышно вздохнул Энму, думая совсем о другом. Только сейчас он заметил, что в руке Музана был стакан: должно быть, они с Доумой снова вместе-по-отдельности пили — друзья года. Энму подумал вдруг, как тревожно будет принимать алкоголь, налитый Доумой. Потому что именно Доума сидел рядом с минибаром — с таким видом, словно уже пустил корни и прогнать его оттуда не сумел бы даже пожар, так что он и только он может распоряжаться этаноловыми запасами. Справедливо — это его территория; оставалось лишь надеяться, что Доума ради него не сочтёт нужным пошевелиться — Доума его как раз удачно ни во что не ставил. Это могло быть взаимно, но Энму ни разу не задумался об их отношениях. — Ещё бы, — раздалось над ухом. И Музан вдруг передал Энму свой стакан, походя задев его пальцы своими, не переставая смотреть будто в глаза, а будто и сквозь, сразу в череп или и вовсе дальше, не сгоняя улыбки. Как будто бы пустив электрический разряд по ним этим касанием — Энму не знал, чем ещё объяснить свою высокоамплитудную дрожь, кроме как рефрактерным периодом после каскадного превышения порога возбудимости нервных клеток. Никакого Доумы. Энму почувствовал, что сердце опять сбивается с ритма, и спешно поднёс стакан к губам, опуская веки — давиться неразбавленным виски не хотелось, а под чужим взглядом он рисковал подавиться даже просто дыша — под этим взглядом он рисковал работой сердца. Напиток тепло ударил в голову, вызвал россыпь невидимых слезинок — и пустил по телу мягкую волну. Щёку обожгло лёгкое касание — Музан, задумчиво хмурясь, обвёл кончиком пальца кровоподтёк на его скуле. — Что это? — спросил он. Ровно, без эмоции особенно яркой, без подозрения или недовольства — просто с интересом. Энму немедленно залился краской. — Закурил в неположенном месте, — не сдерживая улыбки, ответил он. Музан поднял брови. — Это где сейчас настолько неположенные места? — В логове разбойников, — вздохнул Энму, снова возвращаясь к стакану, потому что пристальное внимание и непринуждённо поглаживающие гематому на его лице пальцы отчего-то смущали до дрожи в коленях. Его в норме ничего не смущало. Больше — только внимание его словам, не дежурный вопрос, но живое любопытство. — Вот как, — задумчиво протянул Музан, не давая толком узнать, понял его или нет. И вдруг, повернув кисть, надавил на свежий след, обхватив рукой нижнюю челюсть, не отодвинуть. Энму, не думая, подался навстречу касанию, впитывая механический сигнал задрожавшими нервными окончаниями, скользящий искрой вдоль спинного мозга и загорающийся вспышками боли в теменной доле. Из-под полуприкрытых ресниц он перевёл взгляд на Музана. Тот улыбался. А потом — так же внезапно убрал руку. — Что-то хорошее случилось? — робким шёпотом спрашивает Энму и вздрагивает, ощущая, как по его кисти легко проходятся чужие пальцы, забирают опустевший стакан, отставляя. Он вздрагивает снова, когда на его бока ложатся прохладные ладони. — Пока не знаю, — понизив голос отвечает Музан, притягивая его к себе. Энму двигается было тоже, подчиняясь импульсу, а потом всё же замирает в нерешительности, остановив руки на полпути. Музан на него смотрит, взглядом — словно нежно свежует, мягко сдирает кожу, заставляя обливаться липкой сукровицей. Энму трепещет. Время останавливается. — Можно? — мёртвым шёпотом спрашивает он, робко глядя снизу вверх. В глаза. Время, возможно, запускается снова, но у него нет часов. Или он просто их не наблюдает, потому что перепутал причину и следствие. — Да, — мурлыкнул Музан ему в губы, и это доля секунды (наверное — часов-то нет) до того, как у Энму пол из-под ног уходит — к счастью для него, не буквально, но зато сердце рвёт ритм и дрожь кусает тело сточенными осколками до темноты в глазах. Энму, всегда такой безразличный в своей обречённости, в оконкреченном силой тяжести падении, чувствует себя на грани чего-то очень и очень