Под грозовым небом

R
Завершён
16
1
Фэндом:
Размер:
108 страниц, 53 700 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
16 Нравится 56 Отзывы 4 В сборник

Часть 1

Настройки
Сказать, что Лиза Хованская была красива, это ничего не сказать. Она была красива настолько, что однажды Аглая заметила ей: - Тебе бы, Лиза, с такой красотой, не бунты бунтить, а на балах блистать. На глазах Лизы выступили слезы. На балу она была раз, и это осталось одним из самых омерзительных впечатлений ее пока что не очень долгой жизни. Она стыдилась своих оголенных плеч, и со всеми на то основаниями думала, что вся мужская часть участников бала смотрит на нее сальными взглядами. Об этом она в свое время рассказала Аглае. Та не удержалась, и в стиле нигилистки 60-х годов, каковой она и была по всему воспитанию и характеру, разразилась ремаркой, что половой отбор является важнейшим фактором в эволюции живой материи, как совершенно справедливо писал Дарвин, и что во влечении самцов к красивым самкам нет ничего дурного, считать же иначе, значит находиться под влиянием средневековых христианских предрассудков. Из Лизы теоретик и полемист был никакой, и единственное, что пришло ей в ответ, было «А как же душа?», но этого она не сказала, зная, что в ответ на упоминание души Аглая скажет много интересного про пережитки средневекового мракобесия в психологии идущих в революцию аристократов. Поэтому она промолчала, но на ее огромных синих глазах выступили слезы. Аглая, увидев их, обняла ее. Лиза сквозь слезы сказала: - Все равно ты добрая. Аглая хмыкнула. Доброй она была до мая 1871 года. До кровавой недели (1) . Доброй, хотя и насмешливой девочки не стало тогда. Осталось – пока жива, не забуду. И не прощу. Среди нового поколения, пришедшего в революцию за годы, когда она жила за границей, Аглая в свои 25 лет чувствовала себя старухой, или, более правильное сравнение, плезиозавром из исчезнувшего мира. Идея долга перед народом (как уж там Писарев писал: долг – сапоги всмятку), влияние Евангелия и раннего христианства с его «нет выше того, кто душу свою положит за други своя», предпочтение чувств разуму, наконец, умиление перед русским мужиком с его «страшилищными предрассудками» и перед крестьянской жизнью, подчиненной власти земли – все это было запредельно чуждо ей. Она не любила «Отечественные записки», предпочитая им «Дело», хотя и знала, что без Писарева и Зайцева журнал много потерял по сравнению со своим предшественником – журналом «Русское Слово» (2). Новое поколение стало бросаться ей в глаза несколько лет назад, еще когда она была в Швейцарии. Милые барышни, прозванные фричами по имени фрау Фрич, в доме которой они снимали жилье. Милые розовощекие барышни, всерьез обсуждавшие вопрос – имеют ли моральное право социалистки есть клубнику со сливками, когда народ голодает. Милые барышни, распевавшие Плещеева: «Мы понесем любви ученье, как нищим, так и богачам…. Простим озлобленным врагам». Аглая тогда сказала Марусе Тихорецкой, бакунистке, с которой ее соединяла странная дружба поверх политических расхождений, что такое петь могут лишь люди, не видевшие, как выглядит озлобленный враг. Сама Аглая видела. В Париже, в мае 1871 года. - Плещеев тоже видел. Он при Николае на каторге был, - ответила тогда Маруся. - Куда уж там нашим патриархальным ленивым сатрапам до цивилизованных французских буржуа, - отрезала в ответ Аглая. Сейчас, впрочем, милые розовощекие барышни из кружка фричей почти все сидели в тюрьме, ожидая суда за пропаганду идей социализма среди московских рабочих (3). Сама же Аглая была на свободе – и даже жила вполне легально. И это не прибавляло ей радости. Аглая Александровна Карамазова была поздним ребенком, Ее отец, Александр Петрович Карамазов приходился троюродным братом тому самому Федору Карамазову, об убийстве которого через несколько лет напишет прославивший его роман сочинитель Федор Достоевский. Сама Аглая видела своих четырехюродных братьев во взрослом возрасте лишь раз, в прошлом году, когда вернувшись из Швейцарии, совершала небольшую поездку по партийным надобностям, и заехала в Весьегонск. Ивана она быстро поняла – с его непрерывной рефлексией для революционного дела он бесполезен, подросток же Алеша с его религиозным фанатизмом был ей по-человечески чужд, но в перспективе, если вдруг уверует в социализм так, как верит сейчас в Христа, мог быть ценным кадром в роли исполнителя. Отец Аглаи, дослужившийся до генерала как раз вскоре после ее рождения, начинал служить еще при Александре Первом, и на заре туманной юности был знаком в Тульчине с самим Павлом Ивановичем Пестелем. Это знакомство порядочно задержало его служебную карьеру – и, что важнее, сделало его не самым обычным для николаевских времен и офицером, и помещиком. И крепостное право, и самодержавие он не любил – хотя этого, по понятным причинам, не афишировал, а декабристами, особенно Пестелем, восхищался, - хотя говорил о них только самым близким людям. В честь Пестеля он назвал своего сына, который был на три года старше Аглаи, и в описываемое время работал в «Черноморском вестнике». В детстве и ранней юности влияние брата, наряду с влиянием отца, было решающим в формировании личности Аглаи, но вернувшись год назад, в 1875-м, в Россию, она обнаружила, что ее пути с братом расходятся. Павел Карамазов уверовал в созданную им самим теорию «эволюционного социализма», согласно которой, благодаря общинному и артельному духу русского народа этот последний сможет – лет через 200 – прийти к социализму без всяких там революций, кровопролитий и гильотин для самодержцев. - Верно, с гильотиной возни много. Расстрел быстрее и дешевле, - хмыкнула в ответ Аглая. Идти в подполье Павел Карамазов не собирался, хотя «народному делу», как он его понимал, по собственной оценке оставался верен. Для Аглаи же – и в этом сказывалось влияние рассказов ее отца, поставившее ее резко за пределы магистрального русла революционного движения 70-х годов – единственным верным путем был пестелевский. Заговор и переворот. Будь она мужчиной, она знала бы, что ей делать. Идти на военную службу, дослужиться до степеней известных, а дальше – то, что хотел сделать Пестель. Рота солдат в нужное время на нужном месте может сделать больше, чем толпы восставших мужиков с дубьем. Но на нет и суда нет. Поэтому ей оставалось заниматься суррогатами настоящего дела. Декабристов – разумеется, не умеренных северян, а Пестеля и его единомышленников – Аглая любила почти той же любовью, которой некоторые, хотя и редкие, девушки начала 21 века любят Робеспьера, хотя знала о нем, пожалуй, меньше, чем такие девушки знают о Робеспьере. Впрочем, о декабристах тогда вообще знали намного меньше, чем узнают о них в 20 веке. Следственные дела лежали за семью замками. Поэтому Аглае приходилось довольствоваться рассказами отца о Пестеле и редкими уже опубликованными – как в легальной прессе, так и в изданиях Герцена – воспоминаниями. Память о Пестеле и его товарищах была для нее свята, и каждый год она по мере возможности отмечала 14 декабря и 13 июля. Любовь к Пестелю и его идее военного заговора ставила Аглаю на отшиб революционного движения 1870-х годов, надеявшегося не на военный заговор, а на крестьянский бунт. В канун 14 декабря прошлого, 1875 года – как раз 50-летие, Аглая, с полгода как вернувшаяся из заграничных странствий в Черноморск, надумала пригласить к себе на празднование Гришу Воскресенского, народника-пропагандиста из семинаристов. Гриша на тот момент был единственным, во всяком случае, единственным из ей известных, активных народников Черноморска. Революционная молодежь города, при всем своем губернском характере, находившегося в прозябании, чуть вырастая, уезжала в близкую Одессу и в не близкий Петербург, где жизнь кипела. Гриша же Воскресенский, поучаствовав чуть ли не во всех народнических предприятиях первой половины 1870-х, в распространении легальной, полулегальной и нелегальной литературы, в попытке создания сельскохозяйственной коммуны, и наконец, в незабываемом 1874 году, в хождении в народ, летом 1875 года неудачно пытался вести пропаганду среди штундистов, на какое-то время поверив, что именно они могут стать самой восприимчивой к социализму частью крестьянства, а осенью 1875 года создал в Слободке (у каждого южного города была своя Слободка, рабочий пригород, где жила городская беднота) рабочий кружок, причем к его собственному удивлению, пропаганда среди рабочих пошла куда успешнее, чем среди крестьян и среди штундистов. Декабристов Гриша не знал и не любил, поэтому праздновать 50-летие восстания отказался, сказав Аглае набор известных ей штампов, что они были либеральными баричами, хотевшими ввести выгодную только для буржуазии и помещиков конституцию. К тому же они были страшно далеки от народа. Вот Степан Тимофеич и Емельян Иваныч – другое дело. Аглая рассмеялась и в порыве чувств чмокнула Гришу в щеку. - За что, Гриша, я тебе так люблю, так это за догматизм и доктринерство. Хороший бы из тебя поп получился. В итоге отмечала 14 декабря 1875 года Аглая только вместе с Оленькой Назаровой, с недавних пор с легкой руки Степана Басовского жившей с ней на положении не то воспитанницы, не то приемной младшей сестры. Оленьке шел 17-й год, ее отец, мелкий провинциальный чиновник, умер от беспробудного пьянства, мать же, тупую дебелую бабу, которую Оленька заслуженно ненавидела, никакая водка не брала. Поэтому к алкоголю Оленька испытывала устойчивое отвращение, и из товарищеской солидарности с ненаглядной Аглаей только поднесла бокал ко рту. Аглаю же отец предупреждал, что пьянство до добра не доводит, особенно в их роду, и что один из их предков еще в 17 веке был нещадно бит кнутом, клеймен и сослан в Сибирь за то, что пьяном виде произнес непотребные слова о Пресвятой Богородице, причем имел все основания считать, что легко отделался. Сам отец Аглаи в последние годы жизни, во второй половине 1860-х, уже в отставке, пил много. Все либеральные реформы первых лет нового царствования были похерены, реакция подняла голову, и оставалось либо смириться с ней, либо пойти по пути, по которому некогда пошел Павел Иванович, чья судьба неизгладимо повлияла на жизнь Александра Карамазова. Сам он по этому пути идти уже не мог – возраст не тот, а вот сын и дочь на него очевидным образом сворачивали. За сына он беспокоился меньше – тот был слишком ленив и флегматичен, чтобы пойти до конца. А вот Аглая… Причем, говоря по совести, никаких разумных аргументов, чтобы удержать ее от повторения судьбы Павла Ивановича, у него не было. Оставалось пить. Аглая любила отца, и вымечтанная поездка на учебу за границу была осуществлена только после его смерти, последовавшей в марте 1870-го года. За границей она почти сразу попала с корабля на бал, но об этом речь будет периодически идти в дальнейшем повествовании… Пила Аглая мало, но пьянела быстро, поэтому после ее 3-й рюмки Оленька недовольно проворчала: - Прекращай уже. Напьешься в стельку – что я с тобой делать буду? - Обнимешь, разденешь и спать уложишь. Оля чуть было не брякнула: - Я тебе служанка, что ли? - но вместо этого ограничилась репликой: - Ага, и утром соленый огурец в зубах принесу. Аглая поняла невысказанное, обняла ее и сказала: - Не обижайся. Ты же знаешь, что ты для меня такое… Оля умильно посмотрела и попросила: - Лучше расскажи что-нибудь хорошее. - О чем? - Да о чем хочешь. Хочешь – о декабристах этих твоих, а лучше – о Коммуне… В Швейцарии Аглая все-таки выучилась на врача, решив, что это по-любому пригодится, но страсть у нее была не к медицине, а к социальным наукам вообще и к истории революций в особенности. Ее рассказы на историко-революционные темы Оля впитывала с энтузиазмом. Но другие революции были с кем-то другими, а вот Коммуна… О Коммуне Аглая любила рассказывать не всегда, а по настроению. Слишком тяжело. Она помолчала и закурила папироску – какая же нигилистка не курит? …А знаешь, что было главным?...