ID работы: 11759542

Последнее танго в Париже

Смешанная
NC-17
В процессе
215
автор
Размер:
планируется Макси, написано 197 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
215 Нравится 205 Отзывы 57 В сборник Скачать

II Медный сон. Глава 3

Настройки текста
Примечания:
Когда Маринетт училась в начальной школе имени Сюзанны Валадон, начиная со второго года уроки ИЗО им проводила молодая практикантка мадам Биго. Светловолосая, тонкая, как хлыст, не использовавшая косметику и всегда носившая просторные льняные платья и шляпки, полями которых прикрывалась от солнца, когда класс выходил во внутренний двор зарисовывать изящные изгибы платанов или вечнозеленые ершики тисов. В довлеющей атмосфере академической среды, где осанку принято было держать неукоснительно ровно, под углом в девяносто градусов, а волосы завязывать в тугие косички, она казалась неуместной, словно бы растекшейся по выцветшей фотографии кляксой акварели. Мадам Биго не любила, когда к ней обращались с «ненужным официозным пафосом», а потому звали ее просто Элен, и уже в одном этом нежном созвучии гласных было нечто романтически-изысканное, безупречное, как и она сама. — Найдите свою Синюю Лошадь! Или Желтую Корову, если хотите, — воодушевленно напутствовала она, когда детвора разбегалась по двору с альбомами и пачками цветных карандашей под мышками и блуждала тут и там в поисках той самой «непонятного цвета животины». (Маринетт не знала, догадывалась ли Элен о том, что ее семилетнее подмастерье ни сном ни духом не ведало о картинах Франца Марка, потому что мадам Мерсье — пожилая дама флоберовского образца, преподававшая курс «Художественного воспитания» — терпеть не могла экспрессионистов и творчество их к «искусству» совсем не относила). Но больше всего в памяти Маринетт отложился не мечтательный, ангельский голосок Элен, каким она раздавала вдохновляющие напутствия своим маленьким глашатаям прекрасного, и даже не поиски разноцветных парнокопытных по засыпанному засохшими сосновыми иголками школьному двору, а слова, произнесенные Элен на одном из уроков, предназначавшиеся будто бы ей одной, нашептанные по секрету. В тот день Элен нарочно нарядилась в шелковый костюм цвета «зеленый кадмий», подвела глаза, а широкополую шляпку заменила на фетровую, с пушистым искусственным пером на макушке, отчего все дети, едва она вошла в класс, громко ахнули, а Поль Оклер, сидевший за третьей партой, с шумом выронил из рук коробку гуаши. — Запомните, дети, — таинственно начала Элен, водрузив сумку-саквояж в духе Мэри Поппинс на учительский стол, — на протяжении следующего академического часа вы больше не прилежные воспитанники начальных классов, не отпрыски своих понимающих и любящих родителей, не Жак, Софи, Брижит, Ивонн, Ноэль. Вы — Коко Шанель, Жан-Поль Готье, Вивьен Вествуд, а, может, даже Эльза Скиапарелли, вышагивающая под ручку с Дали на премьере «Андалузского пса». Запомнили? Тогда приступаем! С ловкостью иллюзиониста она вынула из сумки с десяток потрепанных страниц, вырванных из модных журналов, что тут же, как голуби из рукава, расселись на классной доске, пригвозжденные цветными магнитами-кнопками. Маринетт помнила, как глаза ее тут же растеклись по пестрому лоскутному одеялу бумажных вырезок, как глазунья по сковороде. Глянцевые страницы отражали свет из окон, поблескивали, как самоцветы, и даже частые потертости и заломы (позже Элен призналась, что страницы те были пожертвованы ею из личной коллекции раритетных журналов) не портили их драгоценный вид. Семилетней Маринетт Дюпэн-Чэн, до сих пор считавшей эталоном красоты мамины платья-ципао, что та носила то ли из дани к родной культуре, то ли из боязни показаться себе слишком полной и коротконогой в наряде парижской модницы (а, может, по обеим причинам сразу), словно открыли целиком новый мир, полный трикотажа, мини-юбок, рукавов-фонариков и манящих какой-то запретной прелестью V-образных вырезов в зоне декольте. Весь класс, состоявший из двадцати человек, вопреки ожиданиям Элен, превратился не в именитых модельеров, а в остроносых сорок, всполошенно щелкающих клювами при виде блестящей пуговицы. И только мягкая просьба Элен взяться за краски вернула в них частичку покинувшей их человечности, достаточной для того, чтобы удержать в руках кисть. Маринетт открыла баночку красной гуаши, макнула в нее кисть, и, едва цвет коснулся альбомного листа, почувствовала в себе невероятную силу, будто была волшебницей, способной оживить любой рисунок щелчком пальцев. И тогда Элен сказала: — В жизни каждого человека наступает момент, когда он находит свое «платье». И пусть это будет хоть брючный костюм, «барный» жилет или твидовая двойка — вы почувствуете, что оно ваше. И, поверьте мне, даже в глубокой старости вы будете вспоминать, как впервые надели то самое «платье» и какой трепет окутал вас с ног до головы, какое чувство единения вы ощутили с этим, казалось бы, обычным лоскутом ткани, словно бы влезли в свою собственную кожу. Так вот, попробуйте нарисовать такое «платье». И, возможно, так вам будет проще его найти. Именно тогда, должно быть, Маринетт впервые задумалась о том, чтобы стать модельером. «Модельером» сказано, безусловно, громко — в семь лет, в том случае, если фамилия твоя не Паскаль, Пикассо или Моцарт, все потуги заглянуть в кажущееся столь далеким будущее ограничиваются полетами в космос или спасением кошек, собак и прочих обладателей шерсти из горящих домов. Поэтому по приходе домой Маринетт громко и уверенно заявила родителям, что всю жизнь хочет рисовать платья, пока не найдет «то самое, которое захочет надеть, как вторую кожу». А еще потому, что почувствовав однажды, как кончики пальцев наполнялись необъяснимым, каким-то потусторонним жжением, когда в руках ее оказывались лист бумаги, кисть или карандаш, Маринетт зареклась никогда их не отпускать. Будто благодаря этим примитивным орудиям эстетического труда сущность ее обрастала непомерной властью, что была далеко за пределами политической, духовной, идеологической и даже властью над собственным «я». С ее помощью она могла воздвигать города, страны, фантастические цивилизации из пустоты. Но начать она хотела с платья. Пользоваться швейной машинкой Маринетт научилась задолго до того, как на третьем году обучения в коллеже на уроках технологии мадам ле Тутур продемонстрировала классу азы вышивания крестиком. Машинку она выпросила у папы на одиннадцатый день рождения: тот купил ее на рынке поддержанных товаров для дома в Лилле, и именно на ней Маринетт и сшила свое первое платье, затем второе, третье и еще с полдесятка, но ни одно из них не оказалось «тем самым». В выпускном классе, помимо сдачи итоговых экзаменов, Маринетт была озадачена и другой немаловажной проблемой: придумать и сшить платье к выпускному балу, которое уж точно должно было оказаться ее «золотым руном», которым она, воинственный вождь аргонавтов (выпускница лицея), украсила бы перечень своих героических подвигов (рабочее портфолио) и преподнесла двуликому царю Иолка (приемной комиссии), дабы тот позволил ей взойти на трон (поступить на направление модельера-конструктора) и вернуть свою царскую власть (получить диплом бакалавра). Однако античность коварна, и Маринетт, подобно Ясону, не сумевшему вернуть принадлежавшие ему по праву рождения земли, хоть и удалось пополнить ряды первокурсников Французского Института Моды, влезла в взращиваемое ее собственными руками на протяжении целого года платье без каких-либо охов и ахов, дрожи в коленях, полных сентиментальных слез глаз. Платье было изумительным: бесподобно белым, чистым, как слеза новорожденного, и легким, как перо снежной цапли, с кружевом и оборками, вьющимся у ног подолом и идеально повторяющим формы тела корсетом. И все же было «не тем». Поэтому, когда кожи ее коснулись складки обшитого шифоном платья-слип из винтажного магазина «Декаданс» (скидки от 15% по четвергам и субботам), и по телу волной разлилось щекочущее чувство, похожее на то самое жжение в кончиках пальцев, что она испытывала на уроках мадам Биго, Маринетт ошарашено округлила рот: — О. И была такова. — Что «о»? — спросила Алья, выныривая из-за шторки, отделявшей примерочную от зала. — Нашла. В своей автобиографии «Моя шокирующая жизнь» Эльза Скиапарелли писала: «Платье не имеет собственной жизни, если его не носят». Должно быть, Скиап, как она себя называла, никогда не встречала платья, подобного тому, что надела на себя Маринетт. У того платья была жизнь, которую она прочувствовала через себя в ту же секунду, как кожа ее коснулась мягких атласных складок. Платье будто бы дышало через нее, заставляя ее легкие вбирать в себя двойной объем воздуха, чтобы уж точно хватило на двоих. И игриво щекотало подолом пятки, словно бы шепча: «Хочешь расскажу о всех тех женщинах, что меня носили?» В тот день Маринетт извлекла для себя два важных урока: первый — никогда не удастся создать «то самое»; второй — потому что «то самое», вероятнее всего, уже создал кто-то другой. А еще то, что «тем самым» может оказаться поношенное секонд-хендовское платье ценой в семнадцать евро, принадлежавшее, вероятно, прапраправнучке Жозефины Богарне, которой оно досталось в подарок на серебряную годовщину свадьбы в качестве фамильной реликвии полвека тому назад (не деле оказавшимся чьей-то ночнушкой). Шторка примерочной вновь зашуршала, и из-под альиного локтя высунулась кудрявая голова Филиппа, кое-как втиснувшегося в узкий зазор. — Святой Отец, Дюпэн-Чэн! — на его губах заиграла плутоватая улыбка. — Я, конечно, приятно польщен твоей внезапной страстью к неоготике и приталенным силуэтам, но ты уверена, что Агресты оценят? — Я уже ни в чем не уверена. Кроме этого платья. — сказала Маринетт. Глаза ее смотрели прямо, просверливая в зеркале дыру. — Тебе идет красный, — утешительно произнесла Алья. Маринетт ничего не ответила. Она словно впала в какую-то полудрему: мыслительные процессы замедлились, речевой аппарат дал сбой, будто она была круизным лайнером, давшим пробоину, так что нижние этажи ее теперь медленно наполнялись океанской водой. Испытываемое ею чувство было сложно описать: смутная неопределенность узнавания, словно, бродя однажды по улочкам какого-то малонаселенного пункта на краю Гренландии, вдруг встречаешь человека, как две капли воды похожего на тебя, и вы смотрите друг на друга с тупым недоумением, пока наконец ты не решаешься позвонить своей матушке и обнаружить, что перед тобой никто иной, как потерянный сорок лет тому назад близнец, чей отец (оказывается, твой тоже отец), тяготимый муками самоопределения, решил посвятить себя исследованию флоры Северного Ледовитого океана и поселиться за пределами полярного круга; или, возможно, оставив однажды в детстве на качелях любимого плюшевого бегемота, вдруг находишь его на блошином рынке на юге Коста-Рики среди дюжины таких же потрепанных, заштопанных выцветшими лоскутами игрушек, и узнаешь лишь по неровно вышитому красными нитями имени «Плюшик» на тыльной стороне набитой синтепоном ноги. Примерно таким было это чувство. Маринетт разглядывала вышитые бисером поверх черного шифона вензеля, обхватывающую ноги юбку, высокий разрез от бедра и думала об Элен. А вернее о том, что та совсем не затруднилась предупредить своих юных подопечных, что, помимо трогательного «трепета» и «чувства единения», впереди их поджидает и разочарование от долгожданной встречи с «тем самым платьем». Элен и словом не обмолвилась о том, как опасно воображать момент «воссоединения», рассматривая его мысленным взором на протяжении долгих лет — из-за этого ты оказываешься совершенно не готовым, голым от удивления и ожидания грандиозного, чрезмерно больших надежд, как писал Диккенс. Ведь в мыслях твой тайный близнец был гораздо привлекательнее, гораздо успешнее, смешнее и одареннее, а плюшевый бегемот — таким же новеньким и мягким, как в детстве, никак не пропахшим пылью и сыростью, с оторванной лапой и выпавшей из глазницы пуговицей. Так и платье — безусловно очаровательное, безусловно твое — по итогу оказывается всего лишь платьем, будь оно в кавычках или без. — Ты похожа на Дороти Валленс из «Синего бархата», — заметил Филлип, настежь распахивая штору примерочной, так что теперь Маринетт, одетая в свою вторую кожу, предстала всему торговому залу. — Такая же… эксцентричная. — Мог бы сказать «утонченная», — упрекнула его Алья. — Ну-у, не без этого. Из своего укрытия к ним тут же выпорхнула продавец-консультант, округлив в наигранном восторге глаза, так что ее нанесенные татуажем брови-ниточки походили на золотые арки «Макдональдса». — Какое замечательное платье! — прощебетала она, растягивая гласные на южный манер. — Оно вам та-а-ак к лицу! Будто специально для вас сшито. Как охотничий пес, учуявший дичь, продавщица так и виляла хвостом от предвкушения, почувствовав запах потенциальной сделки. — Да-да, мы тоже так думаем, — с картонной улыбкой на лице согласилась Алья, а затем, чуть наклонившись к Маринетт и сделав вид, будто поправляет скрученную бретель, тихонько произнесла ей на ухо: — У нас еще полно времени. Может, заглянем в другой магазин? — Нет, — ответила Маринетт, по-прежнему не отрываясь от зеркала. А затем обратилась к продавщице: — Упакуйте, пожалуйста. По дороге домой Филлип и Алья неугомонно о чем-то спорили: то ли о том, какое яйцо дольше варится — вкрутую или всмятку, то ли какая версия хичкоковского «Человек, который слишком много знал» лучше (под конец они и сами уже изрядно запутались и спорили каждый о своем, Маринетт была свидетелем). Ветер тихо шевелил голые ветви деревьев, картонный пакет с витиеватым логотипом «Декаданса» бился о ее колени во время ходьбы. Маринетт не могла ничего с собой поделать и все думала о купленном платье, о предстоящем рождественском вечере. Теперь в воображаемой картине торжества (наблюдение об опасности мысленного «разглядывания» было тут же забыто) она вышагивала по вымощенным белым мрамором ступеням, облаченная в красный атлас; вокруг с узкими бокалами в руках стояли главные редакторы «Харперс базар» и «Офисьель», креативные директоры «Диор» и «Бальмен», длинноногие модели и толпы папарацци с щелкающими в темноте вспышками фотоаппаратов. А под руку с ней идет Феликс. Примерно такой образ возник у нее в голове и тогда, когда на стол перед ней опустилось пригласительное письмо. И безмолвный Феликс навис рядом, терпеливо дожидаясь ее реакции. — О Боже, — смогла лишь произнести она, когда разглядела размашистые инициалы «G.A. » в конце приглашения — словно поднятый над кораблем сине-белый флаг, оповещающий о приближающейся опасности еще до того, как ты встретишься с объятым огнем судном. Едва совладая с нараставшим внутри ликованием, она подняла на Феликса взгляд и встретила исполненную самодовольством улыбку (совершенно непривычное зрелище), словно бы он собственными руками срубил самый толстый кедр, размолол опилки, покрыл клеем и высушил, а затем нарезал на аккуратные прямоугольнички, один из которых и послужил основой для торжественного приглашения, лежавшего перед ней. Текст на изящной карточке из плотной бумаги гласил:

Дом моды Габриэля Агреста сердечно приглашает Феликса Грэм де Ванили, а также его спутника(цу) на ежегодный рождественский благотворительный вечер в поддержку Парижского музея городской моды.

Воскресенье, 25 декабря в 20:00

14 площадь Шатле

75001 Париж

Дресс-код: Formal Attire

Cette invitation strictement personnelle vous sera demandée à l'entrée.

А чуть ниже, от руки с внушительным росчерком было приписано: «Pour le bon travail. G.A». — Ты хочешь, чтобы я пошла с тобой? — спросила Маринетт. Ее переполняли восторг и ужас, ровно напополам, как разноцветный песок в песочных часах — сперва два цвета покоятся ровно друг над другом в нетронутом, симметричном порядке, но стоит перевернуть часы, как затикают секунды и песчинки разных цветов, переплетаясь в свободном полете, сольются воедино, по истечению минуты образуя неприглядную желтовато-коричневую кашицу. Феликс не прекращал улыбаться. — Иначе бы не стал приглашать, — сказал он, присаживаясь напротив. — А ты хочешь пойти? — Хочу. Конечно, хочу, — ни секунды не раздумывая выпалила Маринетт. — Но, мне кажется, я буду не самой желанной гостьей. Как выяснилось, Габриэль не сильно меня… чает. Во рту осел горький привкус воспоминаний о Габриэле Агресте. Она не раз видела его на журнальных обложках (ч/б, в обнимку с молодой французской актрисой — она обвивает тонкой рукой его шею, Габриэль затянутой в белую перчатку ладонью придерживает ее за талию), в интервью и подкастах (Габриэль Агрест о своей философии дизайна и новой коллекции: «Лишь я, воссоздающий себя, что бы это не значило. Не задавайте мне слишком много вопросов. Терпеть не могу чужие лица, повернутые ко мне в анфас»), на закрытии модных показов (Габриэль вышагивает по подиуму в специально сконструированном макете самолета «Эйр Франс» рука об руку с именитыми моделями с таким выражением лица, будто за час до этого к столу его подали лобстера с душком аммиака). Габриэль никогда не создавал впечатления общительного и доброжелательного человека, и даже через экран ощущался холодок презрения, исходящий от его взгляда, словно бы троекратно приумноженный линзами «кошачьих» очков. Казалось, он ненавидел всех, чей годовой оклад составлял меньше трех миллионов евро, кто пользовался дешевым парфюмом и одевался в масс-маркетах, вроде «H&M» и «Zara» («Конвейерная индустрия моды — знак поражения. Ты теряешь контроль над своей жизнью, как только покупаешь трикотажную тряпку, сшитую бангладешской женщиной в одном из подвалов «Рана Плаза», — сообщил Габриэль Агрест в интервью британского издания «Монокль» в рамках Лондонской недели моды). Однако в тот день, когда Маринетт впервые довелось услышать Габриэля «вживую», неволей подслушав их с Феликсом разговор, она удивилась грациозной солидности, какой-то даже важности в его голосе: Агрест говорил медленно и степенно, с вальяжной ленцой и тягучими интонациями, будто был нынешним монархом Великобритании. Но больше всего Маринетт поразил отголосок проказливой веселости в его речах — не насмешки, ехидства или иронии, а именно проказливости, ребяческой и несдержанной: в каждом произнесенном Габриэлем слове слышалось нескрываемое удовольствие, какое он получал от беседы, будто перед ним вытанцовывали Лорел и Харди, так что тот аж рукоплескал от восторга. Тогда Маринетт пришла к неутешительному заключению, что для Габриэля Феликс был своего рода персональным Чарли Маккарти — пустоголовой куклой, выдающей нелепые реплики голосом чревовещателя на забаву единственному зрителю. Габриэль насмехался над ним, как ему вздумается, а Феликс лишь сдержанно молчал и терпел, как и полагалось воспитанной марионетке. С тех пор Маринетт стала опасаться встречи с Агрестом в разы сильней: не потому, что тот был мэтром мира высокой моды, определяющим, какой фасон пальто окажется в тренде в грядущем сезоне осень-зима, а потому, что одним лишь пронзительным взглядом тот мог обратить ее в нескладную деревянную куклу, ноги которой ходят ходуном, а рот беззвучно клацает, как у щелкунчика. — Приглашение на двоих, — сказал Феликс, не теряя спокойствия. — Если я представлю тебя как свою спутницу, Габриэль не посмеет возражать. Что-то внутри Маринетт шевельнулось от его слов — нетерпеливо заерзало, как капризный ребенок. Она все повторяла про себя сочетание «свою спутницу», будто пыталась распробовать его на вкус: сладко, терпко, греет, как глинтвейн. — И все же ты не думал о том, чтобы пригласить кого-то другого? — робко спросила она. — Кого-то более подходящего… по статусу. Честное слово, я не обижусь, если передумаешь. Спросила и так и застыла, выжидательно уставившись на Феликса. Ей все не давал покоя вопрос о том, есть ли у него кто-то… кто-то, кого действительно принято приглашать на торжественные вечера в качестве «своей спутницы». Обычно на подобного рода мероприятия столичные франты (порой многоуважаемые люди, порой — пустоголовые говоруны) приводили с собой жен или любовниц, иногда постоянных партнеров или партнерш — Маринетт видела в фильмах и читала в романах. Но друзей или близких знакомых… Своим вопросом Маринетт давала Феликсу шанс отступиться, сделать выбор в пользу своей таинственной партнерши с наверняка до безобразия пошлым именем (Жанна или, может, Исабель, будь она неладна), а потому смотрела на него чуть ли не умоляюще, поджав лапки как бродячий котенок. Ведь на деле Маринетт продолжала надеяться, что единственным его ответом будет четкое, словно резаком отсеченное «нет». Но Феликс как назло продолжал молчать, притворяясь, должно быть, дхармическим муни. А затем вдруг поднялся с места и стремительно приблизился к ней, протягивая перед собой руку в пригласительном жесте. — Феликс Грэм де Ванили сердечно приглашает Маринетт Дюпэн-Чэн на ежегодный рождественский благотворительный вечер в поддержку Парижского музея городской моды, — проскандировал он с такой серьезностью, будто зачитывал приговор о пожизненном заключении. — В воскресенье, двадцать пятого декабря, в двадцать ноль ноль на площади Шатле четырнадцать. Cette invitation strictement personnelle vous sera demandée à l'entrée. — Ты забыл про дресс-код, — шутливо упрекнула его Маринетт, принимая раскрытую ладонь. Вдруг Феликс сжал ее руку, так что она удивленно ойкнула, и потянул на себя, поднимая Маринетт на ноги. Внезапно она оказалась в его цепких объятиях — тело к телу, глаза к глазам. — Можешь надеть хоть платье-лобстер, — сказал Феликс, пронизывая ее взглядом. — Тогда тебе придется отыскать «шокирующе розовый» смокинг, чтобы мне соответствовать. Они так и стояли, замерев друг напротив друга, будто собирались танцевать танго — его руки невесомо касаются ее талии, будто пытаются ухватить воздух, ее обнимают его плечи. В голове ее, будто на спортивном табло во время хоккейного матча, красным неоном горит цифра три. Третий раз, когда Феликс ее обнял. В такие моменты Маринетт ощущала себя заключенным в колонии строгого режима, что на каменной стене короткими вертикальными черточками отмечает дни до своего освобождения (еще две отметины, и можно перечеркнуть ряд кривых палочек одной горизонтальной чертой, а спустя месяц обвести в кружочек и отпраздновать маленькую годовщину). И тем не менее Маринетт ощущала, как все больше привыкала к его объятиям. Словно бы еще чуть-чуть, и она и вовсе будет вешаться на его шею, едва Феликс переступит порог, как ребенок радостно прыгает на вернувшегося с работы родителя, зная, что в кармане его прячется горстка шоколадных драже. Маринетт уже было знакомо это чувство: время будто бы густеет, обращается зыбкой трясиной, а воздух уплотняется, так что она могла ощутить, как он комьями соскальзывает в легкие. В груди ее рвано колотилось сердце — словно бы стучалось в его грудь, из которой раздавалось ответное биение. Тук-тук, к вам гости. Она продолжала неотрывно смотреть в его глаза, такие живые, что, казалось, и у них тоже есть собственное пульсирующее сердце. А затем едва уловимо прошептала: — Спасибо. И где-то вдалеке, где-то не здесь раздалось ответное: — Et toi. В предрождественскую неделю сонная и размеренная, словно метроном, жизнь в квартире на Монж в одночасье превратилась в Бельмонтские скачки. Адриан готовился к последнему экзамену по теории государства и права — зубрил учебники, от корки до корки пролистывая их примерно трижды в сутки, так что судорожное листание страниц вошло в рутину, как чистка зубов и душ перед сном, а пахнуть от него стало слоем библиотечной пыли и разложением целлюлозных волокон; Феликс во всю подготавливал проектную документацию перед непосредственной сдачей проекта: собирал рабочие чертежи (планы, разрезы, фасады, инженерные сети и электрику), разрешительные документы (лицензии на проектирование, геологические и геодезические исследования), оформлял пояснительные записки и не выпускал из рук телефон, двадцать четыре на семь согласовывая 3D модели с визуализаторами (обеденный стол их был завален чертежами и бумагами, что Феликс привозил из офиса, а коридоры полнились истошными жалобами на сверхурочные); Маринетт же и вовсе практически не появлялась у кузенов: с ее слов, она четыре дня безвылазно сидела дома, отшивая две пары брюк, что нужно было презентовать на экзамене по технологии изготовления костюма, а до того целые сутки потратила на походы по текстильным магазинам в поисках немнущейся чесаной шерсти (в переписке с Адрианом она безудержно плакалась о том, что пальцы ее напоминали теперь «Верденскую мясорубку», а глаз дергался, когда заканчивались шпульки или нужно было менять нити в оверлоке). Поэтому тот вечер, когда среди бурной недели работы без продыха Маринетт, гордо позволив себе право на отдых, решила заглянуть на Монж проведать кузенов, походил на сцену минутного молчания из «Банды аутсайдеров»: ползунок громкости сползает до минимума, и на экране предстают трое, взъерошенные и с засевшей под глазами синевой, что сидят, молча уставившись в стену, и только дым из тлеющей в пальцах Феликса сигареты, взвиваясь в воздух, подает хоть какие-то признаки жизни. «Семь суток. А кажется — семь недель, — пишет в своем дневнике Миранда Грей, заточенная в подвале старого сельского дома неподалеку от Льюиса. — Жизнь в тюрьме. Время тянется бесконечно». Именно так ощущала себя Маринетт в те полные безумия, почти сна и одиночества дни — словно бы тоже была в заточении, только заперта она была не в подвале, а на чердаке, и мучителем ее был не спятивший клерк из ратуши по имени Ф. Клегг, а Т.В. (талевые вытачки), В.Т.О. (влажно-тепловая обработка деталей) и О.П. (обметка припусков). Стены давили, искусственный свет жег роговицу. Маринетт будто бы сходила с ума — воскресала каждый раз, когда выходила из дома (душной подземной молельни) прогуляться до магазина или купить кофе, и умирала, когда возвращалась. Спасало лишь общение — непрерывное общение с Адрианом по переписке, в которой тот описывал свои будни примерно столь же гнетущими и удушающими, и вместе с ней отсчитывал дни до своего «освобождения». А когда заветная дата наконец настала и все трое выдохнули с непомерным облегчением, образовалось аж три повода для праздника: закрытие зимней сессии Адрианом и Маринетт, сдача проекта Феликсом и день рождения Авы Гарднер («Старушка отметила бы свой столетний юбилей, — сказала Алья. — Как такое не отпраздновать?»). Она же и выступила организатором их «торжественного ужина» (до последнего Маринетт казалось, что Сезар затеяла все, дабы подшутить над ней и ее тревогой в предвкушении вечера у Агрестов. «Будет тебе репетиция перед поездкой в грозный особняк, — заявила Алья по телефону. — Наш дресс-код — «Золотой век Голливуда». И только попробуй прийти в джинсах»). Однако, несмотря на угрозы, по-настоящему дресс-код соблюла лишь она одна: Алья надела длинное черное платье из бархата и того же цвета перчатки, доходящие до самого локтя, явно подражая Гарднер в роли Китти Коллинс в криминальном нуаре «Убийцы». Филипп же пришел с ней под руку в костюме цвета турецкой плитки (пиджак, знатно повидавший жизнь, свисал с его плеч как с вешалки для одежды), так что вместе они смотрелись прямо как Берт Ланкастер и Гарднер, слезшие с постера (Tense! Taut! Terrific!). Когда же Маринетт встретила их, одетая в брючный костюм, Алья выглядела так, будто готова была впиться в ее шею ядовитыми клыками, точно краснобрюхий черный аспид — вот-вот разведет шейные ребра и набросится, неистово шипя. А в ответ на уверения Маринетт в том, что она — Марлен Дитрих в фильме «Марокко» тридцатого года, лишь язвительно цокнула языком: «Ха! Только на этот раз тебе сойдет это с рук!». Ужин проходил в квартире на Монж. Алья заявила, что сгорает от желания увидеть кузенов в их «естественной среде обитания», а потому буквально умоляла Маринетт, чтобы та упросила Феликса и Адриана присоединиться к «торжеству». Как оказалось, те вовсе не были против: — Конечно! Я так соскучился по Алье! — радостно воскликнул Адриан, когда Маринетт обмолвилась об их планах. — А кто такой этот Филипп? К удивлению, и Феликс проявил себя весьма участливо и, пожалуй, даже слишком серьезно отнесся к их скромному ужину в стиле 40-х: белая скатерть была отправлена в химчистку, винный шкаф пополнился парой бутылок Шардоне и Пино нуар, а за день до назначенной даты Маринетт и вовсе застала Феликса, листавшего поваренную книгу с до боли задумчивым видом. — Ты собираешься готовить? — потрясенно спросила она. — Просто стараюсь показать себя гостеприимным хозяином, — буркнул Феликс, как показалось Маринетт, слегка смущено. К тому часу, когда Алья и Филипп наконец прибыли (Николь Кидман и Том Круз на долгожданной премьере «С широко закрытыми глазами»), обеденный стол их походил на натюрморты Класа: белоснежная скатерть без единой складки, начищенное до блеска столовое серебро, тонконогие бокалы и одинокий канделябр в центре стола, как дама в пышных юбках возвышающийся среди латунных подсвечников. Из радиоприемника Анита О’Дэй пела о ногах милой Джорджии Браун, заказанная в итальянском ресторанчике еда (спустя час изучения кулинарных рецептов Феликс признал поражение и набрал номер доставки из завалявшейся в прихожей брошюрки) остывала, разложенная по тарелкам. Алья и Филипп, пройдя на кухню, так и остолбенели: «Ава бы такое точно оценила», — пробормотала Алья себе под нос, а Филипп несдержанно присвистнул. Адриан, сбежав по лестнице со второго этажа (выбор наряда дался ему до боли тяжело: задавшись целью соответствовать бунтарскому образу молодого Джеймса Дина, Адриан последний час крутился у зеркала, пытаясь подобрать оттенок рубашки, что надел бы поверх белой футболки в качестве оммажа классически «диновской» красной куртке), тут же распростер руки и сжал Алью в крепких объятиях. Маринетт представила ему Филиппа («Дай угадаю, Марлон Брандо?», — сказал тот, оглядывая «бунтарский» наряд, на что Адриан лишь томно вздохнул) — неловкое рукопожатие тут же сменилось бурной беседой, едва Адриан признал в Филиппе коллегу по модельному цеху, и оба упорхнули на кухню, негодуя на будущее модельной индустрии. Все вместе они уселись за круглым столом, Феликс разлил вино по бокалам, и прозвучал первый тост. «Пусть, когда мы станем старыми и посереем от прожитых лет, у нас будет дом у моря, — произносит Алья, подняв над головой бокал. — С множеством чудесных приятелей, хорошей музыкой и выпивкой. И чертовски отменной кухней». Бокалы их со звоном ударяются друг об друга, по комнате разливаются живая беседа и смех. Застольная беседа, отнюдь, была совсем не в духе позолоченных годов Голливуда. По большей части обсуждалась бытовуха: Адриан делился подробностями студенческих дней, по новой рассказывая Алье и Филиппу истории, которые Маринетт с Феликсом слышали уже не раз; Феликс обмолвился в двух словах о работе и переезде в Париж (к глубокому удивлению Маринетт, разговора о философских течениях не последовало: в своих речах Феликс был прост как швейцарский франк — внимательно слушал говорящих и без сопротивления встречал любые вопросы, одним словом, вел себя как безупречный собеседник); Алья же в основном говорила о Филиппе (а порой и за него): перечисляла его достоинства и заслуги и всячески расхваливала, словно аукционист на ярмарке крупного рогатого скота представлял покупателям свою лучшую корову («Чистопородная голштинская, объемистое вымя, вот, попробуйте подоить, не бойтесь!»). — Я нашла Филиппа в «Инстаграме», — рассказывала Алья. — Увидела его профиль и влюбилась: он тогда снимался в рекламной компании какого-то молодого бренда, не помню даже название. «J’amitié» или «J'aime» — что-то про любовь и дружбу, не суть. Мы тогда как раз снимали короткометражку для «FIFF» и срочно искали актеров. Ну я и написала ему, мол, приходи, попробуешь себя в главной роли. Камера тебя любит. И, только представьте, он мне тем же вечером отвечает, что давно подписан на мой блог и с радостью примет участие! Ха! Мне кажется, звезды сошлись, иначе не объяснишь такое везение. Мы тогда же как-то и разобщались, обсуждали, в общем-то, кино, а потом, когда Филипп приехал на площадку… Боги, вы бы его видели! Ma petite étoile! — мечтательно вздохнула она. — Камера его не просто любит, она его обожает! Тогда же я и поняла, что вот она, моя Джульетта Мазина. Никого, кроме Филиппа, больше не возьму на главную роль, помяните мои слова. От слов ее Филипп едва заметно зарделся. Он все теребил золотую сережку в ухе, молчаливый и смущенный, словно боролся с желанием одернуть Алью, но в то же время получал тщательно скрываемое удовольствие от хвалебных рецензий. Так себя чувствуют дети, когда за ужином в кругу дальних родственников мать начинает кичиться заслугами своего одаренного чада — и стыдно, и приятно. Маринетт видела ту короткометражку с Филиппом в главной роли. Алья назвала ее «Побег». В ней Филипп — страдающий от одиночества и наркотической зависимости избалованный сноб, замкнутый в четырех стенах своей авангардной квартиры. Круглыми сутками он бродит по бесконечно белым коридорам своего жилища, которое словно бы отказывается его выпускать, в поисках выхода и постепенно сводит себя с ума — ведет разговоры с воображаемыми людьми из прошлого, наносит себе увечья, пытается выпрыгнуть из окна в попытке совершить «побег». Притом фоном постоянно раздается телефонный рингтон, а ярко-красная дверь всегда находится позади героя. «Я просто хотела показать, как люди порой сами запирают себя в клетках, — комментировала Алья во время просмотра. — Им нравится смаковать свое горе, благодушно страдать, желая, чтобы кто-то протянул им руку помощи. А на деле, когда такая рука появляется, они любезно от нее отмахиваются, потому что нет ничего приятнее упивания собственной тоской. Смотри, выход всегда был позади него, но он не желает оборачиваться — все смотрит и смотрит в окно, будто оно — его единственный путь наружу». Говоря, что Филипп безупречен на экране, Алья ничуть не слукавила: Маринетт как околдованная наблюдала за тем, как почти что на протяжении всех тридцати минут он бродит по квартире в оголяющем торс шелковом халате; в руках его всегда зажаты бокал спиртного или сигарета, ресницы блаженно трепещут, а рот вечно приоткрыт в форме многострадальческой буквы «о». «Прирожденный аристократ и бездельник, — шутила Алья. — Если нужно красиво ничего не делать — лучше Филиппа никого не сыщешь». — За сколько отдашь? — дразняще спросил Феликс, не скрывая ухмылки. Глаза его как-то подозрительно поблескивали. — Не продается! — возмущенно воскликнула Алья. — Сам себе разыскивай мальчиков на побегушках, а это золото — мое. Она по-собственнически прижала к себе