1. Идолище
3 февраля 2022 г., 17:24
— Вы знали, что лягушка, по поверьям наших, раньше была человеком, который сбросился с крыши и умер? — улыбается Таня в отчаянной попытке разрядить обстановку. — Поэтому их нельзя убивать. Хотя, конечно, есть и другие версии. Например, что их сотворили боги. Или что боги так наказали мужчину, который жил со своей матерью как с женой. А ещё говорят, что Ен и Омöль вышли в облике лягушек из болот.
Её пылкого энтузиазма по поводу смертей, легенд, богов и инцеста, похоже, Николай Валерьевич совсем не разделяет — он только неопределённо ведёт плечом, предпочитая сосредоточиться на дороге, если, конечно, ухабистую, побитую жизнью тропу, накатанную скорее металлоломом, чем машинами, можно так назвать. Даже не удостаивает её дежурным «интересно» или коротким «понятно».
Машина со скрипом поворачивает на развилке, вновь ныряя в узкую глиняную полосу между худощавыми деревцами, тянущимися к осенним небесам. Таня переводит взгляд на лес и замолкает, не смея больше нарушать пакостную тишину. Глядит только на деревья, среди которых, как воткнутые в землю кости, сквозят мертвенно-серые стволы, следит за разнотравьем, старательно разрывающим ничтожные нити цивилизации, и перебирает пальцами по коленям. Под касанием — светло-серые, мягкие спортивные штаны, в которых она сдавала в своё время зачёты на физкультуре; в них же она и бегала по лесу, где когда-то Майоров и Завьялов совершили двойное убийство и где ей порой мерещились дурные вещи, существуя короткими, скорыми тенями только на периферии зрения. Всю жизнь у неё какие-то тяжёлые отношения с лесами. Да и сама Таня — девушка впечатлительная.
Она вздыхает — совсем негромко, как ей кажется.
— Не думал, что ты так далеко забралась, — наконец, говорит Николай Валерьевич, как будто устыдившись своего молчания.
— А сами Вы откуда родом?
— Из Нытвы.
Почему-то Тане вдруг кажется, что Николай Валерьевич лжёт — какое-то иррациональное пятое чувство настойчиво подсказывает это; ей приходится отогнать странный туман в голове, чтобы сосредоточиться на разговоре.
— Мы туда ездили с Наташей, — осторожно улыбается Таня. — Хотя, наверное, там все были. Очень красивое место. Помнится, тогда мы ещё проезжали мимо Ильинского, и там ещё была какая-то заводь, где нельзя плавать. То ли миноги там, то ли кто, я не помню, если честно.
Николай Валерьевич не улыбается, оставаясь неизменно сухим и смурным, и тему не развивает дальше, но даже дышать становится немного легче: напряжение не душило больше, а сковывающая неловкость если не спала окончательно, то слегка шагнула на задний план, уступив место привычной тревожности. С ним всегда тяжеловато, но Таня не оставляла попыток разбить точно стеклянную стену между ними; и то, что он согласился подвезти, не потребовав и оплату бензина (Таня сама настояла на этом), в такую даль, многое, как ей хотелось верить, значит.
После того, как умерла тётка, Таня заплакала впервые за долгое время, сама от себя такого не ожидая. На ночь ей снились кошмары — о родителях; о том, как мать бьёт отца ножом восемь раз, прежде чем на истошные детские вопли каким-то чудом прибегает участковый — единственный на пять окрестных деревень, тогда оставшийся ночевать в соседнем от таниного доме. Отца спасти не удалось, мать отправили в колонию на пятнадцать лет, откуда она должна выйти только через два года, а Таню приютила тётка. На самом деле, сложно назвать её тёткой: она была столь дальней родственницей, что скорее уж седьмой водой на киселе, чем в самом деле тёткой, но Таня никогда не называла её иначе.