Я тебе, наверное, политически вредную вещь скажу, потому что всякий там романтизьм…Мы были обречены, - я тогда этого не понимала, но те, кто взрослее и умнее, понимали, не могли не понимать. Один восставший город против всего мира… Но было чувство братства. Есть враг – и есть свои. Все, кто в кепи национального гвардейца, с ружьем и с мозолистыми руками – свои. Братья. Стены между людьми рухнули. Мы – единое целое. Коммунары. Это словами не опишешь. Это в воздухе витало, во взглядах из глаз и в дыхании из уст. Как и в тургеневском Базарове, в Аглае нигилизм не похоронил поэта. Оля задумчиво сказала: - Знаешь, чтобы хоть один день так прожить, я бы всю остальную жизнь, не задумываясь, отдала бы. Чтобы без стен между людьми. Чтобы только взгляд из глаз и дыхание из уст… Трагический юбилей - 50-летие казни Пестеля и его товарищей – Аглая встречала в другой обстановке, не с верной Олей, а с кружком полковника Берсенева. Обнаружение кружка было единственным ее успехом на местном уровне, хотя никаких чрезмерных иллюзий по поводу входивших в него офицеров у нее не возникло. Хорошие, честные, идейные люди, но без нужных революционеру инициативы и предприимчивости. Речь держал сам полковник Берсенев. Он говорил о декабристах как о людях, первыми поднявших в России знамя свободы, и – а для нас это особенно важно – как о первых русских офицерах, выбравших верность не царю, а народу. Да, они во многом ошибались, да, они еще не понимали всего значения социализма и важности вопроса о четвертом сословии (4), но они были первыми, за ними пошли другие, и дальше пойдут еще больше и сильнее… Сказать по правде, Аглая тогда слушала речь вполуха. Ее умом владели мысли не о прошлом, а о настоящем и о будущем. Что будет с людьми, которых она при всех с ними разногласиях, считала единственными стОящими революционерами, после того как внезапное появление злосчастного предателя-дурачка Гориновича (5) и неудачное покушение на него сорвало все их грандиозные повстанческие замыслы (в реализацию которых сама Аглая не верила и предупреждала, что попытка начать восстание с 30 смит-вессонами против царской армии кончится бойней)? Сумеет ли полиция, следуя показаниям чудовищно изуродованного, но выжившего Гориновича выйти на след и переловить бунтарей? А если не сумеет, что все они станут делать дальше, после того, как очевидным образом попытка поднять восстание в районе Корсуня закончилась, еще не начавшись? И когда, черт ее возьми, вернется Оля, поехавшая в тот район предупреждать и разбираться (ее глазенки горели энтузиазмом первого в жизни серьезного дела – «Аглающка, родненькая, по тебе же сразу понятно, что ты – барыня. Разговоров-то будет по всей округе. А я переоденусь крестьянской дурочкой – комар носа не подточит» - Аглая вспомнила себя, едущую сестрой милосердия на франко-прусскую войну в далеком 1870 году и сказала «Ты все же помни. Случись что с тобой – мне тебя не хватать будет». Поняв, что партийное руководство, а по совместительству – приемная старшая сестра, лучшая подруга и все на свете, дает добро, Оля подпрыгнула от восторга – «да на меня еще веревочка не свита и пуля не отлита»). С отъезда Оли прошел почти месяц, а новостей от нее не было – ни плохих и ни хороших. Поэтому, занятая мыслями о настоящем, Аглая слушала полковника Берсенева вполуха. Николаю Михайловичу Берсеневу было в 1876 году 34 года, и как ни странно, для Аглаи он был больше человеком ее поколения, чем молодые народники. В 1863 году воспитанный на «Колоколе» и «Современнике» гвардии поручик Берсенев совершил поступок, который мог стоить ему больше, чем реально стоил, и должен был стать по меньшей мере концом его служебной карьеры, хотя неожиданным образом послужил ее началом. Он отказался участвовать в подавлении польского восстания, в результате чего, после всяких перипетий дело ограничилось для него переводом в армию и отправкой на службу в Среднюю Азию (что дело ограничилось этим, помогли родственные связи). В Средней Азии, однако, у поручика Берсенева неожиданным, но очевидным даже для его начальства образом обнаружились как хладнокровное мужество воина, так и распорядительность полководца, и то, что должно было стать концом его карьеры, стало ее началом. В Европейскую Россию в 1874 году он вернулся уже полковником. Автор не знает, задавалась ли Аглая вопросом, который поневоле возник у самого автора: почему Берсенев, считая для себя морально невозможным участвовать в подавлении царским самодержавием польского восстания, не считал для себя морально невозможным участвовать в завоевании этим самодержавием Средней Азии и в покорении тамошних народов. То, что недопустимо в отношении поляков, было для него допустимым в отношении сартов (6). Впрочем, по словам Берсенева, лично он никого не убил. Отдавал приказы и во время боя шел впереди отряда. Убьют – значит, судьба моя такая. Солдаты в нем, впрочем, души не чаяли, и всячески оберегали, даже жертвуя собой. Подчиненные офицеры тоже его уважали. Взгляды у полковника остались теми же, какими были у поручика. Он их не афишировал, но перед людьми, которым доверял, не скрывал (7). Что делать и как бороться за осуществление своих идеалов, он не знал. Хождение в народ, отзвуки которого он застал, вернувшись два года назад в Россию, вызвало у него слегка ироничное недоумение. Как военный человек, навидавшийся в Средней Азии побед хорошо дисциплинированных и вооруженных небольших русских отрядов над толпами туземцев, он был уверен, что в случае крестьянского бунта в России повторится то же самое. Попытки его говорить на эту тему с народниками были безуспешны. Они с изумлявшей его уверенностью отвечали, что перед восставшим народом не устоит ни одна армия, и что солдаты сразу и без подготовки перейдут на сторону этого народа. Кто-то даже оскорбил его предположением, что он всеми этими рассуждениями просто оправдывает компромисс с совестью. - А надо не мудрствовать. Снять мундир – и агитатором в народ. Берсенев удержался, чтобы не вспылить, и ответил только: - агитатором в народ, переодевшись сапожником? Ну, какой из меня сапожник? Действительно, кем бы он ни переоделся, военная выправка бросалась в глаза сразу. Поэтому практическая деятельность полковника Берсенева свелась пока что к созданию кружка из молодых офицеров, склонных размышлять об общих вопросах и тяготившихся унылостью провинциальной гарнизонной жизни. Кружковцы читали Лассаля, Маркса, старые номера «Современника» и «Русского Слова», обсуждали вопросы организации грядущего социалистического общества и после небольшой дискуссии приняли постановление – в случае начала крестьянского восстания не только отказаться участвовать в его подавлении, но и перейти на сторону восставшего народа. Пообщавшись с Берсеневым и его товарищами, Аглая быстро поняла, что Николай Михайлович Берсенев – не Пестель, а среди его единомышленников нет никого, похожего на Ивана Сухинова, воспоминания о котором она прочитала в одном из номеров «Русской Старины» за 1872 год (8). Все это были хорошие, честные и идейные люди, способные на подвиг, но пойти на подвиг им должен был кто-то приказать. Энергии и инициативы, необходимых для самостоятельных действий, у них было мало. Впрочем, какие именно самостоятельные действия она хотела бы увидеть от офицеров провинциального гарнизона, Аглая сама пока толком не знала. Военный переворот был возможен в столице, идея же Черноморской коммуны централистку и якобинку Аглаю не прельщала. Поэтому, если действовать всерьез, нужно было перебираться в столицу. Другой вопрос, что как добраться до столичного офицерства, у Аглаи не было в голове пока что никаких идей. И разочарование в успешности такой агитации в тамошнем офицерстве стало, как она считала, последней причиной моральной катастрофы, произошедшей с Лизой – не Хованской, разумеется, не с этим «33 несчастья», как прозвала невзлюбившая ее Оля, а с Дмитриевой (9). А моральная катастрофа – как еще назвать страсть героини Коммуны к недостойному ее мизинца карточному шулеру, проходимцу и фальшивомонетчику – с Лизой Дмитриевой – одним из двух встреченных Аглаей на жизненном пути людей, кого она считала выше себя – была для Аглаи самым страшным разочарованием в ее 25-летней жизни… Офицерская провинциальная среда была очень замкнутым в себе миром. Все офицеры – даже самые идейные монархисты и самые забубенные пьяницы – презирали полицию и считали бы позором стать доносчиком. Поэтому у членов офицерского кружка причин вырабатывать навыки конспирации не было, и это, как понимала Аглая, могло кончиться плохо. Собрание памяти казненных декабристов проходило на веранде в кафе. Был жаркий день, вдалеке от них сидел за бутылкой вина смуглый мужчина явно не местного вида, который чем дальше, тем больше прислушивался к их разговору. Аглая заметила это, и, увидев, что она это заметила, он встал и решительными шагами подошел к их столику. - Друзья, я капитан итальянского торгового корабля. Я старый гарибальдиец, я воевал с Гарибальди на Сицилия. Вы смелые и честные люди, я рад, что Вы есть в Россия. Но Вы говорите громко, слишком громко. О такие дела так громко не говорят даже у нас, где есть конституция. Поскольку торжественная часть собрания в основном уже закончилась, дальше все пили со старым гарибальдийцем, обсуждая с ним сходства и отличия революционного процесса в России и Италии, а Аглая даже, отведя его в сторону, договорилась о его сотрудничестве в транспортировке «Набата» … При всех своих недостатках, кружок полковника Берсенева был единственной ценной находкой Аглаи в родном Черноморске. За пределами Черноморска с перспективами продвижения идей, которые она считала правильными, но от которых тогда шарахалась большая часть революционного подполья, тоже все было негладко. Единственным городом, в котором милое сердце Аглаи якобинское направление процветало, был Орел, в котором она успела уже побывать. Заслуга в продвижении якобинских идей в Орле принадлежала Петру Заичневскому, старому и опытному революционеру 34 лет от роду, побывавшему на каторге в Сибири вместе с Чернышевским, а несколько лет назад после каторги и ссыльного проживания сперва в глухих углах Сибири, а затем – в еще более глухих углах Пензенской губернии вернувшемуся в родной Орел (11) . По слухам, Заичневский был причастен к прокламации «Молодая Россия», в далеком 1862 году (ему тогда было 20) наведшей ужас как на правительство, так и на либералов (12). Спрашивать его о мере причастности Аглая не стала, помня, что знать нужно не то, что знать можно, а то, что знать нужно. Знать же о делах 1862 года ей сейчас было совершенно не нужно. Своеобразие якобинского кружка, группировавшегося вокруг Заичневского в Орле, состояло в том, что он состоял почти исключительно из представительниц прекрасного пола, многие из которых, как не трудно было догадаться, заинтересовались сперва самим Петром Григорьевичем, а потом – его идеями. Заинтересоваться было кем. Высокий, громогласный, с большими познаниями в социальных науках, и с прекрасным ораторским даром, который сделал бы его, доживи он до революции, крупнейшим народным трибуном уровня Дантона или Троцкого, Заинчневский совершенно не был прилизанным красавцем, и типом лица походил не на дворянина, каким был на самом деле, а на мужика. Но в нем было обаяние энергии, и та харизма, которую трудно описать словами, но которая в эпохи потрясений делает наделенных ею народными вождями, а в эпохи тихие – покорителями сердец тянущихся к возвышенному юных дев. Справедливость требует признать, что свой дар привлекать сердца юных дев Петр Григорьевич использовал исключительно в интересах революции и социализма, которому с ранней юности было отдано его сердце. Единственная девушка, которую он всерьез любил в своей жизни, погибли на пожаре в 1872 году в Иркутске, где она находилась в ссылке (13) И сам Заичневский, и его кружковки посмеивались над специфическим характером кружка, состоящего, по выражению кого-то из остроязычных народников, из разбуженных старым революционером «12 спящих дев» и любили рассказывать всякие смешные истории о самих себе. Особенно популярна была история о девице Добровольской, отец которой, трубчевский предводитель дворянства, подал начальнику орловского жандармского управления жалобу на Заичневского, растлившего его дочь. Растление дочери выражалось в том, что если до знакомства с Заичневским она, как и подобает дворянской девушке, думала только о балах и нарядах, то под его влиянием – кто бы мог раньше предположить! – стала читать книги (14). Сама «девица Добровольская» обычно эту историю и рассказывала, смущенно улыбаясь и с обожанием глядя на Петра Григорьевича. Специфичность орловского кружка в очередной раз напомнила Аглаи приходившие ей время от времени в голову мысли о роли полового влечения в истории. Рационализм – вещь правильная, в свойственных ему пределах, но человек – это разумное животное, и именно страсти и влечения составляют связующее звено между его разумом и физическим миром. Сказать по правде, Аглая совершенно не была феминисткой, и после истории с Лизой Дмитриевой иной раз в глубине души считала, что девичьи увлечения революцией и социализмом в большинстве случаев недолговременны, и что единственная польза для дела революции от экзальтированных девиц была бы в использовании их для агитации среди офицерства. Мужская часть кружка, кроме самого Петра Григорьевича, состояла из исключенного из юнкерского училища Васи Арцыбашева да зеленого гимназистика Коли Русанова, сына провинциального купчика, сейчас только открывающего для себя социалистическую теорию. Что будет с Колей Русановым дальше, не знал и он сам, поэтому Аглаю заинтересовал он мало, а вот Арцыбашев понравился ей сочетанием ума и решительности. Из таких при определенных обстоятельствах вырабатываются Сен-Жюсты (15). Из кружковых же юных дев внимание Аглаи привлекла, не могла не привлечь, Маша Ошанина (16)– уже не дева и не такая уж юная. 24 года – по тем временам возраст. Они были почти ровесницами, но в то время, когда Аглая сражалась за Коммуну, а потом жила в Европе, сочетая обучение медицине с самообразованием в социальных науках, привлекавших ее куда сильнее медицины, и с участием в эмигрантских делах, Мария Оловенникова скоропалительно вышла замуж за либерального помещика Ошанина, и успела родить дочку. Причиной скоропалительности была гнетущая обстановка в семья. Отец трех сестер Оловенниковых (младшие – Наташа и Лиза) был человеком хорошим, но подверженным недугу многих русских либеральных помещиков, то бишь пьянству, и в конце концов попал во власть безумия, бывшего наследственной болезнью в семье. В провинциальном Орле Маша, Мария Николаевна задыхалась. Жизнь провинциальной помещицы, примерной жены и матери, была совершенно не для нее. Заичневский открыл ей мир благородных идеалов, великих дел и великих подвигов, и жить теперь она могла бы только в этом мире. С Аглаей они были слишком похожи, чтобы стать подругами. Обе сильные, волевые, с мужским складом ума. Сближения быть не могло, могло быть взаимное уважение при соблюдении дистанции. Ошанина сказала Аглае, что собирается, рано или поздно, и чем раньше, тем лучше, перебираться в Петербург. Только там настоящая жизнь и настоящая борьба. Да и Петру Григорьевичу по-хорошему надо бы туда. Не век же ему растрачивать свой недюжинный дар на агитацию среди провинциальных барышень. Про то, что будет с ее дочерью, если она переберется в Петербург и с головой уйдет в революционную борьбу, Аглая у нее не спросила, зная, что это было бы крайней бестактностью. Сошлись они в разговоре и на том, что Петр Григорьевич слишком уж перегибает палку в негативном отношении к народникам. Да, федералистские бредни о вольных союзах вольных общин вредны, но сама логика борьбы чем дальше, тем больше будет вести к отходу от этих бредней и к признанию централизации, дисциплины и других принципов настоящей революционной борьбы. В общем, цели своего визита в Орел – договоренности о сотрудничестве орловского кружка с «Набатом» - Аглая достигла без труда. Еще из той поездки ей запомнился длинный разговор с Заичневским об аграрном вопросе. Народники считают, что достаточно свергнуть царя и помещиков, и наступят молочные реки и кисельные берега. Между тем даже если крестьяне сами смогут свергнуть помещиков и царя, в чем есть большие сомнения, и поделить землю поровну, то останется власть природы, власть земли, останется отсталая культура земледелия, а значит – периодические эпидемии, неурожаи и голодовки. Чтобы избавиться от всех этих милых вещей, от которых само крестьянство, живущее во власти тупых традиций, освободиться не способно, требуется вмешательство города, который даст деревне новейшие агрономические знания и передовую сельскохозяйственную технику. Обеспечить передачу этих знаний и техники сможет только революционное государство. А значит, без него никак. Будут жить в лесу и молиться колесу (17). Аглая со всеми этими идеями была согласна. Но поездка в Орел оказалась единственной успешной ее поездкой. А вот успешность поездки в Киев была очень сомнительная, хотя и из этой поездки Аглая для себя поняла много важного. «Набат» в Киеве представлял Паночини, странный человек, поразивший Аглаю тем, что начал нахваливать Достоевского (18) . Достоевского она терпеть не могла, хотя Аня Жаклар (19), в которую Достоевский одно время был влюблен, когда-то говорила ей, что он не так плох, как кажется по последним своим произведениям антинигилистического толка. В Паночини Аглая заметила неуловимые признаки надвигающегося безумия, и подумала, что нужно предупредить товарищей за границей, что дела с ним иметь нельзя… …Предупреждению Аглаи то ли не вняли, то ли оно дошло слишком поздно, и летом того же 1876 года арестованный при попытке получить присланные из-за границы два тюка «Набата» Паночини рассказал полиции все, что знал, после чего сошел с ума окончательно… Паночини познакомил ее с Оськой Давиденко, совсем молодым парнем, выглядевшим даже моложе своих 20 лет, из хождения в народ вынесшим убеждение, что анархия и разгильдяйство губят все дело, и что революция нуждается в организации и дисциплине. После этого Давиденко заинтересовался идеями «Набата», однако, на беду, представителем этих идей в Киеве был Паночини. В итоге Давиденко обдумывал сейчас создание самостоятельной группы на принципах дисциплины и централизации. Эти его планы разделял пока что только один парень, оказавшийся в Киеве после того, как в прошлом году был отчислен из Технологического университета в Петербурге за участие в студенческих волнениях. В Давиденко, несмотря на молодость, было сочетание энергии, решительности и практичности с интересом к теоретическим вопросом, которое Аглая считала идеальным в людях. Если рано не пропадет, в большого революционера вырастет – подумала она… …Давиденко арестуют в 22 года и повесят в 23 (20). Но до этого было еще далеко… Пока что он предложил Аглае съездить на рабочую сходку, которую устраивали местные пропагандисты-лавристы на одном из островков разлившегося Днепра. Там же обещался быть Саша – тот самый исключенный из Технологического университета в Киеве парень… По грязи Подола, откуда только что сошла вода, они с Оськой и еще несколькими незнакомыми Аглае людьми добрались до рыбачьей лодки, а на ней доплыли до островка, где уже собралось несколько десятков людей – как интеллигентов, так и рабочих. Внимание Аглаи привлек неместного вида господин в черном костюме и цилиндре. - А это что за фрукт? – спросила она Оську. - Это не фрукт. Это представитель немецкого рабочего класса. Приехал сюда механиком на цукроварню (21) работать и связался с нашими лавристами. - А, немец-перец-колбаса-купил лошадь без хвоста? – в Аглае разыгрывался бесенок. - Где интернационализм? – с притворным возмущением спросил ее Оська. - Знаешь, Бакунина есть за что критиковать, но в одном я с ним согласна: немцы революцию никогда не сделают. Аглая любила Францию и, не понимай она, что после разгрома Коммуны в ближайшие годы революционных перспектив там нет, предпочла бы вести революционную работу в ней, а не в России. К немцам же у нее было устойчивое отвращение со времен франко-прусской войны, и в революционность немецких рабочих и немецкой социал-демократии она не верила ни на грош. Они могут все понимать, но делать будут так, как прикажет кайзер. Марксом бы она интересовалась куда больше, не будь он немцем. К Аглае и Оське подошел приехавший на сходку раньше них парень крепкого сложения с русой бородкой. В отличие от Оськи, он выглядел сильно старше своих 20 лет. Оська их познакомил: - И надолго в Россию? – спросил парень Аглаю. Вопрос прозвучал не очень доброжелательно. Аглая хмыкнула: - До смерти или до победы. - Если это серьезно – он чуть-чуть заикался, - то это хорошо. А то как окажется русский революционер за границей, обратно его калачом не заманишь. А революцию из заграницы не сделаешь. Оська шикнул на них: - Дайте послушать. Начинается интересное. В начале сходки лаврист-интеллигент стал читать рабочим какую-то пропагандистскую брошюру, кажется, «Хитрую механику». Чтение продолжалось недолго, потому что со стороны слушавших рабочих стали раздаваться голоса: - Да сколько же слушать? Мы уже два года слушаем, а дела не видно! Ты нам скажи, что делать-то сейчас? А то разговоры одни, а дела нет! Сколько терпеть-то будем? Могучий рабочий («Молотобоец с «Арсенала», знаю я его» - шепнул Аглае Оська) выдвинулся вперед и зычным голосом предложил: - Хлопцы, а пойдем жандармов бить. А дальше – хай буде, як буде (22). Разнесем вщент (23), отведем душу! Предложение было слишком радикальным и неожиданным, чтобы быть принятым. Общая беседа стала распадаться на частные разговоры – кого бить и бить ли прямо сейчас, либо сперва получше подготовиться к этому делу. Немецкий механик в сюртуке и цилиндре говорил что-то собравшимся вокруг него лавристам-интеллигентам. Аглая подошла послушать: - То не есть революция. То есть бунт. То есть… - он замялся, не найдя русского слова в своем словарном запасе - …неразумие. - А вы с вашим разумием Коммуну не поддержали, - вставила свое слово Аглая и отошла. Оська между тем втолковывал что-то Саше, хотя втолковывать было излишним: -К этому энтузиазму – да организацию бы… - Так идите к нам – включилась в их разговор Аглая. - К вам – это к вашему поклоннику Достоевского? – Саша Михайлов вежливостью никогда не отличался. – У других есть все, кроме организации, у вас, «набатовцев», есть организация, но кроме нее ничего нет. И выходит пшик, а не организация. Игра. Пародия… - и уже мягче – организация в ходе работы возникает, в общем деле, а не в стороне от него. - Так и мы так думаем, - ответила Аглая. - Тем лучше. Значит, когда-нибудь в общем деле сойдемся… Помолчал и добавил: - Я вообще думаю в Петербург возвращаться. Киев хорошо, а Петербург лучше. Центр. Столица. Все важное и серьезное – там… Да и слухи ходят, что народники задумались всерьез организацию создавать, поняли, что без нее – никак…(24) Так Аглая познакомилась с человеком, который станет самым выдающимся революционером своей эпохи и которого ждет судьба прекрасная и трагическая…(25) Из разговора с ним она убедилась в правильности идеи, которая была у нее и раньше. Самоизоляция от основного потока революционного движения вредна, серьезная революционная организация может возникнуть только из настоящей революционной борьбы. Но пока что идеи «Набата» до такой степени противоречили настроениям и предрассудкам основной массы русских революционеров, что к ним тянулись единичные странные субъекты вроде Паночини, дельные же революционеры вроде Давиденко и Михайлова шли своим путем, который,- Аглая все же верила – рано или поздно все же совпадет с нашим… К лавристам у Аглаи, как и у всех якобинцев-набатовцев было устойчивое отвращение, к бунтарям (26) такого отвращения не было, поэтому для себя она решила, соблюдая дистанцию, попробовать ближе сойтись с ними, благо, среди них была Маруся Тихорецкая…(27) Но бунтари были далеко, хотя до недавних пор, когда из-за Гориновича все у них полетело втартарары, в Черноморск периодически наезжали. В самом же Черноморске, кроме военного кружка, был Гриша Воскресенский с его рабочим кружком, была Оленька Назарова, занявшая в душе Аглаи очень большое место – приемная сестра, и с недавних пор появилась Лиза Хованская – спасибо Марусе, сплавила мне это «33 несчастье», с которым сами бунтари не знали, что делать… Олю Назарову отдал на попечение Аглаи Степан Басовский перед тем как снова уехал на Балканы участвовать в восстании местного крестьянства против турецких панов. Со Степаном Аглая уже раньше была знакома в Швейцарии, куда он приезжал общаться с группой якобинцев, ставшей в конце 1875 года издавать журнал «Набат». Степан в силу своего критического и саркастического ума обладал склонностью плыть против течения, и потому посмеивался над господствовавшими в революционном движении первой половины 1870-х годов «анархическими бреднями» (как он их называл) о стихийной крестьянской революции, народной самоорганизации и вольной федерации вольных общин. В пику этим «анархическим бредням» он стал сторонником маргинальных в революционном движении того периода якобинских идей о сплоченной революционной организации, которая сама должна совершить революцию, захватить власть и начать переход к социализму. Однако в силу свойств своего характера Степан Басовский, признавая необходимость революционной организации, был бы в любой такой организации причиной дезорганизации, и, возобладай при его жизни якобинское направление, стал бы посмеиваться уже над «бюрократическими бреднями». Он был на своем месте в качестве вольного стрелка революции, и организационная дисциплина выглядела бы в отношении него столь же странно, как хомут на необъезженном степном скакуне. Аглае он по-своему нравился, хотя цену ему она знала. В последний раз они встречались три месяца назад в Швейцарии, куда он совсем ненадолго заехал из Герцеговины, перед тем, как на время вернуться в Россию, куда его звало, по его словам «срочнейшее дело… жизнь человеческая решается». Аглая ничего тогда не поняла, но лишних вопросов задавать не стала. Судя по его довольному виду, срочнейшее дело было решено успешно, и сейчас он собирался опять на Балканы, где заварушка продолжалась. Они переговорили о делах, связанных со скорым, как они предполагали, выходом первого номера «Набата», о путях его транспортировки в Россию, перемыли косточки Бакунину («совсем плох старик…вот смеюсь я над ним, а умрет, так другого Бакунина у нас не будет», - Аглая не удивилась сентиментальности собеседника) и Лаврову, а затем Степан, замявшись, что было ему совершенно не свойственно, все же решился: - Просьба у меня к Вам, Аглая Александровна, - когда он переходил на «Вы», это означало, что будет что-то важное – девочку я хочу на Вас оставить. Аглая сперва подумала, что речь пойдет о внезапно появившейся дочке Степана от какой-либо из его возлюбленных – безалаберная личная жизнь Степана Басовского тоже делала его чужеродным элементом в аскетической революционной среде его эпохи, - но ужаснуться и возмутиться не успела. Потому что он без перерыва продолжил: - Миши Назарова сестра. 5 лет назад студент-технолог Михаил Назаров, сын мелкого чиновника, учившийся на медные гроши, убедил своего сокурсника Степана Басовского, выходца из богатого аристократического рода, сына отставного адмирала, ярого крепостника и мракобеса, для которого Россия погибла со смертью Николая Первого и с началом либеральных реформ, в справедливости идей социализма. В возникший вскоре кружок, получивший позднее название чайковцев, куда Миша зазывал Степана, тот вступать отказался: - Что я у вас делать буду? Книжки рассылать, да рабочим «еометрию» втолковывать? Когда дело дойдет до дела, я с вами. Помолчал и добавил: - Да и не примут меня ваши. Сонечка Перовская губки подожмет и скажет: Бабник. А таким в наших рядах – не место. Михаила Назарова арестовали осенью 1873 года, почти одновременно с Синегубом и Тихомировым (28), еще до начала хождения в народ. С того времени он сидел в тюрьме, ожидая суда, который все никак не начинался. Здоровье его ухудшалось. Две попытки организовать его побег, подготовленные Степаном и несколькими товарищами Назарова по кружку чайковцев, сорвались в последний момент из-за непредвиденных обстоятельств. Как читатели уже знают, отец Михаила Назарова, провинциальный чиновник, человек хороший, но слабый, уже умер, спившись от провинциальной безысходности и от пиления своей женой, дебелой бабой. Была младшая сестра, Оля, которую брат нежно любил и хотел забрать к себе – вот только учебу закончу – но арест сорвал все его планы. После этого Оля осталась один на один со своей матерью, и ничего хорошего ее не ждало. Тревога за судьбу сестры чем дальше, тем больше была важнейшей темой в тайной переписке Назарова с товарищами на воле – и в первую очередь со Степаном. - Так «срочнейшее дело», из-за которого ты в Россию поехал, с ней связано? – спросила додумавшаяся Аглая. - Если бы Вы, Аглая Александровна, знали, чего мне это стоило… Проще царя будет заставить конституцию дать. – и перешел на «ты» - Так возьмешь? Не таскать же мне ее с собой. Девушка молодая, слухи про нее нехорошие пойдут… Да и чему она от меня научится? Пить да распутничать? - Что за человек-то? – задумчиво спросила Аглая. - Правильный человек. Из нее такое получится, что куда уж всем нам. Аглая поразилась восторгу подмечавшему в людях прежде всего смешные стороны Степана, Но по опыту она знала, что оценки, которые он дает людям, обыкновенно бывают правильные, поэтому решилась: - Ладно, приводи своего правильного человека. Правильный человек оказался худенькой черноволосой девушкой, почти подростком, скорее высокой, чем низкой. Поставив два баула, в которых были олины вещи, Степан сказал: - Вы тут знакомьтесь, а у меня в этом богоспасаемом городишке еще кой-какие дела есть – ему нужно было зайти к Грише Воскресенскому. – Завтра с утра зайду, попрощаюсь перед отъездом, - вызволив сестру друга от гнета родительницы, Степан мог вернуться к делу освобождения балканских славян от турецкого гнета. В Черноморске у Аглаи дом, оставшийся ей с братом от отца. Брат, однако же, там не жил да и вообще неофициально отказался от своей доли не самого большого отцовского наследства в пользы сестры: - Я в подпольных делах участвовать не хочу, а то, что твое, поможет революции, я тебя знают - от того, что он не хотел и не мог участвовать в подпольных делах, Павел Карамазов испытывал угрызения совести. Аглая протянула руку: - Аглая. Девушка в ответ протянула свою: - Ольга. - А по отчеству как? – рассмеялась Аглая. - Ольга Матвеевна. - Ну, Ольга Матвеевна, идемте в ваши роскошные апартаменты. Оля вдруг прыснула, а Аглая вместе с ней. В отведенную для неожиданной сожительницы комнату Аглая снова постучалась через полчаса. Оля уже успела выложить вещи (сколько их у нее было?) и переодеться. На столике лежали револьвер и кинжал. - Степан подарил.- пояснила Оля. – Каждый человек, говорит, должен уметь защищать свою честь и свободу. - Пользоваться-то хоть умеешь? – спросила Аглая. - Стрелять он учил немного, - тут Оля замялась, но решилась и продолжила: - Но топором лучше. - Топором? – Аглая не поняла. - Ну да, топором. Мамаша моя как привела «состоятельного почтенного господина» - большие он деньги ей за меня отвалил – я топор схватила и им: обоих зарублю. Да она у тебя малохольная, - он ей, вертай деньги обратно. Не верну, говорит, сколько ты мне дал, всего ничего. Я тебе родную дочь, а ты мне сколько дал. Противно мне стало, не стала я их рубить, так с топором и ушла. В каменоломни. И не появись скоро Степан, уж не знаю, что и делала бы… Она скрежетнула зубами: - Ненавижу. В разбой я тогда хотела пойти. Топор при мне. В служанки к господам, чтобы они лапали – да лучше уж в разбой. Буду господ отлавливать, да души вытряхать, как Степан Тимофеевич. Чем так жить, как эти живут, уж лучше в разбой. Аглаю вдруг залила в общем-то несвойственная ей волна жалости и нежности. Она взяла Олю за руки. Обе молчали. - Я книжки всякие читала от брата. Социализм – дело правильное, я за него жизнь отдать готовая, только вот не люблю я наш народ ни капельки. Его любят те, кто не знает. А я как вспомню мамашу свою, да всех этих – так какая там любовь? Жизненный опыт Оли был очень односторонен, и знала она – и ненавидела – среду мелкого мещанства и мелкого торгашества, а не крестьян и рабочих. - У меня брат есть, Степан, который как названный брат стал, теперь вот Вы – «ты» тихо поправила Аглая, Оля кивнула, - те, кто за социализм жизнь отдать готовые. Кроме вас всех, у меня никого нет и не будет. А народ? Народ за силой идет. У царя сила – за царем идет, мы станем силой, за нами пойдет. Аглая почувствовала, что неожиданно обрела политическую единомышленницу… Рядом с кинжалом и револьвером лежала связка исписанных тетрадей: - А это что? - А это Степан мне оставил. Роман он пишет – Оля вдруг улыбнулась – мне оставил, а самой читать не велел. Там говорит, такое понаписано, что юным девицам читать вредно, а мне самому будет стыдно. – Она засмеялась – Знал бы он, чего я с мамашей моей навидалась. - А мне прочитать можно? - Лучше у него спросите… спроси. - Ладно, спрошу. Без перехода Оля вдруг спросила: - А правда, что ты - было видно, что на первых порах обращение на ты давалось ей через силу – в Коммуне участвовала? - Степан проболтался? Всем расскажет. - Я – не все, - обиженно отрезала Оля. - Прости – «что я перед ней извиняюсь? Да то и извиняюсь, что она такая». И вслух: - Потом расскажу. Когда настроение будет. - Правда, расскажешь? А то Степан мне тебя так расхвалил: настоящая, мол, революционерка, мы все еще пороха не нюхали, а она на баррикадах Коммуны уже сражалась. Ничего особо героического в своем участии в Коммуне Аглая не видела, и без лишней надобности старалась об этом не говорить. Царскую полицию французские дела интересовали мало, но все же… - Ну, теперь и он пороха нанюхался. В Герцеговине. Убьют его там. Пропадет не за понюшку табаку. - Не пропадет. На меня, он говорит, еще веревочка не свита и пуля не отлита, - эта любимая присказка Степана Басовского стала любимой присказкой и Оли Назаровой. - Давай я тебе дом покажу. Да и есть уже пора. Из Аглаи хозяйка была никакая, и по нигилистичной привычке питалась она хлебом с колбасой, да чаем, который потребляла в неумеренных количествах вприкуску с табаком. Как медик, она знала, что подобный образ жизни вреден для здоровья, но на долгую жизнь Аглая и не рассчитывала. Заниматься хозяйственными делами Оля тоже не любила, но поневоле умела, и, присмотревшись, поняла, что ведение хозяйства придется брать на себя… На следующее утро Степан, как и обещал, пришел попрощаться. Оля смотрела на него с тоской. Она просила его взять ее с собой, но Степан Басовский категорически заявил, что это невозможно, и подумав, сказал, что отдаст ее сперва на революционную выучку замечательному товарищу, то бишь Аглае Карамазовой, которая, когда ты, Оленька, еще под стол пешком ходила, я я в Технологическом кораблестроение изучал, уже за Коммуну сражалась. - И к тому же, совсем не баба, - для женщин в устах Степана это была высшая похвала. При прощании Степан повторил свою мотивацию, которую его собеседницы давно знали и так: - Опыт получу, а он потом здесь пригодится. Может, мысли умные в голову придут, что здесь делать – не крестьянам же «Сказку о четырех братьях читать». Да и в хорошем деле поучаствую… И вдруг добавил: - Хотя этим балканским братушкам до социализма дело – как нам до буддизма, - что такое буддизм, Оля не знала, но вида не подала. – Коз пасут – он едва удержался, чтобы не употребить куда более крепкое слово – да контрабандой промышляют, и хотят, чтобы в эти их благородные занятия никакое государство не вмешивалось. Настоящие анархисты. Нет. Не нужно мне такое их счастье. Вот если вдруг доживу до победы, корабли буду строить. Да так, чтобы лучше аглицких были. После этого он вытащил пачку денег – время от времени их посылала ему мать, к тому же в промежутках между революционными предприятиями Степан работал инженером, а инженером он был от бога, и сунул их Аглае, сказав, что им с Ольгой Матвеевной пригодятся. Мало ли вдруг. Аглая ответила, что деньги у нее еще есть, а Ольга Матвеевна, улыбнувшись, добавила, что когда кончатся, они с Аглаюшкой в разбой пойдут. На это Степан резонно возразил, чтобы его собеседницы прекращали вести себя как жеманные девицы, потому как столько денег в Герцеговине ему самому ни к чему, они лишь будут вводить в соблазн тамошних честных борцов с турецким игом. А здесь они так или иначе пригодятся. К тому же мало ли вдруг, может быть, подвернется шанс устроить побег Мише, а на это срочно будут нужны деньги. В итоге деньги были взяты, все обнялись, расцеловались и распрощались. Когда Степан уже повернулся, чтобы уходить, Аглая спросила его, может ли она прочитать его художественное творение. Степан замялся, но махнул рукой: -Читай, не жалко. Хотя какое это творение, баловство одно. А ты, Ольга Матвеевна, читать и не думай. - Это почему? - Молода еще. Проводив Степана, Аглая уселась за чтение его недописанного романа. Самые смешные места она зачитывала Оле, та пробовала отказаться, напомнив, что Степан запретил ей читать. На это Аглая, истая ученица Макиавелли, ответила – но он не запретил тебе слушать! Первая тетрадь в связке была написана другим почерком – почерком Михаила Назарова. Она представляла собой повесть, своеобразным продолжением которой и послужил роман Степана. Повесть была озаглавлена «Из мрака – к свету. Из рассказов о новых людях». Банальность заглавия рассмешила Аглаю. Под названием все тем же почерком Назарова было написано: «Отправлено в Отеч. Записки 18. 11. 1871. Возвращено с отрицательным ответом 19.02. 