гипнагогия

R
Завершён
44
автор
Фэндом:
Размер:
117 страниц, 49 971 слово, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
44 Нравится 31 Отзывы 8 В сборник

штрихи грима

Настройки
Примечания:
      Доума, собрав волю в кулак, подавил скучающий зевок. Это не было попыткой проявить уважение к собеседнику — таким образом он, скорее, просто старался избежать перспективы разозлить того ещё больше, чтобы не затянуть исключительно безынтересный диалог.       Потому что решительно ничего весёлого или занимательного захваченный яростью Музан Кибуцуджи собой не представлял. Конечно, у него были вполне объективные причины для недовольства, и, если идти в откровениях до конца, Доума признал бы даже, что имел прямое к ним отношение, однако вовлечённости в процесс групповой проработки проблемы или хотя бы желания её осуществить ни один из этих фактов не добавлял. Да, признаю, я совершил ошибку в твоём спонтанном тактическом скетче, но, веришь ли, с таким пониманием последствий и осознанием ответственности!.. Меня ждала дома перспектива напиться до беспамятства, я спешил к ней, как хороший супруг, прояви понимание. Доума стоически сдерживает ещё один зевок.       И продолжает пытаться уследить взглядом закрывающихся от скуки глаз за Музаном, чей угрожающий силуэт на фоне вечереющего неба в сонме разноцветных огоньков телевышек за широким окном не вызывает даже подобия опасений. По крайней мере, лично у него.       — Меня беспокоят вопросы конспирации, — меж тем сквозь зубы цедит Музан, злобно зыркая на него исподлобья и пытаясь, видимо, в тоне своём изобразить подобие терпеливости, не скатываясь в совсем уж очевидную иронию, — а ты тела по мусорным ящикам рассовываешь. Ещё бы под окнами полицейских участков оставлял. Оставшиеся извилины пропил?       Его голос резко звенит на последнем предложении. Доума же, пусть и подивившись телепатически перенятой мысли об алкоголе, нисколько, тем не менее, не впечатлившийся заявлением в целом, делает наигранно опечаленное выражение лица. Он же, в конце концов, вообще не хотел и не собирался в этом участвовать. Его заставили. Выперли из уютной квартирки вечером и сказали с пустыми руками не возвращаться. А он… Ну да, подкачал. Ну и что — ну и что? Так даже лучше получилось.       — А ты похитил Тамаё прямо из университета, — вздохнул он томно, — какая уж тут может быть конспирация. Не будь всем плевать на паранормально частые исчезновения людей в его стенах, на тебя уже целое досье было бы. С фотороботом… А ты в лучших традициях криминальных сюжетов участвовал бы в собственных поисках, чтоб оставаться поближе к новостям следствия.       Музан, наконец, словно осаждённый слегка этим внезапно замысловатым пассажем, переставая агрессивно мерить шагами пространство перед окном и не менее агрессивно садясь в кресло, прикрывает глаза рукой и шипит досадливо:       — Это не было проблемой. И не стало до сих пор. Ничего из того, что делаю я. А то, что вытворяешь ты — контрпродуктивно. Я что, недостаточно ясно дал тебе понять, насколько ценным материалом являются возможные подопытные? Что, чёрт возьми, заставило тебя думать, что её нужно убить? Именно когда я усовершенствовал состав!..       — Но а мне ты жаловался на Тамаё. На то, что от неё уйма неудобств и вообще смерть неудачная. А как же этот твой состав? Мог бы его применить, а не доводить всё до такого, иначе зачем ещё с ним носишься, — возражает Доума, не желая отодвигать поднятую тему, выставляющую Музана не в таком уж выгодном свете. Тот, уловив посыл, покосился на него недовольно, а после — с явной досадой прошипел что-то угрожающее и невнятное, ни к кому толком не обращаясь, словно в один момент полностью утратив веру в диалог. Не стушевался, но хотя бы дрогнул в эту сторону. В порыве раздражения Музан действительно мог сказать тогда что-то, обличающее его истинное отношение к этой истории с Тамаё — с таким фактом утверждать, что у него всё по плану и всё осмысленно, становилось сложнее. Даже с собеседником, готовым ему слепо верить. Вроде бы готовым. От нечего делать.       Капитуляция, в некотором смысле — Доуме не стало менее безразлично происходящее, но он остался доволен этой маленькой бессмысленной победой. Музан не должен был убивать Тамаё, это оказалось очевидным даже для совершенно равнодушного к происходящему Доумы. Слишком импульсивный поступок — но, без сомнений, Музан был вне себя от ярости из-за того, что что-то пошло не по плану, и не сумел устоять. Правда, необдуманные действия обычно усугубляют неподконтрольность ситуации, но… Ни за что Музан Кибуцуджи не признает своей ошибки. Он может быть сколь угодно расчётлив и холоден, однако это не мешает ему ослепнуть от ярости в один миг и пойти на самый рискованный поступок, лишь бы избавиться от сводящей с ума фрустрации.       Или, может, ему просто лично не нравилась Тамаё. А и почему? Приятная девушка… Была. Доума пожал плечами. На его взгляд, Музан слишком всё усложнял какими-то своими расчётами и попытками в дальновидность.       Из здания университета её удалось легко убрать. Есть пара способов: почти тёмная лестница и не работающая камера возле служебного входа. По крайней мере, так ему коротко изложил ситуацию сам Музан — бог знает, где он её убил, что делал с ней до этого и как остался незамеченным. Доуме было всё равно, а ублажать его подробным и последовательным изложением событий никто не собирался.       — Ты мог хотя бы предупредить меня, что не планируешь поступать сообразно инструкции, — уже и в половину не так настойчиво проговорил Музан, снова вперив в него мрачный взгляд.       Доума посмотрел на него со смесью нетерпения и жалобной мольбы. Он в гробу видел все эти нотации, и они оба прекрасно об этом знали, разговоры были бессмысленны. Музан вздохнул, его ярость явно пошла на спад. Махнул рукой, отворачиваясь в сторону окна, а Доума радостно потянулся за стаканом.       Он думал об этом не переставая, ему невыносимо было чувствовать себя трезвым, но, реши он обратиться к алкоголю во время того, как Музан в рамках внезапного порыва запоздалого недовольства решил отчитать его за безответственность, дело, пожалуй, вполне могло бы кончиться чем-нибудь ещё менее приятным, чем просто дурацкий разговор. Дракой, например, кто знает. Доума не очень хотел проверять, насколько далеко готов зайти его неуравновешенный «бизнес-партнёр», восстанавливая свой авторитет в собственных же глазах. Доуме волею судьбы не приходилось практиковать искусство агрессивных переговоров в своей жизни, а вот от Музана можно было ожидать чего угодно — в том числе ножа в печень в приступе демонической ярости. Доуму в каком-то смысле утешала мысль, что в случае летального исхода избавляться от его почти двух метров костно-мясного конструктора будет для гипотетического убийцы тем ещё аттракционом.       Алкоголь привычно обжёг пищевод, а мозг кровью в висках плавно запустил стук обратного отсчёта до мягкой волны прилива, что сметёт любые рассуждения и все глупые переживания. Доума опустил веки, блаженно улыбаясь самому себе; слух уловил, как Музан поднялся с места, и его тихие шаги отдались на дне черепа слабым инстинктивным опасением и былой мыслью о ноже в печень, заставившими распахнуть глаза.       Но Музан всего лишь вернулся к окну. Сам не свой.       Доума криво улыбнулся, моргая. Может, было бы не так уж и плохо, да? В печень… Он отпил ещё.       — Повезло, что все причастные к бессистемным инфраструктурам в этом тупом городишке индивиды хер клали на вывоз мусора по регламентированному расписанию, — отрешённо пробормотал Музан, зарываясь пальцами в волосы у висков. Его взгляд бегал: он явно нервничал и не мог не признаться в этом хотя бы себе. Доума-то всё равно не заметит. Не должен.       — Сплошные плюсы в человеческом безразличии к братьям и сёстрам своим! — с выражением полного счастья откликнулся Доума, будто бы активно соглашаясь. Музан резко повернулся к нему, собираясь ответить что-то, но передумал: Доума, запрокинув голову к потолку и зажмурив глаза, громко рассмеялся в завершение своих же слов. Виски из низкого стакана плеснулся через край, встревоженный сотрясающим всё тело его держащего смехом, и немедленно впитался в ковёр, перед смертью поймав собой янтарный свет ламп.       Больше напоминало истерику. Ею же, вероятнее всего, и являлось. Музан отвернулся; дело принимало не самый желанный оборот, и особенно плохо было то, что он упустил момент, когда контроль только-только принялся ускользать из его рук. Он мог быть предусмотрительней. Должен был.       Это сейчас Доума пытался играть беспечность. А всего несколько часов назад он выглядел и вёл себя так, словно вот-вот из окна выйти готов был — и, наверное, кто-нибудь более этически сознательный и чувствительный к потрясениям на его месте так и сделал бы.       Тогда, расположившись в его квартире как в своей, Музан затаился в ожидании, пытаясь выкинуть из головы зацикленные размышления, снова и снова возвращающие его к жгучему недовольству Доумой и его непревзойдённой безалаберностью, что потащила за собой вереницу событий, от которых было слишком много мороки. Мёртвая Тамаё лежала в арендованном на чужое имя гараже на другом конце города, и Музан очень не хотел разбираться с ней в одиночку — тем более что никак не мог отделаться от мысли: это Доума виноват в том, что до такого дошло. Он явился за ним поэтому, ведь тот всегда торчал у себя, уныло предаваясь саморазрушению — и понял, что придётся подождать: Доума развёл руками и сказал, что этим вечером собирался быть не один, и Канаэ вот-вот окажется здесь, а возня с трупом ну никак не входила в его ближайшие планы. Побудешь со мной, со злорадной насмешкой ответил Музан, не приемля отказа и с трудом заставляя себя задвинуть инфантильное раздражение от отсутствия безусловного повиновения на второй план. Не хотелось признавать, но его слегка трясло: всё же это было его первое убийство. Он постоянно возвращался к лаборатории, освещённой моргающим белым светом, и одержимо проворачивал в памяти произошедшее, пытаясь понять, не просчитался ли где-то, и события, всё идущие и идущие по кругу, затирались, искажались, перекручивались и мигали вместе с перебоями напряжения на вольфрамовых нитях в лампах под потолком.       Доума покачал головой, с печалью ответив, что он скорее предпочтёт смерть, нежели выберет его объектом сексуального влечения. Музан не остался в долгу, немедленно уверив, что именно смерть его и ждёт в случае хотя бы просто возникновения подобной мысли. Как раз в этот момент в дверь позвонила Канаэ, а Музан из вредности и нежелания отказываться от первоначального плана решил остаться и ждать. Он не был уверен, что не придётся передумать в итоге, но ему в любом случае было необходимо затишье, а Доума возражать не стал. Всё равно Канаэ не знала бы, что тут посторонние: Музан становился тише воды ниже травы, когда речь заходила о людях, которых он плохо знал и не был в состоянии хотя бы условно просчитать. К Канаэ он относился тем хуже, что подозревал её мотивацией в контакте с Доумой не неосмотрительное решение поддаться влечению, а разыгравшийся исследовательский интерес. Его это раздражало и настораживало, он даже как-то раз поделился предположениями: что, если она вьётся вокруг тебя, потому что для неё ты ценный экземпляр? А потом — ищи себя в спецвыпуске газеты «Девианты нашего городка». Доума тогда искренне удивился и улыбчиво возразил, что не нужно судить людей по себе. Музан, привычно раздражённый его абсурдно дружелюбной реакцией, немедленно спросил, в чём тогда, по его мнению, причина на самом деле. Доума в ответ изобразил крайне тяжёлую мыслительную деятельность да так и не нашёлся с ответом — Музан счёл себя победителем и перестал спрашивать.       Музан не заметил странностей в его поведении — или заметил, но не придал им значения: это же Доума, что с него взять. Проигнорировал его отказ от связей со случайными женщинами, прежде приводивших к смертям, просто расценив это как должное — он же говорил, что не станет помогать ему, говорил?.. Не взял в расчёт все те разы, которые наблюдал его трепетные ответы на её звонки, и тревожную странную радость, что оформляла признание им её слов и действий. Не принял всерьёз его неявное смятение, вызванное её пристальным вниманием и тёплым безрассудно оптимистичным отношением к нему. Недооценил то, как беспрепятственно Канаэ проникла в чужую жизнь и сколь прочно пустила там корни. Не подумал о том, что исключения иногда просто не имеют прав на существование и рано или поздно всё равно возвращаются в русло закономерностей правил, уничтожая себя сами.       Стоило быть предусмотрительней.       Тогда Музан, погрузившийся в свои неутешительные мысли и в строчки какого-то наобум взятого из библиотеки почивших родителей Доумы текста перед глазами, напрочь забыл об окружающей его действительности, разумом оставшись в уже покинутой лаборатории. Совершённое убийство и раздражало, и будоражило одновременно, а сизые горы с редких глянцевых иллюстраций гротескно и угрожающе возвышались на фоне бледных небес.       