Валентина Петровна не поколачивала Таню, хоть и пила порой по-чёрному — наоборот, тогда становилась настолько грустной, что глядеть на неё было невыносимо, и Таня стыдливо пряталась в своей комнатушке, стараясь не попадаться тётке на глаза. Та и не искала встречи — только стояла на коленях в углу и слабым шёпотом молилась всю ночь, пока усталость не брала своё и пока она не засыпала лицом на узкой лавке у стены. В такие моменты Таня аккуратно накрывала тётку пледом и подкладывала ей под голову подушку, не рискуя оттаскивать к кровати: силёнок бы не хватило тощей, зашуганной девчонке с руками-тростинками. Уснуть теми ночами тоже было тяжело: как бы Таня ни пыталась закрыться одеялом, она всё равно слышала, о чём молится тётя Валя, и за что просит у Господа Бога прощения.
Какое-то время Таня и правда почти не сталкивалась с той стороны жизни тётки, которую ей приходилось замаливать, покорно каясь на коленях в киоте.
— Здесь очень тихо, — произносит Николай Валерьевич, выводя Таню из задумчивости.
— Здесь всегда так, — отзывается она, переводя взгляд на спутника. — Когда я переехала в Пермь, я не ожидала, что город окажется настолько шумным и быстрым. А ведь это ещё и близко не, например, Москва!.. Если честно, мне очень не хватало, да и сейчас не хватает, тишины и возможности побыть в одиночестве.
— Тяжело было привыкнуть к городу?
Спрашивает так, как будто сам не из маленького городка. Нытва определённо не шла ни в какое сравнение с Пермью.
— Да, — переборов сомнения, она кивает. — Я не скажу, что было совсем уж как-то плохо. К тому же, в общаге у меня очень хорошие соседки оказались, особенно Наташа. Да и на работе ко мне хорошо относятся. Надеюсь, что получится остаться, как закончу университет.
Николай Валерьевич кивает понимающе и даже как-то теплее, так что Таня осторожно улыбается ему да опять отворачивается к окну. Похоже, у неё потихоньку начало получаться.
Когда умер отец и когда мать посадили, Таня на какое-то время даже перестала разговаривать — только забивалась в самый дальний угол, плакала и кричала, если кто-то пытался её трогать, пугалась каждого звука и дрожала от любого резкого хлопка дверями. Не давалась она даже тётке, пока та не заговорила — усадила на стул посредь комнаты, дала подышать луговыми травами и что-то зычно зашептала на непонятном языке, а после — наказала гулять почаще на воздухе, лепить глину, писать свою злость на бумагу, ибо та всё стерпит, и пить на ночь тёплый растительный отвар.
Сейчас-то Таня понимает, что тётка, возможно, никогда не зная о существовании психотерапии, постаралась дать самые примитивные, но всё-таки рабочие рекомендации. Движение никогда не бывает лишним, а природа словно исцеляет душу человека; трудотерапия приводит мысли в порядок и позволяет занять руками, а также время, чтобы не оставалось места для скверных мыслей; дневник негатива — и вовсе одна из самых популярных практик, которой Таня пользуется по сей день, только более осмысленно; травы тёткины явно включали в себя растительные успокоительные и эффект плацебо. Сейчас-то Таня знает всё это, но вот тогда действия и рекомендации тётки казались ей какой-то странной деревенской магией, такой, какая передаётся от матери к дочери и старательно хранится внутри семьи тайной, но тогда Таня подчинилась — и ей правда стало немного легче жить.
Она до сих пор сохранила любовь к лепке и к созерцанию природы. До сих пор искала успокоение в лесах и полях, где смело шла, держась опушек и избегая заходить глубоко в лес, точно зная, чем это может кончиться. До сих пор писала дневник негатива, хоть и не обращалась никогда к, что называется, дипломированному специалисту со своими проблемами: боялась, да и денег никак не хватало. Не то чтобы зарплата была маленькой, но всё-таки тридцать тысяч в месяц всякий раз уходили на вещи более важные.