1872». Под этой записью красовалась пометка Степан «Ну, теперь я Некрасова уважаю». Некрасов был хозяином «Отечественных записок». В повести Михаила Назарова студент Николай Правдолюбцев (господи ты боже мой! – подумала Аглая) едет на летние вакации учить юного оболтуса, принадлежащего к старинной и родовитой фамилии Перепелкиных (!!!). Там он знакомится с сестрой своего ученика, Серафимой Перепелкиной, и видит, что ее чуткая к правде и свету молодая душа томится в семье, проникнутой крепостническими настроениями и консервативно-патриархальными традициями. Правдолюбцев открывает ей глаза на единственный путь, которым ее душа может найти удовлетворение – путь служения народу. После ряда неискусно изображенных сюжетных перипетий герой спасает героиню из семейного застенка с помощью фиктивного брака, причем, чтобы ее родители согласились на этот брак, герой и героиня вынуждены создать видимость компрометирующего положения. Проницательный читатель без труда догадывается, что фиктивный брак вскоре перейдет в реальный. Кончается повесть тем, что герой и героиня сидят на скамейке в парке, и рассуждают о своих планах принести народу свет знания, для чего пойти учителями в сельскую школу. Михаил Назаров был очень хорошим человеком и хорошим революционером, но писательского дара у него не было. После концовки почерком Степана было написано резюме: «Дворянский романтизьм». Аглая, которую одни уже имена героев навели на смешливый лад, с ним была согласна. Дальше шел ответ Назарова: «Это пишет мне сын аристократа». «Ну и что? Писарев тоже не из семинаристов». «Так напиши сам». «И напишу. Где наша не пропадала». Эта переписка вполне объясняла, как Степан Басовский взялся за перо. Его недописанный роман начинался с того самого места, на котором закончилась повесть его друга. «Лишь только наши голубки поклялись в вечной верности народу, правде-истине и правде-справедливости, из-за кустов вывалилось и рванулось к ним существо, более всего напоминавшее живущего на островах южных морей оран-гутанга. Волосы существа, никогда не знавшие гребня, свалялись в такую прочную гриву, что постричь ее не смогло бы даже прославленное изделие французских мастеров, сиречь гильотина. От существа исходило амбре, представлящее смесь запахов самого третьесортного трактира и самой первосортной выгребной ямы. Существо подкатилось к нашим героям и гаркнуло: - Учеба – господская забава. Медведь не учится, а здоров бывает. Причем заметим, что медведь живет без государства и частной собственности. Как вольный анархист. - А что же тогда делать? – спросила его прекрасная Серафима, чью душу охватил упоительный ужас. - Бунт бунтить! Россию кр-р-р-ровью залить! А ученым – глаза выколоть. Как учил нас Шигалев!(29) После этих слов, произнесенных с выражением запредельного цинизма, существо, столь похожее на оран-гутанга, высморкалось в обе ноздри, причем извержения его носа попали на подол платья прекрасной Серафимы, и наконец, представилось: -Никанор Богоотверженский. Нигилист из семинаристов». Далее шла предыстория Никанора Богоотверженского, изображенная в гротескном духе, и как не трудно было догадаться, она являлась пародией на антинигилистические романы Достоевского, Стебницкого (то бишь Лескова), Писемского и прочих искоренителей нигилизма. Никанора Богоотверженского бог послал его благочестивым родителям из тех же соображений, из которых он, бог, некогда заключил с дьяволом пари по поводу благочестивого Иова. Но в данном случае результат эксперимента оказался гораздо трагичнее. Отец Никанора был сельским батюшкой, образцом всех христианских добродетелей, и даже испражнялся сугубо мирром и елеем. Под стать ему была и матушка. Никанор же, едва встав из колыбели, откручивал головы птенчикам и котятам, а поступив в семинарию, таскал пироги и яблоки у торговок и обрюхатил половину воспитанниц местного епархиального училища. Попытки отца убедить и принудить Никанора хотя бы читать что-то, долго не давали успехов, но в воистину несчастливый день Никанор, которому надоели попреки родителей, что из него растет настоящий нигилист, решил узнать, кто такие нигилисты – и взялся читать роман Достоевского «Бесы», публикуемый в выписываемом благочестивым батюшкой «Русском вестнике» Каткова. Чтение «Бесов» имело непредвиденные последствия. Поняв, что «если Бога нет, то все дозволено», Никанор возрадовался и решил пойти в нигилисты. Первым делом он убил отца с матушкой, и присвоил их казну скудную – три гривенника и алтын. Более того. Изголодавшись, он съел трупы убиенных праведников, цинично сказав: «Старикам все равно, а чего пропадать белковой пище». После этого он удалился в лес, где оброс шерстью, не стригся, не мылся, и от скуки завел шашни с местной медведицей. Промышлял он грабежом, выходя на дорогу и останавливая проезжих и перехожих, причем даже самые закоренелые в плутовстве купчины падали замертво от его вида и запаха. Единственной не устрашилась его благочестивая странница Аграфенушка. Увидев выскочившего из-за кустов беса, она твердо перекрестилась: -Сгинь, Сатана, и все присные его. Но Никанор не сгинул, а цинично ухмыляясь, сказал: - Ну что, старая, помог тебе твой Бог? Давай лучше двугривенный на опохмел. Аграфенушка, ошеломленная бессилием Бога, без возражений дала двугривенный и пошла своей дорогой. По дороге в ее непривычной голове начался процесс усиленной умственной работы, и уже дойдя до города, она поняла, что Бога нет. После этого она постриглась, помылась, и превратилась из благочестивой старушки в женщину в расцвете сил. После чего направилась в притон нигилизма – в Петербург, и сейчас курит там папироски и анатомирует лягушек в анатомическом театре, думая в скором времени сдавать экзамен на фельдшерицу. В таком духе была написана вся первая часть романа. Местами это было очень смешно, но слишком уж грубо и топорно. В следующих трех тетрадках стиль степанового творения менялся. Из пародии на антинигилистические романы оно перерастало в что-то большее. Менялся и образ главного героя, то бишь Никанора Богоотверженского. Он переставал быть шаржем, и обретал полноценные человеческие черты, отчасти становясь alter ego самого Степана. После знакомства при столь неожиданных обстоятельствах два героя и героиня решают пойти по революционным кружкам, чтобы выяснить, как бороться за народное дело. По настоянию Серафимы Никанор даже соглашается помыться и постричься. В ходе странствий по революционным кружкам, представляющим одну линию дальнейшего сюжета, развивается и вторая линия. Серафима раздирается между уважением к Николаю Правдолюбцеву, правильному, честному, но слишком уж бесцветному, и влечением к беспутному, но энергичному, обаятельному и по-своему симпатичному Никанору, чей образ далеко отошел от гротеска в первой части романа. В середину романа Степан вставил небольшой теоретический трактат о любви, который наверняка понравился бы женоненавистникам начала 21 века. Трактат представлял собой резкую критику рассуждений о любви в «Что делать?» Чернышевского. По мнению Степана, Чернышевский был великим теоретиком революционной политики и революционной диктатуры, не уступающим в этом качестве даже самому Макиавелли, но в любви разбирался не больше 10-летнего гимназистика. Следование правилам поведения Лопухина загубит любого мужчину и любого революционера. Человек – существо как социальное, так и биологическое. Социальность накладывается на животность, но не отменяет ее. Стыдиться этого не стоит, как не стоит стыдиться всего естественного. Мы – материалисты, а не попы. Самки тянутся и будут тянуться с сильным и энергичным самцам, а не к образцам всевозможных с добродетелей. Прочитав это, Аглая с некой грустью задумалась, что циник Степан не так уж и не прав, и что единственный человек, которого она любила, и чего скрывать от себя, продолжает любить даже после того, как он бесследно исчез в казематах самодержавия, и не факт, что еще жив, силой и энергией, живи он в другое время, занял бы достойное место хоть среди деятелей Французской революции, хоть среди государей Ренессанса (30). Как материалистка, Аглая признавала роль биологического фактора, но собственная зависимость от этого фактора иной раз возмущала ее сознание. Чтобы покончить с любовной линией в уже написанной части, мы скажем, что в некий момент Никанор, поняв, что происходит в душе героини, говорит ей – к тому моменту он при всем своем нигилизме обрел в изображении автора некое благородство души: - Зачем я тебе? Я же тебя сгублю. - Ах, губи, губи, губи меня, - восклицает Серафима, и падает ему в объятия. На этой сцене и заканчивалась уже написанная часть романа. Но, конечно же, любовная линия не была главной. Степан обладал саркастическим складом ума и любил находить смешные стороны в самых дорогих его сердцу идеях и в самых близких людях, из чего не следовало, что при надобности он не пошел бы за эти идеи и за этих людей на смерть. Поэтому его роман, еще не имевший даже заглавия, давал в высшей степени одностороннюю картину революционного движения первой половины 1870-х годов. Историк, надумавший судить об этом движении только по данному роману, совершил бы такую же, хотя и противоположную ошибку, как и историк, вздумавший судить об этом движении по героико-патетическим произведениям Степняка, то бишь Сергея Кравчинского, который в середине 1870-х годов еще не знал о ждущей его судьбе писателя, и вместе со Степаном Басовским воевал против турок в рядах герцеговинских партизан. Степан смеялся над иллюзиями почти всех ведущих направлений народничества – над бунтарями, лавристами и чайковцами, - по понятной причине делая исключение только для якобинцев, которых, впрочем, было крайне мало. Смеялся он и над дорогой сердцу каждого народника верой в народную правду и в русского мужика, не развращенного еще капитализмом. Сагитированный пропагандистами крестьянин в его романе мечтательно вздыхал «Эх, хорошая жизнь настанет при социализме! Сразу найму двух работников!». В другой сцене пошедшие в народ два молодых пропагандиста, увидев едущего по пропыленной сельской дороге на запряженной в телегу изможденной кляче крестьянина, подошли к нему, и идя рядом с телегой, стали агитировать против помещиков и царя. Крестьянин от ужаса перекрестился и стал нахлестывать свою лошаденку. Но эта последняя была столь изнурена питательной пищей, единственно которой мог кормить ее хозяин, доведенный до нищеты кроткими мерами попечительного начальства, что чем больше ее нахлестывали, тем она шла все медленнее и в итоге пропагандисты, молодые здоровые парни, обогнали, сами того не заметив, крестьянина и его лошаденку на 10 верст, но с пылом продолжали свою агитацию, не замечая, что объект агитации остался далеко позади и они агитируют друг друга. Прошелся Степан и по надежде некоторой части пропагандистов на крестьян-сектантов. Пришедшего к штундистам социалиста, начавшего агитировать за социализм по Евангелию, штундисты (31) восторженно приняли за воскресшего Иисуса Христа. Аглая улыбнулась. От Гриши Воскресенского она знала, что нечто подобное произошло с ним самим в ходе его скитаний по штундистам и прочим представителям крестьянского религиозного свободомыслия (32). Досталось, конечно же, и лавристам (33). Следуя словам своего учителя, что к революционной работе нельзя приступать до тех пор, пока не обогатишь свой ум всеми познаниями, достигнутыми человечеством, они до такой степени погрузились в изучение наук, что даже не заметили, как в стране произошла революция. Проехался, хотя и сдержанно, Степан и по чайковцам, которых недолюбливал за их морализм. В юной строгой девице, отшивавшей от кружка, списанного с кружка чайковцев, всех не нравящихся ей презрительным «Бабник!», Аглая легко узнала бы Соню Перовскую, если бы в то время была уже с ней знакома. Смешных эпизодов подобного рода в недописанном романе было много, однако юмор из давно исчезнувшего мира будет непонятен и не смешон читателям начала 21 века, поэтому мы ограничимся лишь вышеприведенными эпизодами. Дочитав до конца, Аглая с удивлением подумала, что и не подозревала в Степане Басовском, которого знала как умную и бесшабашную голову, способную на любое смелое предприятие, незаурядного писательского дара. Ей даже стало жалко, что этот писательский дар с высокой вероятностью так и не успеет развиться. - Мы-то с Олей ладно! Все равно ни на что, кроме борьбы за революцию, неспособны. А из этого мог бы новый Щедрин или – бери выше – новый Гейне, только в прозе – выработаться. А пропадет, как и все мы, еще до решающего боя. Аглая была сложнее и лучше, чем