Не могло быть так просто. Он точно что-то упустил, где-то просчитался… Так легко, оказывается, кого-то прикончить. Совсем не то же самое, что смотреть на результаты действий другого, позволившего себе перейти черту. Не то же самое, что по своей воле и расчёту на долгоиграющие благоприятные последствия устранять то, что оставалось после.       Ведь, строго говоря, он никогда не воспринимал Доуму всерьёз. Тот со своим практически отрицательным показателем эмоционального интеллекта казался ему раздражающим, и недослучайные убийства, что совершались им, представали в восприятии Музана чем-то сродни идиотских действий, которые осуществляют по пьяни люди, пить совершенно не умеющие, но неколебимо любящие — неудобно, однако, если есть для чего терпеть, получится игнорировать: и он игнорировал, потому что Доума был ему утопически удобен, просто подарок случайного стечения обстоятельств.       Но кровь на собственных руках ощущалась совершенно иначе.       И ведь какой провал в испытании совсем недавно усовершенствованного состава. Пропади из памяти Тамаё этот день, это был бы торжественный финал их исследования — пусть и оставался высоким риск, что она сумеет сопоставить несколько очевидных фактов, дойти до столь же очевидных выводов и всё равно оказаться такой же неудобной. Но часы шли, а она не приходила в себя, и пульс её слабел, пропадая. Забыв о риске летального исхода, можно было бы просто оставить её на месте преступления, замести следы собственного пребывания там и надеяться, что память и сознание повредятся достаточно для того, чтобы опасаться было нечего. Гарантии успеха не было, ну а если бы она проснулась в пустой лаборатории, не помня случившегося и получив необъяснимый для себя ментальный урон, он смог бы из пассивного наблюдения понять, успешен ли эксперимент. Однако провал был непозволителен: в отличие от нулевого подопытного, Тамаё не восприняла бы всё это как должное. Он рисковал в любом случае.       Слишком сложно и никаких гарантий.       Они очевидно не сошлись во мнениях: Тамаё отказывалась принимать его решение испытывать состав на, пусть даже пока всего одном, случайных людях, как будто бы этот путь не был самоочевидным, и всё менее активно участвовала, явно пытаясь минимизировать свой вклад. Он, погрузившись в работу, не настаивал — в конце концов, препарат требовал серьёзного пересмотра, так что нулевой подопытный на время получил перерыв. Впрочем, её это не успокаивало.       Тестовая версия была готова, но до возобновления экспериментов не дошло — более жёсткий состав Музан, не желая привлекать внимание Тамаё ко вполне возможной случайной смерти уже волею судьбы известного ей участника исследования, решил использовать на той подвернувшейся под руку девочке, которая, должно быть, подумала, что его лаборатория — отличное место для того, чтобы записать подкаст. Сразу и от лишних глаз избавиться, и провести тест — всё было бы отлично, если бы решение послать за ней Доуму ради того, чтобы не маячить рядом лишний раз самому, не привело к тому, что тот умудрился её убить.       Так что Тамаё всё же обратила внимание. Просто обходным путём и зря — Мукаго ведь даже не стала подопытной. И для Тамаё известие о смерти стало последней каплей, потому что она каким-то образом умудрилась запомнить эту девочку и сопоставить факты. Иногда она бывала до отвратительного внимательной и сообразительной. Иногда — это сколько он её помнил.       А ведь на первых порах в ней горел интерес к исследованию, стремление расширять границы возможного не было ей чуждо. До того, как она поняла, насколько далеко готов зайти Музан — то, что она не сумела прочитать его сразу и позволила вовлечь себя в исследование, было удачей, и, пожалуй, окажись он осторожней и терпеливей, сумел бы возвести их взаимодействие в степень едва ли не дружбы, пусть и лживой — но притворяться вдохновлённым учёным-теоретиком просто ради того, чтобы коллега чувствовала себя комфортно, быстро надоело — в конце концов, у него были цели.       Тамаё держало, должно быть, чувство вины и нежелание бросать контроль: в конце концов, косвенно она была замешана в причинённом Энму вреде, а, оставив сотрудничество, потеряла бы возможность оставаться в курсе того, чем занимается Музан. Тамаё считала, что так хотя бы пытается контролировать его, ну а он считал, что выигрывает себе свободу действий. Всё-таки она была соучастницей.       Однако мнимое перемирие легко разрушилось о её безусловные моральные принципы и обретённую уверенность в том, что Музан опасен не только для тех, кто сдался ему добровольно. Вот ведь досада — Тамаё ни на секунду не засомневалась в том, что смерть Мукаго имеет к нему отношение. Чёртов бесполезный Доума. Чёртова провидица Тамаё.       Музан досадливо усмехнулся своим мыслям. Она оказалась слишком честной.       Подопытные представляли собой дефицитный ресурс — но Тамаё слишком много знала, и для того, чтобы это перекрыть, пропажи пары дней из памяти оказалось бы недостаточно, так что использовать её в этой роли было затруднительно. Конечно, его нулевой испытуемый показал достаточно деструктивные тенденции по всему ментальному полю, что и было целью — грубо говоря; однако с Тамаё его сравнивать было совершенно точно нельзя. Как минимум, она не страдала от всевозможных зависимостей и определённо была полностью в здравом уме изначально.       Как показали исследования, формула, увы, не была идеальна — да, кратковременная память страдала, но длину эпизода никак не представлялось возможным откалибровать: ретроградная амнезия плохо поддавалась контролю и просто уходила в антероградную. Конечно, как хронические последствия в дальнейшем выявлялись разрушения памяти в целом, что в долгосрочной перспективе могло бы сыграть на руку, если говорить о Тамаё.       Но это всё равно был полный провал.       А потом где-то позади призрачно зашуршали шаги, и одинокая долговязая тень пересчитала светильники на стене. Доума, прошелестев едва слышным выдохом, остановился. Музан, вырванный из размышлений, навострил уши, но говорить ничего не стал.       — Канаэ заметила, что ей было бы интересно с тобой поговорить, — рассеянно обронил, наконец, Доума.       Музан, не поворачиваясь к нему (он всё ещё злился на него и, к тому же, не был уверен, что фоновая нервозность не проступает в выражении лица), откликнулся холодно:       — Если она это сказала во время того, как ты её трахал, у меня для тебя плохие новости.       — Нет, — обронил Доума безэмоционально спустя несколько секунд молчания, словно бы не сразу услышал едкий ответ. А ответ был довольно щедрым вопреки лаконичному для не относящихся к делу тем обыкновению: кажется, несмотря на отсутствие дружелюбия в тоне, Музан был не против отвлечённого обмена репликами сейчас. Доума догадывался, что таким образом тот пытался отвлечься от чего-то, но думать об этом было до тошноты неинтересно. Что угодно было до тошноты неинтересно.       Тем более что этот обмен репликами был совсем не таким отвлечённым, как он думал.       — В таком случае, она может поговорить с кем-нибудь ещё. В её практике предложений должно быть более чем достаточно, напомни ей при случае.       — Вряд ли ей это понадобится.       Реплика прозвучала загадочно и как-то одиноко даже для Доумы. Музан, наконец, повернул голову в сторону приятеля. Тот стоял возле своего излюбленного кресла и с очень отрешённым и бессмысленным видом перебирал пальцами по его кожаной обивке, словно видел вместо неё фортепианную клавиатуру. Только тут Музан увидел пятно, как небрежный мазок акварели расплывавшееся по чужому животу. Тёмное, как красное вино, и очень свежее — казалось, если всмотреться, получится углядеть, как, повинуясь капиллярному эффекту, бургундиевая жидкость просачивается в тонкие тканевые волокна, расползаясь неаккуратно и влажно. Капля за каплей.       — Это ещё что? — в голосе Музана читалась то ли брезгливость, то ли презрение. Доума, словно очнувшись от транса, запоздало повернулся в его сторону. Глаза его, светлые и блестящие, смотрели расфокусированно, на щеках теплела краска — лихорадочно и неровно. Он моргнул медленно. Медленно же опустил взгляд на себя. Тёмное пятно выделялось даже на кроваво-красной водолазке.       — А. Канаэ.       Музану понадобилась пара секунд на осмысление произнесённого. Судя по ошарашенному гневу, медленно проступавшему на его лице, он просто не сразу сумел поверить в чужое безумие и, должно быть, до последнего надеялся, что Доума в каком-нибудь жестоком одиночном приходе просто был неловок с неудачно подвернувшимся ножом и порезал самого себя.       — Ты не слышал ничего? — между прочим успел поинтересоваться тот, прежде чем Музан ответил что-либо на абстрактное его «Канаэ». Музан скривил губы, кажется, взяв себя в руки снова.       — А ты считаешь, что от обычных твоих развлечений звуковой набор сегодня сильно отличался? Расстрою тебя: скулёж ровно такой же. Я не вслушивался.       Он действительно ничего не слышал. Он и не слушал.       Доума промолчал.       — Какого чёрта так грязно? — Музан снова перевёл взгляд на пятно крови. Повышенный напряжённый тон всё же его выдавал. Однако вопрос был резонным: до этого Доума ни разу не пролил крови, убивая. Своей ли, чужой.       — Она так любила мне говорить, что я «хороший человек», — проговорил он, совершенно не меняясь в лице, не шевелясь и даже не моргая, — потому что каждый может быть. Рассказывала про моих родителей, знаешь, она… Как будто бы понимала про них больше, чем я, но ведь её там никогда не было… Откуда она узнала? Отгадала?..       Музан смотрел на него, выгнув бровь то ли с выжиданием, то ли с насмешкой. Казалось, его совершенно не впечатлял рассказ, и не особенно любопытным казался — однако он с терпением, достойным клинициста, ждал объяснений внезапным переменам в modus operandi Доумы.       — Мне захотелось посмотреть на её лицо, если она узнает. И я рассказал ей всё. Про… Тех, что остались моими навсегда.       Он замолчал, как будто бы смущённый сказанным. Речь, вне всяких сомнений, шла о смертях.       — И что, она не оценила конкуренции? — Музан так и не убирал язвительность из голоса. Доума всё так же продолжал игнорировать это. Он моргнул снова, медленно, почти закрыв глаза насовсем, но, задержав взгляд внизу, поднял веки снова.       — Она попыталась меня успокоить.       Доума, не улыбаясь, издал растерянный смешок, однако веселья в нём не звучало.       — Но я и так был спокоен.       Его лицо отдавало мелово белым, на висках блестела перламутрово испарина. Глаза дёргались из стороны в сторону, рассеянно и бессмысленно, а зрачки, расширенные, пульсировали, то расползаясь на всю радужку, то срываясь в точку снова, встревоженные светом ламп. Кадык Доумы дёрнулся, язык снова пробежал по губам в нервозном мелком движении.       Музан почти не изменился в лице, потому что эмоций на нём и без того было мало — но издевательское раздражение исчезло, и его заменило сдержанное любопытство, эфемерно перекрывающее зыбкую тень тревоги.       — Ты принёс нож заранее? — спросил он осторожно, но вовсе не мягко. Как если бы кошка подкрадывалась к зазевавшейся птице.       — Это была лампа. Она разбила. Случайно задела. До того, как я рассказал. Ты не слышал? Я не собирался, просто… Зачем она столько говорила? Осколок был…       Поперёк бледной ладони Доумы темнел глубокий порез, полупрозрачно и красновато обтекаемый кровью. Доума рассеянно повернул к себе кисть, пальцы его подрагивали — мелко-мелко. Он поднёс руку ко рту и прижал кончик языка ко влажно блестящему, почти чёрному в центре разрыву. Края раны раздвинулись, повинуясь давлению, язык скользнул в неё. Кровь потекла сильнее, пачкая подбородок и ребро ладони. Доума закатил глаза, чувствуя, как боль прошивает руку жёсткими широкими стежками, будто петлями стягивая и ломая кости предплечья, дробя их до самого локтя. Музан с отвращением отвернулся.       Капли крови сорвались тяжёлыми тёмными ягодами на пол, с мокрым мягким стуком разбиваясь на рубиновые кляксы.       — Какая мерзость, — пробормотал Музан, не оборачиваясь больше. Накатившая усталость купировала эмоциональный раздрай, но сбивала с толку и оставляла в полной растерянности.       Он совершенно точно не мог сейчас бездействовать. Рассчитывать было не на кого, кроме себя — как всегда. Дрожь в запястьях, напоминающая о собственной убитой, и понурый силуэт Доумы, выжидательно и потерянно стоявшего неподалёку, ждущего, что его проблемы в очередной раз решат, напоминали об этом.       Музан спокойно вдохнул, неспешно поднимаясь на ноги. И коротким резким движением руки запустил книгу в стену.       Доума отупело и запоздало проследил траекторию стремительного полёта подбитой бумажной бабочки, порхнувшей лиловыми небесами рериховской кисти на страницах. Мать обожала эти картины — когда-то очень давно. Потом перевёл взгляд на товарища, не скрывая недоумения. Наивного, открытого, оформленного беспомощным взмахом ресниц. Наигранного до самообманчивой искренности. Музан лишь повёл плечами.       — Рука дрогнула, — пояснил он и непринуждённо двинулся в сторону комнаты, куда часом, кажется, раньше (он внезапно для себя потерял счёт времени — слишком много всего случилось, и он сбился, обдумывая) Канаэ зашла в последний раз в своей жизни.       Ему нужно оценить место преступления.       Доума дёрнулся было, словно вдруг захотел остановить, но отпрянул назад, напоровшись то ли на собственные мысли, ледяными пиками разросшиеся внутри и кругом, то ли на мельком брошенный в свою сторону изучающий безразличный взгляд. В нём не было и тени сопричастности.       Когда Музан исчез за дверью, Доума, оставшийся один в полутёмной комнате, вдруг почувствовал шершавый колкий холод, может, выкравшийся со страниц книги, расписанных снежными горами, может, поднявшийся, будто сквозняк, с пола, призрачными касаниями огладивший спину, мёрзлыми липкими пальцами прижавшийся к шее и обсыпавший мурашками, как мелким снегом. Давно и безнадёжно забытое чувство детского страха перед слишком большим пространством вечно пустой и сумрачной квартиры затопило вдруг сердце, наполнило до краёв, кощунственно воспользовавшись его пустотой. Тёмное, безысходное, затягивающее, как беспамятство от опийного яда за вратами ста печалей. Слабость разлилась по телу, отнимающее способность двигаться оцепенение отравленного ступора — немой крик повалился на диафрагму съехавшим с горной вершины снежным покровом и холодом обжёг лёгкие.       Музан стоял на пороге спальни. Комната Доумы всегда была так же безлика и безжизненна, как остальная часть квартиры, ни привлекая внимания, ни отталкивая. Как картинка из каталога мебели. Хоть выставляй на продажу.       Но не сейчас.       Раскинувшая в стороны руки, разметавшая водопад тёмных гладких волос по постели, Канаэ, опрокинутая на спину, лежала лицом вверх, и по её светлой одежде расплывалось ярко-красное пятно, обнимающее тёмную рваную рану на животе.       В раскрытых глазах остекленела эмоция, которую сложно было толком распознать. То ли сожаление, то ли испуг.       На хрупкой мёртвой шее всё же чернели пятна: следы окровавленных рук. Стало быть, способ всё тот же. Доума испугался последствий, ранив её, и потому решил добить или просто не сумел отказать своим истинным желаниям? Или он испугался не последствий, но того, что, если Канаэ истечёт кровью, он не сможет довести их отношения до логического, пусть и не осознаваемого им прежде, конца — до его рук на её шее. И решил не медлить?..       — Как обычно, — угрюмо пробормотал Музан, не слишком-то надеясь быть услышанным. Некому слушать. Незачем.       Впрочем, Доума уже снова маячил где-то за спиной.       — Мы можем этого не делать?       Его голос прозвучал одиноко и сдавленно. Музан с удивлением обернулся. Доума казался странным. Для кого-то, быть может, несчастным, для Музана, скорее, жалким.       — Обоснуй, — кратко отозвался он. Это была отработанная схема, если говорить о сокрытии, и идея отходить от неё не была тем, чему следовать хотелось хоть сколь-нибудь, но чтобы Доума вообще просил о чём-то?.. Тем не менее, ему придётся объяснить, в чём причина.       — Она поссорилась с каким-то другом своим. До того, как ко мне пришла. Он оказался в пролёте, потому что она со мной. Ревнует её, ненавидит меня… Давно уже. Сегодня как-то особенно. Она рассказала. И у неё в пропущенных его звонки.       Музан не улыбался, но в его холодных глазах шевельнула своими щупальцами на мгновение заинтересованная голодная бездна. Нет сомнений, круг знакомых Канаэ должен ненавидеть её не внушающий решительно никакого доверия любовный интерес.       — Так, — подогнал он. Доума провёл языком по нижней губе.       — Он вспыльчив и склонен к необдуманным поступкам, знаешь… Привлекался за драки. Как-то раз даже врезал какой-то своей подружке, хоть и жалел потом. Идеальный подозреваемый.       Музан выглядел задумчивым, но недоверие из его выражения никак не исчезало.       — Это тебе она рассказала?       Доума неопредёленно качнул головой. Музану этого было достаточно.       — Расчленить всё равно удобней.       — Он не тот, кто станет прятать, скорее, убежит, бросив. Мне так кажется…       Музан пожал плечами, не скрывая, похоже, сомнений относительно трезвости рассуждений собеседника.       — Орудие убийства?       Доума рассеянно хлопнул себя по карманам, как будто бы окровавленный осколок действительно мог по случайности оказаться там. Музан закатил глаза.       Он отлично видел, что Доума то ли не может сформулировать причину своего поведения, то ли не хочет делиться ею. Музану, впрочем, не составило труда заметить: относиться к своей мёртвой девушке так же, как к телам нескольких убитых до неё, Доума не мог. Легко было бы подумать, что ледяной кристалл его холодного сердца не был совершенен в своей бесчувственности, но Музан знал, что Доума — изуродованная испорченная душа, и чувства ему чужды. Дело было в другом: встретивший человека, который показал такой сильный к нему интерес, Доума просто не мог уступить своему самолюбию, безрадостно прежде упивавшемуся чужой любовью и вниманием. К такому привыкаешь надёжно.       Теперь же это его самолюбие, в последний раз насытившееся, тревожно дрожало, потому что разум понимал: здесь ловить больше нечего. Но где ловить тогда? Внимания Доума всегда получал с лихвой, однако никто, кроме Канаэ, не смотрел так глубоко в его душу, не пытался рассмотреть там, среди чёрной однородной пустоты, что-то стоящее. С таким упорством — таким, что остановила этот поиск только смерть. Зачем?..       — Не хочу тебя расстраивать, но это слабый план, — Музан улыбнулся без тени сожаления. Конечно хотел.       — Давай хотя бы отсрочим это. Оставим её здесь. Хоть ненадолго, — с мольбой в голосе заговорил Доума снова. Его взгляд бегал растерянно, а бледное покрытое испариной лицо то и дело искажалось слабой судорогой отчаяния. Музан хмыкнул: в наблюдении за этим определённо было что-то завораживающее. Обычная театральщина Доумы дала, наконец, трещину. Хоть в чём-то.       — В закрытом помещении от неё начнёт вонять через сутки, если не раньше, — безжалостно отрезал он. Доума сглотнул, в его широко раскрывшихся глазах отразилось смятение, почти что ужас.       — О чём ты говоришь? — тихо и жалобно спросил он, похоже, в самом деле не понимая: должно быть, был совершенно сбит с толку слишком уж сильными эмоциями. Музан посмотрел на него с чем-то вроде жалости, презрения и удивления в один момент.       — О трупном разложении, — со смехом ответил он, — биогенные амины имеют просто чудовищный запах. Который, что самое неприятное, сложно с чем-то спутать, понимаешь. Соседи будут в экстазе, а ты рискуешь получить птомаиновое отравление. И я не приду на твои похороны.       Он ни под каким предлогом не может оставить Канаэ полицейским. Доума порезал руку об этот чёртов осколок, он однозначно изгадил своей поганой кровью её труп. Его генетический материал совершенно точно обнаружат, и, если он пойдёт как подозреваемый, детективам не составит труда сложить два очевидных факта во вполне ясную картину. А если Доума окажется под следствием, то точно сдаст его. На него нельзя рассчитывать.       Как нельзя было рассчитывать и сейчас: стоило на мгновение отвлечься, погрузиться в свои мысли, как Доума опять исчез. Музан скрипнул зубами и двинулся ближе к убитой, с неудовольствием разглядывая залитую кровью постель. Вечно он должен делать всё сам.       Пустая комната, кажется, не перестала давить темнотой, но быть в той, где лежала залитая кровью Канаэ, оказалось ещё страшней. Доуму никогда не пугали обмякшие в его руках задушенные девушки. Он даже не помнил, сколько их было. Может, три, может, две… Он даже не знал их, они не разговаривали толком ни о чём никогда и вообще едва ли были трезвыми хотя бы наполовину — эти девушки никогда не приходили для того, чтобы быть трезвыми, они бессмысленно смеялись, забывшись в чём-то, размазывающем мозг да отключающем любые поганые эмоции, и, кажется, бесконечно любили его. Разве это плохо?       Он, может, и не хотел. Он сам не знает, но недоумение на их лицах и затуманенное непонимание случившегося выглядели как шутка, как что-то совершенно ненастоящее, далёкое от того, чтобы быть смертью как её пишут — может, они умерли счастливыми?..       «Я не считаю, что кто-либо обречён тонуть в пустоте. Дай мне помочь. Это должен быть твой выбор. Я не уверена, но верю — или хочу верить, что люблю тебя. А ты можешь любить меня. Попробуем?..»       Канаэ говорила практически не прерываясь — и словно тонкими ловкими пальцами своими нежно лезла в его вскрытую грудную клетку, вороша пронизанные нервными окончаниями органы. Глаза её сияли чем-то почти пугающим.       Доума чувствует подозрительно болезненное ощущение где-то там, где, согласно анатомическим атласам, должно быть сердце, и тянется к стакану, но вдруг на его запястье грубо сжимаются пальцы. Доума хлопает глазами недоумённо, таращится на гневно хмурящегося Музана, оказавшегося рядом слишком быстро, возникшего из ниоткуда, воспользовавшегося своим бесшумным проворством и бездонным омутом чужих мыслей. Глаза его сверкают лютым недовольством.       — Ты не будешь пить сейчас, — цедит он, перехватывая руку Доумы чуть выше и ощутимо стискивая кости предплечья, так, что боль отдаёт в раненую ладонь, встряхивает его, — надо избавиться от последствий того, что ты натворил. Потом хоть до белой горячки нарежешься. Ты пойдёшь как подозреваемый, если сейчас просчитаться хоть где-то.       — И от того, что ты натворил, тоже, — с обидой в голосе возражает Доума, тянет свою руку на себя, вяло пытаясь избавиться от чужой стальной хватки, сильной, действительно сильной, причиняющей — не такие уж, впрочем, нежеланные — страдания и щедро выжимающей из неровного пореза едва остановившуюся кровь, — думаешь, я забыл, зачем ты пришёл?       Музан кривит губы в оскале и встряхивает его снова.       — Как ты вообще смеешь меня упрекать при том, сколько раз я прятал трупы твоих дохлых подружек, ёбаный ты парафилический ублюдок? — он почти что рычит, — И что бы ты с ними делал, а? Пытался откупиться от полиции остатками пропитого наследства, уверяя, что всё это несчастный случай, отпечатки твоих рук на жертвах — мистическое совпадение, и тебя вообще подставили?       Доума моргает несколько раз. В отличие от Музана, он не злится, но такое неласковое обращение его просто по-человечески расстраивает. За что?.. По крайней мере, он предпочитает именно так оценивать своё отношение к ситуации.       — Как будто бы ты это делаешь благотворительности ради, — отвечает он, переставая вырываться. Музан скрипит зубами, но руку его отпускает.       — Просто послушайся меня сейчас, — говорит он уже более спокойно, — можешь быть уверен, это нам обоим нужно.       Доума вздыхает. Фатализм фатализмом, но довести дело до того, чтобы стать главным подозреваемым, он едва ли хочет.       Он взглянул на Музана с вопросительным ожиданием. Тот же кивнул вдруг в сторону кресла.       — Сядь, мне нужна твоя рука.       Только сейчас Доума заметил, что тот принёс бинты.       — Никогда не получал таких глубоких порезов, — доверительно поделился он, покладисто направляясь к указанному месту, — я даже не ломал ничего себе.       Музан не удостоил его взглядом.       — Зато роняли тебя явно нередко, — процедил он, усаживаясь на подлокотник и без предупреждения сгребая чужую руку в свою. В его пальцах блеснула игла, и Доума дёрнулся было назад, не успев ничего толком определить, но успев ощутить немалую тревогу.       — Не мешай мне, — предупредил Музан и плеснул на его руку из оказавшеся рядом бутылки — Доума с удивлением признал водку, которая до того совершенно точно была у него в баре. Перед тем, как с болезненным изумлением втянуть в затрепетавшие лёгкие воздух. Жгло нещадно. Убийственно. Музан на его реакцию и бровью не повёл.       — Не знал, что у меня в доме вообще есть что-то для таких действий, — угомонив сбившееся дыхание, радостно поделился Доума, таращась словно загипнотизированный на то, как Музан быстро и умело управлялся с потянувшей за собой нить иглой, совершенно не пытаясь быть нежным или хотя бы осторожным. Это было всё ещё очень больно и очень непривычно, но Доума уже не обращал внимания. К такому он привыкал быстро. Боль — всего лишь агония несовершенства физического тела. Душа такую должна игнорировать. По крайней мере, Доума очень хотел думать, что у него есть душа, а у души есть будущее.       — Пришлось поискать, — негромко откликнулся Музан не поднимая головы и не отвлекаясь от дела. Погружённый в процесс, он будто бы подрастерял свою злость, сосредоточенный на ровных стежках.       — Хорошо идёт, — сказал Доума, с интересом глядя на тёмный шов, затягивающийся и удлиняющийся, — медицинскую практику не пропьёшь, верно?       — Зато ты пропьёшь что угодно.       Доума пожал было плечами, за что получил предупреждающе резко усилившийся хват на запястье и ощутимый намеренный укол в ладонь — Музан не терпел помех своей работе.       Бинт лёг поверх зашитой и ещё раз обожжённой спиртом раны быстро и аккуратно. Доума уставился на свою руку, пытаясь собраться с мыслями. Всё ещё больно и всё ещё безразлично.       — Такое приятное чувство очищения, — он улыбнулся и поднял взгляд. Маслянисто блестящий, будто бы от слёз — может, и от них — и совершенно неадекватный.       — Это ненадолго, — усмехнулся Музан, нервно перекатывающий в пальцах иглу и обрывки нитей, — вставай. У нас впереди насыщенная ночь.       Он не чувствовал себя уверенно, глядя на этого вусмерть пьяного без вина сумасшедшего, он, вообще-то, кожей чувствовал, что от него можно ждать всего, но выбирать было не из чего.       Когда Доума, глядя, как Канаэ обращается безликой грудой мяса разрез за разрезом, вдруг вцепился в его локоть и, уперевшись немыслимо горячим лбом в его плечо, затрясся от беззвучного истерического смеха, сжимая пальцы так, словно в них вдруг оказалась сила гидравлического пресса, Музан даже почувствовал нечто сродни опасению. Он так и замер, опустившийся на одно колено и склонившийся над застеленным полиэтиленом паркетом, и сжал посильнее нож, готовый к чему угодно в любую секунду.       Доума так ничего и не сделал толком — полностью аморфный, растёкшийся и лихорадочно кривящий губы в улыбке, он лишь отводил взгляд и едва следовал командам.       Правда, когда спустя несколько часов они оказались в холодном гараже, он уже держал себя в руках — или делал вид. Мёртвая Тамаё его ничуть не впечатлила. Может, само по себе зрелище хрупкого бездыханного тела, что никогда не имело к нему никакого отношения, не казалось ему чем-то необычным, может, он просто уже выжег всё, на что был способен, в адрес Канаэ — может, он только на неё и был способен. Музан не считал нужным анализировать это слишком глубоко — его подгоняла в сторону более практичных решений усталость и дежурное уже тревожное напряжение, следствие нежелания допустить ошибку.       — Как ты вообще умудрился? — спросил Доума, безэмоционально таращась на мёртвое тело и совершенно не спеша приступать к их чёрному делу, — Не на это же был расчёт, если говорить о твоём чудесном эликсире забвения из пробирки.       — Решил изменить объём инъекции, — игнорируя насмешку, спокойно отозвался Музан, натягивающий перчатки, — неудачно. Для разового применения на новом подопытном оказалось слишком, кажется, она впала в кому. Не было времени ждать и выяснять, что будет дальше.       Он не стал говорить, что хруст шеи ему почти понравился. Он даже не был уверен в том, что это правда так — у него дрожали руки, как никогда в жизни, когда он попытался повернуть её голову в первый раз. Его не пугала перспектива убить. Это было что-то другое. Контроль?..       — Какое счастье, что ты не стал врачом, — подметил Доума с безмятежной ухмылкой. Музан зыркнул на него из-под нахмуренных бровей неприязненно и зло: любой намёк на некомпетентность бил по его самолюбию.       — Тебе-то что? Твою опухоль мозга я бы и с многолетней врачебной практикой за плечами оперировать не взялся, — грубо откликнулся он, возвращая взгляд на труп и привычно дежурно примериваясь: знал, с чего начинать. Не в первый раз.       Доума пожал плечами. Никакой опухоли у него, разумеется, не наблюдалось, по крайней мере, ещё вчера нормально всё было, но Музан, что неудивительно, любил врачебные метафоры — как иначе классифицировать такие оскорбления, Доума не знал.       — Но без неё теперь тебе придётся непросто, кажется, она хорошо соображала, — с беспечным удовлетворением заметил он, обходными путями возвращая шпильку.       Музан покосился на него с презрением:       — Не забывайся, — он звучал недовольным, однако, дело привычки, уже не уходил в злость, — не смей ставить мне в пример посредственную врачиху, положившую жизнь на то, чтобы добровольно встроить себя в машину государственной медицины. Я изначально выбрал именно её, потому что хорошо знаком с придурком, что давал ей работу в клинике, а не потому, что она была особенно хороша. Как ещё, по-твоему, я смог бы на неё давить, окажись вдруг она решительней? Он сумел бы изрядно усложнить ей жизнь, реши я предложить ему достаточно.       Яд в его голосе, слишком уж концентрированный для простого недовольства, утверждал обратное. Доума попал в точку: самолюбие собеседника было уязвлено.       — Да уж, берут на работу нынче чёрти кого, — пожал плечами Доума, мирно изображая в своём тоне понимание. Лицо его сияло наивностью на грани идиотизма, и он едва сдерживал смех.       — Бери пилу, — не скрывая неприязни, ответил Музан, — закончим с этим поскорее.       — А знаешь, её волосы ушли бы по потрясающей цене, — восхитился Доума с очевидным издевательством в интонациях, — напомни, чего ты раньше не додумался убивать женщин? Мы бы сказочно разбогатели.       Музан, подняв голову, снизу вверх посмотрел на него с выражением безумной ярости, которое любого заставило бы усомниться в его вменяемости, но Доума ответил милой улыбкой и взглядом, полным бескомпромиссного безразличия. И остро наточенный нож в чужой руке ни на йоту не добавил опасений.       Замечание Доумы можно было найти абсурдным по той хотя бы причине, что из них двоих хаотическими убийствами женщин даже без условного предлога занимался вовсе не Музан.       Доуме, кажется, уже ничего не добавляло опасений.       Собственно, после всего этого утверждённое было ледяное спокойствие Музана в отношении убийства той девочки и дало сбой. Он знал, отлично знал, что с Доумой бесполезно говорить, бесполезно что-либо объяснять, остаётся просто сжать зубы и принять тот факт, что он дал заднюю на полпути и вместо того, чтоб заманить девчонку к себе и обеспечить его разовым подопытным, а потом отпустить на все четыре стороны снова тонуть в бесконечном морбигенном отчаянии серотониновой ямы и социальной дезадаптации, убил её без пяти минут при свидетелях и бросил на месте преступления.       Конечно, нельзя было рассчитывать на него. Но так заманчиво было счесть, что его сомнительные наклонности и безусловную харизму можно применить для своих целей… Абсурдно опрометчивая идея.       Может, надо было просто оставить её в покое и не трогать, дождаться, пока она сторчится или вскроется, но как же она ему надоела. Мельтешащее на периферии зрения вырвиглазно яркое пятно. Он даже не знал, что она может и чего хочет, но один лишь факт того, что кто-то пытается лезть в его дела просто потому что захотелось или показалось, что можно, приводил его в застилающую зрение ярость. У неё не было никаких оснований идти на что-то вроде. У него не было никаких оснований с этим мириться.       Но Мукаго убил Доума, как минимум тут он перестраховался. Если этот придурок оставил на ней свои отпечатки или волокна ткани (а он наверняка это сделал, да чем он вообще думал, направляя действия в такое русло, как он мог его не послушать?..) и, вместе с тем, успел засветиться перед кем-нибудь, он пойдёт как главный подозреваемый, и от исчезновения Канаэ тоже так просто не отделается.       Сам же Доума теперь пил за троих и, наверное, просто старался не размышлять о произошедшем — роскошь, которую Музан, вынужденный думать за них обоих, себе позволить сейчас не мог.       На востоке тёмное небо медленно подпалял светло-жёлтый цвет, возвещающий конец этой немыслимо долгой ночи. Взгляд лихорадочно бегал по открывающемуся из окна виду, но мозг не цеплял толком из него ничего. Музан поднял руку ко рту и вцепился зубами в костяшку пальца, пытаясь заставить едва ли не панически прыгающие по черепной коробке мысли замедлиться, собраться во что-то хотя бы отдалённо конструктивное. Это был полный бред. Фантастически много трупов за слишком короткое время, от такого так просто не уходят. Пусть лично на нём висело лишь одно убийство, а остальные фактически совершил этот окончательно съехавший с катушек идиот.       Может, он даже смог бы устроить себе алиби на вечер исчезновения Тамаё. Да, Рэй безусловно прикрыла бы его, она ему верила, она бы, возможно, даже не вспомнила, во сколько он пришёл к ней и в тот ли день, она в последнее время такая расстроенная и растерянная, словно хочет о чём-то поговорить, да всё никак не может решиться… Но если он может откреститься от своего трупа, то вот Доуме совершенно точно выйдет боком смерть его девушки. Нужно быть полным идиотом, чтобы не заподозрить этого укурка. Наверняка хоть кто-то знает, что она пошла к нему. Наверняка хоть что-то выдаст его, а допрос неизбежен — они с ней были близки, им точно заинтересуются. Его терпеть не могут все близкие Канаэ — на него точно укажут, да даже не будь он виноват, стал бы подозреваемым. А после Канаэ могут всплыть и прочие, все те безымянные безвременно почившие женщины, которым не повезло оказаться с Доумой один на один. Если, конечно, будет кому их искать.       Они вместе избавлялись от тел и вещей. Он пойдёт как соучастник — Доума его точно сдаст. Может, не сразу, но сдаст. Как только поймёт, что загнан в угол, он без сожалений расскажет всё в красках. Остаётся лишь надеяться на то, что его пропитые и укуренные мозги выбросили половину фактов, а оставшуюся половину переврали.       Доума выходит из-под контроля. Он начал выходить из-под контроля уже довольно давно. Он, возможно, никогда под контролем и не был.       Музан бессильно прикрыл глаза. Всё складывалось очень и очень неутешительно. Выход был, однако не самый простой и желанный. Он точно не хотел, чтобы до такого дошло.       И вообще, если говорить о полном устранении всех свидетелей… Строго говоря, оставался ещё один.

***

      Энму спит и не просыпается.       Он бездумно петляет по бесконечным пустым коридорам и никак не может распутать клубок ломкой, рвущейся под пальцами пряжи мыслей, и темнота ползёт в поле его зрения по периферии. Никого нет вокруг, он никого не встречает и уже не помнит толком, как и откуда начал свою прогулку. Наверное, он опять в полуаварийном крыле, когда-то давно закрытом на ремонт да так и заброшенном навсегда. Это здание с ума свети может — да вот он только рад плутать, что в будто вечно меняющейся сети коридоров, что в лабиринте бестолковых своих извилин новой коры, тоже как будто бы шевелящихся и перестраивающихся без конца, двигающихся словно змеи — прислушайся, сумеешь уловить, как они ядовито шипят, меняя рельеф борозд.       До чего же сложно цепляться за нити вечно ускользающих в туманные сумерки воспоминаний о настоящем дне — ветер колышет их, седые космы рваной паутины, повисшей на ломких мертвых ветвях: невесомой, едва осязаемой, в пальцах плавящейся до сухой пылевой россыпи.       Фонарей не видно с этого этажа, и окна — черные, непроглядные, оставляют стекло последним барьером для первобытного мрака, подбирающегося извне.       Там дальше нет ничего, конец текстур. Всё замкнулось на нескольких квадратных метрах коридора — хрупкий оплот последней надежды.       Многотонная исполинская тьма давит на тонкое стекло, и то лишь чудом не идёт паутинной сетью трещин.       Энму невольно ускоряет шаг, чтобы вечная космическая ночь не затопила его, если вдруг всё-таки прорвётся сквозь рукотворное окно — иррациональный глубинный страх.       Но точно такая же тьма выливается из-под верхних век, катится тягучими нефтяными каплями из черепа, скользит по глазным яблокам и мешает смотреть. Он отравлен, он заражён, переполнен ею.       Он уже умер, наверное, на это многое указывает. Может, он забыл, что его похоронили — так и ходит, разлагаясь, и память о прошлой жизни выпадает пиксель за пикселем из почти монохромной матрицы перед глазами. Кто хоронил?..       И всё же среди слепой гудроновой жижи в голове, которую уже не прочитать толком, не разобрать в ней даже очертаний былых ископаемых, растворившихся и перегнивших, навсегда законсервировавших в себе солнечные кванты, что уж о содержании говорить — среди неё есть то, что до сих пор не потеряло цвета — может, разве что, поменяло местами фокусную глубину да устроило полную мешанину в тональной, что-то вытянуло в максимальный контраст, а что-то полностью лишило яркости, но картинка всё ещё даёт возможность разглядеть, понять, сердцезамирательно прочувствовать снова.       Энму старается помнить встречи с ним — потому что среди заплесневелых удушливых будней это то единственное, что даёт глоток свежего воздуха словно — живой и искрящийся, до слёз под веками отличный от мутного тошнотворного существования в мире, полном однообразных хрупких людей, которые не способны помочь даже самим себе, ломающихся и разбивающихся, плачущих и всё норовящих втянуть в свои трагичные милые истории всех, до кого дотянутся, включая того, кто всегда предпочитал просто смотреть. Этот глоток — совсем не то же самое, что горькая смазывающая пространство и мысли пелена алкоголя, тошнотворная сладкая карусель. Или ватно волокнистая, трескучая, фосфорно мерцающая, брызжущая раскалённым светящимся маслом и аморфно переливающаяся вспышечная марь всего, что похуже и поострее.       