За следующим поворотом таится конечная точка маршрута, и Тане становится зябко. Невольно она обхватывает себя руками и отсчитывает ровно до десяти, принуждая себя волевым усилием дышать в определённом ритме; Николай Валерьевич глядит на неё внимательно, не вмешивается. Только спрашивает, когда она расслабляется:
— Всё в порядке?
— Нет, — она остаётся предельно честной. — Но я не хочу жаловаться Вам.
— Татьяна, — вдруг его голос становится особенно серьёзный, — я знаю, что тебе сейчас тяжело. Если я могу чем-то помочь, то ты можешь сказать об этом.
Таня какое-то время молчит, будто недоверчиво глядя на него, но после соглашается:
— Вы можете… побыть со мной? На похоронах тёти, я имею в виду.
— Разумеется, — он кивает. — Ну что, у какого дома остановиться?
Вокруг раскинулась ленно пробудившаяся ото сна деревня: уже пропели петухи, уже прошла первая молитва, уже прошли первые уроки в школе. Выглядела она не так печально пустынно, как вымирающая Бадья, и не так отчаянно мёртво, как вымершая и уходящая навсегда в небытие Дозовка. Здесь ещё теплилась жизнь, и перезвон колоколов, мычание неторопливо жующих коров, лай взбудораженных собак, далёкие рычания мотоциклетных моторов служили тому доказательством; и хотя редкие прохожие посматривали на пришлецев с настороженной отчуждённостью, Таня, наконец, ощутила себя дома.
Их путь лежал мимо деревянной церквушки, окружённой аккуратным деревянным забором; из неё выходили люди — и, останавливаясь, удивлённо глазели на машину, но пропускали. Кого-то Таня ещё узнавала, но некоторые состарились так, что она с трудом могла припомнить имена; некоторых никак не могла отыскать в толпе вовсе, и это могло означать только одно — искать теперь старых знакомых осталось на кладбище. Маловероятно, что на старости лет человек вдруг решит покинуть насиженное место и отправиться в соседнюю деревню или вовсе в крупный город.
Тётка прожила всю жизнь на отшибе: её дом, небольшой, но полный приятного деревянного уюта, расположился близ тёмной-тёмной опушки, и не раз Таня долгое время задавалась вопросом, почему её тётка поселилась так далеко, хоть к ней, казалось, ходила вся деревня, не щадя ни ног, ни времени.
Потом она узнала. И не то чтобы от знания стало сколько-нибудь легче.
Мотор глохнет, и Таня, забрав с заднего сидения рюкзак и чуть не столкнувшись с Николаем Валерьевичем лбами, бесшумно и очень осторожно, как будто опасаясь ненароком сломать, закрывает за собой дверь. Она всегда старалась вести себя тихо и сейчас замирает в нерешительности: с одной стороны, хотелось поскорее увидеть родную комнату, упасть лицом на кровать и вдоволь наплакаться, но с другой — дом теперь пустой, какой-то чужой и мрачный, взирающий ослепшими провалами окон и скалящийся злобно покосившимся забором. Похоже, что-то случилось в последнее время: тётка никогда не позволяла себе и малейшей грязи в своём доме, всегда следила за тем, чтобы всё выглядело пусть и скромно, но хорошо и по-человечески достойно. То, что Таня увидела сейчас, никак не укладывалось в образ тётки, прочно устоявшийся в голове. Неужели она тяжело хворала и ничего не говорила? Что могло такого случиться, чтобы она так…
— Интересная причелина, — произносит Николай Валерьевич, кивая на вихристо покосившуюся крышу. — Говорит каждому встречному, что в доме живут могущественные колдуньи.
Таня не удивляется такому комментарию: познакомились они с Николаем Валерьевичем несколько месяцев назад на выставке деревянной скульптуры, где он рассказал ей несколько больше, чем она смогла узнать из путеводителя по экспозиции и книги, на которые потратила частично свою повышенную академическую стипендию, из-за чего ближайший месяц пришлось есть чуть-чуть меньше, чем она привыкла. Потом он рассказал Тане, что в старшей школе делал своеобразный культурологический проект, посвящённый оконным наличникам в родном городе, результаты которого даже опубликовали в местном краеведческом журнале.