Филиппа, посматривая на Феликса враждебным взглядом, словно бы тот действительно намеревался украсть ее «сокровище». Феликс несдержанно захохотал. По взгляду и непринужденной манере Маринетт догадалась, что тот уже изрядно опьянел. И вновь она поймала себя на том, как бесстыдно его рассматривала. Должно быть, подумала Маринетт, на том этапе разглядывание Феликса Грэм де Ванили могло войти в список ее хобби наряду с шитьем и рисованием. Но что поделать: от природы красивые люди обречены становится объектом невольного подглядывания. Куда не пойдешь, кругом на тебя оборачиваются, чуть ли шеи себе не вывихивают, пытаясь рассмотреть, как ты расхаживаешь по рядам в супермаркете или сидишь за столиком в ожидании кофе. И все же Маринетт ничего не могла с собой поделать: в голове ее, как на киноленте, проносились кадры. Феликс Грэм де Ванили в роли безымянного страдальца в кинокартине Альи Сезар «Побег», 2022 г., Париж. Из затемнения проступает кадр: Феликс возлежит на диване изломанным зигзагом, рука удавом обвивает бедро. По лицу скользят желтоватые отсветы настольной лампы, над лампой колышется дым от сигареты, сомкнутой в его изящно изогнутых, как носик чайника, пальцах. Мрачно-рассеянно выражение лица, словно он погряз в трясине болезненных воспоминаний. И часы мерно тикают в такт его глубокому дыханию. — Вообще-то продаюсь, — возник вдруг Филипп. — Десять тысяч евро — и я весь ваш. Остаток вечера Адриан дотошно нравоучал Феликса и Маринетт: до мельчайших подробностей описывал, как вести себя на приеме в особняке Агрестов, который должен был состояться следующим вечером — кого пропускать при входе, в каком порядке подниматься и спускаться по лестнице, как приветствовать гостей в зависимости от их статуса, с кем говорить, а кого по возможности избегать. «Если к вам подойдет, вернее, бесшумно, как мышь, подкрадется пухлый мужчина средних лет с залысиной и маленькими бегающими по сторонам глазками — любыми средствами как можно скорее от него удалитесь, — предупреждал он с предельной серьезностью. — Иначе он присядет вам на уши на ближайшие полчаса, а то и час, и всеми силами будет пытаться заманить в свое модельное агентство». Помимо того, Адриан описал предполагаемый список приглашенных гостей, рассказал о том, как вести себя во время ужина, а также вкрации пробежался по столовым приборам и как и в каком случае ими пользоваться. Голова Маринетт пухла. Адриан цитировал бесконечный свод правил, действовавших в стенах особняка Агрестов, как если бы не раз заучивал его наизусть. Пытаться же запомнить все тонкости этикета за один вечер было все равно, что читать поэзию Каммингса в оригинале — сумасбродно и абсолютно бессмысленно, как ни крути ничего не поймешь. К тому же, Маринетт была пьяна. Звуки, предположительно бывшие словами, долетали до нее с опозданием, и едва она успевала задуматься над их смыслом, в догонку доносилась еще дюжина таких же требующих разгадки фонем. «З-з-а-а-п-п-о-о-м-м-н-н-и-и-т-т-е-е, — раздавалось из недр вселенной, — с-с-н-а-а-ч-ч-а-а-л-л-а-а-с-с-а-д-д-я-я-ц-ц-а-а-ж-ж-е-е-н-н-щ-щ-и-и-н-н-ы-ы-п-п-о-о-т-т-о-о-м-м-м-у-у-щ-щ-и-и-н-н-ы-ы». Маринетт оставалось лишь завистливо коситься на Алью и Филиппа, расслабленно потягивающих вино из бокалов и лишь создающих видимость крайней заинтересованности, а также посматривать на Феликса в надежде, что тот и без того знаком со всеми трудностями официальных банкетов и сумеет подсказать ей в нужный момент, какая вилка предназначена для закусок, а какая — для рыбы. Несмотря на неприкрытую неприязнь, что Адриан испытывал в отношении отцовских светских собраний, он был не на шутку озабочен их с Феликсом поведением во время ужина. Обеспокоенность его была заметна невольным взглядом, и даже выпитое вино не стало преградой для чрезмерной щепетильности: Адриан был напряжен и сосредоточен, как если бы Феликс и Маринетт были его личными протеже, которых он впервые выводил в большой свет. Тем же вечером, когда они встретили вернувшегося с учебы Адриана громогласной новостью о том, что оба приглашены на «ежегодный рождественский благотворительный вечер в поддержку Парижского музея городской моды», реакция его показалась Маринетт до странного противоречивой. Адриан словно бы был ошарашен — сбит с ног одним коротким предложением, одним восклицательным тоном, с каким они объявили о предстоящем веселье. Пару секунд он стоял, потрясенно хлопая глазами, а затем сломался. Сломался в прямом смысле слова, как ломаются старые телевизоры — картинка начинает транслироваться с помехой, сменяясь разноцветной рябью, и так и мигает между эфиром и дребезжащей неразберихой, пока не шмякнешь кулаком по корпусу. Так и Адриан, словно в лицевом нерве его застряли битые пиксели, то радостно улыбался, то угрюмо хмурил брови, то недоумевающе округлял рот, а порой делал все разом. Еще несколько секунд молчания и поломка устранена — Адриан кривовато улыбнулся, произнес, напустив в голос какой-то сомнительной радости: «Это… это потрясающе!». И был таков. И все же от ушей Маринетт не скрылся оттенок мрачной растерянности в его словах, какой-то детской обиды, как если бы они собирались в кино и его одного пригласили с опозданием, будто бы и вовсе не собирались звать. Но, едва Маринетт успела ощутить чувство вины, Адриан тут же воспрял и заговорил совершенно искренне, словно и не было в нем никакого сомнения: «Очень, очень здорово! Мы встретим Рождество вместе, как ты и хотела, Мари». В тот вечер истинные чувства Адриана так и остались для нее загадкой, однако Маринетт даже вообразить не могла, насколько серьезно по итогу он воспримет их легкий вечерний променад в мир высокой моды. — Когда вы прибудете в особняк, я уже буду внутри — встречать гостей у входа вместе с Натали, — продолжал давать ознакомительную сводку (не путать с руководством к действию, — прим. ред.) Адриан. — Там мы и пересечемся впервые. Обычно приглашенные имеют право опоздать на пятнадцать минут, но вам, как новым лицам, такая фривольность будет непростительной. Пять минут — ваш нескромный максимум. Пять минут, не более. Учтите. — А когда мы сможем встретиться внутри? — спросила Маринетт. Она ощущала себя ученицей за школьной партой — так и хотелось поднять руку, прежде чем раскрыть рот. Адриан неопределенно качнул головой: — Не знаю. В лучшем случае, минут через тридцать-сорок, когда все гости наконец прибудут, обменяются любезностями и потекут в свободном плавании в зал. Тогда я постараюсь