Энму так отчаянно старается помнить каждый раз, когда изголодавшаяся, без перерыва стонущая миллионами ртов бездна в его душе успокаивается, и вопли, прежде почти сносящие, натягивающие барабанные перепонки изнутри и всё никак их не порвущие, нагнетающие громкость вверх по экспоненте с визгом и грохотом — да откуда у фиброзной мембраны такая прочность?.. — вопли эти, наконец, она забывает и принимается безобидно урчать, оседая на дно лёгких и хитро щуря бесчисленные лунные кратеры глаз. Образовавшаяся пустота заполняется горячим нежным паром плавящихся в заливающей душу вулканической магме ледников, что затаились на дне этих кратеров, никогда не видевших света, застрявших на градусной мере полюса вечного холода.       По пальцам пересчитать то, что вообще желаемо помнить — и даже так находится врезающееся в память особенно.       Как-то раз они вдвоём в лаборатории — белые лампы гудят под потолком, время от времени судорожно перемигиваясь — то ли друг с другом, то ли с тем, кто волею случая принимается за ними наблюдать. Энму иногда позволяет себе.       Музан вдруг оборачивается, отвлекаясь от своих реагентов, словно что-то вспомнил, и некоторое время почти выжидательно смотрит на него.       — Что? — Энму робко шевелит губами, еле сдерживает желание отвести взгляд и прогоняет глупую улыбку. Ощущения говорят о том, что щёки заливает краска. Каждый раз как в первый, каждый раз ему от простого взгляда — любого его случайного взгляда — хорошо, так хорошо, пороховая россыпь какого-то детского предвкушения щекочет кожу со внутренней стороны острыми бенгальскими огоньками, ярко расцвечивает веки изнутри щёлочнометаллическим пламенем, а он и не знает, что такое должно бы случиться, чего он вообще ждёт. Но расслабляться не стоит — Музан всё ещё не слишком жалует его привычку бессмысленно маячить в зоне досягаемости, Энму и сам норовит скрыться, стоит кому-то ещё появиться рядом. В лаборатории это может быть только Тамаё, которой, тем не менее, более чем достаточно, но а в прочих местах — кто угодно. Не хочется быть замеченным, отторжение вызывает одна лишь мысль о перспективе напороться на любопытные прикосновения чужого внимания, отвратительные и липкие, от возомнивших о себе невесть что ломких людей без лиц и имён — для него всё множество обитателей мира живых таково. За единственным исключением.       Музан, наверное, ощущает что-то отдалённо — с какой-то стороны, если отзеркалить, реверсировать и реверберировать — похожее, потому и может потребовать от Энму немедленного исчезновения в любой момент, а тот, увы, не считает нужным не подчиняться, потому что отлично понимает, о чём разговор. Вероятно, Музан просто очень не хочет, чтобы кто-либо что-либо знал сверх того, что и так имеет. Это, конечно, гораздо больше похоже на него. Навязчивая идея делегированной в абсолют возведённой исключительности здесь односторонняя, и за неё всецело отвечает Энму.       Но сегодня всё тихо. Музан продолжает смотреть, чуть прищурившись, однако внимание его уже смазалось, рассеялось, оставило лишь привычное умеренно хмурое выражение, и взгляд скользнул в расфокус.       — У тебя лицо цветом словно кожа мертворождённого младенца, — буркнул он, — когда краснеешь. Вспомнил, что мне это напоминает, решил проверить.       Энму моргнул, тут же сбросив пелену тягучего полусна с роговицы и встрепенувшись. Губы режет улыбка снова. Конечности немеют, он проваливается в невесомоподобное чувство потери опоры, сладко оседающее где-то в горле.       — Приходилось наблюдать такое непосредственно? — на выдохе поинтересовался он. Для стороннего наблюдателя медицинский факультет был оплотом кошмаров человеческих, а кто-то склонен и дальше додумать. Музан предсказуемо скривился.       — Нет, но представить могу неплохо, — мрачно ответил он, отворачиваясь от него в сторону реагентов уже совершенно безучастно.       Некоторое время снова царит молчание, Энму улыбается, видя, что на него не смотрят.       — Дети же вообще первое время синие, — затем пространно сообщает он, возводя взгляд по дуге, запрокидывая голову и пялясь куда-то в потолок. Музан не реагирует: есть шанс, что он и вовсе пропустил его слова мимо ушей, погрузившись вновь в свои мысли — столь основательно, что любые раздражители, не несущие информации, вписывающейся в круг его сиюминутного интереса, глухо игнорируются без права на апелляцию. Биохакнул древние системы и запрограммировал таламус отфильтровывать по ключевым словам всё недостаточно важное ещё по прибытии. Энму самозабвенно улыбается своим фантазиям и продолжает говорить.       — Из-за перепада температур, что они ощущают по прибытии в этот мир. В утробе гораздо теплее. Там тесно и безопасно. А внешний мир обжигает аэробным холодом.       Музан хмыкает с неопределённой эмоцией, Энму же ещё шире и довольней улыбается, закатывает глаза до порхающей красно-чёрной карты кровеносных сосудов поперёк зрительной коры, чувствуя, как горит кожа от удовлетворения: его поэтичный монолог всё-таки слушали.       — Если говорить об утробе, — медленно продолжает он, чувствуя от этого факта что-то сродни поддержки, — помнится мне, один психиатр описывал в своей книге случай из практики. Про пациентку с расстройством шизоидного спектра, что во время приступа пряталась в чемодане, свернувшись в позу эмбриона. Словно бы пыталась вернуться к самому началу, да? Насовсем отгородиться от этого мира. Так, чтоб надёжнее и основательнее некуда. Снова стать молчаливым спящим зародышем. И, наверное, никогда не рождаться снова.       — Некоторым это вообще не помешало бы, — с холодной циничной деловитостью, словно одобряя неплохое предложение коллеги по работе, замечает Музан. Энму без заминки и раздумий согласно кивает и в глубине души не сомневается, что собеседник знает, что он это делает, пусть даже и не смотрит.       — Разве ты не бывал на медицинской практике в больницах? Обязательная вещь, должен был видеть, как мир принимает новых людей в свои контрастные объятия, — внезапная мысль осеняет Энму, и он думает, что это внимание его речам может оказаться просто шутливой насмешкой между делом от того, кто и так осведомлён об особенностях старта постнатального периода представителей рода человеческого.       Музан молчит с пару секунд, а после неохотно признаётся:       — Я не приходил.       И дёргает плечом как-то непривычно, неловко, негармонично, как-то не… Энму пытается вспомнить, что там к чему по закономерностям невербального общения, но память посылает издевательский воздушный поцелуй с рассыпающихся чешуйками крыльев серебристой моли ладоней и вообще никак не помогает. Ну и к чёрту бы её.       — Никому не нравятся дети, — примирительно и понимающе мягко говорит. Прогуливал и прогуливал, что уж стесняться. Энму знает, что Музан тоже человек.       — Моя мать собиралась сделать аборт, — очень тихо говорит Музан, и Энму сперва дежурно никак не реагирует, лениво переваривая услышанное, а после замирает, округляя глаза. Его на самом деле парализовывает: внутренности, словно бы оплыв, как свечной воск, в недифференцированную кроваво-липидную массу, ухают куда-то вниз, а руки немеют от запястий до лопаток.       Он сейчас… Что?       Не может быть. Он не делится ничем… Таким. Не может быть, чтобы сейчас. Тогда… Показалось?..       Энму не слишком-то себе доверяет. Тем более — в вопросах, где он столь глубоко и безнадёжно предвзят. Мысли — трепещущее невнятное эхо.       — Я родился мёртвым, — ещё тише добивает Музан. Он тоже не двигался, и, казалось, в силуэте его читалась непривычная угнетённость. Или то уже игра воображения?..       Энму, вздрагивая, как от удара, открывает рот и закрывает его снова, на самом деле, не пытаясь даже ничего сказать, потому что в голове у него совершенно пусто, а сердце, кажется, так и вовсе остановилось. Музан же искоса изучающе смотрит на него через уголок глаза, похоже, совершенно не опасаясь попасть в зрительный кошмар парейдолических искажений, и его лицо ничего не выражает, кроме привычного мрачноватого безразличия. Разве что чуть-чуть… Растерянность?..       Энму забывает дышать, стоит с приоткрытым ртом, растерянный и непонимающий, не уверенный в том, что видел. Музан всё смотрит на него, долго однообразно смотрит, и вдруг его губы дёргаются.       — Не заводись так, — смеётся он, — я пошутил. Не приходил, потому что уже тогда знал, что больше там не задержусь. Незачем время было на формальности тратить. Поважнее дела нашлись.       Он разворачивается к Энму, встряхивает кудрями с претензией на машинальность движения, на лице его играет беспечная полуулыбка, но вот только это полнейший абсурд, и Энму ему совершенно, ни на секунду, даже не задумываясь, не обрабатывая толком, но абсолютно однозначно — не верит. Вообще ни капли не верит.       Он не шутил. Энму, положа руку на сердце, вообще не уверен, что Музан умеет, и это, наверное, о чём-то да говорит, но сейчас маловажно. Точно не шутил.       И теперь лжёт. Не утаивает, не умалчивает, не смещает акценты и не использует обходные формулировки — а просто и прямо лжёт. Как будто бы вдруг подумал, что перед ним кто-то из тех людей обычного поля, не способных считать фальшь социально приемлемой маски и безоговорочно принять то, что под ней.       Энму стоит, замерший, словно олень на ночном шоссе, захваченный оцепенением в свете фар летящего на него автомобиля.       Опасность, опасность, опасность-опасность-опасность, бьётся в голове мысль, пока Музан подходит ближе, Энму узнал что-то, чего ему знать не следовало, хотелось, конечно хотелось, очень хотелось, страшно хотелось, но совершенно точно было нельзя, услышал что-то, чего слышать был не должен, и теперь его убьют, Музан сейчас целенаправленно и безжалостно придушит его прямо здесь, ловко опрокинув спиной на лабораторный стол, а ночью без сожалений сожжёт за городом остывшее окоченевшее тело, что пролежит до темноты в груде старых ящиков в шкафу, так никем и не обнаруженное, пока не разойдутся по домам преподаватели и студенты, а всегда флегматичные охранники у главного пропускного пункта не уткнуться в кроссворды, позабыв об аварийных выходах и черных ходах. Или на что ещё они там так пристально смотрят?..       В противовес — тепло, разливающееся по средостению раскалённым паром при взгляде на это лицо. Если оно окажется последним, что он увидит, прежде чем будет сброшен в провал вечного беспамятства, захлебнётся в трясине Стигийских болот — да на здоровье. Пусть убивают. Только бы Музан в глаза смотрел, пока ломает ему подъязычную кость и сдавливает хрупкий хрящевой конструктор гортани.       Может, Энму совсем не одинок в том, чтобы ходить по этой земле, будучи уже давно мёртвым.       Но Музан не ломает ему шею. Он продолжает улыбаться, подходит, оказываясь почти вплотную, тактильно и бархатно ведёт руками по его плечам, плавно и нежно вжимает ладони в податливое тело, притягивает к себе ещё ближе и, словно отвлечь желает, смотрит в глаза, притушив цепкую остроту своего взгляда полуопущенными веками, ограничив ресницами мерцающие иглы бликов света в неспокойно чернеющих зрачках. Его пальцы чертят мягкие следы по линии челюсти, оставляют касания, прохладные, гладкие, пускающие колкую россыпь мелких электрических искр по коже.       Энму с ужасом чувствует, что чужие руки — совсем немного, еле заметно, но для него, в алчном ступоре ловящего их прикосновения, очень даже ощутимо — дрожат. Впервые он замечает такое. Он знает, что Музан не чужд человеческим слабостям, но чтоб… Настолько?..       Энму улыбается, потому что поражённый недоумённый страх смешивается с горячим, совершенно размазанным и счастливым оцепенением в самое неадекватное и желанное сочетание из всех, что ему приходилось ощущать в своей жизни. Лучше, чем он есть, момент сделать может только то, как Музан гладит его скулы и как склоняется к его губам. Энму парализован его ядом, он заторможенно и расфокусированно отвечает на поцелуй и плавится от наслаждения.       Линия ресниц дугой обнимает полуприкрытые глаза, однако всё равно не может утаить, как внимательно вглядывается Музан в его лицо, словно реакцию считывает пристально и нервно. Но Энму и так знает, что Музан лжёт, видит сквозь маску его волнение, с замиранием сердца разбирает у него почти что смущение этой своей откровенностью про смерть. Ну и ладно — не хочет, значит, не надо. Энму всё равно заметил. Всё равно запомнил. Теперь он знает больше — и так видел его без маски дружелюбия, до чего добрались не многие, а теперь знает ещё нечто такое, что заставляет Музана беспокоиться, заминать сказанное, пытаться обмануть того, кто никак ему навредить не может. Или?..       Энму закрывает глаза и льнёт прохладным гладким рукам навстречу, потому что сейчас нужно не думать, а чувствовать.       И он не просыпается.       Мир вокруг настойчиво и упёрто продолжает напоминать о том, что, увы, вообще-то существует. Неприятности впервые настигают Энму, когда однажды он является в архив. Может, и не впервые — но раньше он вполне мог просто не заметить.       Девушка с косичками, обнаруживающаяся за ресепшном, мнётся и отводит взгляд, когда он радостно машет ей рукой, сам не зная, зачем — он вообще не в курсе, кто она и почему здесь сидит, но, возможно, ей сейчас это нужно. Тут обычно никого, это вход со внутреннего двора, даже охраны нет: здесь всё — территория железнодорожной компании, сдающей, по совместительству, помещения под офис кому попало. Энму беспечно хмыкает своим мыслям и проходит мимо новой незнакомой, игнорируя попытку с её стороны, кажется, о чём-то его уведомить. Похоже, она не особенно хочет подходить и вообще его сторонится, но будто бы всё равно что-то должна передать. Её проблемы.       Он проходит однообразные этажи, пересчитывает двери, добирается до привычной архивной части. Дверь заперта. За ней тишина. Внезапный контраст окружения, интересно — он озадаченно замирает, стараясь придумать, что бы ещё теперь сделать. Решение не заставляет себя ждать, потому что из-за угла, вот так удача, выруливает кажется-теперь-уже-не-его начальница — видимо, услышала, её кабинет в паре шагов — и смотрит на него с осуждением, ничего не говоря, словно он и так всё должен исчерпывающе понимать без слов. Морщит строгое личико. Руки скрещены на груди, в силуэте — высокомерие. Прикрывает вызывающей холодностью свои промахи. Но Энму пока не умеет читать мысли — только додумывать, что не всем нравится. В контексте сегодняшней собеседницы это ещё и скучно, он даже пытаться не станет.       — Завтра конец света? — прямо спрашивает он. Возможно, что-то такое было в газете, которую он мельком заметил забытой возле той девушки. Может, именно об этом она и должна была его предупредить. Никогда не знаешь, в какой момент пояс Койпера решит выплюнуть в сторону Земли особенно опасную комету — хотя, по последним обновлениям, динозавров всё-таки астероид приговорил. Прилетел со стороны Юпитера. Что ж, в его духе.       — Перепроверяем кадры, — цедит сквозь фарфоровые зубы она, — ты не прошёл. Никто из вас, придурки безответственные, не прошёл.       Энму в деланном удивлении округляет рот. То-то он никого не видел из своих квазиколлег. Наверное, стоит чаще отвечать на телефонные звонки, чтобы быть в курсе обновлений этой убогой реальности, а то так похоронят и не узнаешь вовремя.       — Оу. Опомнились? — он улыбается нежно и фальшиво виновато. Видела бы она свой архив ночью, ещё раньше от них избавиться сообразила бы. Его сосед по дате отчётных бумаг постоянно дымил, самодеятельно выкрутив детектор дыма из-под потолка — наверное, ещё месяц безнаказанности, и он притащил бы кальян, в кабинет-то без окон. В комнате рядом студентки-океанологи слишком уж приличного внешнего вида (на что нанимательница, вероятно, и купилась) мешали энергетики с водкой, чтобы работа лучше спорилась.       — Думаешь, я не знаю, что ты чёртов торчок? — она смотрит снизу вверх и презрительно хмурится, не понимая, что это мелочи, — вы все. Откуда только такие берутся? Проваливай лучше сам. Мы тут делом занимаемся, вообще-то.       Каким делом? Кто? Её оскорбила найденная в отчёте закладка? Это почти бесплатно. Энму перестаёт бездумно таращиться на её брови, ровные настолько, будто бы их пристрастный перфекционист составлял, выкладывал волосок к волоску, надёрганные из гладкой беличьей шубки, густо сажал на клей, щедро красил поверх и выравнивал — с ума сойти. Красота. Ощипывать белок ради бровей — оно того стоило?.. Он перестаёт бессмысленно втыкать взглядом в это произведение искусства и переводит его на недовольное лицо. Вообще-то, он всегда всё делал как надо, так что если откуда-то что-то пропало, то это не он. Карандаши и пластиковые стаканчики начали исчезать? Он-то даже пьяным или под кайфом ни разу не пришёл, хотя мог. Океанологи воруют степлеры? Ну, может, что-то принимал ближе к концу рабочего дня, но покажите, кто воздерживался. Впрочем, в массовости, должно быть, и проблема, понабрали студентов непойми откуда, чтобы те разбирали их многочисленные бумаги и работали без оформления договора, а потом удивляются отсутствию системы. Вот и решили предать забвению всех разом — о всевышний, если ты есть, сохрани экспертизу специальной оценки условий труда, а наша работа здесь выполнена.       Однако даже с самой стройной аргументацией что-либо кому-либо доказывать ниже его достоинства. Ей-то уж точно.       — Ну и пошла нахуй, — Энму, разведя руками, улыбается так искренне, как только может, а потом разворачивается и уходит. Девушка на ресепшне прячет взгляд, когда он снова проходит мимо, будто бы в чём-то виновата, на что он прощально машет ей рукой. Газеты рядом с ней уже нет. Значит, это был мимик — классическая обманка, теперь может оказаться где и чем угодно.       На самом деле, он не то что бы так уж рад, и себя самого мечтательной улыбкой не обманешь, хоть попытаться и можно. Он не очень хочет вливаться обратно в сферу прежних своих увлечений, потому что это самое настоящее крысиное гнездо, но, похоже, время условно честного заработка окончено, вселенная прозрачно намекает ему на это.       Он не медлит и, едва покидает архив, идёт прямо к очень знакомому поставщику. Этого парня он знает со старших классов, тот всегда недолюбливал его за невнятность и неудобную подозрительность, но, как ни странно, вполне доверял — по крайней мере, раньше так было. Энму набирает на затёртой до дыр домофонной панели предусмотрительно выцарапанный рядом каким-то добрым самаритянином код и тянет запищавшую дверь на себя. Тёмный подъезд выглядит располагающим к тому, чтобы систематически находить в нём трупы скоропостижно скончавшихся в ходе дружеской пьяной поножовщины порядочных алкоголиков и наркоманов. Не исключено, что так и происходит, однако он тут недостаточно часто бывает для исчерпывающей статистики — но если всё пройдёт удачно сейчас, то дальше видно будет.       Энму тяжело и размеренно колотит в дверь нужной ему квартиры, пытаясь оценить, насколько звучно получается, потому что звонок возле неё по неясной причине вырван с корнем. Он слышит, что внутри не пусто: отдалённое гудение разговора на спокойных, как удачно, тонах выдаёт присутствующих. Такое себе логово разбойников, неосторожных и безбашенных. Жаль, не тянут песни фальшивым и разлаженным грубым хором.       — Не заперто, — нестройно орут из глубины сразу несколько голосов, и Энму дивится такой наглости и бесстрашию, да и тому, что его вообще услышали. Но служители закона сюда, видать, не доходят, чего уж бояться. А если доходят — то лишь в качестве представителей клиентской базы этой помойки. Проходной двор — как у Доумы, только совершенно небезопасно и несоизмеримо дешевле. По крайней мере, не придётся копаться в мелких проводках звонка в надежде на удачное замыкание.       Доморощенные разбойники в количестве трёх особей маргинального вида сидят вокруг кухонного стола в жёлтом свете близкой к смерти лампочки и в лучших комедийных традициях что-то фасуют. Хотя бы окна занавесили — первый этаж и незапертая дверь. Энму находит взглядом своего давнего знакомого и машет ему рукой, вкладывая в свой жест максимум беззаботности и дружелюбия. Тот кивает с чрезвычайно сложным выражением лица, в котором проступает припоминание.       — А я говорил, что ты ко мне вернёшься, — вдруг выдаёт он, на что Энму самую малость удивлённо моргает, не помня, чтобы в их общении вообще была конкретика, но, тем не менее, улыбается, а парень, настроенный, оказывается, дружелюбно, подмигивает, — въебать чего охота? Так я подгоню.       Энму усмехается краем рта и неопределённо качает головой.       — Может, лучше возьмёшь меня обратно? — спрашивает он, опираясь спиной о дверной косяк. С ними он не хочет долгих прелюдий, но, оценивая ситуацию, всё равно мельком оглядывает остальных и замечает второе смутно знакомое лицо. К сожалению. Поганый тип, которому Энму не нравился никогда и вообще — он совсем не знает его, но может позволить себе подозрение: этот парень совершенно не хочет его тут видеть, судя по волчьему взгляду тёмных глаз, которым он оглядывает его с явным отвращением. Третье лицо ему не знакомо, но худой и тихий его обладатель, флегматично вернувшийся к своему делу, опасений не вызывает совсем, в отличие от волка.       — После того, как ты продинамил три ходки? Охуел? — выплёвывает вдруг этот самый волк, пусть его и не спрашивали. Энму, застанный врасплох, искренне удивлённо поднимает брови. Тип смотрит со злостью, а прежний собеседник Энму растерянно забывает, что участвовал в диалоге, и таращится на недовольного товарища, а потом, словно осознавая что-то, на Энму, начиная хмурится. Дружелюбный настрой его тает на глазах.       Ну ясно. Они тогда чего-то где-то не досчитались, обдолбавшись в слюни, а теперь крайним стал он, не компанейский, чужой, в общем-то, да и тем более что как раз слился без особенного предупреждения. Удачно, удачно — Энму зажимает в зубах сигарету. Ничего он не динамил.       — Может, ты их в делирии забыл? Поискал бы повнимательнее. Где-нибудь за дверьми восприятия оставил, это обычное дело. Чего на меня-то сразу вешать, ну, — добродушно предлагает Энму, кидая безобразно игривый взгляд на волка, и слегка наклоняется к огоньку зажигалки. Он почти что кожей чувствует недовольство двух парней, но от этого ему только смешно. Конечно, желаемого теперь не получить, но просто уйти, проглотив это хамство, он не может. Он, конечно, глотает, но не хамство.       — Не кури здесь, — рявкает раздражённо кто-то из них. Почему? Энму не слушает: затягивается глубоко, задерживает дыхание, гоняет дым по носоглотке пару секунд. Заставляет стечь в гортань половину и расцвести смоляной копотью в лёгочных гроздях.       — Не то что? — интересуется он, удерживая едкое облачко канцерогенного газа во рту. Он никогда никому из них особо не нравился и был прекрасно об этом осведомлён. Расположение таких людей преходяще. Он готов его потерять в любой момент, и сожалений о предполагаемой утрате не испытывает.       Волк резко встаёт и оказывается рядом. Он явно хочет поскорее его выставить. Энму не вздрагивает, потому что ожидал — смотрит в ответ и, примерно представляя, что будет дальше, щедро выдыхает дым в чужое лицо. На опережение.       А после — с размаху получает по своему, чувствуя, как болью отдаёт от левой скулы по всему черепу. Он этого ждал, а потому не отступает, инерция — падать не очень хочется — гасится тактически оставленной опорой: за ним всё ещё дверной косяк, очень болезненно врезающийся в лопатку. Не отойдя до конца от удара, Энму бьёт в ответ, не задумываясь, но крепкому противнику это как комариный укус; щадяще получает снова, слышит, как с мест вскакивают остальные обитатели нехорошей квартиры, неожиданно для самого же себя ловко уворачивается от ещё одного нападения, что сбивает волку равновесие, и, воспользовавшись заминкой того, спешно ретируется — это он умеет. Отстаивать свою позицию здорово, но не когда против тебя трое. Костяшки правой руки ноют. Всё-таки он совершенно и безапелляционно даже близко не боец.       Его, естественно, не преследуют. Для этого места всё прошло по накатанной, у них такое ежедневно — завтра уже не вспомнят. А то и сегодня. Ох, больно.       Съёмная квартира в глухом спальном районе встречает его заевшим сперва замком, лёгким сквозняком и синеватой полутьмой. Он вспоминает о том, что действительно устал — а потому забытой на обшарпанном пыльном подоконнике початой бутылке водки возле мистически не разрушенного ветром уродливого домика из пустых сигаретных пачек радуется как старому другу, здороваясь с ней нараспев и отвешивая плавный поклон, подёрнутый дрожью. Его ведёт в сторону словно в сонном танце, потому что тело отказывается поддерживать работу механизмов вертикализации, он оседает на одно колено и тут же послушно садится на пол, устало приваливаясь спиной к холодной батарее под окном.       До чего же клонит в сон.       Энму легкомысленно прикладывается к бутылке, широким глотком обжигая рот и горло маслянистой едкой жидкостью.       Кашляет — то ли давится спиртом, то ли задыхается чёрным копотным дымом, поднимающимся над пожарищем, что осталось внутри и вновь растревожилось ветром, раздувшим остывающие угли. С золы тянется сизая плотная пелена, стелется, вверх взмывает, клубится сажей — сквозняком рвётся вверх, по пути оседает в горле и не даёт дышать. Энму шмыгает подразбитым носом, трёт подсыхающую кровяную плёнку под ним и, выигрывая у гравитации своё шаткое равновесие, поднимается на ноги — тащится на балкон. Приятного мало, ему нужен никотин — мозг разъезжается по швам и шипит, разъедаемый этанолом. Пол из-под ног уйти норовит, геометрия пространства меняется, свинцовое небо с взрывным звоном бьётся на фракталы — острый калейдоскопический монохром смягчается щедрой скользкой влагой на поверхности глаза, теряет углы и сворачивается числом бога в логарифмическую спираль, в мгновение затягиваясь, будто бы кто чернильные линии чертежа, словно нить, зацепил и потянул, а затем схлопывается пульсаром, в момент ослепляя.       Энму курит, утомлённо привалившись щекой к разбитым бетонным перилам балкона. Слегка ноет скула, щиплет внутри задетого носа, во рту до сих пор стоит вкус крови и спирта, мешается с горечью табака и цепкостью жжёной бумаги. Дела идут как-то неутешительно. Ну и ладно.       