IV
*
— В последнее время вообще мало слышала о ней: всё сидела в штабе, вот и жила тут, — говорит Березовская, — ты же знаешь, она всегда умела найти место поудобнее. Ты где живешь? В Замоскворечье, небось?.. А она — вот. Самый центр. Два шага до Кремля… Наташе всегда интересно, что же является тем пунктом, каждую их встречу в определённый момент позволяющим Березовской переходить с ней на это — когда-то такое знакомое, обычное и простое — ты. Возможно — воспоминания. Но, в любом случае — голос Березовской теплеет и теплеет, и, вот наконец, совсем будто и без труда, будто — привычно, она вдруг уже не называет Наташу этим своим колким и кусачим Романова. — Наташ, пойдем, покурим, — говорит она. У Березовской — всегда — никаких перемятых пачек по карманам: только тонкий жестяной портсигар, в нём, друг за дружкой, дорогие израильские папиросы. Наташа нагло тащит сразу две. Березовская щурит свои бледные глаза, но — теперь совершенно добродушно: это — негласное правило. Или — ещё: память. Только Романова могла отмазать кого-то вроде Березовской (Рихман,*
В квартиру Наташа возвращается совсем нехотя. Большие настенные часы, мерно тикающие на всю прихожую со своего места над зеркалом, едва подползают к десяти. Наташа подбирает — и вновь натягивает на кроссовки — свои громадные бахилы, шуршит ими дальше по коридору. Березовская — на кухне: сидит доской спины за крошечным обеденным столом, покрытым длинной скатертью из толстого кружева, пишет что-то — гневно скрипящей перьевой ручкой — с таким раздражением, что стажёрки, по обе стороны, на вытяжку, стоя за её плечами, совершенно ненавязчиво пытаются слиться со стеной. Благо — та такая же белая. — Пойду до ванной ещё раз, — кидает Наташа, проходя мимо. Березовская даже не поднимает на неё глаз, но, стоит Наташе скрыться в глубине квартиры, кричит вдогонку: — Двадцать минут, Романова, если хотите что-то добавить к отчёту — или я опечатываю его. Будете делать свой собственный. Наташа мычит — согласно. У неё совсем нет сейчас желания спорить о чём бы то ни было с Березовской, или, тем более, формировать, на зло той, собственную документацию. На это нужны силы и время — ну, и, конечно, пара стажёрок, которых без зазрения совести можно засадить за бумажки. В распахнутой настежь ванной всё ещё горит свет. Наташа заглядывает туда в пустом интересе: зеркало напротив выхватывает половинку её лица из полумрака коридора. Зелёный глаз, острая скула, приспущенный уголок губ. Её хочется думать о Жигуленко — об Ине — так: отражение живой женщины. Но всё, что осталось от Жигуленко — от Ины — лежит теперь теперь вне этого; если повернуть голову немного влево, показав зеркалу висок и ухо, если не краем — а полностью — взглянуть: во всё это белое, кафельное, ярко освещённое и холодное. Наташа смотрит — ванная теперь, будто в каком-то последнем жесте милости к чужой смерти, задёрнута полупрозрачной пластиковой занавеской. В тишине слышно, как изредка — ровно, как часы — капает там из крана вода: гулко, об металл дна. Раз. Два. Три. Куски тела, видимо, стажёрки сгрудили к одному краю — после того, как Наташа с Березовской осмотрели их. Наташе не хочется проверять. Кроме номерного рубца на бедре правой ноги, бледного, еле заметного, но, вобщем-то, и определяющего всё это — разобранное на запчасти и безголовое — никем иным, кроме Инны Жигуленко, там — больше ничего и нет. Ни гематом, ни порезов, ни сломанных костей. Даже ногти — целые и чистые. Наташа не думает, что и лаборатория особо поможет; так видно: с тела слили всю кровь, затем — разделали, промыли, охладили. Даже — не замораживали: притащили сюда совсем-совсем свежим не раньше прошедшего утра. Березовская наведалась к трём — может быть, едва разминувшись. Дверь была незаперта. Действительно — сущий подарочек. Впрочем, возможно, случилось это всё тут же, но, прости господи, как в квартире — так начисто — разделать восьмидесятикилограммовый труп. Экспертиза оближет до скрипа всё — но, Наташа уверенна, ничего не найдёт. Потому что — не тут. А там, где голова. А где голова?.. Может быть, доставлена, как трофей, как знак — смерти, может — откинута, как лишнее, ненужное. Такое бывает — нечасто — но бывает. Красной Комнате — мстят. Иногда — так, в извращённости своей, красиво. Иногда — заказчика удаётся найти, исполнителя — убить. Чаще — нет. Это, в конце-концов — плата за то, во что они все тут играют. Инна Жигуленко не была таким уж козырем — но, действительно, всегда искала для себя места получше. Жаль лишь, что осталась в конце совсем одна, забрела в чащу, обманутая неверным огоньком, отбилась