Партия растрелянных

NC-17
В процессе
10
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 13 страниц, 5 497 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Запах мыла

Настройки
Примечания:

Отныне долгая счастливая жизнь

Каждому из нас

— Егор Летов

      Алан скручивает, взрывает, подлечивает.       Лёва думает о том, что ему снятся Федян и Лизочка — только по накурке. Вернее — они все время ему снятся, но он все время накуренный. Но после — не значит вследствие.       Алан — роскошество юношеских узких бедёр, тишина и темнота уголовного кодекса. Ему ебаных шестнадцать, он учит в гимназии латынь, после пар приползает в Лёвину одинокую берлогу, наполняет ее жизнью.       Когда они вместе курят — не шмаль, а сигареты, на лестничной клетке, как приличные — Лёва созерцает блевотно-зелёную однотонность стен, потом смотрит в алановы нерусские зелёные глаза и думает: как хорошо, что он живой. Не смеет додумать: хорошо, что я живой тоже. Думает: Господи, какие же у него ступни охуенные — когда Алан, сидящий в углу, вытягивает свои лапищи к перилам, прижимается босым к металлическому. Сравнивать их с ним — это как сравнить теплое с мягким, но Лёва не сдается. Что тяжелее: килограмм гвоздей или килограмм пуха? Либеральная тоска в моем сердце, вот что тяжелее.       Аланов новенький, блестящий гриндер. Он живой и светится. Лёве нравится, как пахнет — пахнет мылом. Теми временами, когда эта квартира скрипела от чистоты, а они убирались все вместе, выбивая пробки, ковры, боль. Этот запах мыла — ненастоящий, искусственный. Просто смесь железа и плохонькой сативы. Железо, сталь-нержавейка — свежие и стойкие ноты запаха; трава — как уютная отдушка. Эвкалипт. Ромашка. Запах теплый, землистый, отдающей лежалой одеждой на самой своей кромочке. Лёва облизывается — непроизвольно. Алан не пропускает жест, как и никогда не пропускает такие жесты. Это льстит. Почему-то с ними Лёва всегда тянул на себе всё — он был слушателем обид и лекарем их групповых изъянов. А теперь он просто дует со школьником на балконе, вертит в ладони холодный яркий гриндер и ни о чем не думает, чертовски ни о чем. И это — почему-то — лечит.       После того первого свидания в сортире ДК у них почему-то никакого секса. Просто — однажды Алан пишет ему, теряя запятые и роняя стикеры по ходу дела — пишет чушь, ерунду, кидает тонны странных подростковых видео. Лёва даже не очень понимает, как с этим быть. Скачивает стикеры, которые использует Алан. Тщательно выбирает подходящий, то есть — самый нейтральный и непонятный: Летов, вокруг головы кудлатой — нимб. Как хошь, так и трактуй. Алан и трактует.       «О. я тоже Летова обожаю…… я заскочу? выж недалеко живете?….!».       Он всё путается, то ему «ты», то ему «вы». Дурак. Юнец. Обнять бы. Обрыдать его смуглую шею. Пока не очухался — притереться жопой под широкие ладони, зажмуриться.       «Недалеко. Заходи, малец — на свой страх».       Алан в ответ кидает стикер с распятым плачущим Иисусом. А это, нахрен, как понимать?       Он пришел, и они просто дули — косяк летал между натруженными злыми пальцами Алана и изнеженными слабыми — пальцами Лёвы. На излете ноября, в тишине августа — всегда одинаковый запах дурной травы (которая, по латинской поговорке, всегда быстро растет). Всегда одинаковое, будто вывернутое наружу кишками, пространство кухни: нагромождение грязной посуды и бесконечных папиросных бумажек, табачных крошек и крошек травы. На контрасте — царство балкона, девственно-пустое и чистое, проницаемое лишь огоньком зажигалки и светом уличных фонарей, едва