Куда больше её удивляет неподдельное любопытство на его лице — и отсутствие всякого осуждения. Что, совсем не отвращает неожиданная убогость?
— Наш дом очень старый, так что даже не сказать, когда причелина появилась, — неопределённо отзывается она, всё-таки бросив взгляд на резь по скатам крыши. — Хотя тётка о нем очень хорошо заботилась.
Когда Таня заканчивает предложение и моргает, наваждение расплывается, расползается, как туман под лучами Солнца, — и боле нет косого дома, нет поросшего бурьяном участка, не деревец, пронзающих крышу; остался только чистый и опрятный домик.
Ухватив замешательство на лице Тани, Николай Валерьевич вот-вот готовится что-то сказать, да не успевает совсем немного.
— Таська, ты глянь, кто приехал!
— Хто? — полуглухо переспрашивает баба Тася.
— Танька наша! Танечка! Ты погляди ж, какая красавица выросла!
— Баб Шур! Баб Тась! — широко улыбается и машет рукой Таня. — Подходите!
Старушки семенят к ним; Николай Валерьевич держится чуть поодаль.
— Жениха, шоль, с собой привезла? Жаль, Валька уж не увидит, — вздыхает Шура. — Да ничего: на том свете поглядит. Обязательно поглядит, глазастая.
Таня слышит странный звук за спиной, но краснеет столь мучительно, что не решается обернуться.
— Это Николай Валерьевич, мой… хороший знакомый и просто добрый человек, — суетливо представляет она. — И он мне не жених, баб Шур!
Баба Шура кивает со знанием дела, дескать, всё-то мы про тебя знаем, не отвертишься теперь, и переглядывается с бабой Тасей слишком уж многозначительно, так что Тане остаётся только смириться и терпеть.
— Ужас-то какой, что Валька-то наша померла, — вздыхает баба Шура особенно тяжко. Ей приходится опереться на клюку, чтобы присесть на широкую дубовую лавочку — Николай Валерьевич помогает обеим старушкам присесть, но так и не вступает в полилог. — Сгорела ж тётка твоя, прям за ночь, вся извелась. Ягишина, небось, её зашевила! Ты ж имя гадкое её как услышишь, так поймёшь, что добра не жди от всей её поганской семьи. Так ещё и зовут Чикыш! Кто свою дочь так назовёт?
— Ягишина не померла ещё, что ли? — невольно вырывается у Тани.
— Неа, — плюёт баба Тася. — Шоб ей пусто было, гадине!
Какое-то время все четверо молчат, пока баба тася не нарушает тишину:
— Васильевич тебя позже ждал. Нет его тута сейчас, дак и дороги размыло. Обождёшь до вечера?
Таня кивает. Конечно, подождёт. Куда она денется?
— Рада была повидаться.
— Ты уж заходи, Танюш, хоть иногда. Расскажешь хоть, как там обустроилась, в городе своём. А я тебе посикунчиков напеку, как ты любишь. С капусткой.
Звучит это так укоризненно и грустно, что Таня принимается старательно глядеть себе под ноги. Здесь всё настолько болезненно и мучительно, настолько тревожно, что Таня не знает, куда ей деться — то ли бежать в дом, то ли остаться в машине, то ли оккупировать приёмное отделение в больнице, то ли, не оглядываясь, помчаться в лес и проплакаться. Дышать становится невыносимо — мир наваливается со всех сторон, сжимает рёбра так, что те словно идут трещинами, терзает иголками, загоняя их глубоко под кожу; ноги подкашиваются, на слёзы наворачиваются глаза, и именно в этот момент Николай Валерьевич аккуратно приобнимает Таню за плечи и уводит подальше от деревенских сплетниц, провожающих городскую парочку заинтересованными взглядами.