от стада, уже не вернулась назад. Наташа уверена, что она и не поняла, как умерла: мясо будет жёстким, если убойная скотина испугается. В крошечной спальне, дальше по коридору, тихо и темно, пахнет стиральным порошком и пластинками от моли — как в старом шкафу. Наташа нащупывает выключатель, щёлкает им, но свет не загорается. Так видно, что Березовская уже была тут — постель с узкой кровати совсем по-казарменному свёрнута к изголовью, тумбочка и ящики писменного стола у расштореного окна открыты: буднично, знакомо, будто для дежурного осмотра личных вещей всего учебного корпуса каждый второй понедельник месяца. Никаких сигарет, еды, оружия: за всё полагается штраф. Можно отправиться мести плац или драить душевые на целую неделю — поэтому никто и никогда не будет держать что-то подобное в казарме, а найдёт себе место получше… Где?.. Наташа думает о своей квартире: однушке, почти пустой, но всё равно тесной. Она привычно — как учили — держит там самое важное всегда наготове, и не имеет излишнего больше, чем три майки и две пары джинс. Остальное — личное — в голове. Главное — не потерять её раньше времени. Наташа со вздохом садится на край постели. Инна Жигуленко, если отбросить это личное — просто одна из многих, хорошая и исполнительная; то, что нужно для поддержания жизнидеятельности всей системы: легко восполняемое. Заберут, положат в пакет, отвезут в морг, ещё раз осмотрят, сдадут отчёт, отправят в крематорий. Инночка, до того, как стала Инной Сергеевной Жигуленко, была беленькой и кудрявой, с длинными ресницами и веснушками, и всегда — будто немного задумчивой, с нежной лёгкой улыбкой. Наташе она напоминала девушек с классических портретов: незнакомок, будто никогда и не существовавших, будто сотворённых лишь как земное изображение музы. Но — она дралась до крови, и всегда носила синяки гордо, бледно-лиловые на розовой коже, и была громкой и уверенной, и, конечно, как все они, хотела стать лучше. Где же среди всего этого спряталось что-то, предрекающее ей такой бесславный конец?.. Наташа откидывается на спину. Темнота вокруг становится ещё глуше и больше; не слышно Березовской, но капающий кран в ванной почему-то становится ближе, громче — и звук этот неумолимо проникает в крошечную комнату с неясной полоской света из-за приоткрытой двери. Наташе хочется это прекратить — но сил совсем нет: у неё грёбаный отпуск. Она имеет право. Имеет… Быть уставшей. Она — правда — устала: она просто… Просто Наташа. Она закрывает глаза, и — вот: ей едва девять — и её мать, знаменитая Чёрная Вдова, мертва, весит перед ней, продетая насквозь через грудь крюком для мяса, и — капает, капает, капает.*
— Господи, Романова, ты что — спишь?! Лицо Березовской бледным кругом склоняется над Наташей: и даже так, в полумраке, Наташа видит её поджатые в тонкую гневную линию губы. — Нет, просто… думаю. — Быстро вставай, — шипит Березовская и болезненно тыкает Наташу кулаком в плечо. — За тобой от генерала приехали. Наташа подскакивает. — Чего?.. — Того. Батенька твой… — Да кто вызвал?.. Ты? — Нет. Я думала — лаборатория наконец явилась, а там… За тобой и отчётом. И сказали самим паковаться — и всё!.. Через полчаса уже никого быть тут не должно. — Чистить будут? Березовская молчит и жуёт губы. — Кто их знает?.. — наконец говорит она глухо и вдруг смотрит на Наташу блестящими глазами. Что-то тёплое капает прямо на шею Наташе. — Отвратительно… — бурчит Березовская, не вытирая щек. — Что с нами делают? Что, я спрашиваю? Беспутно мотают туда-сюда, пока не издохнем, как собаки - а потом и не вспомнят... Отвратительно. Этому нас разве учили?.. Нет-нет... Ничего не понимаю. А ты… ты… Тебе всё равно, Наташа, всё равно... Совсем не узнаю тебя. Березовская всхлипывает громко и по-детски, так, как всхлипывали все они когда-то давным-давно, баюкая синяки друг-друга, и Наташа чувствует тяжёлое и горячее, подкатывающее из глубин черепа к глазам. Она хватает жёсткие плечи над собой, тянет, обнимая, и вся длинная тяжёлая фигура Березовской совсем не сопротивляется, ломается вдруг, падая к её груди. - Не говори так, - шепчет Наташа, сглатывая солёный ком, - не надо... Не надо, Аня... Березовская последний раз глубоко дрожаще вздыхает и согласно затихает, прижимаясь ухом прямо к сердцу Наташи. Наташе хочется сказать что-то ещё, веское и хорошее, но язык не слушается. - Боль всегда делает нас сильнее, - говорит она давнее, вспомнившееся, кажущееся уместным. Но Березовская лишь вздыхает на это устало и мягко: - Неправда, Наташа, неправда. Любовь и дружба делали нас сильнее... Перед отъездом Наташа ещё раз