достающих до Лёвиного пятого этажа. Моя любовь на пятом этаже, почти где луна. Вообще-то, это великая песня группы Секрет. И она про любовь. Алан рассказал Лёве за первым косяком — малолетки в тик-токе раскрыли танатотический подтекст этой песни. Еще не все потеряно, представьте. И Лёва даже не захотел оборвать его, напомнив, что вообще-то — потеряно вообще все, и дело даже не в малолетках, мир в целом в пизду катится. Алан так улыбался, что не хотелось говорить ничего — просто созерцать губы, еще не натруженные улыбками, еще даже слишком тонкие и сердитые, нерасцветшие.       Курили, сталкиваясь только локтями — каждый сам с собой наедине с болью. Немытая Лёвина голова и изрезанные — новыми царапками прям по старым — алановы запястья. Боль когда-нибудь заканчивается? Можно мы просто останемся здесь, навсегда на моем балконе — и сделаем вид, что никакой «ружи» не существует? М?       Эпоха, когда сам факт необходимости продолжения жизни вызывать тягостное и злое желание долго скрипеть зубами, отворачиваться ебалом к стенке и с недовольным видом засыпать — поживет пусть кто-нибудь другой, я пока поумираю, если можно (если нельзя — тоже поумираю). Это была лёвина личная, персональная эпоха бесконечной зубной боли; и странно, что Алан тоже это как-то разделял и понимал. Только болело у него почему-то не за себя, а за страну — после пересказа всех актуальных реминисценций и мемов из тик-тока Алан переходил к долгому злому рассказу о политических репрессиях, о пытках в ОВД. Они — мы — “Крылья свободы” — тоже когда-то писали об этом. Но предпочитали — о любви. Алан же был весь сплошная скорбь и минута молчания по несостоявшемуся коммунистическому проекту, демократическому проекту, проекту Царствия Небесного. Он приносил какие-то там заумные книжки, Делёза, Гваттари, Ницше, хуицше — и вместо серьезного чтения просто гадал Лёве, открывая своих белых мёртвых мужчин на случайной странице — и страшно, инфернально хохотал, если Лёва в ответ на цитату выдавливал свою самую скромную усмешку. Мышцы слушались неохотно — они обучились горевать. Но представления, которые закатывал Алан, декламируя серьезно свою философскую чушь, невозможно было игнорировать.       “Но как мог бы я быть совсем справедливым? Как мог бы я каждому воздать свое! С меня достаточно, если каждому отдаю я мое”.       Да. И они отдавали — если говорить о любви, то Лёва отдавал Алану то, чего у него не было — тому, кто в этом не нуждался.       Пыточки и крестики. Рученьки и нолики. Обними меня, меня тысячелетиями никто не обнимал, кроме умерших — во снах. Умерших во сне. В коме. В углу. За плинтусом. Они везде, я так больше не могу. Обними. Под белы рученьки, по страшные надгробно-плитные нолики, по самое не могу.       По самое не могу — так и появляется идея про иголки. Алан рассказывает про недавно пересмотренный “Трансспотинг” и мечту суициднуться посредством “золотого укола”. Лёва уже без стеснения смеется, удивляясь тому, как неестественно звучит хрупкая слюда его смеха, покореженная комом в горле. Я разучился смеяться уже давно. Но — веселит до ужаса то, что нынешние шестнадцатилетние так же угорают по Марку Рентону, как делали их старшие братья, отцы и деды. Лёва каким-то слитным, нераздельным абсолютно жестом фокусника — грациозен, насколько это вообще возможно в условиях такой уёбанности — возвращается в комнату-стягивает с полки оранжевый тощий томик-вручает его Алану с ехидной улыбкой (самой ехидной из всего арсенала).       — Это же…       — Это же ёбаная “Альтернатива”, ёбаная “На игле”, деды воевали и всё такое.       