Вспышкой закрывший небо аккреционный диск, набравшийся из тяжёлой графитно-металлической пыли неба, рассеивается в глаукоме бокового зрения, стекает по линзе секрета слёзных желёз, а поры бетонной пены разбегаются перед глазами полчищем то ли мелких жучков, то ли микроскопических ракоскорпионов. Блестяще-серых, с гладкими отполированными спинками и даже клешнями. Внезапному откату в геологической истории Энму совершенно не удивляется, это мелочи, тут за одно движение век сколько астрономических эпох прошло — он просто прикрывает глаза, потому что вселенская усталость тянет его ко дну пространства-времени сверхмассивным объектом, вызывая каскад искажений и аномалий в сетке многомерной модели мироздания. Хриплый вдох расширяет грудную клетку, выгибается китом, мощно ударяющим хвостом по воде, а выдох медленно-медленно погружает в океаническую толщу, топит в чёрной идущей бесконечно вниз бездне, на последнем миллилитре кислорода распахиваясь зубастой пастью мегалофобического глубинного чудовища хадальной зоны вечной тьмы. Энму охотно проваливается в его чрево вместе с необъятным объёмом морской воды.       Телефон внезапно забившим нежными перепончатыми крылышками апрельским шмелём касается бедра, пробив ровный белый шум оставшегося после взрыва очередной сверхновой непрерывного звона в голове короткой вибрацией.       И затихает. Энму не вздрагивает. Не открывает глаза сперва даже. Он лезет ноющей ладонью в карман, путается разбитыми пальцами в складках одежды.       [Приходи]       Одно-единственное слово значится в лаконичном сообщении, разорвавшем слепую темноту потрескавшегося экрана.       Номер — не в контактах, но на подкорке. И Энму тут же оживает, волна за волной нагоняет саму себя и в порыве интерференции бьёт с диафрагмы куда-то в горло.       Музан Кибуцуджи пишет ему очень, очень редко, так редко — да, считай, никогда.       Вечереет. Поздно уже — он сейчас может быть только в одном месте, если не сказал, куда приходить, гадать нечего, он постоянно у Доумы — будто бы заранее переводит стрелки (они кто угодно, но не друзья, в этом Энму не засомневался бы даже получив подтверждение обратного от обоих). Музан не приемлет несообразительности, однако всё время оставляет поле для чужой ошибки, словно нарочно желая заставить оппонента дать слабину, оступиться. Энму отлично понял, прекрасно знает — он никогда не переспрашивает и не уточняет, оставшиеся мощности его сознания идут на то, чтобы считать и уловить послания, запечатанные головоломкой с одного шифра на другой и наизнанку обратно. Возможно даже им самим.       Душу греет то, что читать удаётся. Кажется, он ещё ни разу не ошибся — или просто его заставили так думать.       Пускай заставляют — тут он поддастся с удовольствием и попросит ещё, если просить позволят.       При-ду, при-ду, при-ду, при-ду, стучит слово первым и вторым тонами сердца. И этого ответа незримому собеседнику достаточно, Энму знает. Энму думает. Не говорит.       Пустившиеся в истерическую безжалостную перемотку астрономические эпохи, наконец, останавливаются в пределах конкретного города на конкретной маленькой планете в бесконечно расширяющейся вселенной, и подсвеченные тревожносигнальным красным рукава Млечного Пути проходят по всему спектру метагалактического смещения обратно в устойчивый синий. Ланиакея перестаёт казаться такой уж необъятной — раз в болезненной вечности космических просторов всё же есть возможность найти желаемое. Твоё. Это уравновешивает сердцебиение у конкретного него — хоть у материальной точки и не должно быть сердцебиения по определению.       Он удаляет сообщение, предварительно вырезая каждый пиксельный глиф прямо поверх рельефа неокортекса, чтоб не забыть, чтоб навсегда, тушит парадоксально только-только догорающую, хотя сколько миллионов лет прошло с тех пор, как он её зажег, спасибо, Прометей, сигарету о треснувший грязный арктический лёд старой побелки, не заметив распугивая стайку микроскопических отдыхающих на ней кольчатых нерп, встаёт, пошатываясь, и идёт зализывать солёные будто от воды морской раны.       Ему нужно не так много времени, чтобы оказаться на месте, на расстоянии от которого каждая секунда кажется немыслимо растянутой — благо, плюс бесконечность принимается лихо стремиться к нулю, разгоняясь с каждым шагом в сторону желаемого и обещая не оборачиваться. В сумерках сквозь лабиринтарно рассечённые молниеватые силуэты деревьев ветер поёт о чём-то своём, но в такие моменты кажется, что его воющий ассонантный язык предельно понятен, что шторм в голове рычит с ним в унисон.       — Ты опоздал.       Музан маячит в коридоре растворяющейся в полумраке тенью — Энму на расстоянии видит лишь призрачные дымные очертания, смазывающиеся сгустившимися вокруг волокнистыми тенями.       Он неспешно подходит ближе, выныривает из туманной завесы чужого спазма аккомодации — а Энму загипнотизированно стоит на месте и не замечает, что улыбается, когда игра светотени вытачивает знакомые черты. Хочется молитвенно протянуть вперёд руки, но его, вероятно, не поймут. Энму утешает то, что его зрачки способны ловить отражение человека напротив, делая частью глазных яблок и напрямую мозга. Частью себя. Владение.       Музан смотрит на него. То, что он сказал, не имело особенного отношения к действительности, потому что о времени речи не шло, время относительно, может, и вовсе — нелинейно, только бы вслух этого не сказать. Странно лишь, что в его голосе не читалось обычного фонового раздражения. Просто сказал.       Он сделал ещё шаг, оказался очень близко вдруг — так, что невозможно было бы шевельнуться и не задеть его случайно — поглядел сверху вниз. Второй раз за всё время, что Энму смотрел на него, взгляд не кололся дежурным вечным недовольством даже хотя бы совсем немного. Его рука легла на спину Энму, скользнула под лопатки, пустив по хребту пересчитавшую позвонки изморозь мурашек. Энму, сбитый с толку, не заметил, как его увлекли за собой, мягко уводя прочь от двери. Без слов.       В зловещем рыжеватом свете ламп на стенах тенями очерчивался неподвижный силуэт сидящего в кресле Доумы. Тот восковой фигурой даже не повернулся на вошедших, словно пропавший в глубоком мёрзлом трансе.       — Выпьешь? — Музан не только не был привычно раздражённым. Напротив, казался невероятно, неправдоподобно обходительным — такого не бывало даже в самые спокойные мгновения. Он был постоянно на взводе, в той или иной мере, просто это было сложно заметить тем, кому не повезло обмануться вежливым обращением — а сегодня словно не мог удержаться от улыбки, довольной и медленно спокойной.       — Да, — едва слышно вздохнул Энму, думая совсем о другом. Только сейчас он заметил, что в руке Музана был стакан: должно быть, они с Доумой снова вместе-по-отдельности пили — друзья года.       Энму подумал вдруг, как тревожно будет принимать алкоголь, налитый Доумой. Потому что именно Доума сидел рядом с минибаром — с таким видом, словно уже пустил корни и прогнать его оттуда не сумел бы даже пожар, так что он и только он может распоряжаться этаноловыми запасами. Справедливо — это его территория; оставалось лишь надеяться, что Доума ради него не сочтёт нужным пошевелиться — Доума его как раз удачно ни во что не ставил. Это могло быть взаимно, но Энму ни разу не задумался об их отношениях.       — Ещё бы, — раздалось над ухом.       И Музан вдруг передал Энму свой стакан, походя задев его пальцы своими, не переставая смотреть будто в глаза, а будто и сквозь, сразу в череп или и вовсе дальше, не сгоняя улыбки. Как будто бы пустив электрический разряд по ним этим касанием — Энму не знал, чем ещё объяснить свою высокоамплитудную дрожь, кроме как рефрактерным периодом после каскадного превышения порога возбудимости нервных клеток.       Никакого Доумы.       Энму почувствовал, что сердце опять сбивается с ритма, и спешно поднёс стакан к губам, опуская веки — давиться неразбавленным виски не хотелось, а под чужим взглядом он рисковал подавиться даже просто дыша — под этим взглядом он рисковал работой сердца.       Напиток тепло ударил в голову, вызвал россыпь невидимых слезинок — и пустил по телу мягкую волну.       Щёку обожгло лёгкое касание — Музан, задумчиво хмурясь, обвёл кончиком пальца кровоподтёк на его скуле.       — Что это? — спросил он. Ровно, без эмоции особенно яркой, без подозрения или недовольства — просто с интересом. Энму немедленно залился краской.       — Закурил в неположенном месте, — не сдерживая улыбки, ответил он. Музан поднял брови.       — Это где сейчас настолько неположенные места?       — В логове разбойников, — вздохнул Энму, снова возвращаясь к стакану, потому что пристальное внимание и непринуждённо поглаживающие гематому на его лице пальцы отчего-то смущали до дрожи в коленях. Его в норме ничего не смущало. Больше — только внимание его словам, не дежурный вопрос, но живое любопытство.       — Вот как, — задумчиво протянул Музан, не давая толком узнать, понял его или нет. И вдруг, повернув кисть, надавил на свежий след, обхватив рукой нижнюю челюсть, не отодвинуть. Энму, не думая, подался навстречу касанию, впитывая механический сигнал задрожавшими нервными окончаниями, скользящий искрой вдоль спинного мозга и загорающийся вспышками боли в теменной доле. Из-под полуприкрытых ресниц он перевёл взгляд на Музана.       Тот улыбался.       А потом — так же внезапно убрал руку.       — Что-то хорошее случилось? — робким шёпотом спрашивает Энму и вздрагивает, ощущая, как по его кисти легко проходятся чужие пальцы, забирают опустевший стакан, отставляя. Он вздрагивает снова, когда на его бока ложатся прохладные ладони.       — Пока не знаю, — понизив голос отвечает Музан, притягивая его к себе. Энму двигается было тоже, подчиняясь импульсу, а потом всё же замирает в нерешительности, остановив руки на полпути. Музан на него смотрит, взглядом — словно нежно свежует, мягко сдирает кожу, заставляя обливаться липкой сукровицей. Энму трепещет. Время останавливается.       — Можно? — мёртвым шёпотом спрашивает он, робко глядя снизу вверх. В глаза. Время, возможно, запускается снова, но у него нет часов. Или он просто их не наблюдает, потому что перепутал причину и следствие.       — Да, — мурлыкнул Музан ему в губы, и это доля секунды (наверное — часов-то нет) до того, как у Энму пол из-под ног уходит — к счастью для него, не буквально, но зато сердце рвёт ритм и дрожь кусает тело сточенными осколками до темноты в глазах. Энму, всегда такой безразличный в своей обречённости, в оконкреченном силой тяжести падении, чувствует себя на грани чего-то очень и очень неустойчивого — он закидывает руки на чужую шею, подаётся вперёд слишком сильно, неаккуратно толкая, слепо касается губами уголка чужого рта в порыве алчной нежности, скользит по щеке, прослеживая скуловую кость, а Музан, кажется, совсем немного удивлённый такому напору, отвечает снисходительным смешком и обнимает его. Энму вжимается ртом в кожу на его горле, дрожит всем телом, не веря своему счастью, ловя губами тёплое биение крови и нежный узор хрящевых пластин. Горло это всё равно будто бы слегка напряжённое — патологическое недоверие Музана к окружающим не даёт сбоя никогда. Энму не обижается, потому что чувствует, как его тело обхватывают чужие руки, в ответ притягивают тесно-тесно. Так хорошо. Как не бывает. Так — не бывает.       Доума, сидящий в отдалении словно изваяние и методично напивающийся, поймал его случайный блуждающий взгляд каким-то очень уж растерянным своим и немедленно одарил очаровательной улыбкой, как по заданному алгоритму. Обычное дело, только на этот раз — какой-то полубезумной, зловещедолинной. Что-то не так было с ним. Может, просто игра светотени?.. Энму вздрогнул и отвернулся, пряча лицо в изгибе шеи обнимающего его человека, сминая чужой воротник и закрывая глаза. Лбом и ресницами к тёплой коже. Чтобы не видеть ничего лишнего, а только чувствовать чужое тело, расфокусированно гладящие его спину ладони. Ему никогда не нравился Доума. Было в нём что-то настораживающее. Что-то тревожащее даже такого как Энму. Даже сквозь ощущение чужих пальцев, перебравшихся выше и поглаживающих его волосы на затылке до искрящейся дрожи.       Мысли мельтешили подобно мотылькам, тревожной пляской собравшихся вокруг тусклой мигающей электрической лампочки в маленькой холодной комнате где-нибудь за городом в лесу. Листья в таких местах неспокойно шуршат и прячут чужие осторожные шаги где-то среди ночи. Доума, казалось, всё ещё пялился. Наверное, забыл, что поднял взгляд. Энму не чувствует недоброго страха лишь из-за обнимающих его рук, пробивающих другой, совсем другой дрожью насквозь. Тело к телу. Так рядом.       Он поднял голову, напарываясь на чужой зловеще ласковый взгляд словно на нож, тает в болезненной головокружительной слабости смертельной кровопотери с утратой ощущения гравитации, и, поймав рвущий внутренности контакт — глаза в глаза, сам не понимает, кто первым из них подаётся вперёд.       Энму дрожит кортизолово и тает окситоциново, пока сминает его губы своими, жадно отвечает на касания, и эйфория дожигает остатки сознания мягким потрескиванием огня. Кровь, ожившая, бьётся с невиданной прежде его летаргически замороженным телом живостью. Руки обхватывают чужую шею, и мозг не думает с привычной ему уже манией преследования о том, что за такую наглость придётся платить, что всё сейчас отнимут, всё вот-вот закончится, всё обречено.       В комнате жутковато, как в невнятном тёмном кошмаре. Красные угольки мигают в расползающемся мареве дыма, а тот чёрными густыми пятнами поднимается да сизым мороком рассеивается в сплошную завесу, тонкие волокна прядут вертикальный узор и кутают в удушливые объятия — абразивом по горлу. Под дымом в проломах рушащегося пола клокочет пламя, но так далеко и гулко, что страха почти нет. Здесь пожар. Почему — не понятно.       Огонь исчезает, стоит случайно моргнуть.       По какой-то причине его очень, очень сильно клонит в сон. С прогоревших балок, что остались от пола, было бы легко сорваться вниз, если бы пожар не исчез. Если бы не руки его обнимающего — ведь тот-то на ногах держится твёрдо, не упасть. Его колено нежно вливается меж бёдер, давит, заставляя томно дрожать, пальцы вплавляются в кожу, оглаживающие щёки и шею. Энму, забыв думать, чувствует подступающие слёзы невнятной, но очень приятной эмоции, плетущей умопомрачительное трепетное чувство. Энму его любит. Как же он его любит.       Остаётся лишь опрокинуться навзничь, в омут с головой. Больше ничего и не надо.       Дальше — с выколотыми глазами.       По крайней мере, так чувствуется темнота, скапливающаяся в затылке, заливающая зрительные доли. Он проваливается в сон, соскальзывая с шаткой неверной опоры реальности, оседая в тяжёлые слепые объятия прежде, чем успевает осознать, что мозг предаёт его, укачивая дельта-волнами. Он падает, тонет.       Пропадает.       Он снова видит во сне чернильную тёмную бездну, и её прорезают глаза, море глаз, белых, цепких, зрячих. Но он не чувствует больше тревоги, и чёрная слизь, как тёплая кровь, в которой он тонет под пристальным взглядом будто бы единому разуму подчиняющихся тысяч повёрнутых на него глазных яблок, не заставляет больше сердце срываться на тревожный бешеный бег. Ему нечего бояться. Это всё его глаза. Эта черная вязкая слизь, простирающаяся на сотни тысяч кубических миль измерения снов, бесконечная и изменяющаяся, слагающая видения и образы — он сам. В своём ночном кошмаре он и только он властвует безраздельно.       Он ненадолго просыпается, прорывается сквозь тонкую кисею-паутину сна, потому что в реальности чужая прохладная рука невесомо и нежно вдруг оглаживает его волосы и щёку, но он не поднимает век, внутренне плавясь от касания, так, что от сердца горячий пар поднимается до горла. Энму чувствует, как будто стеклянная пыль рассыпается по слизистой в носу, а сомкнутые ресницы пропитывает солёная вода, и боится, что выдаст себя, и действительно выдаёт себя, подставляясь под ласку, подаваясь ближе к чужим пальцам. Чужой мягкий и тихий смешок над ним заставляет сердце разбиться в очередной раз и в очередной же раз сплавиться заново, разъеденное фторводородом хрупкое однослойное стекло.       Тот, кто остановился с ним рядом за стеной сна, в физическом мире, разрывает ограничившийся тонким касанием, так и не дошедший до сомкнувшейся на горле мёртвой хватки контакт с его кожей, отнимая руку, и, поднимаясь, уходит.       Бездна во сне извивается морем рук-щупалец и скалится морем же клыкастых ртов, но Энму больше не тревожится на её счёт. Он — эта бездна и есть.       Не важно, кем он был раньше. Он не заражён и не гниёт. Он и есть эта тьма, глазастое чудовище в оболочке хрупкого человеческого тела.       Бояться больше нечего. Всегда было.       В соседней комнате Музан подкинул пару оставшихся от Тамаё забытых было украшений на спиртовую горелку. Последние штрихи. Доума, успевший перебраться туда до него, почему-то без объяснений оставивший свой оцепенелый пост и ускользнувший прочь, уставился на Музана ещё с момента возвращения, стоило тому оставить Энму, надёжно подкошенного снотворным, добавленным в алкоголь. Словно что-то в происходящем вспугнуло хозяина квартиры, заставило отступить в помещение поменьше — жаться к стенам в приступе панического тигмотаксиса. Спиртовой же горелке Доума не удивился.       — Что? Так быстро? Нет? — спросил он. Музан отрицательно покачал головой. Очевидно, недоконкретизировавший Доума туманно имел ввиду Энму — пусть тот, лежащий на диване, согретый глубоким сном, их и не слышал.       — Ты такой сентиментальный, — поддразнил Доума, кажется, совершенно не воспринимая события последних нескольких суток как целостную картину.       — Не торопись, — улыбнувшись словно бы самому себе, ответил Музан, даже не глядя на него, все продолжая наблюдать за тем, как плавится металл. Мрачное удовольствие, замершее в его выражении, не выглядело эмоцией человека, давшего вдруг слабину, и Доуму это даже немного интересовало.       — Так не хочется убивать любимую игрушку? Как глупо. Опасно же, — невинно поинтересовался Доума, словно пытаясь подцепить чужую эмоцию, подначивая — всё же совсем чуть-чуть он захотел найти ответ. Но Музан был непреклонен в своём нетипичном тяжёлом спокойствии — и не спешил раздражаться чужой назойливой игре и объяснять свою мотивацию.       — Он не будет помнить даже своего имени, если правильно действовать.       — Хвастаешься успехом эксперимента? — Доума изобразил осуждение, — а вот Тамаё не повезло. Считал бы ты получше… Преувеличиваешь же! Имя точно помнит…       — Конечно помнит, — фыркнул Музан, — моё.       Доума, удивлённо заморгавший было такой сговорчивости в ответ на очевидное обвинение в ненавистной некомпетентности, засмеялся, запрокинув голову. Что не так? Музан, лишь мельком глянув со снисходительным неодобрением на его малообъяснимое веселье, вновь вернул взгляд к растаявшему металлу, что уже и отдалённо не давал понять, чем являлся раньше. Затем он посмотрел на часы.       — Я ухожу. Мне ещё врать следствию, если не повезёт.       В его тоне не было недовольства. Казалось, он просто отпустил формальную реплику без особенного энтузиазма — словно происходящее уже было ему глубоко безразлично. Словно все от него зависящие решения он уже принял.       — Только смотри, родителям чьим-нибудь не попадись, — картинно помахав ему рукой, вздохнул Доума. Музан слегка заинтересованно выгнул бровь.       — Это ещё почему?       Доума пожал плечами неопределённо.       — Если вдруг следователь их притащит... Куда бы то ни было. А родители всегда чувствуют ложь, когда дело касается их детей… Не знаю, почему.       — Твой мистицизм просто нелеп, — презрительно хмыкнул Музан. Доума согласно кивнул.       — Сам не вздумай сказать что-нибудь, — бросил Музан всё так же без особого интереса, видимо, просто чтобы вывести указание из негласности в порядке формальности, — ты любишь поделиться своими ценными рассуждениями, но лучше уж молчи.       — Молчать? Надеюсь, за деньги? Потому как за деньги я готов на всё. Кроме того, чтобы врать матери, конечно… Ну да к этому никто никогда не может быть готов — матери всегда нападают исподтишка, — Доума опять безразлично вернулся к стакану, словно бы пытаясь углядеть на дне что-то категорически важное. Уголки его рта слегка тряслись, в широко раскрытых глазах плескалось нечто среднее между смехом и паникой. Музан озадаченно посмотрел на него, должно быть, пытаясь осмыслить сказанное, но затем почти сразу отмахиваясь от этой идеи.       — Конечно за деньги. У нас с тобой общий доход, который закончится, как только нас прикроет полиция.       — Общий доход… — Доума хохотнул, — Как я докатился до жизни такой? Знаешь, ты был бы худшим мужем!       — В таком случае, можешь порадоваться, что тебе точно не грозит супружество со мной, — огрызнулся Музан, словно бы замечание его задело. Возможно, это было связано с тем, что несколько часов назад позвонившая ему Рэй рыдала в телефонную трубку, что больше так не может. Что и говорить, пристрастие к седативным не пошло ей на пользу, но таковы были издержки попыток пережить их отношения… Для неё они, видимо, оказались не самыми гармоничными — либо тонкая душевная организация не выдержала неоднозначного партнёра, и она попыталась найти утешение в аптеке. Ей бы, конечно, не стоило принимать — их связь так близко к сердцу, ну и что попало в слишком больших дозах.       — Я радуюсь, — Доума послушно кивнул. Музан махнул рукой. Доума бывал просто невменяемым и в обычное время, но после смерти Канаэ вовсе будто бы находился в затянувшейся пассивной истерике.       Музан сгрёб со стола опустевшую ампулу от препарата последней правки и шприц — Энму не почувствовал укуса иглы, протяжно вошедшей в шею, когда Музан возвратился к нему снова, он уже слишком глубоко спал. Это был второй вариант развития событий, которому уступил место классический способ устранения свидетелей, стоило Музану удовлетворённо с порога углядеть в выражении лица Энму неподдельное и беспамятное обожание — ничего не изменилось, никуда оно не делось. Эта бескомпромиссная лояльность, самоотверженная и всепоглощающая, растущая с каждым адресованным опьянённому бредовым сном обожания Энму взглядом и прикосновением, подкрепляемая даже лёгкой тенью улыбки в его сторону, была очень кстати — Доуму как напарника уже точно, в таком-то состоянии, можно было — фигурально выражаясь — списывать в утиль, он едва на слова реагирует, а в одиночку избавляться от очередного мёртвого тела было бы чересчур утомительно — сроки поджимали. Снотворное в алкоголе вызывало фармакодинамический риск, но эксперимент всё равно не был чистым, потому что Энму точно в последнее время принимал всё, что только мог, ведь в их испытаниях официально значился перерыв. Но сон был бы остро желателен в случае, обнаружься вдруг в его поведении что-то подозрительное, ведь шею сворачивать удобней, когда жертва не сопротивляется — но, на самом деле, ни то, ни другое, уже не было важно. В сложившейся ситуации это были мелкие побочные эффекты.       — А с этим что делать? — Доума кивнул на металлическую жидкость, пусть и не надеясь, что направившийся к выходу Музан уловит его жест.       — Можешь выпить, — последовал краткий безразличный ответ, брошенный уже на выходе.       Оставшись в одиночестве, Доума вздохнул. От Музана это не звучало как шутка.       Пустота выползала из углов, повеяло уже знакомым холодом. Доума растерянно окинул взглядом комнату, ища что-нибудь, имеющее возможность дать ему согреться. Впервые в жизни захотелось, чтоб всё ещё спящий за стеной Энму как можно дольше не уходил.

***

      Ночной город гудит в отдалении — Энму, чуть качаясь в такт порывам ветра, стоит на каменных перилах моста.       Запрокидывает голову — так, чтобы ветер шелковисто гладил лицо, тонко и нежно, от подбородка к щекам, ото лба к ресницам, и улыбается рассеянно. Он стоит один под ночным небом, до костей обожжённый эйфорией, и впитывает в себя ветер.       Энму, неоправданно и непривычно мягко, но в тон минувшим нескольким часам произносит знакомый голос в его голове, прыгай.       Энму чувствует, как сложно становится дышать — ночной воздух ползёт побегами туманного плюща по его плечам, добирается до шеи и обвивает её плотной удавкой, тянет. Интонации голоса такие ласковые, остро снисходительные — как не поверить, что их обладатель — именно тот, кто есть, и сейчас отчего-то особенно в духе?       Энму прижимается ладонью и щекой к пыльной колонне, принимая кожей безразличный холод камня так, словно бы это что-то совсем другое: то желанное тепло, которого ему в полное владение не получить, пожалуй, никогда. Кровь стучит под поверхностью кожи во всём теле так громко, что уже и не отличить — а не камень ли то внезапно ожил учащённым человеческим пульсом.       Прыгай, ну, ещё мягче прежнего тянет прямо в сознание ему спустившийся до шёпота голос, я смотрю.       Энму, встрепенувшись, легко отталкивает колонну в сторону, застывая на узкой ограде в едва трепещущем балансе. Его широко раскрытые навстречу ночи глаза переливаются и опалесцируют побежалостью то ли солёной воды, то ли отрешённого поверхностного безумия — больной горячечный бред и отравленное помрачение. Он приподнимается на носочках, словно немыслимо желая насовсем сбить ненадёжное равновесие, разводит руки в стороны, ловя порывы ветра в ладони, и, наконец, делает широкий шаг.       Шаг назад. С тихим шорохом притирается подошвами ботинок к сухому и шершавому асфальту моста. Улыбается.       Энму всё же различает бред своего агонизирующего разума и фантастическую реальность. Пока что. Он знает — Музан, даже владеющий телепатией, не стал бы говорить с ним сейчас уж точно. Иначе слишком часто получится. Не до этого, и уж тем более — одаривать безгранично щедрым разрешением умереть.       Жизнь Энму принадлежит не Энму. И уже довольно давно.       Он раскрывает руки снова, окунаясь в бесконечный массив ночного городского воздуха, и запрокидывает голову вверх, ловя глазами отражение сплошного индигового неба и белой неверной за накидываемыми ветром волокнами чёрных облаков луны.       А Энму верен, как бы то ни было — и этот самый безразличный холод, что дарит Музан, ему дороже всего на свете, потому что больше ничего и нет. Энму, да, совершенно точно верен — и себе, и ему.
Примечания:
44 Нравится 31 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (7)