Часть 1
11 февраля 2022 г., 00:00
Апатия чернокрылая, тягучая, болотисто-дегтярная. У неё нет ни запаха, ни вкуса — всего она лишает, всё поглощает с той же жадностью, с которой Чёрные Дыры поглощают и материю, и свет. От неё никто не застрахован, она придёт к каждому, прикует невидимыми цепями к кровати и нависнет, зло скаля свои острые зубы, будет кусать и ранить, оставляя багровые кровоподтёки, фиолетовые синяки и тонкие, едва сочащиеся кровью царапины посреди вспухшей порозовевшей кожи.
Хандра сродни апатии, но в ней, томительной и мучительной тоске, всё же можно найти проблески желаний осознание и исполнение которых освободит из её медленно убивающего плена.
Сальери игнорирует свою хандру, и она сжигает его изнутри кошмарами и физической болью.
Моцарт заливает свою хандру алкоголем, исступлённо пишет и огрызается на весь мир.
Розенберг не понимает, что чёрт возьми происходит в этом театре, что творится в голове двух композиторов. Стоит им только переглянуться и оказаться в той зоне, в которой можно расслышать ядовитое шипение друг друга!
Конец декабря. Да, время тёмное, да, холодное, да, сырое. Но ведь раньше было так же, и раньше обходилось без этой напасти!
Розенберг не знает, что оба музыканта отравлены одним чувством — странной формой любви, которая причиняет больше боли, чем наслаждения. И это чувство как единица перед нулём, которым была бы обычная хандра.
Моцарт с привычной уже досадой пишет ноты дрожащей рукой — знает, что позже забудет все идеи, либо не даст им вырасти — не будет той самой атмосферы. «Ту самую атмосферу» составляют пять шотов крепкого ликёра и эротические фильмы — он смотрел на них равнодушно, будто желая проверить, может ли возбуждаться. Значит, не может, но и на это всё равно.
— Хотя бы закусывай, — опостылевшая до мозга костей укоризна и правильность звучит в голосе Сальери, которого рядом нет.
Моцарт, не говоря ни слова, ломает последний кусок хлеба, резкими, дёргаными движениями наносит на него маскарпоне ложкой. Приподнимает уголок искусанных губ в ответ на фантомный сочувственный вздох. Сухая тонкая кожа трескается, и начинает сочиться солоноватой кровью.
Тело, наконец, становится привычно отяжелевшим. Будто сам Моцарт отделился от него, и теперь только отчасти поддерживает его, тяжёлое, неспособное даже парить над землёй. Перед тем, как упасть, не то что летать.
Он идёт на кухню уже не помнит за чем, то ли за алкоголем, то ли за закуской, то ли просто так. Пошатывается. Случайно царапает рельефные обои — материал забивается под ногти, задевает плечом стену — кожа горит и чешется от удара. Он начинает хотеть больше, ещё больше ощущений.
Моцарт со смехом берёт в руки бутылку и смотрит на себя в зеркало, зеленовато-бледного, чудного. Чужого. Этот незнакомец с нервной усмешкой отвинчивает пробку и подносит бутылку к губам прямо горлышком, даже не удосужившись налить ликёр в бокал. Только тогда Вольфганг понимает, что шёл в кухню, а оказался в своей комнате, в своём кресле. Он что, уже не помнит, как приполз обратно, или вовсе никуда не выходил? Эти мысли тут же забываются. Щеки теплеют от прилившей крови. Вольфганг, пусто и звонко смеясь, ерошит волосы на голове, откидывает их назад и полностью отдаёт креслу тяжесть тела.
В видео начинаются откровенные сцены и рассказы актрис — одна из девушек мечтает о сексе под дождём, другая — в балетной студии, третья — с тренером… Почему-то становится крайне противно. От самого себя. От того, что смотрит на эти изгибающиеся тела, вместо того, чтобы смотреть, как собственная рука выводит знакомые с детства знаки на нотоносце, едва поспевая за складной мыслью. Или от того, что вдруг начинает завидовать им, и не может сформулировать конкретную причину.
Моцарт пытается понять, а о чём мечтает он сам? В голову ничего не приходит. Естественно, кто бы мог подумать, такая неожиданность. Сколько он выпил? В голове крутится раздражающее до тошноты и настойчивое «четыре». Но четыре — это четыре пальца, которые остались на дне бутылки — всё остальное он выпил.
Моцарт пытается почувствовать, чего он хочет? Он хочет в клуб — забыться в неоновых водопадах света, сделать свой мир каруселью отражений в стекле бокала. Хочет прикосновений к разгорячённым телам, анти-фимиама алкогольных паров, пота, духов, глупой клубной музыки до звона в ушах, ощущения прикосновений напомаженных губ к своим губам. Хочет забытья и пьяной неги.
А потом, наконец, целовать, глубоко и долго целовать этого чёртового Сальери с его чопорными манерами и взглядом святого, хватая за тонкие и почему-то иногда забинтованные запястья, кричать ему в лицо, что только он может его, Вольфганга, спасти, и капать слезами на его чёрную тонкую блузу.
Потом Вольфганг хочет забиться в удушливо-дымный угол со сладким запахом, и так там и гнить, отравленный никотином, алкоголем, животными желаниями и всепоглощающей хандрой.
Он не понимает, почему в его голову, занятую приземлёнными до морального падения мыслями приходят мотивы и фразы, достойные сложной сонаты. Почему он в состоянии написать экспозицию, почему у него получается соединять главную, связующую, побочные и заключительную партии и перейти к развитию. Почему опьянённый разум всё не утихает, а рука всё пишет и пишет, будто неподвластная ему?
Ему хочется выть — ощущение, что Создатель по-доброму и сочувственно смотрит на его переживания и не карает, и никогда не покарает. Чёрно-белая картина из ручки, листа бумаги и запечатлённой на ней музыки колеблется — глаза переполняются влагой. Тело тяжелеет, уже сложно выводить ноты, привычно и безобразно, правильно, гармонично и грязно — слёзы капают, и он не знает, почему плачет. Композитор шумно, тяжело вздыхает, косится на недопитую бутылку. Нет, нельзя, будет плохо.
Но разве ему не всё равно?
Густая бурая струя с красноватым отливом наполняет небольшой бокал. Ноздри щекочет запах трав, он так похож на запах микстуры от кашля. Это тоже микстура — для души. И всё равно, что избыток лекарства становится ядом. Моцарт осушает бокал двумя глотками. Выдыхает при первом — спирт жжёт и горло, и губы.
Второй стоически переносит молча, но долго смакует на языке горечь и сладость крепкого напитка. Странно, что внезапно его наполняет осознанием — это слишком крепко, почти сорок градусов. Наутро точно будет плохо. От этой мысли нервно сжимается внизу живота. А к горлу подступает тошнота, словно заранее.
Надеясь на лучшее, он всё же собирает исписанные листы бумаги и складывает по порядку. Косится на пианино. Играть написанное сейчас, без четверти час ночи? Соседи точно не оценят. А он не так богат, чтобы заплатить очередной штраф. Только надо не забыть унести бутылку в бар — пусть охлаждается дальше. Утром несколько бокалов будут очень кстати… Надо не забыть. Он забывает, засыпает, положив голову на стол. Во сне улыбается и пару раз повторяет знакомое имя.
Радость. Антонио лежит на кровати и шёпотом твердит это слово, перекатывает на языке каждую букву. Он пытается понять, какой у слова цвет, вкус, запах, звук. Он хочет ощутить радость хотя бы так. Он не хандрит, не тоскует — у него же всё хорошо, какая может быть печаль?!
Антонио просто забыл, как радоваться. И пытается вспомнить.
Радость сияющая, золотистая, жёлтая. Кислая, как аскорбинка, сладкая, как олдскульная жевательная резинка или карамель. Радость. Она как самый мягкий и солнечно тёплый плед, которым укутывают и укрывают плечи тем, кого любят, а после целуют в щёку. Она пахнет как шампанское, парфюмерный магазин и свежая трава после майского ливня.
Она лёгкая, как шифон, тонкая, как крыло бабочки, струящаяся, как шёлковый платок, который можно легко продеть сквозь кольцо.
Радость — одновременно и блёстка на острие иглы, и светящийся шар, который может затмить солнце. Радость сопровождают звуки флейты и дождя, детского смеха, мурлыканье кошки и… музыка Моцарта. Антонио закрывает глаза руками и медленно, очень медленно выдыхает.
Потом он запирает дверь — как будто кто-то может войти и помешать! — включает концерт, двадцать третий будет в самый раз. Затем достаёт из шкафа длинную прямоугольную шкатулку: она хранит то, чем Антонио продлевает себе жизнь и портит тело одновременно.
Один вид остро наточенного кинжала рождает нездоровое, сладостное успокоение. Антонио улыбается. Музыка горько и сочувственно вздыхает вместе с ним, над ним, в нём. Он не желает смерти. Он не может объяснить, чего хочет, знает только, что не смерти, ведь покидать мир, когда в нём есть Вольфганг, подобно тому, как не дописать последний такт совершенной симфонии и бросить её в огонь.
Он хочет слушать Моцарта и вести лезвием по коже, плача от боли, стыда и наслаждения. Радость ли его музыка? Горечь сквозит даже в мажорных произведениях. В концерте ля-минор она особенно пронзительна. Но в его музыке также звучит успокоение и надежда… Это правильно, — мысленно резюмирует он поток мыслей. Кружится голова. Свежий порез щиплет и чешется. Антонио хочет выпить залпом стакан ледяной воды и крепко уснуть одновременно.
Едва он чувствует под головой мягкость подушки, как тут же растворяется в сновидениях. Он идёт сквозь густой белый туман, и каждый шаг даётся ему всё тяжелее — ноги вязнут, будто в незастывшем, но уже застывающем гипсе. Наконец, он не может идти, поскольку по колени уже не в гипсе, но мраморе. Он понимает, что не выберется, и так умрёт здесь от жажды, но вместо того, чтобы звать на помощь, облегчённо выдыхает. Теперь он в камне по пояс. Очень болит спина, и он нуждается в том, чтобы лечь или хотя бы сесть, но это невозможно. Мучает жажда. Так он и стоит в этой белоснежной пустоши, и ему известно, что как только он сформулирует своё желание, поймёт, что ему нужно на самом деле, этот мир сновидений отпустит его, и он проснётся с чистым сердцем.
— Я хочу писать музыку так же, как Моцарт, — неуверенно шевелит он пересохшими губами. Камень смыкается вокруг него, жестоко охватывая рёбра. Он с трудом проталкивает в грудь воздух. Ответ неверный. Сальери и сам это знает, скорее, это был ответ ради ответа.
— Я хочу, чтобы Вольфганг Моцарт уделял мне больше внимания… в хорошем смысле? — спрашивает он. Белый камень сжимает его так, что из глаз невольно сочатся слёзы, и он надеется, что хоть одна скатится по щеке и её удастся поймать пересохшим языком.
— Я хочу, чтобы меня все любили… Нет. Я хочу, чтобы мне не было больно… Я хочу, чтобы Моцарт не смеялся надо мной… Я хочу переродиться… Я хочу стать лучше… Я хочу любви. — белый камень ужа давно сжал его до размеров точки и накаляется, причиняя дополнительную боль. Туман, кисельно-густой, заливается в приоткрытый рот, и, попадая в Антонио, превращает в камень все его внутренние органы.
— Я хочу любить его без страха и быть любимым им.
Антонио открывает глаза с резким вдохом. Дома приятно тепло, но воздух достаточно прохладен, он не чувствует ни жара, ни боли. Но, самое главное, Сальери чувствует необычайную лёгкость в груди, такую, что кажется, взмахни он руками, и взлетит, оглашая пространство счастливым беззаботным смехом.
— Вольфганг, — говорит он.
— Антонио… Антонио, — доносится в ответ.
Они просыпаются одновременно.
И оба, ещё до того, как предложат друг другу встретиться, до того, как поговорят по душам, рассмеются в унисон и признаются, чувствуют, что сегодня проклятая хандра потерпит поражение… Нет, лучше так: что победу будет праздновать радость.
Примечания:
Спору нет, зарисовка проста и малозначительна для комментов, но если вам есть, что сказать, отреагируйте, это очень подбодрит 💟