казалась… Общение с Олей составляло важнейшую часть жизни Аглаи, в этот период, продлившийся с осени 1875 до лета 1876 года – наряду с поездками по набатовским делам, нахождением офицерского кружка Берсенева и недолго продлившейся работой в школе для малоимущих девочек, созданной по инициативе либеральных членов городской управы. Про школу кое-что будет сказано дальше. Пока что речь не о ней. В детстве Аглая мечтала о младшей сестре, тогда эта мечта не реализовалась, реализовалась же она теперь – и совершенно неожиданным образом. Что касается Оли, то свою мать она ненавидела, к покойному отцу относилась со смесью жалости и презрения. Светлым идеалом для нее был брат, но брата последний раз она видела летом 1873 года. Потом ярким метеором мелькнул Степан, - мелькнул и пропал, чтобы когда-нибудь появиться в ее жизни снова. Аглаю же она видела каждый день, и привязалась к ней со всей силой своей страстной и отзывчивой и на зло, и на добро души. Время от времени к ней приходили письма от брата, которого в Доме предварительного заключения регулярно навещала Шурочка Пересветова – то ли фиктивная, то ли настоящая невеста, тоже из чайковцев. Ни Аглая, ни Оля загадочную Шурочку и в глаза не видели, а Степан, видевший ее, отнесся к ней без всякого восторга. Если за мужской частью чайковцев он готов был признавать некоторые революционные достоинства, то их женская часть вызывала у него отвращение своим морализмом. - Ты представляешь, Гла – так он в нетрезвые минуты называл Аглаю – она со мной за Мишу выпить отказалась! За Мишу, брата моего названого! Социалисты, говорит, не пьют. Ага, говорю, они еще и в сортир не ходят. Побледнела вся, и на глазах слезы. Это, говорит, в Вас дворянская распущенность сказывается. Тоже мне, крестьянка нашлась. Дочь благочинного из какой уж там губернии. В письмах к Оле брат радовался ее освобождению от материнского гнета, но просил не осуждать мать, потому что она тоже жертва существующего строя, испорченная изнурительной борьбой за выживание, порождаемой капитализмом, советовал хорошо учиться (Оля и училась – стрелять ее Аглая научила прекрасно), всегда стоять за правду, за бедных и угнетенных. О себе он писал, что все у него прекрасно, но в комментариях Шурочки сквозила мысль, что здоровье Миши медленно, но верно разрушается тюремными условиями, после прогремевшего же побега Кропоткина побеги стали практически невозможны. На поруки до суда Мишу тоже выпускать отказались. Все это наводило Аглаю на мрачные мысли о дальнейшей судьбе неизвестного ей лично Михаила Назарова, слишком хорошего для этого мира. Оля пару раз предлагала поехать в Петербург им двоим и самим попробовать организовать побег, на что Аглая отвечала, что если этого не могут сделать знающие в городе все ходы и выходы чайковцы, то они вдвоем не смогут сделать и подавно. Если вдруг их помощь понадобится, Шурочка (в комментариях которой к письмам Миши чем дальше, тем больше сквозили личные ноты) их вызовет. Пока что оставалось ждать и заниматься другими делами. Оля не была книгочейкой по призванию, и мир революции узнавала в этот год преимущественно по рассказам Аглаи, хотя с интересом читала все, что та ей рекомендовала. Разумеется, в центре рассказов была Парижская Коммуна. Во Францию в сентябре 1870 года Аглая попала вместе с Каспаром Турским (34), с которым сдружилась в первые месяцы своего пребывания в Швейцарии как с почти земляком, уроженцем родных причерноморских степей. Ее политические взгляды тогда еще не были такими сформировавшимися, какими стали потом, и убежденность в необходимости организации, дисциплины и революционной диктатуры, окончательно стала стержнем ее политических взглядов именно под влиянием провального опыта анархистской дезорганизации во время Коммуны. В те же 8 месяцев, с сентября 1870 по май 1871-го, она волей-неволей следовала за более политически опытным Каспаром, который тяготел к идеям организации и революционной диктатуры, отстаивавшимся во Франции бланкистами. Так что в период Коммуны Аглая больше всего общалась именно с бланкистами и ее взгляд на Коммуну был их взглядом. Каспара Турского не любили в революционном движении уже в ту пору, и еще больше не любили его потом. Аглая, узнавшая ему цену, его не идеализировала и не демонизировала. Она видела в нем мальчишку, не попавшего на свою войну (в 1863 году 16-летнего Каспара задержала полиция, когда он пытался добраться до Царства Польского, чтобы принять участие в восстании), и после этого рвущегося на все войны и строящего страшно звучащие планы, безобидность которых объяснялась их нереализуемостью. В минуту откровенности она как-то отрезала ему: - Для тебя, друг мой Каспар, революционный социализм – наносное. Ты начинал польским патриотом – им и кончишь. - То есть неправда! - Правда, правда. Вот победит в России революционная диктатура, ты ж не за нее пойдешь, а за польских панов, у которых эта диктатура захочет землю отнять (35). Если бы Аглая дожила до 1920 года, она убедилась бы, что оказалась полностью права… О Каспаре Оле Аглая почти не рассказывала – да и что о нем говорить! Славный мальчик с приблизительно правильными взглядами и со склонностью лезть в любую заварушку. О Лизе Дмитриевой она не рассказывала по противоположной причине – говорить пришлось бы слишком много. Не рассказывала она и о человеке, которого любила, и который, впрочем, к Коммуне отношения не имел. Раз только, когда Оля упомянула его имя, Аглая, не распространяясь, сказала, что наговаривают на него много, но что, при всех своих ошибках, он был настоящим революционером, каким дай несуществующий бог быть всем нам. Оля по каким-то неуловимым признакам поняла, что об этом лучше не говорить, во всяком случае, пока. А вот о коммунарах, мертвых и живых, Аглая говорила много. Самого Старика (36) она видела несколько раз, зимой 1870-1871 годов, и относилась к нему с тем безусловным поклонением, с которым к нему относились все французские бланкисты. Она была уверена, что если бы его не арестовали в провинции 17 марта, в канун парижского восстания, и он приехал бы в Париж и возглавил Коммуну, вся история мира пошла бы по-другому. - В спокойные времена, Олечка, действуют объективные законы, и самый гениальный гений выше головы не прыгнет. А вот в период революционного хаоса роль личности обретает огромное значение. Проблемами философии истории Оля не увлекалась, поэтому просто приняла эту мысль на веру. Но Старик был полубогом. Аглая восхищалась им на отдалении. А вот его последователи были для нее тогда, в 1870-1871 годах, такими же живыми и близкими, какими сейчас были Оля, Степан и т.д. Ее Коммуна была их Коммуной. Особенно нравился ей Рауль Риго – прокурор Коммуны, умный бесшабашный мальчишка, блестящий математик и блестящий конспиратор. Как она понимала, ее товарищеская симпатия к Степану была переносом той ее симпатии к Раулю. - Знаешь, он совершенно не заботился о внешности, как настоящий русский нигилист, - она слегка улыбнулась, вспомнив тот их разговор. – А когда версальцы ворвались в Париж, он одел полную форму, с иголочки, офицера Национальной гвардии и шарф делегата Коммуны. Если не сумели победить, хоть умрем красиво. Когда версальцы схватили его, они навели ружья и сказали, что помилуют, если он скажет: Да здравствует Версаль! - Да здравствует Коммуна! Смерть версальским палачам! Раздался залп. - Ты сама это видела?, - Оля сжала кулаки. - Нет. Я видела другое… Я видела смерть Варлена. Об этом самом жутком воспоминании своей жизни Аглая не рассказывала никому. Кто видел такое, не забывает. И не прощает. Аглая закурила. Оля молчала. Приняв решение, Аглая сказала: - Ладно, слушай. Это было на следующий день после разгрома Коммуны. Я уцелела. Многие не уцелели, кто был лучше меня. Я уцелела. Я шла в буржуазном платье и со своим русским паспортом, про который до того почти забыла. Мне надо было спасти, вывезти … одну подругу, она тоже сражалась за Коммуну и была ранена (37) – спасла? – спасла. Но об этом в другой раз. – Оля кивнула. И я увидела толпу. Солдаты вели Варлена. А за ними увязалась толпа франтов, альфонсов, дамочек-буржуазок, кокоток и куртизанок – ну, блядей по-нашему, пояснила она не знающей французского Оле, - всей этой нечисти и сволочи, которая попряталась в дни Коммуны, а сейчас вылезла на свет, празднуя торжество. Они улюлюкали, плевали в него, швыряли чем можно. А он шел, как Христос на Голгофу. Да, он шел как Христос, а выдал его, как говорили, поп. У него и лицо было, как у Христа на иконах. Только он был не плотник, а переплетчик, лучший из рабочих вожаков Интернационала и Коммуны. Он был из меньшинства Коммуны, а не из нашего большинства (38) – я тебе рассказывала в чем разница, помнишь, - но в тот день, как и во всю предыдущую неделю это не имело никакого значения. И большинство, и меньшинство умирало за Коммуну. Был конец мая. Цвели вишни. Одна дамочки изловчилась и ударила его зонтиком по лицу. Острие зонтика выбило глаз. Полилась кровь… Оля вздрогнула. ..Офицер, командовавший конвоем, понял, наверное, что его не доведет. Он приказал остановиться. Варлен уже не мог стоять и сел на скамейку. Там его и пристрелили…(39). …И я ничего не могла сделать. Не могла даже умереть вместе с ним, потому что должна была попробовать спасти другого человека, кого я могла спасти… …Ты не забывай. Никогда не забывай. И если я не смогу отомстить, ты отомсти. Оля задумалась и сказалась: - А знаешь, что сделаем? Когда здесь царя свергнем, поедем с тобой в твою Францию ихнюю буржуазию свергать. - А потом? – попробовала улыбнуться отходящая от воспоминания Аглая. - Да мало ли стран на свете? В Америке еще господа есть, в этой, как ее, забыла, ну, где кенгуру живут… Аглая прижала ее к себе: - Славная ты у меня. На самом деле отсутствие у Оли других интересов, кроме борьбы за революцию, Аглаю иногда немного пугало. Она пробовала учить ее французскому языку и азам медицины, но французский не пошел совершенно, а к медицине Оля проявляла куда меньше интереса, чем к аглаиным рассказам на историко-революционные и просто исторические сюжеты и к рассуждениям о политической теории в духе Макиавелли. Сама Аглая решила учиться медицине под влиянием культа естествознания, пропагандировавшегося сильно повлиявшим на нее в ранней юности писаревским «Русским Словом», но сердце ее лежало совершенно не к медицине. В рассказах о Коммуне Аглая не скрывала ее слабости и ошибки. Именно эти слабости и ошибки – последствие преобладавшего в Коммуне анархистского духа – превратили в окончательно сформировавшееся убеждение возникшую у Аглаи раньше, под влиянием отцовских рассказов о Пестеле склонность к идее организации, централизации и диктатуры. Из ее рассказов о Коммуне Оля могла сделать вывод, что будь весной 1871 года в Париже единство революционной воли, продуманный план действий и способность его исполнить, все история мира пошла бы по-другому…. В аглаиных рассказах Оля особенно любила все жуткое, трагическое и героическое, примеряя его сразу же на себя. Аглая иногда задумывалась нигилистичной стороной своей личности, что совершает педагогическую ошибку, воспитывая такими рассказами в Оле вредный романтизм. С другой стороны, мы же не лавристы какие-нибудь, мы же знаем, что страсть до сих пор имела в истории не меньшее, а, пожалуй, большее значение, чем разум, и что без страсти получится лишь доктринер-теоретик, вроде аглаиного братца, а не действенный революционер. Поэтому так тому и быть. Романтизм Оли, впрочем, был совершенно не дворянски-маниловский. Это был действенный романтизм человека, познавшего на своей шкуре всю мерзость мещанского реализма, всю тягостную безысходность прозаической мудрости «выше головы не прыгнешь» - и потому всем существом стремящегося прыгнуть выше головы и разбить лбом стену. Как не удивительно для премудрых пескарей, именно у таких людей иногда это получается. Либо волю добуду, либо жить не буду. Как-то раз в начале июня 1876 года они лежали на берегу. Оля знала много укромных мест, где можно было купаться так, как купается простонародье – голышом, без всяких там барских ухищрений. Револьверы, впрочем, всегда были при них. - А почему море – Черное?, - спросила Оля. - Не знаю. - Ты – да не знаешь? - Говорят, раньше оно Чермным называлось. А потом, когда слово Чермное забылось, превратилось в Черное. - Чермное – это что? - Это – красное, красивое. Впрочем, Красное море и сейчас есть. Далеко от нас. Еще Желтое есть. - А почему Желтое? Аглая иногда чувствовала себя с Олей матерью пятилетней дочки, вынужденной отвечать на самые неожиданные ее вопросы. - Желтые люди там живут. Китайцы и японцы. - А расскажи что-нибудь о них. У Аглаи в тот момент было настроение рассказать что-нибудь о Японии, очередную статью о которой она недавно прочитала. Интерес Аглаи к Японии возник как следствие японского переворота 1868 года, после которого в стране началась модернизация и европеизация, как в России при Петре Первом. Одна сторона личности Аглаи была очарована братством Коммуны, другая же сторона, в отсутствие Коммуны, была готова удовлетвориться и диктатурой, навязывающей народу прогрессивные преобразования. Когда в ней разыгрывался бесенок, она любила выводить из себя знакомых народников рассуждениями, что, не любя Петра Первого как царя, она восхищается им как революционным диктатором, сломавшим домостроевский быт и заскорузлую византийщину (40). Япония не была тогда так в моде, как стала в начале 21 века – хотя в начале 21 века в моде стала совсем другая Япония, возникшая после краха старой Японии в 1945 году – поэтому уровень знаний о ней Аглаи, читавшей по возможности про нее все, что попадалось, несколько превышал уровень японоведческих знаний тогдашнего среднего русского интеллигента. К известной ей по нескольким статья и паре книг старой, самурайской Японии Аглая испытывала странное влечение. Рациональная сторона ее личности этого влечения не понимала, но иррациональная сторона приняла его как данность. Это был величественный мир, во многом жуткий, но не вызывавший того омерзения, которое вызывал мир европейского мещанства. Она стала рассказывать Оле о Японии, ее социальной структуре – в общем-то такой, же и везде в добуржуазном обществе – дворяне и крестьяне – и о нравах японских дворян – по-японски, самураев. Японские дворяне обладали кодексом чести – бушидо – который был основан на культе героической смерти. Мертвый лев лучше живой собаки. Потерпев поражение в междоусобной войне с другими феодалами, японский самурай, чтобы доказать несломленность своего духа и благородство своих побуждений, вспарывал себе кинжалом живот, причем особым шиком считалось суметь вырвать свои кишки и бросить их в сторону врага. Если же он почему-то не успевал это сделать – война, всякое бывает – и обезоруженным попадал в плен, у него оставался другой шанс – он откусывал себе язык и умирал, захлебнувшись в собственной крови. Оля задумалась, примеряя все услышанное к себе, сильно прикусила язык, изучающе посмотрела на свой загорелый впалый живот, над которым выступали ребра, а потом – на молочно-белый живот Аглаи, представила, как его теплую мякоть раздирает холодное железо, и спросила: - А ты бы так смогла? Распороть себе живот или язык откусить, чтобы доказать несломленность духа и благородство намерений? Аглая, не сразу, ответила: - Наверное бы, смогла. Хотя скажу я Вам, Ольга Матвеевна, чтобы знали, что ранения в живот – самые болезненные и при современном состоянии медицины не лечатся, - и во время Франко-Прусской, и во время Коммуны ранений она насмотрелась всяких. Потом Аглая задумалась, говорить или не говорить, и все же сказала: - Хотя в нашем мире это – ненужный дворянский романтизм. Я с собой тогда, в мае 71-го яд все время таскала… Я, Ольга Матвеевна, не смерти и не пыток боюсь. Неволя неприятна. Знаю, что ее рано или поздно не миновать, а неприятно. Не для меня она. Не проживу я там долго. Оля ненадолго задумалась и сказала серьезно, как клятву: - Я тебя из любой тюрьмы освобожу. Обещаю. Аглая рассмеялась: - Пошли купаться, самураёнок. После этого разговора в приливе дружеских чувств иной раз она называла Олю самураёнком или самураёнком революции, а та, хотя и не особо склонная к шуткам, но улавливающая аглаины настроения, корчила в ответ иногда свирепую, иногда благородную гримасу. Нет нужды говорить, что время от времени Оля, будучи в одиночестве, приставляла кинжал к обнаженному животу и обдумывала, как она смогла бы сделать то, что должна была бы сделать в доказательство несломленности духа и благородства намерений, родись она японским самураем. Мучительная боль, кровь и слизь, а через все это утверждается благородство духа. Как-то раз за этим странным занятием ее застала Аглая, посмотрела недоумевающим взглядом, но поняла и спросила: - Все думаешь – сможешь ли? Все это страшно, когда далеко, когда близко – просто делают. - Я вот все пытаюсь понять – почему это? Боль, кровь и слизь – и через них – благородство духа? Аглая обняла ее: - Знаешь, люди так рождаются – через боль, кровь и слизь. Не было бы боли, крови и слизи – не только благородства не было бы, но и жизни как основы благородства. В раю, попы говорят, нет ни боли, ни крови, ни слизи. Но там мертвые. А здесь – живые …Оле хотелось дел и подвигов, она знала, что вот-вот они должны начаться, но пока их не было. Поэтому она ушла с головой в выслушивание рассказов Аглаи, чтобы успеть узнать как можно больше из того, что так или иначе ей пригодится, когда дело дойдет до дела. По непосредственному опыту Оля знала проникнутый тупой жадностью и жадной тупостью мир мелкого чиновничества и городского мещанства, куда более отвратительный, чем как мир простонародья, так и мир высших классов, в котором жадная тупость хотя бы прикрыта разными политессами. К известному ей миру она могла испытывать лишь крайнее отвращение и ненависть. Светом в окошке, дававшим много лет надежду на выход из безысходности, был брат Миша, потом появились Степан и Аглая, спасшие ее от скорой гибели. И брат, и Степан, и Аглая принадлежали миру революции, и не удивительно, что Оля отдалась этому миру со всей силой своей страстной души, и жизни вне его для себя не представляла. Лучше погибнуть со всеми ними, чем жить так, как живут мамаша и ее знакомые Фрол Кузьмич да Сидор Лукич. Мир межполовых отношений по непосредственному опыту был знаком Оле тоже только в том виде, в каком он существовал в среде мелкого мещанства, и к этим отношениям она испытывала порядочное отвращение, и недоумевала, что можно находить в них хорошего. В аглаиных рассказах по ходу дела мелькали иногда упоминания о другом типе подобных отношений, когда она говорила, например, о Гарибальди и его жене или о Старике и его жене (41). Оля краем сознания принимала к сведению, но не более того. Отношения между мужчинами и женщинами она готова была допустить лишь как сугубо товарищеские, вроде тех, что стали складываться у нее со Степаном. Несколько раз она высказывала свои мысли на эту тему Аглае. Аглая хмыкала, с неприятным чувством вспомнив свой последний разговор с Лизой Дмитриевой, которая в ответ на упрек, что втюрилась в проходимца, недостойного ее мизинца, как дурная баба, с вызовом ответила: - Я и есть баба. Это только ты гермафродит. Воплощенная революционная добродетель. Аглая еле сдержалась тогда, чтобы не ударить. Она встала, голос ее задрожал, и она сказала: - Знаешь, Лизка, что я тебе пожелаю на прощанье? - Кучу детишек, я надеюсь? - Нет. Дожить до победы революции и тогда увидеть, что большую часть жизни прожила напрасно. После этих слов она развернулась и вышла, и слез на глазах бывшей подруги не увидела… …Елизавета Дмитриева - урожденная Кушелева, по первому, фиктивному, мужу – Томановская, а по второму, тому самому проходимцу, Давыдовская, - доживет до 1919 года, но о чем она думала в последние годы жизни, исторической науке не известно. Документов от нее не сохранилось… …После той истории, сильно проехавшейся по душе Аглае, веры в устойчивость революционных настроений у представительниц своего пола у Аглаи не было. И даже себе в этом смысле она не доверяла, и потому держала себя в строгости, давя на корню зачатки возникавших любовных симпатий к кому бы то ни было. Ну, кроме любви к тому, о котором она даже не знала, жив ли он где-то в царских застенках, или давно уже погиб там героем. Впрочем, Оля была существом особым, и симпатия к ней Аглаи отчасти и объяснялась ее похожестью на того, который… Как уж там было в написанной им прокламации «Мы, дети доведенных до отупевшего скотства отцов и матерей, мы, прохваченные до самой шкуры всеми несправедливостями существующего поганого строя…». Да, по памяти примерно так, а самой прокламации под рукой в Черноморске у Аглаи не было по вполне понятным причинам… Да, они похожи. Только его наивного и бестолкового макиавеллизма у Оли не было. Впрочем, она и не претендовала на роль вождя революции… Поняв этот факт, Аглая приняла его к сведению… Теперь нам нужно вернуться к героине, с упоминания о необыкновенной красоте которой началось наше повествование, но о которой мы затем надолго забыли. К Лизе Хованской. Собственно говоря, к княжне Хованской, но всякие там титулы в революционной среде если и употреблялись, то сугубо в ироническом смысле. Где-то в начале мая 1876 года во дворе аглаиного дома на все голоса загарчали собаки – собак она любила, и держала не только ради охраны. Аглая, а вслед за ней Оля направились к калитке. За калиткой стояло существо, похожее на принцессу, переодетую в ищущую работу горничную. - Проходите, - предложила Аглая. Лицо существа выражало крайнюю растерянность. Оно вот-вот было готово разрыдаться. - Чем могу быть полезна? – вежливо спросила Аглая. Существо выпалило: - Я забыла пароль. - Какой пароль? – с деланным недоумением спросила Аглая. Оля начала оглядывать двор в поисках чего-то тяжелого. - Ну, пароль, который, который… Я от Маруси, - выпалило снова существо. - Какой такой Маруси? – строго спросила Аглая, хотя что-то уже начала понимать. - Ну, от Маруси, которая, которая… Подождите, - вспомнило вдруг существо – у меня от нее к Вам рекомендательное письмо есть, - существо отвернулось, засунуло руку за корсаж и вытянуло оттуда запечатанный конверт. - Олечка, - тоном строгой барыни приказала Аглая – займите гостью светской беседой, а я пойду почитаю, что нам про нее пишут. Из глаз нелепого создания полились слезы. Аглая не обратила на них внимания и удалилась в дом, подумав, что письмо наверняка зашифровано и его чтение займет порядочно времени. Ее предположение не оправдалось. Письмо было вполне обыкновенно, и содержало просьбу отправительницы пригреть и приласкать подательницу письма, а потом по возможности пристроить на работу в школу для малоимущих девочек. Подательница письма была рекомендована как девушка честная и искренняя, хотя еще мало знакомая с практической жизнью. Только один (именно один, а не два и не ноль) росчерк на подписи означал, что подательница письма имеет отношение к революционному подполью, и что говорить с ней можно о многом, но не обо всем. В общем, зашифровывать в письме было абсолютно нечего. Главное Аглая уже поняла – подательницу письма направила к ней ее приятельница, бакунистка Маруся Тихорецкая (надо полагать, чтобы самой от нее избавиться), подробности же предстояло выяснить в разговоре. Приняв решение, Аглая снова направилась на двор. Там Оля, в меру разумения, проводила с гостьей светскую беседу: - Да не ревите Вы так. Барыня у меня строгая, но справедливая. - Барыня? А Вы кто ей будете? – попыталась начать разговор гостья. - Служанка мы ейная. Пригрели они нас в нашей бедности и скудости, пожалели сироту. - Служанка? А что, у социалисток могут быть служанки? - Это у каких таких сицилисток? Аглая Александровна, чтоб Вы знали, генеральская дочь. Подошедшая Аглая Александровна рассмеялась, и внезапно притянув к себе Олю, расцеловала: -Умница! Какая ты у меня умница, - Оля зарделась. И к гостье: - Пройдемте сперва в дом. И да, на будущее: письмо было столь безобидно, что прятать его в такие места смысла не было. Чтобы Вы знали, если уж ввязались во все это дело, при аресте раздевают догола – да-да, совсем догола – и тщательно обыскивают. А запрятанное письмо, безобидное по содержанию, наводит на подозрения. И да, тоже чтобы знали. Забывать пароли в нашем деле – последнее дело. - Там что-то про гувернантку было, - начала припоминать гостья. В Аглае разыгрывался бесенок. - Вот историю расскажу. Давно было, полвека назад в Италии. – Оля, обожавшая рассказы об ужасном и героическом, навострила уши. – У карбонариев. Там один товарищ в пароле одно слово не так произнес. Ему надо было сказать, что он от синьора Джузеппе делла Фьоре, а он сказал, что он от синьора ди Фьоре. Так убили его, от греха подальше. Вдруг – шпик? Потом разобрались, да поздно было, - по правде, жуткую историю Аглая сочиняла на ходу. - И им не жалко его было, когда разобрались? – спросила гостья. - Жалко. А