заглядывает в ванную. Березовская вновь ходит по квартире длинными ногами, выпятив грудь колесом. Она торопится собраться, поругивается на своих мешкающих курсанток: и ничего нет в её бесстрастных глазах, кроме обычной строгости. Кран больше не капает, но от этого вдруг особенно громко жужжит под потолком, над ванной, лампочка в большом плафоне из дымчатого стекла. Наташа щурится на неё: звук напоминает вечно перегорающие в самый неподходящий момент лампочки в казарменных душевых. Что-то темнеет - там, за стеклом плафона, у самой стены. В вылизанной дочиста квартире оставленный клубок пыли кажется кощунством. Наташа зовёт Березовскую - и та, на цыпочках балансируя длинным телом по краю ванной и стараясь не смотреть на то, что лежит, собранное теперь в чёрный мешок, под ней, откручивает плафон. Стажёрки засовывают любопытные носы в дверь, но Наташа выставляет их. Они, испуганные грозным видом самой Чёрной Вдовы, поспешно ретируются. - Ну, что там? - Наташе хочется встать на цыпочки, будто так она увидит быстрее. Это, конечно, может быть дохлым мотыльком, но... - Тут... фотография наша старая, колечко то её, помнишь?.. мамино и... колба какая-то, - тихо говорит Березовская. - Красная.*
Отец ходил по своему кабинету в тёплом халате, накинутом прямо на измятый форменный костюм: к зиме у него от холода ломило спину. Было уже около двух часов ночи, но он ещё и не думал ложиться, и лицо его от усталости осунулось, посерело и стало совсем неприятно. Наташе не хотелось быть с ним, и она бездумно смотрела в тёмное окно, за которым качался от сильного ночного ветра сад. Закурить бы, но тогда старик начнёт кашлять и ворчать, и от этого разговор их мог затянуться надолго, до самого утра. Отец - с тяжёлым от плохого здоровья характером - всегда был чужд Наташе. И, если в раннем нежном детстве она его боялась, как дети боятся мокриц или больших серых пауков, то теперь - лишь презирала. Он был некрасив, жесток и упрям, и Наташа всё спрашивала себя, что же именно мать нашла в таком невежественном создании, раз зачинала с ним детей. Была она, Наталья Романова, и сестра её, Антония. Антонии шёл двенадцатый год, она плохо ходила от детской болезни, и потому не училась в общих классах, но всё же была умной и прилежной девочкой. Наташа не любила бывать у неё. Антония внешне становилась похожей на маму - и отец гордился этим, оберегал и пестовал её, как никогда не пестовал Наташу. Наташе было девять, когда не стало матери, когда - с позволения отца - случилась миссия в Огайо - первая и невероятно успешная, когда она вдруг поняла, что выросла: рано, слишком рано... Антония же жила, как цветок в теплице, и не знала, что где-то в казармах, в которых их отец, генерал Дрейков, бывает каждые два месяца, её одногодок сажают за провинности в холодный карцер... Отец налил Наташе коньяку. Наташа хотела отказаться, но потом выпила и потребовала ещё. День был долгим и тяжёлым - Что скажешь? - спросил отец, когда Наташа опрокинула вторую порцию и, заложив руки за спину, заходила по кабинету, будто копируя его недавнего. Наташе ещё сильнее захотелось уйти, уехать на свою квартиру, лечь наконец спать. Спать и спать, чтобы не помнить всего ужаса. Коньяк тепло разливался в её животе, и от этого мысли мягко плыли. Она моргала и в секундной темноте век видела лишь яркую белую ванную... - Всё в отчёте, - резковато сказала Наташа. - Если ты вызвал меня лишь за этим, то... Отец прервал её, и голос его зазвучал холодно и твёрдо, хоть и говорил он с притворным ласковым участием. - Она твоя подруга, Наташа, что ты. Я не хотел оставлять тебя одну в такую минуту. Твоя трагедия - моя трагедия, но... Ты была вызвана туда, и я спрашиваю тебя, как эксперта, я... - Ничего. Я ничего не могу сказать - кроме того, что уже есть в отчёте. - По такому отчёту сделают лишь чистку - не более. Тебе не дадут ни дела, ни... - Пусть. - Ты не можешь сама заниматься этим, без разрешения штаба, Наташа. Не смей. Наташа почувствовала, как наливаются горячим щёки. - Отчего же? - зло спросила она, уже заранее зная ответ. - Будешь заниматься самоуправством, закончишь, как твоя мать, - сказал отец. Холодная ярость волной поднялась и опустилась в груди Наташи. Она задавила её и тонко натянуто улыбнулась. - Это всё? - спросила Наташа, расправляя плечи. - Если да - я бы хотела поехать наконец спать. У меня, кажется, отпуск, и я вольна... Отец отразил улыбку Наташи мелкими белыми зубами. - Ах, об этом. Дорогая моя, я совсем забыл тебе сказать... Впрочем, твои вещи сегодня уже отправили с квартиры, не переживай. До конца года ты переезжаешь в кампус.