вас найти. Ах да, не уходите в центр зала и держитесь ближе ко входу. Так мне будет проще вас отыскать. По спине ее пробежали мурашки. Впервые Маринетт в полном масштабе ощутила суровую значимость торжественного приема у Агрестов, не похожего ни на что, с чем ей доводилось столкнуться до этого. Она вновь нервно покосилась на Феликса. Тот сидел, как всегда окруженный стеклянной толщей ледяного спокойствия — отчужденный и безмятежный, как сон младенца. В пальцах догорает сигарета, взгляд пустой, будто погруженный в гипнотический транс. — Не переживай, — сказал он тихо, заметив обращенный в его сторону немой вопрос. — Я буду рядом. И снова затянулся. Домой Маринетт вернулась в начале третьего ночи и уснула, едва голова ее коснулась подушки. Разум ее все еще пребывал в цепкой хватке алкогольного дурмана, и в том определенно скрывалось некоторое преимущество: Маринетт спала крепким сном без сновидений, и будоражащие мысли о предстоявшем не терзали ее сознания, угасая под весом накопившейся усталости. Проснулась она лишь слегка более уставшей и отекшей, чем обычно, голова чуть шла кругом при неосторожных движениях. Она вперевалку добралась до кухни, наполнила стакан водой и проглотила таблетку аспирина. Часовая стрелка немногим перевалила за полдень, дом пустовал. Маринетт не сказала Сабин об ужине в доме Агрестов. Наврала, что встретит Рождество у Альи. Разговор в итоге выдался на удивление незатейливым: — Что ж, замечательно, — сказала Сабин. — Погоди минутку, — она отвлеклась на телефон, что начал трезвонить прям под рукой. — Да, добрый день. Булочная-кондитерская Дюпэн. Чего желаете? Какое-то время Маринетт так и простояла молча, дожидаясь, пока Сабин повесит трубку. Когда та наконец распрощалась с чрезмерно упрямым клиентом (Маринетт могла определить это по нервозным разъяснениям Сабин: «Нет, послушайте, мы не можем доставить вам один маковый рулет. Минимальная сумма доставки составляет два евро. Закажите хотя бы еще один»), то повернулась к Маринетт и, притворившись, что смахивает со лба капельку пота, тяжело вздохнула. — О чем мы? Ах да, Алья, — вернулась Сабин к утерянной нити диалога. — В целом, я не против. Не то чтобы я могла тебе что-то запретить. Мы с отцом все равно запланировали поездку в Эльзас. Старые знакомые зовут к себе погостить. Помнишь тетю Жюльет? Сходим на Рождественский рынок в Кольмаре, посмотрим на ярмарку в Страсбурге. Привезем тебе сувениров. Маринетт смутно помнила тетю Жульет — они виделись лишь однажды, когда та приезжала в Париж погостить на ее девятый день рождения — и все равно кивнула. Сабин дежурно улыбнулась и уставилась на Маринетт, будто бы решалась сказать что-то еще. Губы ее были плотно сжаты, глаза просверливали в Маринетт дыру. — Там будет… тот Мишель? — спросила она наконец. На мгновение Маринетт опешила, но быстро опомнилась — в голове как по полочкам разложились все составляющие ее лжи, будто переменные в трехэтажном уравнении. — Да, — ответила она, должно быть, слишком резко, потому что Сабин тут же собралась и серьезно кивнула. — Хорошо, — и добавила, чуть погодя. — Будь осторожна. Ей не хотелось обманывать Сабин, впрочем как не хотелось делать этого и в случае с воображаемым бойфрендом. Но Маринетт знала, что, скажи она правду, Сабин бы ни за что не оставила ее в покое, более того, изъела бы себя от волнения. Врать же было легко, как «блинчики» пускать по воде — никаких последствий и все в безопасности. Сабин быстро клюнула ее в лоб и вновь принялась за работу. А спустя неделю собрала чемоданы и уехала с мужем в Эльзас, оставив Маринетт на собственном попечении. До благотворительного ужина оставалось не менее семи часов, и все же Маринетт принялась за подготовку. Феликс обещал заехать за ней в половину восьмого, а до того у нее в запасе был почти что весь день, чтобы привести мысли в порядок. А заодно и примерить новое платье.

***

Он едва ли мог вспомнить, когда в последний раз надевал костюм. Должно быть, на выпускной бал. Или рабочий корпоратив, когда подрабатывал в Лондоне. Что весьма сомнительно. Феликс стоял у зеркала и разглядывал свое отражение. Костюм был пошит на заказ и сидел безупречно. Он бы выглядел почти что траурно, если бы не ворот белой рубашки, торчащей из-под жилета. Черный пиджак, черный галстук. Отполированные до блеска черные туфли. Лишь светлая копна волос как прожженное пятно на черно-белой кинопленке. Феликс решил не укладывать волосы — его молчаливый протест. Пусть хоть что-то тем вечером в нем будет несовершенным. Несмотря на то, что большую часть его гардероба составляли пиджаки, рубашки и брюки прямого кроя, Феликс ненавидел костюмы. Костюмы носил его отец, когда в очередной раз ходил на собеседование в очередное сомнительное бюро. Костюмами полнился офис — черно-белые дебри, сухие и колкие, как голые заросли терновника. В костюмах ходил Габриэль Агрест — денно и нощно, словно бы выпячивая данную ему власть держать все под контролем. Костюмы будто бы лишали людей жизни: перенимали на себя чужую личину и прятали в потайном кармане пиджака, ни на миг не позволяя той вызволиться до тех пор, пока тканевые оковы не будут сняты. Волшебный артефакт, изысканный контроль над разумом. Авантажный ластик, стирающий всего тебя до состояния двух заглавных инициалов имени и фамилии. Он вновь поправил лацканы и смахнул с плеч невидимые пылинки. Как делал Габриэль Агрест. Феликс поморщился. Забудь. Он вышел в прихожую и непривычно огляделся. Адриан уехал часом ранее — водитель ждал его, припарковавшись прямо у подъезда, а затем увез в заданном направлении, не проронив и слова. Должно быть, Адриан уже был там, в особняке Агрестов. Вел напряженную беседу с отцом, натянуто улыбаясь. А, может, сверялся со списком приглашенных, выискивая знакомые фамилии и тяжело вздыхая, когда таковы находились. Или, подобно Феликсу, рассматривал себя в зеркале — губы искусаны до крови, в глазах плескается ненависть. Такси подъехало к указанному Маринетт адресу ровно в половине восьмого вечера. Феликс сидел, прислонившись головой к окну, и все высматривал знакомый силуэт за запотевшим стеклом с ощущением мучительного трепета внизу живота. Он чувствовал себя так, словно опять направлялся прямиком на выпускной бал и с волнением выжидал, когда появится наконец та очаровательная старшеклассница, что согласилась станцевать с ним последний вальс. И вот она выходит из-за угла — на ней пальто и длинное платье, в пальцах догорает