неустойчивого — он закидывает руки на чужую шею, подаётся вперёд слишком сильно, неаккуратно толкая, слепо касается губами уголка чужого рта в порыве алчной нежности, скользит по щеке, прослеживая скуловую кость, а Музан, кажется, совсем немного удивлённый такому напору, отвечает снисходительным смешком и обнимает его. Энму вжимается ртом в кожу на его горле, дрожит всем телом, не веря своему счастью, ловя губами тёплое биение крови и нежный узор хрящевых пластин. Горло это всё равно будто бы слегка напряжённое — патологическое недоверие Музана к окружающим не даёт сбоя никогда. Энму не обижается, потому что чувствует, как его тело обхватывают чужие руки, в ответ притягивают тесно-тесно. Так хорошо. Как не бывает. Так — не бывает. Доума, сидящий в отдалении словно изваяние и методично напивающийся, поймал его случайный блуждающий взгляд каким-то очень уж растерянным своим и немедленно одарил очаровательной улыбкой, как по заданному алгоритму. Обычное дело, только на этот раз — какой-то полубезумной, зловещедолинной. Что-то не так было с ним. Может, просто игра светотени?.. Энму вздрогнул и отвернулся, пряча лицо в изгибе шеи обнимающего его человека, сминая чужой воротник и закрывая глаза. Лбом и ресницами к тёплой коже. Чтобы не видеть ничего лишнего, а только чувствовать чужое тело, расфокусированно гладящие его спину ладони. Ему никогда не нравился Доума. Было в нём что-то настораживающее. Что-то тревожащее даже такого как Энму. Даже сквозь ощущение чужих пальцев, перебравшихся выше и поглаживающих его волосы на затылке до искрящейся дрожи. Мысли мельтешили подобно мотылькам, тревожной пляской собравшихся вокруг тусклой мигающей электрической лампочки в маленькой холодной комнате где-нибудь за городом в лесу. Листья в таких местах неспокойно шуршат и прячут чужие осторожные шаги где-то среди ночи. Доума, казалось, всё ещё пялился. Наверное, забыл, что поднял взгляд. Энму не чувствует недоброго страха лишь из-за обнимающих его рук, пробивающих другой, совсем другой дрожью насквозь. Тело к телу. Так рядом. Он поднял голову, напарываясь на чужой зловеще ласковый взгляд словно на нож, тает в болезненной головокружительной слабости смертельной кровопотери с утратой ощущения гравитации, и, поймав рвущий внутренности контакт — глаза в глаза, сам не понимает, кто первым из них подаётся вперёд. Энму дрожит кортизолово и тает окситоциново, пока сминает его губы своими, жадно отвечает на касания, и эйфория дожигает остатки сознания мягким потрескиванием огня. Кровь, ожившая, бьётся с невиданной прежде его летаргически замороженным телом живостью. Руки обхватывают чужую шею, и мозг не думает с привычной ему уже манией преследования о том, что за такую наглость придётся платить, что всё сейчас отнимут, всё вот-вот закончится, всё обречено. В комнате жутковато, как в невнятном тёмном кошмаре. Красные угольки мигают в расползающемся мареве дыма, а тот чёрными густыми пятнами поднимается да сизым мороком рассеивается в сплошную завесу, тонкие волокна прядут вертикальный узор и кутают в удушливые объятия — абразивом по горлу. Под дымом в проломах рушащегося пола клокочет пламя, но так далеко и гулко, что страха почти нет. Здесь пожар. Почему — не понятно. Огонь исчезает, стоит случайно моргнуть. По какой-то причине его очень, очень сильно клонит в сон. С прогоревших балок, что остались от пола, было бы легко сорваться вниз, если бы пожар не исчез. Если бы не руки его обнимающего — ведь тот-то на ногах держится твёрдо, не упасть. Его колено нежно вливается меж бёдер, давит, заставляя томно дрожать, пальцы вплавляются в кожу, оглаживающие щёки и шею. Энму, забыв думать, чувствует подступающие слёзы невнятной, но очень приятной эмоции, плетущей умопомрачительное трепетное чувство. Энму его любит. Как же он его любит. Остаётся лишь опрокинуться навзничь, в омут с головой. Больше ничего и не надо. Дальше — с выколотыми глазами. По крайней мере, так чувствуется темнота, скапливающаяся в затылке, заливающая зрительные доли. Он проваливается в сон, соскальзывая с шаткой неверной опоры реальности, оседая в тяжёлые слепые объятия прежде, чем успевает осознать, что мозг предаёт его, укачивая дельта-волнами. Он падает, тонет. Пропадает. Он снова видит во сне чернильную тёмную бездну, и её прорезают глаза, море глаз, белых, цепких, зрячих. Но он не чувствует больше тревоги, и чёрная слизь, как тёплая кровь, в которой он тонет под пристальным взглядом будто бы единому разуму подчиняющихся тысяч повёрнутых на него глазных яблок, не заставляет больше сердце срываться на тревожный бешеный бег. Ему нечего бояться. Это всё его глаза. Эта черная вязкая слизь, простирающаяся на сотни тысяч кубических миль измерения снов, бесконечная и изменяющаяся, слагающая видения и образы — он сам. В своём ночном кошмаре он и только он властвует безраздельно. Он ненадолго просыпается, прорывается сквозь тонкую кисею-паутину сна, потому что в реальности чужая прохладная рука невесомо и нежно вдруг оглаживает его волосы и щёку, но он не поднимает век, внутренне плавясь от касания, так, что от сердца горячий пар поднимается до горла. Энму чувствует, как будто стеклянная пыль рассыпается по слизистой в носу, а сомкнутые ресницы пропитывает солёная вода, и боится, что выдаст себя, и действительно выдаёт себя, подставляясь под ласку, подаваясь ближе к чужим пальцам. Чужой мягкий и тихий смешок над ним заставляет сердце разбиться в очередной раз и в очередной же раз сплавиться заново, разъеденное фторводородом хрупкое однослойное стекло. Тот, кто остановился с ним рядом за стеной сна, в физическом мире, разрывает ограничившийся тонким касанием, так и не дошедший до сомкнувшейся на горле мёртвой хватки контакт с его кожей, отнимая руку, и, поднимаясь, уходит. Бездна во сне извивается морем рук-щупалец и скалится морем же клыкастых ртов, но Энму больше не тревожится на её счёт. Он — эта бездна и есть. Не важно, кем он был раньше. Он не заражён и не гниёт. Он и есть эта тьма, глазастое чудовище в оболочке хрупкого человеческого тела. Бояться больше нечего. Всегда было. В соседней комнате Музан подкинул пару оставшихся от Тамаё забытых было украшений на спиртовую горелку. Последние штрихи. Доума, успевший перебраться туда до него, почему-то без объяснений оставивший свой оцепенелый пост и ускользнувший прочь, уставился на Музана ещё с момента возвращения, стоило тому оставить Энму, надёжно подкошенного снотворным, добавленным в алкоголь. Словно что-то в происходящем вспугнуло хозяина квартиры, заставило отступить в помещение поменьше — жаться к стенам в приступе панического тигмотаксиса. Спиртовой же горелке Доума не удивился. — Что? Так быстро? Нет? — спросил он. Музан отрицательно покачал головой. Очевидно, недоконкретизировавший Доума туманно имел ввиду Энму — пусть тот, лежащий на диване, согретый глубоким сном, их и не слышал. — Ты такой сентиментальный, — поддразнил Доума, кажется, совершенно не воспринимая события последних нескольких суток как целостную картину. — Не торопись, — улыбнувшись словно бы самому себе, ответил Музан, даже не глядя на него, все продолжая наблюдать за тем, как плавится металл. Мрачное удовольствие, замершее в его выражении, не выглядело эмоцией человека, давшего вдруг слабину, и Доуму это даже немного интересовало. — Так не хочется убивать любимую игрушку? Как глупо. Опасно же, — невинно поинтересовался Доума, словно пытаясь подцепить чужую эмоцию, подначивая — всё же совсем чуть-чуть он захотел найти ответ. Но Музан был непреклонен в своём нетипичном тяжёлом спокойствии — и не спешил раздражаться чужой назойливой игре и объяснять свою мотивацию. — Он не будет помнить даже своего имени, если правильно действовать. — Хвастаешься