Благо, скрыться тут получается легко: всего через несколько минут они оказываются на лесной опушке, и Таня, судорожно обхватив себя руками и раскачиваясь, пытается отдышаться; жмурится так, чтобы до боли и слёз, отчаянно мяргает, и мгновения столь долгие, что кажутся целой жизнью, боится, что вот-вот умрёт, вот ещё немного — и её сердце не выдержит, разорвётся клочьями, и кровь хлынет через кожу…
В себя она приходит нескоро, а когда приходит, то пытается извиниться. Язык плохо слушается, но Николай Валерьевич только качает головой:
— Не говори сейчас, — и перечить ему почему-то не хочется вовсе, — и лучше отдышись как следует, а после мы пройдёмся. Надеюсь, это тебя успокоит. Кивни, если да.
Таня кивает. Входить в родной дом она боится: не привыкла она к тому, что тот может оказаться пустым, но и принуждать Николая Валерьевича ночевать едва ли не на улице тоже не хочется. Определённо, сейчас у неё нет никаких сил, но раз уж он предложил, то кто она, чтобы отказаться?
— Я могу показать немного округу Вам, — говорит она тихо. — Тут весьма живописные места. Например, старое идолище. Я любила там бывать.
На миг Тане чудится странный блеск во взгляде Николая Валерьевича, стоит только упомянуть идолище. Наверное, это из-за собственных слёз, болезненно терзающих глаза.
— Я буду только рад твоей компании, — он почти даже улыбается, и на душе становится чуть-чуть теплее. — И можешь рассказать, что значит «зашевить»?
— Шева — это порча, которую насылают злые колдуны. Иногда шеву путают с икотками, но это не совсем то же самое, как я уверена.
— Значит, эту Чикыш Ягишину считают… деревенской ведьмой?
Взгляд у Николая Валерьевича становится надменно-ироничным, как если бы он сказал, что не верит во всю эту суеверную чушь недалёких деревенщин, и Тане вдруг становится обидно. Пусть сейчас она смотрела на мир несколько более трезвым взглядом, но в детстве и по юности вся эта жуть её страшила и по-прежнему отзывалась тревожными отголосками где-то на периферии сознания, морозила и щипала нервно.
— Но она и есть ведьма!
— И что же такого она сделала ведьмовского?
Похоже, его этот разговор премного веселит, а Таня чуть ли не кипит от негодования.
— Вы просто не знаете Чикыш! Она и правда очень жуткая, — негромко признаётся она. — Лично меня она всегда пугала, когда я была маленькой. Злющая такая, с мелкими глазами и большим ртом, и смеялась она порой так, что у меня внутри всё сворачивалось.
— Возможно, она глубоко больна, — он пожимает плечами, но теперь вновь звучит мягче. — Иногда люди бывают пугающими не потому, что они сами по себе плохие, а потому, что жизнь скверно с ними обошлась.
Таня замирает: эта мысль не приходила ей в голову раньше. Что, если Ягишина психически больна? Это могло бы объяснить все странные действия, которые она совершала. Могло бы объяснить, например, то, что она мазала чужие двери кровью, рисуя не абы что, а именно перевёрнутого человечка, из-за чего ненавидели односельчане её особенно сильно. Или подкидывала оторванные головы подгнившего зверья под двери. Или хватала порой Таньку за руку, сворачивая пальцы вокруг жёстким, по-старчески иссохшим капканом, глядела той в глаза, а после вдруг хватала за подбородок и внимательно всматривалась в рот, шептала что-то, но всякий раз неизменно отпускала рыдающую девочку, довольно хмыкая всегда напоследок. Или как она «украшала» свой забор костями да черепами. Или не могло?
— Может, Вы и правы, — негромко соглашается Таня.