сигарета. Она торопливо смахивает пепел, в последний раз глубоко затягивается и тушит окурок об урну. Подбегает к машине и открывает заднюю дверцу, протискивается внутрь, усаживаясь рядом с ним. В темноте он едва ли видит ее лицо, но чувствует окутавший ее запах мороза и вишневых духов. Когда она оборачивается к нему и говорит «привет», Феликс замечает ее губы, непривычно яркие от слоя бордовой помады. До самой площади Согласия они ехали в тишине. Всю дорогу Маринетт молча смотрела в окно, почти что не оборачиваясь в его сторону, а если их взгляды все же встречались, то посылала ему неубедительную улыбку, будто уверяя в том, что все в порядке. Он видел, как дрожали ее сложенные на коленях руки. Выглядела она точь-в-точь как в момент их первой встречи: спина прямая, корпус чуть склонен вперед, пальцы нервно отбивают какой-то рваный ритм. На лице сосредоточенное выражение готовности, как если бы, раздайся вдруг резкий звук, без доли страха и сомнения она бы дернула за дверную ручку и выпрыгнула из машины на полном ходу. Феликс потянул к ней руку и накрыл ее ладонь своей. Маринетт чуть вздрогнула и обернулась в его сторону — он крепко сжимал ее дрожащие пальцы. — Все будет хорошо, — сказал он полушепотом. Ее лицо было так близко, что Феликс ощущал бьющее в щеку дыхание. Маринетт неуверенно кивнула. Еще на мгновение она задержала на нем взгляд — глаза, полные тоски и жажды чужого тепла — и вновь обернулась к окну. Всю оставшуюся дорогу он сжимал ее ладонь, стараясь не думать о том, пытался ли таким образом успокоить Маринетт или свое безудержно колотящееся в груди сердце. Прошло двадцать минут, пока они наконец подъехали к дому Агрестов. Водитель ловко провел свой «мерседес» между выстроившимися вдоль обочины пустыми машинами. Они остановились почти что у самых кованых ворот, но, даже не зная точного адреса, Феликс мог бы безошибочно определить, куда они направлялись — даже изнутри салона было слышно приглушенную живую музыку и гомон заполнившей особняк толпы. Вдруг он почувствовал, как Маринетт сильнее впилась пальцами в его руку. Поднятые на него глаза испуганно округлились, зрачки суматошно забегали. — Нам… точно сюда? — спросила она то ли в шутку, то ли действительно демонстрируя первые признаки психогенной амнезии. — У нас еще есть пять минут в запасе, — успокаивающе произнес Феликс. — Хочешь, подождем снаружи? Подышим воздухом. Маринетт стремительно закивала головой. Феликс рассчитался с таксистом и они вышли на улицу, колкий морозный воздух защипал щеки. Едва «мерседес» с ревом мотора скрылся за поворотом, Маринетт судорожно потянулась к болтавшейся на плече сумочке и вынула оттуда пачку красных «Чапман». С сигаретой в губах она трижды безуспешно чиркнула по колесику зажигалки дрожащими пальцами и испустила измученный вздох. Феликс потянулся в карман и вынул серебряную «зиппо», поднес огонь сперва к сигарете Маринетт, а затем к своей. Две струйки дыма неспешно выплыли и растаяли в воздухе между ними, повисло молчание. — Как думаешь, Габриэль оценит, если при встрече от нас будет нести, как от табачной плантации? — спросила она с горькой усмешкой. Полы ее пальто покачивались как маятник, пока она нервно переминалась с ноги на ногу. — Не думай о нем, — сказал Феликс. — Подумай лучше об Адриане. Или об известных гостях, которых встретишь внутри. Маринетт отрешенно разглядывала Феликса с выражением лица, какое, должно быть, бывало у осужденных, ступающих на первую ступень эшафота. Носы ее туфель припорошил снег, волосы чуть растрепались от легких порывов ветра, конец сигареты, зажатой между пальцев, измазался бордовой помадой. Феликс рассматривал ее, впервые за вечер представшей перед ним в тусклом фонарном свете, и не мог оторвать глаз. Ему подумалось, что она очень красива — тревожной, почти мистической красотой, будто была видением, призраком, сошедшим с экрана полуночного кино, и теперь собиралась забрать его жизнь, раз он имел неосторожность заснуть перед горящим телевизором. — Знаешь, когда я только узнала о приглашении, — как-то скованно начала Маринетт, — то сразу подумала о том, что ужин у Агрестов — отличная возможность для меня, как для начинающего модельера, обзавестись парой полезных знакомств. Да и в целом взглянуть на модную индустрию с изнанки. Узнать, как ведут себя именитые кутерье, когда на них не направлено с десяток объективов, о чем ведут беседы… — она запнулась и уязвленно потупила взгляд. — Но теперь понимаю, что не смогу связать и двух слов, даже если кто-то первым начнет со мной разговор. — Для этого у тебя есть я, — он улыбнулся уголком рта. — Тебе нужно лишь кивать головой, пока я буду разъяснять излишне любопытным особам, как в результате страшных осложнений после сезонной ангины бедняжка с концами потеряла голос. С минуту она недоуменно его изучала, как наконец со смехом встряхнула головой: — Тогда ко мне и на метр никто не вздумает подойти. — Разве не в этом заключалась суть плана? Феликс не сводил взгляд с ее лица — на нем по-прежнему читалось беспокойство, но в глазах на мгновение вспыхнул огонек веселья. Он встряхнул рукавом и взглянул на наручные часы. — Нам пора. — Знаю. Затушив сигарету, Маринетт вынула из сумки карманное зеркальце и вытерла смазавшуюся помаду. Она едва удерживала его в дрожащих пальцах, так что Феликсу представилось, как еще миг — и снег под ногами испещрит цепочка блестящих осколков. — Если хочешь, можем вернуться домой, — неожиданно для себя самого произнес Феликс. Он все так же смотрел под ноги, воображая паутинку зеркальных осколков. — В приглашении не было указано, что явка обязательна. Краем глаза он заметил, как Маринетт вздрогнула. Казалось, сказанное ее ошарашило, но она продолжала молчать. — Я к тому, что выбор по-прежнему за тобой. Только скажи, и мы сейчас же уедем отсюда. Феликс не верил в судьбу. Точнее хотел верить, что не верит. Сама концепция того, что каждый поступок, каждая мысль в голове давно предрешены, и предрешены не тобой, а далеким вселенским нечто, приводила его в бешенство. И все же, вспоминая тот день, ему продолжало мерещиться, что за спиной Маринетт, сложив на ее плечах руки, стоял окропляемый светом фантом. И именно она, та необъяснимая сущность, называемая Судьбой, что, вопреки всяким сопротивлениям, так и норовила вмешаться в его жизнь, глаголила ее устами. — Пойдем внутрь, — сказала Маринетт, и они направились к особняку.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.