И тогда Алан обнимает его до рёберного глупого хруста. И Лёва чувствует, что хрустят не только рёбра, но и что-то там — другое. Внутри. Замороженное с полгода как. Глупое. Смешное.       — Я признаю, что наркотики — это нехорошо, но кошмар, в который превращает жизнь любовь... О нём даже подумать страшно, — Лёва цитирует, опираясь на хрупкую свою память, изъеденную марихуаной, как книжным червем — но цитирует верно и единственно правильно — и Алан смотрит на него, как на Бога.       И Алан достает из рюкзака иглы и пустые, пластиково гремящие ожиданием скорой смерти под кайфом, шприцы. Говорит: я не колюсь ещё, нет, но я просто хочу быть готовым к этому шагу, когда разживусь стаффом. Я хочу, чтобы это произошло случайно, чтобы смерть сама нашла меня, чтобы кинулась мне в руки, как родная.       Лёва пытается не заржать над юношеским его всратым максимализмом. Понимает — для него это важно. Интимней, чем всякий секс — рассказать едва знакомцу, родному уже до боли, как и зачем ты хочешь умереть. Как ты это видишь. Лёва не признает концепт “красивого” суицида — проще и надёжней ёбнуться этажа эдак с двадцатого или бахнуться безвольно под поезд в метро. Но кивает он уважительно. Глаза у него тоже горят, как и у Алана — но по другой причине.       Ласково трогает запакованные иголочки — самыми кончиками пальцев, изнеженной за месяцы музыкального безделья кожей. Гладит. В голове горящей ёбаной неоновой строкой, будто всратая вывеска круглосуточной шаурмечки: “видел одно порно…”. Он и не такое говно видел, будем честны. Ремень на шею, розги на жопу. Деревянные прищепки на соски. Много видел. Ещё больше — пробовал с Федяном. До иголок руки так и не дошли. “Грязное, мерзкое, давай без крови”. Федян ему только губу прокалывал — незадолго до смерти, на стерильно-чистой тогда кухне, такой вот медицинской иголочкой (не делайте так, дети, если вы не ебанутые пожилые панки).       Лёва закидывает предложение невинно, походя:       — Алан. А пока героина нет — хочешь другой прикол?       Алан непонимающе хмурится. Лёва тянет его с балкона в тепло, хотя холод толком и не ощущается, они фактически в сопли. Лёва стягивает свои чёрные узкачи. Носки тоже стягивает — а то глупо. Дрожит мертвенной белизной ног. Холодно. Алан следит, залипает, чуть не облизывается, и Лёва говорит ему, просто и отчаянно: слюни подбери. Трахаться не будем. Будем круче, будет не кайф, но больше. Падает на матрас, купленный на авито за косарь заместо обоссаного дивана. Жестом — жестом опять же фокусническим, театральным — извлекает из валяющегося неподалёку рюкзака антисептик. Щедро поливает им собственное правое бедро — бледное, тощее, в поросли мягких черных волос, неизбежно густеющих к паху. Замахивается только на наружную, относительно плоскую часть — так проще. Говорит Алану: руки. ладонями вверх. давай. И поливает антисептиком их тоже.       Шестеренки в алановом нетрезвом мозгу медленно встают на место. Лёва уточняет: тебе понравится. иглу постепенно вводи, параллельно поверхности, не торопись, так больше кайфа. так — за пределами всякого кайфа. что-то идет не так — я говорю “красный”. но я не скажу, я в пизду уебан. полетаем. посмотрим на звёзды.       И подрубает ранний какой-то альбом Плацебо — с телефона. Шуршащие динамики.       Алан даже не целует его — сразу кусает злобно за нижнюю губу. Говорит:       — Звёзды, значит.       И вынимает из упаковки первую иглу, стаскивает колпачок. Говорит:       — Только смотри на меня. Не закрывай глаз.       