Лес вокруг мрачнеет, скрипит, точно дряхлый дед, где-то над головами; раскачиваются худенькие сосны, лоснятся тёмно-бурыми стволами, точно звериными шкурами. Того и гляди, где в чаще промелькнёт голодный взгляд какого зверья, но Таня ничуть не боится: настолько близко к деревне днём они не имели обыкновения подходить, раскрывая слюнявые пасти только ближе к вечеру. Порой ей казалось, что какая-то сила отгоняет голодных животных; а уж к идолищу, куда Таня вела Николая Валерьевича, никто и вовсе не подходил: боялись прогневать ненароком духов. В многих и многих безымянных богов, защищавших эти земли в незапамятные времена, когда земля была моложе, уже никто не верил, и не шептали они дыханием ветра и шелестом разнотравья свои дивные секреты на ухо посвящённым.
Дорога холмится, идёт плавно вверх, как на Кунгурской ледяной горе, куда они, отправившись в небольшое путешествие, взбирались вместе с Наташей, — приходится напрячь ноги, чтобы не съехать неловко по мокрой от дождя хвое; иной раз Николай Валерьевич перехватывает руку Тани, стоит той неловко заскользить, но родные берцы крепко держат на земле. Пару раз она неловко улыбается, один раз — испуганно чертыхается и тут же неловко извиняется за ругань, но её спутник только отмахивается, мол, все не без греха.
Здесь, где тихая Субботинка впадает покорно в прихотливо вихляющую Весляну, на могучем сером обрыве, раскидываются бескрайние леса; и здесь, на древних камнях, дышащих мхами и усеянных папоротниками, молчаливо взирают на путников остатки резных деревянных идолов. Безмерно старинные, видевшие, должно быть, сам чудской народ, они не лишились былой горделивости; строгие, резкие лица хмурились, а увитые причудливыми орнаментами тела притягивали взгляд, приковывали, манили, словно бы предлагая преклонить колени перед древностями, воздать должные почести. Ныне и не скажешь, кому здесь возносили молитвы; но представить тех, кто однажды жёг здесь костры и оставлял подношения, неожиданно легко.
В детстве Таня часто играла здесь, пусть и мало кто из соседских детей отваживался подниматься сюда вместе с ней. Обычно вдвоём-втроём они изображали из себя то волхвов, то тэдисей, то шаманов, не определившись, кем нравится больше быть; они кричали обрывки фраз на коми-пермяцком, пытались разводить костры на камнях, особым образом сложенных перед идолами, и оставляли подле них ценные конфеты и яблоки, сорванные с соседской яблони. Как ни странно, их по-детски наивные дары всегда исчезали на следующий же день; каждый хотел верить, что боги отозвались, хотя Таня понимает: наверняка утащили дикие звери, каких здесь водилось предостаточно. Зайцы, например. Или лисицы — это всё съедят и не подавятся. Или ежи. Или птицы — постоянно норовят утащить что-то, что им не принадлежит и не им оставлено.
Когда тётка узнала об этих игрищах, она сурово наказала Таню, и больше компании тут не собирались, хотя Таня по-прежнему приходила сюда — только в одиночестве, чтобы поглядеть с обрыва на леса и вслушаться в шелест и скрип вековечных деревьев. Сейчас она ужасалась, думая, насколько, должно быть, оскверняющими могли быть их детские забавы; и мысленно вновь почтительно извинилась, как будто кто-то мог услышать её переживания.
Заутрело — и, если присмотреться, замечаешь, как туманы скользко отступают в тронутые осенью еловые леса, как виляют между стволов и, наконец, растворяются в тёплом утреннем свете. Арьяв — так называлась эта предосенняя пора, когда дни становятся короче, Солнце всё ленивее поднимается над горизонтом, птицы улетают в тёплые края, а деревья желтеют и готовятся к зимнему сну. Природа увядает, но искрит в последний миг перед зимним сонным безмолвием пёстрым убранством; словно в подтверждение её мыслей, на голову падают изжелтевшие хвоинки.
Длиннее, чернее становятся холодные ночи. Небо светлеет, звёздами ярче блещет. Всё реже и суше становится ветер, гуляя в полях на высоких берегах; протяжна, глуха его песня становится. «Бестрепетно осень пустыми очами глядит меж стволами задумчивых сосен», — приходит на ум невольное, выстраивая подзабытое стихотворение.
— Действительно, живописно, — в голосе Николая Валерьевича чудится улыбка, но Таня не рискует оборачиваться — только слушает его слова. Она не уверена, относится его комментарий к идолищу или к ней самой, но старается об этом не думать излишне, чтобы снова не напридумывать себе всякого такого, чего нет на самом деле.
— Раньше я проводила тут много времени. Но я говорила, да?
— Говорила, — он улыбается. — В таких местах всегда необычная атмосфера. О храмах обычно замечают, что они «намолены», а тут…
— Пропитаны кровью жертв?
Николай Валерьевич выглядит удивлённо, и Таня прикусывает язык.
— Я не то имела в виду.
— Надеюсь, ты сама не приносила тут жертвы?
Таня стыдливо молчит.
— Не приносила же?
— Я оставляла духам конфеты, — признаётся она и поражается тому, насколько глупо это, должно быть, звучит со стороны. Ей и самой впервые становится неловко за… это.
— И лешему, наверное, тоже?
— Когда чуть не потерялась в лесу, то да, — Таня серьёзнеет. — А когда вывернула одежду и оставила ему подарок, то смогла выйти. Задобрила его, значит.
— Ты в это веришь? — вкрадчиво уточняет он. — В леших, банников, кикимор и ведьм?
— Да, — Таня неловко переминается с ноги на ногу под этим взглядом, но не позволяет неуверенности расцветать в душе. Она сама сталкивалась с чем-то таинственным, явившимся определённо из потустороннего мира, царства духов и вечных загадок без ответа, а потому не намерена была падать под напором скептицизма. — И в икоток. Моя тётка…
Как ни странно, Николай Валерьевич её не перебивает, но неожиданно внимательно слушает.
— Моя тётка была с икоткой, — негромко признаётся Таня. — Я сама об этом долгое время не знала, да и никто посвящать меня не торопился. Только потом тётка рассказала, когда я стала немного старше и когда, как она сказала, я смогу понять. Она мне самой много что предсказала: и поступление в университет, и работу в приборостроительном, и даже Вас.
— И что же именно она сказала про меня?
Таня хочет верить, что такой интерес (быть может, немного настороженный и напряжённый, если вслушаться) в голосе, такое внимание — это определённо знак чего-то хорошего, тот самый знак, о котором говорила ей тётка, и теперь как будто стеклянная стена между ними идёт трещинами, готовится вот-вот рухнуть и освободить истинные чувства. Она даже набирается уверенности:
— Она сказала, что я обязательно встречу в городе мужчину старше себя, который проявит ко мне особенное внимание, хоть и поначалу будет казаться отстранённым. Я не сразу поняла, если честно, что Вы именно тот, о ком она говорила, но после уверилась, что речь шла о Вас. И я решила… попробовать пообщаться с Вами. Вы стали мне интересны до того, как я поняла. Правда.
«Но потом, когда он раскроется, окажется, что вы не настолько различны меж собою», — эту часть Таня аккуратно замалчивает, опасаясь делиться чем-то настолько сокровенно личным; чем-то, что звучит навязчиво, обременительно и, возможно, даже немного пугающе. Она верит: все испытания, которые она проходит сейчас, в конечном счёте должны привести к счастью. И что бы ни значили на самом деле слова, которые тётка прошептала в тот вечер как-то особливо печально, Таня хотела верить: всё непременно станется хорошо.
Выражение, застывшее на лице Николая Валерьевича, категорически нечитаемое, но открытой враждебности он не проявляет; не хмурится, не смурнится, не ругает, не кричит, не кривится. Впрочем, Таня не торопится облегчённо вздыхать — наоборот, только сильнее напрягается, опасливо ожидая чего угодно.
— Значит, ты убеждена, что я — твоя судьба? — спокойно уточняет он.
— Не то чтобы. Я убеждена, что мне надо обратить на Вас внимание, — запинается Таня.
Какое-то время слышен только шелест травы.
— Татьяна, — терпеливо вздыхает он, — я ценю твою искренность.
Более Николай Валерьевич не развивает эту тему, и Тане кажется, что какой-то узел, какая-то болезненная скованность, прочно сидевшая в ней до того, исчезает, не оставляя после себя и следа.
Солнечный круг мерно бежит по небосклону, сияет всё ярче, разрезая прохладную утреннюю дымку, так что вскоре от ленивых туманов не остаётся и следа, равно как и от лёгкой сонливости, одолевавшей Таню всю дорогу. Впрочем, в сени вековых деревьев и близ идолища в любое время года отчего-то воздух оставался прохладным, точно не подчиняясь ходу времён года.
— Про это место говорят, что оно — не иначе как гажтöм. Тут частенько случались странные вещи, и всем что-то непременно мерещится на периферии зрения. Будимеры, говорят, даже мелькали. Хотя, по-моему, это идолище — одно из самых спокойных мест, даже несмотря на то, что прям под ним, — Таня кивает на обрыв, — водился бадь вужья.
— Коряга человеческих жертв затребовала? — его голос искрит иронией.
— Между прочим, много людей потонуло в тех местах.
— А возможно, всё объяснят омуты: как раз есть высокий берег.
— Вы скептик.
— Разве что немного, — улыбается он. — Если можно объяснить вещи просто и изученной реальностью, то стоит поступать именно так.
— Но Вы не отрицаете, что может существовать, например, магия?
— Я верю только в то, что могу проверить, — неопределённо отвечает Николай Валерьевич. — Если я скажу тебе, что на твою косу заползла ящерица, ты испугаешься, что непременно родишь ребёнка?
— Нет, но это немного не так работает, — Таня прощупывает косу. И правда, ящерица. Зелёная, юркая, выворачивается и оставляет свой хвост между таниными пальцами, чтобы стремглав унестись под камни и боле не показываться. — Если бы были какие-то предпосылки, хотя бы наличие отношений с противоположным полом, то я бы задумалась. Я хочу сказать, что… что некоторые вещи не могут произойти сами по себе. Нужны какие-то условия.
— Как, например, затягивающий омут в случае с бадь вужья.
Таня почти готова признать своё поражение, но ещё упрямится:
— Мне кажется, суеверия иной раз связаны с предупреждением каких-то реальных опасностей, поэтому не стоит относиться к ним настолько категорично. Так, например, бадь вужья может подсказывать, что тут стоит ожидать омуты или коварные водовороты. А ещё, — она недолго мнётся, — я думаю, что иногда какие-то действия помогают человеку абстрагироваться и сосредоточиться. Например, как в случае с лешим. Пока выворачивает одежду, перестаёшь паниковать: становится совсем не до того.
— Хорошо. Но как тогда связать сжигание коряги с исчезновением омута?
— А это уже магическое мышление и настолько древние ритуалы, что я не знаю.
— Лёгкое объяснение.
Таня стыдливо вспыхивает, а Николай Валерьевич остаётся спокоен, точно бы нет на свете ничего такого, что могуще вывести его из душевного равновесия, пусть и доброжелателен.
— Я не хотел тебя обидеть.
— Я не обиделась, честно. Хотя над моими взглядами часто хихикают, и поэтому я стараюсь… не рассказывать о них совсем уж чужакам.
— Сочту это за комплимент.
«Это он и есть», — думает Таня, но не произносит своих мыслей вслух.
За интересной беседой время бежит незаметно; и когда Солнце лениво перекатывается за полудень, когда заходит за острый угол, Таня спохватывается.