успехом эксперимента? — Доума изобразил осуждение, — а вот Тамаё не повезло. Считал бы ты получше… Преувеличиваешь же! Имя точно помнит… — Конечно помнит, — фыркнул Музан, — моё. Доума, удивлённо заморгавший было такой сговорчивости в ответ на очевидное обвинение в ненавистной некомпетентности, засмеялся, запрокинув голову. Что не так? Музан, лишь мельком глянув со снисходительным неодобрением на его малообъяснимое веселье, вновь вернул взгляд к растаявшему металлу, что уже и отдалённо не давал понять, чем являлся раньше. Затем он посмотрел на часы. — Я ухожу. Мне ещё врать следствию, если не повезёт. В его тоне не было недовольства. Казалось, он просто отпустил формальную реплику без особенного энтузиазма — словно происходящее уже было ему глубоко безразлично. Словно все от него зависящие решения он уже принял. — Только смотри, родителям чьим-нибудь не попадись, — картинно помахав ему рукой, вздохнул Доума. Музан слегка заинтересованно выгнул бровь. — Это ещё почему? Доума пожал плечами неопределённо. — Если вдруг следователь их притащит... Куда бы то ни было. А родители всегда чувствуют ложь, когда дело касается их детей… Не знаю, почему. — Твой мистицизм просто нелеп, — презрительно хмыкнул Музан. Доума согласно кивнул. — Сам не вздумай сказать что-нибудь, — бросил Музан всё так же без особого интереса, видимо, просто чтобы вывести указание из негласности в порядке формальности, — ты любишь поделиться своими ценными рассуждениями, но лучше уж молчи. — Молчать? Надеюсь, за деньги? Потому как за деньги я готов на всё. Кроме того, чтобы врать матери, конечно… Ну да к этому никто никогда не может быть готов — матери всегда нападают исподтишка, — Доума опять безразлично вернулся к стакану, словно бы пытаясь углядеть на дне что-то категорически важное. Уголки его рта слегка тряслись, в широко раскрытых глазах плескалось нечто среднее между смехом и паникой. Музан озадаченно посмотрел на него, должно быть, пытаясь осмыслить сказанное, но затем почти сразу отмахиваясь от этой идеи. — Конечно за деньги. У нас с тобой общий доход, который закончится, как только нас прикроет полиция. — Общий доход… — Доума хохотнул, — Как я докатился до жизни такой? Знаешь, ты был бы худшим мужем! — В таком случае, можешь порадоваться, что тебе точно не грозит супружество со мной, — огрызнулся Музан, словно бы замечание его задело. Возможно, это было связано с тем, что несколько часов назад позвонившая ему Рэй рыдала в телефонную трубку, что больше так не может. Что и говорить, пристрастие к седативным не пошло ей на пользу, но таковы были издержки попыток пережить их отношения… Для неё они, видимо, оказались не самыми гармоничными — либо тонкая душевная организация не выдержала неоднозначного партнёра, и она попыталась найти утешение в аптеке. Ей бы, конечно, не стоило принимать — их связь так близко к сердцу, ну и что попало в слишком больших дозах. — Я радуюсь, — Доума послушно кивнул. Музан махнул рукой. Доума бывал просто невменяемым и в обычное время, но после смерти Канаэ вовсе будто бы находился в затянувшейся пассивной истерике. Музан сгрёб со стола опустевшую ампулу от препарата последней правки и шприц — Энму не почувствовал укуса иглы, протяжно вошедшей в шею, когда Музан возвратился к нему снова, он уже слишком глубоко спал. Это был второй вариант развития событий, которому уступил место классический способ устранения свидетелей, стоило Музану удовлетворённо с порога углядеть в выражении лица Энму неподдельное и беспамятное обожание — ничего не изменилось, никуда оно не делось. Эта бескомпромиссная лояльность, самоотверженная и всепоглощающая, растущая с каждым адресованным опьянённому бредовым сном обожания Энму взглядом и прикосновением, подкрепляемая даже лёгкой тенью улыбки в его сторону, была очень кстати — Доуму как напарника уже точно, в таком-то состоянии, можно