Первая игла заходит тяжёло. У Алана дрожат руки, у Лёвы — дрожит вообще всё. Они накурены. Это неправильно. Это — единственно верное сейчас, здесь.       Лёва чувствует, как игла прошивает стремительной тупой болью пару сантиметров его мяса или жира. Алан почти не накосячил. Почти ровно. Почти не страшно. Почти — чересчур, но правильно чересчур. Кончик иглы вылезает из лёвиного мяса. Лёва даже не может сдавленно орать. Для него это больно, да, — но больше походит на исповедь. На искупление. Наконец.       Алан целует его в шею влажно, глупыми своими губами детскими. Бьёт указательным пальцем, сразу с силой, по пластиковому основанию иглы — по тому, через которое и крепят (нормальные люди и нормальные наркоманы) иглу к шприцу. Игла приподнимается. Кожа натягивается. Лёва не орёт, нет — стонет исступлённо и зло. Говорит: “Ещё”. Не разжимая зубов говорит.       Алан улыбается пьяно. В глазах его читается пагубная претензия на обладание (хочу, чтобы ты был весь мой, со всем говном у тебя в голове, со всеми остатками света в сердце). Расчехляет следующую иголку. Вгоняет её параллельно первой, рядышком совсем. Хохочет. Говорит: ты красивый.       И ещё одну. И ещё одну. Лёва орёт. Алан смеётся. Брайан Молко завывает на фоне: “It's in the water baby. It's in your bag of golden brown”. И ещё одну. На этот раз — поглубже в мясо, загоняет под первую. Импровизированный православный крест. Даже Иисус бы позавидовал такой пенетрации.       Алан шлепает ладонью по вогнанным иглам. По уродливо вздувшейся над ними лёвиной бледной коже. Это больно. Это пиздец как больно. Это Рай. Или как-то так.       У Лёвы текут первые слёзы. Звёзды это больно, но всегда красиво. Рай это тоже больно.       Алан слизывает слёзы с его лица. Это слишком символично и пошло в наихудшем из смыслов, но — руки ведь заняты. Пустое, не искалеченное еще пространство лёвиного тела — рукам покоя не дает. Алан уже не дрожит. Лёва дрожит всё больше.       Ещё три иглы. Упаковка заканчивается. Алан шлёпает. И шлёпает. И шлёпает. Лёва исступлённо рыдает уже. Как давно я не был настолько счастлив. Эндорфины ёбают в кровь. Алану, со взрезанными его предплечьями — куда больше, оказывается, нравится эта больная херня. Лёвин страх, признательность, зависимость, всё это тонкое, хрупкое, едва обретённое — пахнут они, как аланова свобода. Даже не власть. Свобода.       Алан ласково прихватывает пластиковое основание одной из игл. И гоняет ее медленно под кожей. Высунул — не до конца, а скорее символически — вогнал обратно до упора. И вот это уже про секс.       Лёвин плач сменяется истерическим, нездоровым хохотом. Алан мозолистыми пальцами одной руки — двигает пару иголок туда-сюда. Трахает его так. Второй рукой ласково бьёт по остальным иглам — отдельными пальцами или всей ладонью, чередуя в непредсказуемом для Лёвы темпе. Это уже запредельно про секс.       Когда Алан вытягивает иголки из-под кожи — на матрас обильно льётся лёвина кровь.       Когда Алан вытягивает иголки из-под кожи — Лёва заходится смехом уже инфернальным. И кончает, не прикоснувшись к себе. Слюна течет по его подбородку, смешиваясь с высыхающими слезами. Стягивает кожу неприятно.       Когда Алан вытягивает иголки из-под его ёбаной смертной и грешной кожи — это космос.       У Алана стоит. Поебать. Он скидывает непригодные теперь для суицида иглы на пол — и целует Лёву пошло, мокро — и сгребает его, крохотного сейчас, в свои тупые руки, будто бы обращаясь всем своим существом в одно тёплое объятие. Если угодно — в дом, где Лёве наконец будет не больно.
10 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник