ID работы: 11759542

Последнее танго в Париже

Смешанная
NC-17
В процессе
215
автор
Размер:
планируется Макси, написано 197 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
215 Нравится 205 Отзывы 57 В сборник Скачать

II Медный сон. Глава 2

Настройки текста
Примечания:
Первым цветом, который он запомнил, был синий. Глубокий, холодный цвет моря, чистейший оттенок грозовых туч. Синий был всюду, и порой ему казалось, что живет он под водой или смотрит на мир через осколок марсианского стекла. Вторым цветом был желтый. Желтый песок у подножья меловых скал, желтые от табака пальцы отцовских рук. Желтый — цвет маминых волос до того, как она стала красить их в грязный оттенок пепла. А после был лишь серый. Цвет ч/б фильмов и белых воротничков, сигаретного дыма и Парижа. Он не любил серый, кто бы что ни говорил. Но серого в нем было в разы больше, чем любого другого цвета. И сам он был серым насквозь.

***

Когда Дениз писала, она плотно сжимала губы, а зрачки ее суматошно бегали из стороны в сторону, пытаясь охватить взглядом и профессора, и нацарапанные на доске мелом слова сразу. Лицо ее обращалось камнем, а левая рука фиксировала на бумаге лекцию со скоростью печатной машинки. — Как думаешь, он злится? — Кто? Ренар? — не отрывая от лектора глаз, она то ли почувствовала, то ли боковым зрением считала, как Адриан кивнул, и, не вдумываясь, ответила: — С чего бы? — Я вел себя отвратно. К тому же ему пришлось подвозить меня до дома. — Забавно, но Ренар спрашивал ровно о том же — не злишься ли ты, — Дениз сухо усмехнулась. — Но, я считаю, раз уж он тебя туда затащил, то и злиться нужно на него, а не наоборот. Так что расслабься. Кто-то шикнул на них с задних рядов, и Адриан перешел на полушепот: — Ты ему то же сказала? — Ага. — И что он? — Разнервничался пуще прежнего. Адриан грузно выдохнул и отбросил ручку — он давно утерял нить повествования, отчего все разъяснения профессора обернулись бессвязным лепетом. Он еще раз взглянул на Дениз, ее беспрерывно заполняющийся размашистым почерком конспект, и решил, что позже возьмет переписать у нее лекцию. — Вам бы обговорить все с глазу на глаз, — продолжила Дениз. — Ренар никому покоя не даст, пока ты лично не уверишь его, что не держишь обиды. — Да, — кивнул Адриан. — Как только увижусь с ним. Но встретиться с Ренаром в тот день ему так и не удалось. После элективного курса по римскому праву, куда они обычно ходили втроем вместе с Анри, он не смог улучить время и найти «шахматистов» на перерыве. С занятий он освободился в половине четвертого и тут же направился к кованным воротам, не оглядываясь по сторонам, смотря только прямо и изредка на каменную кладку под ногами, чтобы не споткнуться. Сердце его отчего-то билось быстрее обычного, и грудь распирало странное щекочущее чувство. Дениз не спросила его, куда он торопится, и не попыталась пригласить на чай, киновечер или игру в вист. Она лишь молча собрала вещи в сумку и кивнула ему напоследок, нежно улыбнулась, но не потянулась обнять. Может, он ей надоел? После пережитого в квартире Клариссы Ришар все «шахматисты», как ему показалось, стали держаться несколько порознь, изредка пересекаясь лишь на занятиях и в столовой. «Шахматисты» все чаще пропадали на элективных курсах, и, как бы Адриан не старался прознать расписание других, ему едва ли удавалось переброситься словом хоть с кем-то, случайно разминувшись в коридоре или в аудитории. Анри и Ренар и вовсе почти что не появлялись на занятиях, и он на пальцах мог пересчитать те разы, когда мельком заставал их на территории кампуса. Адриан гадал, нарочно ли судьба разлучала их, или то были проделки Царя Ужаса, но, тем не менее, его почти не терзала редкость их встреч. Он сам был изрядно занят учебой, а потому догадывался, что в преддверии зимних экзаменов и «шахматистам» было не до дружеских посиделок. И все же он жаждал встречи с Ренаром: его по-прежнему гложило чувство вины за случившееся на вечере посвящения, и короткий переброс смсками в духе «Как поживаешь?» — «Все в норме» совсем его не усмирял. Но, к своему собственному стыду, он позабыл обо всем, едва шагнув на place du Panthéon, откуда ноги сами понесли его туда, куда он мечтал вернуться все то время. И в голове звучало одно имя, и ветер напевал ему вслед: «Ах, как плескается море!» Он заметил ее, стоявшей у угрюмо свесившего голову фонаря. Шея повязана красным шарфом, под мышкой зажата кипа учебников. Вскинув руку, она окликнула его, и он вышел к ней навстречу, как вышел бы плутавший доселе во мгле странник на свет зовущих домой огней. — Привет, — сказала она, улыбнувшись, и он, все еще словно сквозь туман, улыбнулся в ответ. — Привет. Давно ждешь? Кончик ее носа порозовел от холода, в волосах запутались льдинки. Знаешь, Маринетт, ты похожа на принцессу из детской сказки с такими блестящими как бусинки глазами и очаровательными завитушками волос, обнимающими щеки. Порой мне кажется, что ты волшебница из другого мира и явилась ко мне, чтобы околдовать и затмить мой рассудок. У тебя самая теплая улыбка, что я когда-либо видел, самые нежные руки, которых когда-либо касался. Ты слышишь меня, Маринетт? — Вовсе нет. Извини, я пришла немного раньше. — Ничего, я тоже слегка поспешил. Пойдем? Отчего ты так торопился, Адриан Агрест, что заставило тебя бежать, как если бы ты страшно опаздывал? Ты думал, что она устанет ждать, хотел увидеть ее раньше всех — раньше солнца, ветра, снега? Или боялся, что она и вовсе не придет? — Хочешь, зайдем в булочную? Можем взять свежий багет и смородиновый джем. — Может, шоколадную пасту? Ты встречаешь ее здесь почти каждый день, а сердце твое бьется как в первый. С каких пор, Адриан Агрест, ты так полюбил запах вишневых духов? То, как манерно она зажимает сигарету между костяшками пальцев? Знаешь, Маринетт, меня больше не отвращает сигаретный дым. — Ты же не против? Прости, я всегда забываю, что ты не куришь. — Не думай об этом. Кофе? Заметила ли ты, Маринетт, как все больше перенимаешь повадки Феликса? В последнее время вы кажетесь мне одним человеком: когда его нет дома, ты будто заполняешь эту брешь, всецело занимаешь собой отведенное ему пространство. С каких пор ты пьешь кофе без молока? Или это таинственные законы нашего дома, что все явственнее действуют на тебя и за его пределами и которые мне так и не довелось познать. — Феликс по-прежнему в офисе? Когда он вернется? — Без понятия. Он приходит домой все поздней и поздней. — Кажется, у него действительно много работы. Прошу, Маринетт, не думай ни о чем. Или думай только обо мне, когда находишься со мной рядом. Какие умные мысли проносятся в твоей голове? О чем ты думаешь, когда говоришь со мной, когда смотришь на меня, когда мы вот так сидим рядом? Посмотри на меня, Маринетт. Ты по-прежнему ничего не слышишь? — Это кто? Эйлин Вудс? Адриан кивнул: — Когда ее слышу, сразу представляю танцующую в мыльных пузырях Золушку. — А вокруг маленькие мышки в разноцветных шляпках, — она хихикнула. — Недавно на витрине увидела виниловый проигрыватель, такой аккуратный, зеленый и с крышкой. Я сразу подумала о вашей квартире. Он бы отлично сюда вписался, как думаешь? Только представь, мы могли бы проигрывать пластинки! Покупали бы их на блошином рынке. «The ink spots», Мирей Матье… Порой мне кажется, что тебя слишком много. Но разве такое возможно? Одна Маринетт в моих мыслях, одна Маринетт ждет у фонарных столбов, одна сидит на диване в гостиной на Монж, и везде тебя поровну. Должно быть, еще одна есть у Феликса, но об этом он старался не думать. Помнишь ли ты, Маринетт, тот день, когда я сделал то, чего не должен был? Не спрашивай меня о том же, молю, иначе я расплачусь. Я ужасен, а ты прекрасна, и мне больно думать о том, как мучил тебя все эти годы. Простишь ли ты когда-нибудь мне оплошности юности? Ведь я и вправду был глуп и молод. Я и сейчас глуп. А ты все так же прекрасна. — Куда ты смотришь? — она потянулась к нему и заглянула в окно, туда, куда он так долго смотрел все то время. — Неужели опять пошел снег? — Прости, задумался. И вправду пошел. Оконное стекло отражало приглушенный свет их квартиры, и он не мог разглядеть за ним улицы. Он видел себя и Маринетт, сидящих бок о бок, а на их головы осыпался снег. И с каждой снежинкой опадали годы. Когда спина начинала ныть, а глаза совсем пересыхали, он выходил из кабинета и гулял по этажам. Феликс давно привык к рутиной работе, привык часами сидеть неподвижно в домашнем кресле с ноутбуком на коленях, но, было ли то тлетворное влияние офиса или зудящих и роящихся вокруг людей, он и часа не мог высидеть на месте, из-за чего на работе выкуривал вдвое больше сигарет, чем обычно. Окупятся ли его потуги, если весь месячный оклад по итогу утечет в табачную лавку? Стол его был всегда предельно чист. Он никогда не позволял себе обедать на рабочем месте, сортировал и складывал в стол документы, а курить выходил на улицу, ведь терпеть не мог те душные стеклянные коробки, в которых толпились упревшие в костюмах клерки, едва приспичит затянуться. У него был свой выверенный распорядок дня: он приезжал в офис к десяти утра, обедал в крошечном японском ресторане неподалеку, в семь выходил на «прогулку» и уезжал домой, когда чувствовал, что ноги начинали затекать. В промежутках между главными пунктами его распорядка он сидел за письменным столом в большой комнате без стен среди сорока таких же сгорбившихся над компьютерными мониторами работников, каждый из которых, он был уверен, гадал о том, как дотянуть до конца рабочей смены и не упасть лицом в клавиатуру, когда совсем иссякнут силы. Помещение было светлым и хорошо проветривалось, за стеклянной перегородкой — место для отдыха и вендинговые аппараты. Он работал за мощным компьютером, а помощницу Марион можно было попросить сделать эспрессо — без сахара, без молока, s'il vous plaît. И все же, когда в ушах начинало звенеть от не стихавшего гудения процессоров, а глаза грозились вот-вот вытечь из глазниц, он проклинал свое решение вновь перебраться в офис хотя бы потому, что в этой коробке с окнами и дверьми, доверху набитой людьми, он явственнее всего ощущал, как сходит с ума. Три года назад, когда он учился на последнем курсе и подрабатывал в мелком лондонском бюро, ему уже приходилось работать в офисе, и то время он вспоминал как самое изматывающее и вялотекущее в своей жизни. Нигде так отчетливо, как там, он не ощущал страшную рутину жизни — то было крохотное бюро в бывшем складском помещении, где пахло сыростью и стены вздулись от влаги, а рабочие компьютеры походили на белые гудящие кирпичи. Он отцифровывал сканы планировок дорог, оформлял сводные ведомости, бегал в типографию печатать чертежи и вспоминал Бога каждый раз, когда голова его не была забита цифрами и расчетами. Поэтому, вернувшись в Руан с дипломом на руках и сколиозом первой степени, он раз и навсегда зарекся работать из дому. И хотя изредка ему все же приходилось наведываться в бюро для уточнения рабочих моментов и обсуждения проекта с командой, он никогда не позволял себе задерживаться там дольше необходимого. Когда же он впервые оказался в парижском «Lyrus Architecte», то был приятно удивлен: ничто в том офисе не походило на прогнившую душную каморку, где Феликс подрабатывал в студенческие годы. На одном конце просторной комнаты, за стеклянной стеной — кабинет директора, на другом — главного инженера. Между ними две стены окон, один ряд выходит на тихую, узкую улочку, другая — на зеленый сквер. Коллеги, с которыми до тех пор он имел дело лишь по переписке, оказались приветливы, а головы их не были зарыты под кипами бумаг; у каждого свой стационарный компьютер и доступ к быстрому вай-фаю. На время переместиться в офис, где все располагало к продуктивной работе, казалось лучшим решением, в особенности тогда, когда работа над проектом никак не сдвигалась с мертвой точки, а дедлайн горел. Феликс покинул здание бюро в сильном воодушевлении и со слегка затуманенной мыслями о перспективах головой, а когда вернулся на следующий день, затем еще один и еще, из офиса он уходил выжатым, истрепанным, с мозгами деформированными в клейкую кашицу. Наверное, он просто не был создан для работы. Его стезя — быть червем-потребителем, наживающимся на общественном труде. Он не способен производить, созидать, совершенствовать, как сильно не кичился этим раньше. То был удел поистине гениальных людей, ведь создание чего-либо из пустоты есть высшее проявление человечности. А если в тебе не осталось ничего человечного, то и создавать ты более не способен. И пустота останется все той же пустотой, как сильно бы ты не старался ее преобразить. Ведь главный закон равновесия во вселенной гласит: чтобы что-либо создать, нужно чем-то пожертвовать. Наверное, он слишком переусердствовал в юности и совсем позабыл оставить немного материала на будущее. Сжег в топке всего себя по кусочкам, лишь бы двигатель продолжал рычать, а поезд мчать по рельсам. Об этом он думал, расхаживая по длинным коридорам между офисами других контор, когда выходил из кабинета размять ноги. Одна дверь вела в агентство недвижимости, другая — в бухгалтерский центр, за третьей (ветхой и до того скрипучей, что, стоило ей открыться, как об этом узнавали все на этаже по характерному визгу несмазанных петель) ютилось частное издательство, название которого давно выцвело с дверной таблички, отчего едва ли хоть кто-то мог его припомнить. И отовсюду раздавались щелканье механической клавиатуры, клацание компьютерной мыши, утробное, словно исходящее из недр пещеры гудение ксерокса, так что порой Феликсу казалось, что звуки эти прилипли к нему, как навязчивый запах, и будут волочиться следом до самой смерти. В такие моменты он поражался тому, как быстро ему осточертела вся видимая и невидимая жизнь офиса — в его пределах и за, — и как быстро он счел себя до того неотъемлемой ее частью, что все вокруг казалось уже привычно надоедливым, привычно громким, привычно вязким, как если бы он провел в этих стенах долгие и долгие годы. И все же, несмотря на дискомфорт и причитания уставшего разума, работа шла. Феликс работал, а, значит, заслуживал право существовать. Существовать и возвращаться домой с чистой совестью, как будто работал не для себя одного. «Смотри, Адриан! Я закончил рассчитывать смету! К следующей пятнице могу со всем покончить, если хорошо постараюсь». — На сегодня все? — спросил визуализатор Рауль, единственный, кто задерживался в офисе позднее него. — Да, — он кивнул. — Что ж, хорошей дороги, — пожелал Рауль и вновь обратил свой взгляд на монитор. — Не переживай, офис я закрою. Феликс поблагодарил Рауля за доброжелательность и вышел прочь. На деле он совсем не переживал, если бы офис хоть на всю ночь остался открытым. Его совсем не волновало, в сохранности ли будут техника и прочее имущество бюро, его наброски и почти что завершенный проект, хранившиеся на компьютере бюро, в ящике стола бюро. Дела бюро остаются в бюро. А он едет домой. Однажды, когда Адриан задерживался в университете и не мог встретить ее после учебы, он предложил оставить ключ у консьержа. — Ты уверен? Феликс не будет против? — Не переживай, — раздался голос на том конце провода. — Думаю, он хотел бы этого не меньше моего. Послышались гудки. Маринетт не успела спросить, чего такого «этого» хотел бы Феликс и как это «этого» зависело от нее, но согласилась, несмотря на неловкость от столь благодушно проявленного к ней доверия. Ей было неловко, и все же она согласилась, потому что, как бы сильно не было сложно отказать Адриану, еще сложней было сказать «нет» своему желанию. Она желала обладать тем ключом и желала быть в их квартире, в чем никогда не сумела бы себе тогда признаться. Маринетт знала, что не застанет никого внутри, и все же легонько постучала в дверь перед тем, как войти, будто саму квартиру предупреждала о внезапном вторжении. Она осторожно сняла обувь и поставила ее чуть левее чужих ботинок, повесила пальто и оставила ключи на тумбе под зеркалом. А затем прошла в гостиную и села на диван. Квартира на Монж без своих хозяев походила на музейный зал — запылившаяся, пустынная, с растасканными по углам диковинными вещицами разных эпох и стилей. За прошедшие пару недель она бывала в квартире кузенов чаще, чем дома, и все же теперь, когда вокруг стояла тишина, а рядом не было ни души, она словно оказалась там впервые. Маринетт сидела на краю дивана, невольно выпрямив спину, сложив на коленях руки, ощущая себя случайно забредшим в монашескую келью прохожим. Отчего-то она боялась пошевелиться и не издавала ни звука, будто за ней могли тайно наблюдать, в углу висела скрытая камера, а предложение Адриана взять ключи было лишь проверкой ее намерений, дурацким социальным экспериментом — сейчас из кухни вынырнет человек с камерой и закричит, тыча пальцем ей в лицо, что она самозванка и проникла в чужую квартиру силой, и видео это разошлют всем ее знакомым с подписью «Воровку застали на месте преступления!». И все же она велела себе расслабиться. Скоро придет Адриан, и все встанет на круги своя. Маринетт раскрыла сумку и вынула оттуда блокнот. И принялась рисовать. Спустя час, когда ее начала одолевать дрема, послышался скрежет дверного замка. Она пружиной подскочила с места и поспешила в прихожую. Сердце ее неимоверно билось от ожидания грядущей встречи, отчего Маринетт даже не успела сообразить, что ключи Адриана уже час как покоились на тумбочке под зеркалом. Феликс вошел в прихожую и тут же остановился. Черное пальто, под ним до странного официозный твидовый пиджак, под мышкой зажата деловая сумка. Он оглядел Маринетт с долей любопытства, и все же выглядел так, будто совсем не был удивлен встретить ее здесь. — Привет, — сказала она спустя минуту озадаченного молчания. Феликс по-прежнему не проронил ни слова, лишь буднично поставил сумку на пол, повесил на крючок пальто. Они бы простояли еще минуту молча, лицом друг к другу, но Феликс — все так же беззвучно, будто хранил обет молчания, — чуть склонился к ней и упер голову в плечо. И оба окаменели. — Тяжелый день? — спросила она первое, что пришло ей в голову в течение той каменной вечности. Он промычал ей в плечо нечто похожее на «да». Они стояли посреди роскошного сада, где деревья плодоносили круглый год, и четыре реки, орошая поля, огибали все земли. Он смотрел на нее сверху вниз, склонившись с древесной кроны, и молвил тогда: ты не умрешь. И опустил руку ей на талию, и прижал к себе чуть сильнее, а она вовсе не противилась. В его объятиях так хорошо, Маринетт помнила это с тех пор, как он впервые обнял ее той ночью. Зачем она съела тот плод, зачем повелась на его провокации? Но он был так красив, а она так наивна в своей безгреховности. И сказала тогда жена змею: будешь кофе? И ответил он ей: Ева, я люблю тебя, будь моей. Жена и змей перешли на кухню пить кофе. Так начались их дни тишины и спокойствия. Когда она вышла из метро, на улице уже стемнело. Шел снег, и добираться домой ей пришлось сквозь непроглядную темень и холод. Адриан проводил ее до станции, как обычно настояв на том, чтоб довести прямиком до дома, но она, как обычно, отказалась, сославшись на хорошую освещенность улиц и неусыпную предрождественскую суету, побуждавшую людей рыскать по улицам до самой поздней ночи. Пекарня была закрыта, однако в окнах второго этажа по-прежнему горел свет. Маринетт открыла двери запасным ключом и поднялась по лестнице, по-воровски ступая на цыпочках, хотя знала наверняка, что родители не спят. Внутри нарастало тревожное чувство, и чем дальше она ступала по лестнице, тем меньше ей хотелось достигнуть конечной точки, где — первобытные инстинкты кричали ей — поджидала неизбежная опасность. На диване в гостиной, повернутая к ней спиной, сидела Сабин. С собранными в аккуратный пучок волосами, в наброшенном поверх пижамы халате она смотрела в окно. Маринетт прошла в комнату и остановилась, не доходя до дивана. Сабин слышала, как хлопнула дверь, слышала ее неторопливое шарканье по паркету, и все же по-прежнему не оборачивалась, с немой сосредоточенностью вглядываясь в окно, будто в нем могла видеть и себя, и все происходившее позади нее. — Где ты была? — спросила она, когда Маринетт уж начало казаться, что в комнате она одна, а сидящая на диване Сабин — глумливая игра подсознания. — Прогуливалась после учебы, — соврала Маринетт. — В прошлый раз ты была у Альи. И раз до этого. — Не хочу надоедать своей компанией. Молчание. Сабин сидела неподвижно, как вдруг обернулась и посмотрела ей в глаза. Лицо ее было невозмутимо, а взгляд пронизывал так, что Маринетт топталась на месте от невозможности исчезнуть в ту же секунду. — И где же ты гуляла? — Ходила по Сен-Мишель, — снова соврала она. — Зарисовывала прохожих к неделе уличной моды. Сабин молчала минуту. Она думала, устремив взгляд вперед, но не замечая Маринетт, и та испугалась, гадая о том, какие мысли тогда пробегали в голове матери. — Хватит. Маринетт, это просто нелепо, — сказала она спустя тысячу лет. — Как его зовут? — Что? — У тебя появился ухажер, я права? Оробев, она набрала в легкие воздуха, прежде чем ответить. И ложь полилась по губам ее, подобно меду. — Да, извини. Его зовут Мишель. Когда-нибудь я вас познакомлю. — Я не пойму, почему ты скрывала? — Сабин была растеряна, но, пожалуй, больше возмущена. — Не была до конца уверена. Мы познакомились всего месяц назад. — Всего месяц, а ты уже проводишь с ним времени больше, чем с собственной семьей. — Извини. Я должна была сразу обо всем рассказать. В такие моменты Маринетт сознавала, что, должно быть, ее главным и несомненным талантом была способность ко лжи. И она вовсе не понимала, за что Господь, Вселенная или сама природа наградили ее таким постыдным свойством. Она просто говорила неправду, и отчего-то все ей верили. И сама она ничуть не испытывала стыда. Сабин вновь замолчала. Если талант Маринетт заключался в спонтанной лжи, то талантом Сабин явно было то жуткое, говорящее без слов молчание, без которого не обходилась ни одна поучительная беседа. — Ты же знаешь, мы с отцом стараемся не вмешиваться в твою личную жизнь, — наконец заговорила она, досадливо покачав головой. — Но мы тебя любим и сильно переживаем. — Знаю. Это моя вина. — Он хороший парень? — Да. Очень заботливый. — Что ж, я рада, — Сабин облегченно выдохнула, расслабила плечи. — С нетерпением жду нашей встречи. Ощутив наконец под ногами безопасную почву, Маринетт предприняла первую и так и ставшую последней попытку сказать правду: — Мы собираемся вместе провести Рождество. Вы не против? Сабин вновь напряглась, и еще до того, как она раскрыла рот, Маринетт знала, чем закончится их разговор. — Уже поздно. Обсудим все завтра, — сказала Сабин, и вид ее явно говорил о том, что такое «завтра» никогда не наступит. — Сейчас тебе пора спать. — Спокойной ночи, — «Прощай, мама, я так несчастлива». — Спи крепко, — «Но мне спокойно на душе». Они разошлись по комнатам, и только Сабин той ночью крепко спалось. Поздним вечером, в темноте, чтобы не видеть ее взгляда, он впервые взял ее за руку. И с тех пор все чаще, прогуливаясь до дома от университета, они держались за руки. Сперва — чтобы согреть окоченевшие пальцы. Всегда после — чтобы ближе чувствовать друг друга. В их квартире она больше не чувствовала себя посторонней. Напротив, теперь Маринетт казалось, что сама она становилась составной ее частью: сливалась со стенами, ногами врастала в паркет. Словно само пространство теперь принимало ее и соразмерно количеству человек, населявшему его, искажалось, увеличиваясь в размерах, так что порой Маринетт плутала в знакомых коридорах, как в потемках, затрудняясь отыскать дверь в туалет. Ей хотелось верить, что они подружились — она и квартира на Монж. Оставалось лишь надеяться, что и кузены не признавали в ней более чужака. Она смотрела на носки собственных ботинок, пока чужая рука сжимала ее собственную. Неуверенно, совсем не по-собственнически, но оттого не менее крепко, не менее тепло. Она любила Адриана всю жизнь. Еще до того, как впервые столкнулась с ним в классной комнате, до того, как на крыльце «Франсуа Дюпона» он предложил ей зонт. Она была рождена, чтобы любить его. Но по природе своей Маринетт была коллекционером. В детстве она собирала цветные нашивки, засушивала между книжных страниц палые листья, прятала в коробке под кроватью причудливой формы камни, каждому из которых давала имя. Теперь же она коллекционировала свою любовь к Адриану. Но что, если лучший экспонат из коллекции внезапно обретает голос, сбегает из-под стеклянного колпака и стремится с тобой заговорить? Можно ли и дальше хранить его на полке? Признаться себе в том, что она боялась ответных чувств Адриана, было все равно, что бежать марафон и в шаге от финиша сойти с дистанции. Взбираться по скале и саморучно оборвать трос. Грести до берега и уйти на дно, едва ноги коснутся песка. Маринетт не умела любить с кем-то. Но еще больше она опасалась того, как изменятся их отношения с Феликсом, если вдруг одним днем они с Адрианом войдут в квартиру, держась за руки, и торжественно объявят о своем новом статусе. Какой будет его реакция? Он разозлится? Разочаруется? Или обрадуется, похлопает Адриана по плечу и отправит их в счастливое плавание под названием жизнь? Маринетт не знала, чего из этого боялась больше. Она лежала, головой уперевшись в диванную ручку. Плечом он опирался о ее согнутые в коленях ноги. Он что-то чертил на планшете. Она зарисовывала его профиль. Легкими штрихами, раз-два, подражая его резкой манере черчения. Под его рукой рождались комнаты, дома, города, целые цивилизации. Под ее — нечто прекрасное, хрупкое, чистое, не омраченное грязными грифельными разводами. Нос прямой, с чуть вздернутым острым кончиком, точеные скулы и подбородок, глаза, всегда смотрящие с долей укоризны и мертвенной сосредоточенностью. Она никогда не видела его глаз улыбающимися. Ей так хотелось, чтобы он рассмеялся. — Ты рисуешь меня? — он вдруг обернулся, так что их взгляды (ее — изучающий, его — безмерно серый) столкнулись. Сердце екнуло. Ей вмиг захотелось, чтоб в блокноте ее был не только его профиль, но и анфас, «три четверти», «две четверти», полуанфас — легкий, классический и критический. Ей хотелось всего его перенести на бумагу, в ее карманное двухмерное пространство, где он всегда будет под рукой. — Пишу твой портрет, — кивнула она, не отрывая карандаша от бумажного листа. — И как? Она так и сяк повертела в руках блокнот, прицениваясь. — Мне нравится. Но это только набросок. — Набросок? — голос его принял вопросительную интонацию, лицо — все тот же храм вечного успокоения. — Хочу перенести его на холст. Ты идеальный натурщик, Феликс. Он усмехнулся. Теперь ей хотелось зарисовать его улыбку. — Я польщен. Но не переусердствуй. — В каком смысле? Взгляд его стал отстраненным, а голос зазвучал до того серьезно, что ей стало не по себе. — Пусть будет только набросок. И не используй краски. Через цвет утекает жизнь. Порой ей было сложно поверить, что под толстой оболочкой из кожи и мышечных тканей правда существовала жизнь. Его сердце бьется, а кровь бежит по венам и артериям, подобно ее собственной. Даже тогда, когда его плечо касалось ее коленей и она как нельзя явственнее ощущала жар теплящейся в нем жизни, ей продолжало казаться, что Феликс — мираж, каменный монумент, истукан, как сам он нарек себя однажды. После смерти от нас останутся угольки, и чем более истлевшей окажется древесина, тем ярче горело наше сердце, тем больше чувств наполняло нашу покуда не переводившуюся душу. После Феликса, она знала, останется густой, непроходимый лес. Когда Адриан вернулся домой, они поужинали домашней карбонарой с курицей. Маринетт льстила мысль о том, что с ее приходом в их жизни кузены хоть изредка начали питаться домашней пищей. И хотя сама она не была фанатом кулинарии, ей нравилось готовить для них, а иногда и вместе с ними. На кухне по-прежнему стояли духота и тошнотворный запах жареной курицы, из радиоприемника Франсуаза Арди пела нежным субтоном. Маринетт смотрела на тарелку замыленным взглядом и старалась перебороть желание отделить кусочки жареной плоти от макарон и сложить горкой на краю тарелки, как выплюнутые вишневые косточки. Если задержать дыхание и не думать о мертвых тушах ощипанных птиц, тошнота пройдет, а куриное мясо на вкус окажется не хуже соевых фрикаделек. — Вы уже думали, чем займетесь на Рождество? — спросила она, чтобы отогнать мысли о трупиках маленьких цыплят, пляшущих по кайме ее тарелки. И Арди, будто сам гетевский Мефистофель шептал из радиоприемника, потворствовала ее миражам: «J'ai le pied dans la tombe. Déjà je ne suis plus». Отчего-то кузены замолчали, как по команде потупив взгляды, так что Маринетт показалось, что она неволей подняла табуированную тему, нарушив негласный закон квартиры на Монж. Будто на входной двери кричащими красными буквами было высечено «НЕ ГОВОРИТЬ О РОЖДЕСТВЕ». Она услышала, как Адриан громко сглотнул — жадным глотком осушил полстакана, — а затем сказал несколько растерянно: — Ну… У отца всегда есть планы на Рождество. И на меня в том числе, — и добавил, жалостливо взглянув исподлобья. — Мне жаль. — Каждый год Агрест устраивает благотворительный ужин, — безучастно пояснил Феликс. — Званый вечер в духе элиты с Восточного побережья. Старые деньги, личные лимузины и всякие шишки из тех, кто видит мир исключительно через окна президентского номера «Риц». — Ох, что ж… Ясно. Как я могла забыть. Кузены вновь замолчали, словно потревоженные смутными воспоминаниями о том, что Маринетт могла лицезреть лишь в фильмах и на обложках глянцевых журналов (парижский «Вог» с Ноэми Ленуар, «Эль» февраля 1982-го, что лежали у нее на прикроватной тумбе аккуратной стопкой и будто бы сияли по ночам, как Святой Грааль из фильмов про Индиана Джонса). Ее невнятное «Как я могла забыть» повисло в воздухе, словно пустая лодка посреди озера, предназначавшееся то ли празднеству в доме Агрестов — о чем могли подумать кузены, — то ли тому, кем являлся Адриан, и кем не являлась она (о чем знала лишь Маринетт). И вновь она почувствовала, как между ними воздвиглась невидимая стена. Фарфоровые блюда, черные кредитки, футлярные платья — Маринетт была так далека от всего этого, в то время как Адриан, подумать только, каждый сочельник был окутан лоском рафинированного благоденствия. И тем не менее, сколько Маринетт его помнила, Адриан никогда не горел желанием рассказывать о пышных торжествах в особняке Агрестов. Напротив, если график Адриана не был забит праздничными фотосессиями, а старший Агрест не отсылал его в головокружительный рождественский тур по Старой Европе (монета серии «Федеральные земли Германии» — Кельнский собор, 28.01.2011 г.; музыкальная шкатулка «Шале», Цюрих, прорезная резьба, играет несколько мелодий) и им все же удавалось собраться на зимних каникулах в одной из кофеен на Монмартре за чашечкой пряного какао, Адриан всегда становился угрюмее тучи, едва речь заходила о прошедшем «Gala de Noël». С каким трепетным обожанием взрослые вспоминали былые дни отрадного, беззаботного детства, с такой же силы отчаянием Адриан вспоминал о своем. Он рос «хрустальным» мальчиком — окруженный бездушной роскошью и эксцессами, пустыми желаниями и заветным «Ты получишь все, чего захочешь», Адриан смотрел на мир через тонкие прутья золотой клетки, в какой держали экзотических птиц. И хотя прутья те были невероятно изысканны и настолько тонки, что различить их можно было только днем, по характерному блеску драгоценного металла, Адриан видел все и знал, что, хоть его клетка и напоминала паутину шелкопряда, прутья те было ни за что не сломать, ведь он пытался не раз. Но даже зная и видя, какой след на Адриане оставило его «золотое детство», Маринетт втайне мечтала родиться и вырасти в подобной семье. Ее пленила атмосфера приторной светскости, а от мысли о бесконечном множестве именитых гостей, что, должно быть, и днем и ночью сновали по дому, мурашки покрывали затылок. Родиться в семье, где лишь по праву рождения тебе открыты все дороги, — воздушный замок, несбыточная мечта, о которой Маринетт грезила каждый раз, когда наблюдала за тем, как личный водитель усаживал Адриана в лимузин и увозил прочь, в их загадочный дом о семи фронтонах. А она оставалась стоять на крыльце «Франсуа Дюпон», провожая их взглядом, а затем расправляла зонт и бежала ко входу в метро, как можно быстрее, только бы не промочить кроссовки. — Прости, Мари, — вновь извинился Адриан, будто его слова действительно могли что-то исправить. — Я знаю, что ты хотела встретить Рождество вместе, но я правда не могу ничего с этим поделать. Такова воля отца. Маринетт услышала, как Феликс громко цыкнул, будто бы с насмешкой, но ничего не сказал, лишь отвел взгляд к окну, будто все, о чем они говорили, ничуть его не касалось. — А ты, Феликс? — спросила она, и тот вздрогнул, словно его выдернули из пелены размышлений. — У тебя уже есть планы на сочельник? — Обычно Амели зовет меня в Альпы, — сказал он безразлично. — В этом году, возможно, она захочет наведаться в Париж. — Амели? — переспросила Маринетт. — Моя мать, — буднично пояснил Феликс. — Обычно мы встречаемся дважды в год — на Рождество и четырнадцатого июля. Но о том, что будет в этом году, не имею ни малейшего понятия. — Кстати говоря, давно ничего от нее не слышал, — задумчиво сказал Адриан — ни следа былого сожаления в голосе. — Обычно Амели отправляет праздничные открытки, но в этом году даже на День всех Святых ничего не пришло. У нее все в порядке? — Мы списывались пару раз. Односложные ответы, молчание по несколько дней. Все в ее духе. Еще пару минут Маринетт слушала, как кузены обсуждали мадам Грэм де Ванили — будничные интонации, вопросы словно из вежливости, — а затем уплыла в свои мысли. Мертвые цыплята выплясывали сарабанду на кайме ее тарелки, и ей захотелось присоединится к ним в их заупокойном шествии. И вот уже на ней траурное платье в пол, и бархатная ленточка опутывает шею, а маленький цыпленок в белой блузе приседает перед ней в реверансе, протягивая костистую лапку. И голос Франсуазы Арди звучит благородно и мерно, совсем как одиннадцатая сюита Генделя, и вьется в шлейфе ее призрачной юбки. Маринетт закрывает глаза и отдается танцу. Все чаще, возвращаясь из офиса, Феликс стал замечать, как его настрой становился тем менее мрачным, чем ближе он подходил к дому. С каждым шагом усталость будто по крупинке испарялась, а мысли все меньше путались в прошлом. Он мог думать лишь об одном, так что, когда ноги сами вели в ближайшую пекарню, где он брал свежий багет или булочки с разными начинками (шоколадная, яблочная, творожная, с ванильным кремом, орехами и сухофруктами, маком, голубикой, лимоном или изюмом), Феликс вовсе не был удивлен. Но в тот день Маринетт не должна была прийти. «Скоро экзамены, — коротко пояснил Адриан, когда позвонил ему во время обеденного перерыва с просьбой зайти в магазин. — Кстати, я забыл купить сливки. Ты же все равно пойдешь за сигаретами?». Феликс угукнул в ответ, вынул сигарету из пачки, которую купил тем же утром, чиркнул кресалом, неторопливо закурил. И все равно по дороге домой зашел в продуктовый. А уже в подъезде, забирая почту, несколько опешил, когда среди скидочных купонов, рекламных флаеров и каталогов одежды проскользнул деловой конверт цвета шелкового кокона, что даже на ощупь отличался от прочей корреспонденции: плотный, мягкий, с текстурой и золотыми тиснениями по краям. Феликс тут же надорвал конверт и мельком пробежался по письму, внизу которого великолепным почерком — гордым и своенравным, как породистый скакун — было приписано: «Pour le bon travail. G.A». Когда он вернулся домой на следующий день, в ответ на ее долгожданное «Привет» Феликс молча опустил лощеный конверт на стол перед ней. И не смог сдержать улыбки, когда Маринетт восхищенно ахнула.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.