было — фигурально выражаясь — списывать в утиль, он едва на слова реагирует, а в одиночку избавляться от очередного мёртвого тела было бы чересчур утомительно — сроки поджимали. Снотворное в алкоголе вызывало фармакодинамический риск, но эксперимент всё равно не был чистым, потому что Энму точно в последнее время принимал всё, что только мог, ведь в их испытаниях официально значился перерыв. Но сон был бы остро желателен в случае, обнаружься вдруг в его поведении что-то подозрительное, ведь шею сворачивать удобней, когда жертва не сопротивляется — но, на самом деле, ни то, ни другое, уже не было важно. В сложившейся ситуации это были мелкие побочные эффекты. — А с этим что делать? — Доума кивнул на металлическую жидкость, пусть и не надеясь, что направившийся к выходу Музан уловит его жест. — Можешь выпить, — последовал краткий безразличный ответ, брошенный уже на выходе. Оставшись в одиночестве, Доума вздохнул. От Музана это не звучало как шутка. Пустота выползала из углов, повеяло уже знакомым холодом. Доума растерянно окинул взглядом комнату, ища что-нибудь, имеющее возможность дать ему согреться. Впервые в жизни захотелось, чтоб всё ещё спящий за стеной Энму как можно дольше не уходил.***
Ночной город гудит в отдалении — Энму, чуть качаясь в такт порывам ветра, стоит на каменных перилах моста. Запрокидывает голову — так, чтобы ветер шелковисто гладил лицо, тонко и нежно, от подбородка к щекам, ото лба к ресницам, и улыбается рассеянно. Он стоит один под ночным небом, до костей обожжённый эйфорией, и впитывает в себя ветер. Энму, неоправданно и непривычно мягко, но в тон минувшим нескольким часам произносит знакомый голос в его голове, прыгай. Энму чувствует, как сложно становится дышать — ночной воздух ползёт побегами туманного плюща по его плечам, добирается до шеи и обвивает её плотной удавкой, тянет. Интонации голоса такие ласковые, остро снисходительные — как не поверить, что их обладатель — именно тот, кто есть, и сейчас отчего-то особенно в духе? Энму прижимается ладонью и щекой к пыльной колонне, принимая кожей безразличный холод камня так, словно бы это что-то совсем другое: то желанное тепло, которого ему в полное владение не получить, пожалуй, никогда. Кровь стучит под поверхностью кожи во всём теле так громко, что уже и не отличить — а не камень ли то внезапно ожил учащённым человеческим пульсом. Прыгай, ну, ещё мягче прежнего тянет прямо в сознание ему спустившийся до шёпота голос, я смотрю. Энму, встрепенувшись, легко отталкивает колонну в сторону, застывая на узкой ограде в едва трепещущем балансе. Его широко раскрытые навстречу ночи глаза переливаются и опалесцируют побежалостью то ли солёной воды, то ли отрешённого поверхностного безумия — больной горячечный бред и отравленное помрачение. Он приподнимается на носочках, словно немыслимо желая насовсем сбить ненадёжное равновесие, разводит руки в стороны, ловя порывы ветра в ладони, и, наконец, делает широкий шаг. Шаг назад. С тихим шорохом притирается подошвами ботинок к сухому и шершавому асфальту моста. Улыбается. Энму всё же различает бред своего агонизирующего разума и фантастическую реальность. Пока что. Он знает — Музан, даже владеющий телепатией, не стал бы говорить с ним сейчас уж точно. Иначе слишком часто получится. Не до этого, и уж тем более — одаривать безгранично щедрым разрешением умереть. Жизнь Энму принадлежит не Энму. И уже довольно давно. Он раскрывает руки снова, окунаясь в бесконечный массив ночного городского воздуха, и запрокидывает голову вверх, ловя глазами отражение сплошного индигового неба и белой неверной за накидываемыми ветром волокнами чёрных облаков луны. А Энму верен, как бы то ни было — и этот самый безразличный холод, что дарит Музан, ему дороже всего на свете, потому что больше ничего и нет. Энму, да, совершенно точно верен — и себе, и ему.