шо делать? Благо революции – высший закон, - строго изрекла Аглая. – На могиле потом написали: Прости, брат, ты тоже умер за свободную Италию. Так что имейте в виду. Она рассмеялась, вслед за ней рассмеялась Оля, а гостья недоуменно смотрела на них – там человека по ошибке убили, а эти смеются. - У Вас нет в городе знакомых, которым нужна гувернантка со знанием французского и немецкого? У меня есть рекомендации от Марьи Тимофеевны и от помещиков Лучининых, - вдруг выпалила гостья. - Из Вас, милочка, гувернантка, как из меня – королева Сиама, - строго изрекла Аглая и снова расхохоталась. За ней расхохотались и остальные. - Ладно, будем знакомиться. Ну, мне представляться нечего, а Оля – мне как названная сестра. С ней можно говорить так же, как и со мной. Гостья, наконец, представилась: - Елизавета Хованская. - Князю Хованскому (42), часом, не родня? Гостья вдруг улыбнулась и впервые ее лицо засветилось необыкновенным обаянием, - а из нее может быть толк, подумала Аглая. - Папа мой этим родством очень гордится. Хованские всегда за народ стояли, а не за свою корысть. У Аглаи, как уже говорилось где-то выше, было необычное для революционеров ее эпохи уважение к революционному диктатору России Петру Романову (Петр Первый тож), поэтому стрелецкий бунт она не жаловала. Но сейчас интересовало ее не это… Здесь нам нужно представить читателям одну из главных героинь нашей повести, тем более, что ей предстоит сыграть важную роль в развязке сюжета, сюжета, который пока еще и не начался. Впрочем, автор должен заметить, что изображать характеры нравится ему больше и, по его мнению, получается у него лучше, чем сочинять сюжет… Спустя годы после описываемых событий Михайловский заметил, что представители низших классов шли в революционное движение из чувства чести, а выходцы из правящих классов – по требованию совести. Оля была ярким представителем первого случая, а Лиза Хованская – еще более ярким представителем второго, настолько ярким, что чувство долга народу обрело у нее совсем уж гипертрофированные формы. В 1876 году Елизавете Алексеевне Хованской исполнился 21 год, ее отцу было почти 60, а ее матери не было еще и 40. Родители Лизы были – каждый по своему – очень хорошими людьми, насколько хорошими людьми могли быть представители дворянской аристократии, и именно это сильно испортило лизин характер и замедлило ее взросление. Легко порвать с деспотом-отцом, как сделала Соня Перовская, но как порвать с родителями и пойти в народ, если родители в тебе души не чают, если для матери – ты – единственный свет в жизни, и если она на полном серьезе обещает совершить смертный грех, т.е. самоубийство, если ты сделаешь то, что требует чувство долга. Подобная ситуация не способствует эмоциональной устойчивости и ведет к хроническому моральному и психологическому разладу с собой. Отец Лизы был славянофилом 1840-х годов и сохранил верность взглядам раннего славянофильства с его плюсами и минусами. Он был за любовное согласие всех со всеми, помещиков с крестьянами, а царя – с народом. Это была утопия, куда более невероятная, чем теории самых крайних революционеров, но в эту утопию Алексей Петрович Хованский верил искренне. В молодости он даже несколько раз видел Бакунина, который тогда был, впрочем, не анархистом, а гегельянцем-доктринером, и по человеческим качествам личностью не самой приятной. Поэтому Бакунина Алексей Хованский тогда не жаловал. Герцена же в 1840-е годы он видел много раз, горячо с ним спорил, но уважал, и даже как-то предсказал ему, когда тот собирался в поездку в Западную Европу, ставшую поездкой без возврата, что увидев западную жизнь, Герцен станет славянофилом. Предсказание оказалось частично верным и частично неверным, но Хованский считал его верным полностью. Он написал несколько корреспонденций в «Колокол» и не отвернулся от Герцена даже тогда, когда в 1863 году от него отвернулась вся либеральная общественность. В 1863 году князь Хованский получил суровый выговор от начальства и приказ не выезжать из поместья впредь до особого монаршего разрешения (которое последовало через 2 года, у Хованских были большие связи) за публикацию в аксаковском «Дне» статьи с особым мнением по польскому вопросу. Мнение состояло в том, что ввиду того, что Польша насквозь проникнута шляхетским духом, противоречащим духу русской соборности и общинности, удерживать в составе Российской Империи ее можно только путем бесконечного бессмысленного насилия. Поэтому лучше отпустить ее с миром и получить в ней хорошего соседа, чем удерживать силой и иметь в ней озлобленного бунтующего врага (43). Именно тогда, в 1863 году, к Хованскому вернулась жена, и эти два года безвыездного проживания в тульском поместье стали, пожалуй, самыми умиротворенными годами в его жизни. Князь Хованский, по старому дворянскому обычаю, женился на девушке на 20 лет младше себя, через год после свадьбы, в 1855 году, родилась Лиза, а через 2 с небольшим года после ее рождения Екатерина Хованская всерьез и не на шутку влюбилась в блестящего гвардейского офицера. Натурой она была сильной и решительной – и эти ее качества унаследует дочь, хотя в обоих случаях они проявились не сразу – и ушла от мужа. Об этом скандале, занимавшем некоторое время светское общество, не мог не знать известный сочинитель Лев Толстой, поместье которого располагалось в той же Тульской губернии, где было самое любимое поместье Хованского, и эта история, наряду с другими, на нее похожими, спустя 20 лет подтолкнула его к написанию одного из самых известных своих романов. Как и в случае с Анной Карениной, любовник Екатерины Хованской, натешившись ей, через несколько лет ее бросил. Концовка была несколько другая. Мысль о бросании под поезд в голову Кати Хованской приходила, но слишком противоречила ее христианскому мирочувствованию, поэтому почти сразу сменилась мыслью уйти в монастырь. Однако некий старец, к которому она обратилась за советом, дал ей вполне естественно прозвучавший совет вернуться к мужу и дочери. Алексей Петрович Хованский все эти годы страдал молча. Он был однолюбом, и Катя была единственной женщиной, которую он любил за всю свою жизнь. Его семейная драма пришлась на годы общественного подъема в России, отмену крепостного права и прочие реформы. Это отчасти отвлекло его от тяжелых переживаний, но отвлекло лишь отчасти. Свои чувства по поводу произошедшего он сублимировал в написание трактата, который считал главным произведением своей жизни – «Петербург и Москва». В трактате повествовалось о вредном и растлевающем влиянии Петербурга на русскую душу, причем главы, повествующие о развратных нравах гвардии и придворной бюрократии, развращающей всех, кто придет хоть в случайное соприкосновение с ними, достигали вершин сарказма, обычно не свойственного умиротворяющему стилю публицистики Хованского. Годы жизни Лизы между уходом матери и ее возвращением прошли под решающим влиянием Евдокии Пафнутьевны, некогда няни самого князя Хованского, а в те годы – верховной няни его дочери. Алексей Петрович рано потерял мать, а отец переложил его воспитание на Евдокию Пафнутьевну (тогда еще Дуню), которая стала для своего воспитанника воплощением всех добродетелей русского народа, а со временем своего рода мажордомом в его доме. Даже если в эпоху детства лизиного отца Евдокия Пафнутьевна (тогда еще Дуня) действительно представляла лучшие качества русского народа, то к лизиному детству характер ее изменился – как из-за возраста, так и из-за приобретенного в доме положения. Лизу она по-своему конечно же любила (как дочь своего ненаглядного воспитанника), но главная ее педагогическая мысль, внушавшаяся воображению девочки, состояла в том, что все люди – грешники, все Богу виноваты. Нет нужды говорить, что лизина мать в глазах Евдокии Пафнутьевны была великой грешницей, Вавилонской блудницей, Иезавелью и Соломеей. Грешен был и отец – тем, что не сумел во время приструнить свою жену, прибегнув к педагогическим мерам воздействия, рекомендуемым «Домостроем». Грешна была и сама Евдокия Пафнутьевна – ну, хотя бы склонностью к чревоугодию. Грешна была, априори, и сама Лиза – уже по факту своего существования, как дочь великой грешницы. Эти рассуждения о всеобщей греховности, подробные и убедительные рассказы об аде и чертях с вилами, описания Страшного Суда и т.д. и т.п., а с другой стороны, рассказы о христианских мучениках, пострадавших за Христа и этим очистившихся от собственной греховности, воздействовали на впечатлительное воображение ребенка и создали структуру сознания, которая останется на всю жизнь. Евдокия Пафнутьевна, как и следовало ожидать, умерла от удара, узнав о возвращении великой грешницы к своему мужу. Алексей Петрович искренне переживал, но ее смерть избавила его от кошмара, который начался бы, живи она с покаявшейся грешницей в одном доме. После аборта, сделанного по требованию любовника, детей Екатерина Хованская больше иметь не могла. Эпоха бурных страстей для нее закончилась, и в 27 лет она считала себя доживающей век старухой. Все ее чувства обратились на мужа и на дочь, про которых она забыла на несколько лет. В политическом смысле это были тяжелые и смутные годы для Алексея Петровича. Революционное движение той эпохи отталкивало его даже не своими социально-экономическими целями, а материализмом, атеизмом и антиэстетизмом, отрицанием как Христа, так и Пушкина. Свои отношения с крестьянами в 1861 году Алексей Петрович постарался – не очень удачно, но причина неудачности была не в его корысти, а в общих условиях эпохи – уладить к взаимному удовольствию, отдав крестьянам столько, сколько можно было отдать, не обделив совсем уж и себя. Чем больше он старел, тем с большей искренностью говорил, что ничего не имеет против, если царь прикажет помещикам отдать крестьянам всю землю. В этом случае он избавится от хлопот и станет каликой перехожим, пойдет по Руси великой распевать духовные стихи, кормясь милостыней от благодарных слушателей. Он мечтал о единении царя и народа, между которыми никого не было бы. И поэтому, если в его отношении даже к крайним нигилистам не было ненависти, то официальная идеология того периода, - катковщина – ненависть в нем вызывала. Катков, которого он помнил западником в 1840-е, и крайним англоманом в конце 1850-х (нет нужды говорить, что для Алексея Петровича Англия была воплощением всех пороков), стал для Алексея Хованского извратителем дорогой сердцу идеи о русской исключительности и русской богоизбранности, политиканом, поставившем эту идею на службу корыстным интересам дворянства и – ужас! – буржуазии. В конце 1860-х годов, побывав за границей, Хованский снова встретился с Герценом. Они не виделись 10 лет. Но тогда, в конце 1850-х, Герцен, к которому Алексей Петрович заехал в Англии, был на вершине силы и влияния, сейчас они оба были обломками уходящего в прошлое мира идеалистического московского барства. На свою дочь Алексей Петрович не обращал внимания, пока она была маленькой, и, как свойственно это обычно мужчинам, заинтересовался ребенком тогда, когда с ним стало можно содержательно говорить. Первичные политические идеи Лиза получила от отца – как от своего отца получила их и Аглая. Но если и Аглая, и ее отец были людьми разума, то в случае с князем Хованским и его дочерью история была другая. Чувство собственной греховности и греховности всех окружающих, созданное в Лизе рассказами Евдокии Пафнутьевны, со временем стало приобретать совершенно другой смысл. На место греха перед богом встал грех перед народом. Слушая рассказы отца, читая имеющиеся у него книги и не в последнюю очередь – «Колокол» Лиза все с большим ужасом понимала, что благосостояние ее самой, благосостояние ее родителей, которых она нежно любила, благосостояние всего ее дворянского окружения, вся утонченная дворянская культура, продуктом которой были и ее родители, и она сама, были бы невозможны без нещадной эксплуатации крестьянства, без выжимания из него всех соков. И эксплуатация эта длилась из поколения в поколение, столетиями. Чувство долга народу овладевало ею с навязчивой силой. И размеры этого долга, накопленного поколениями ее предков, были столь огромны, что никакими паллиативами, никакими мерами благотворительности вернуть его было нельзя. Вернуть можно было только свободной жертвой. Читая «Капитанскую дочку» Пушкина и «Бунт Стеньки Разина» Костомарова Лиза испытывала чувство ужаса, смешанного с упоением. Да, восставший народ мстил за свои страдания, да, он был прав. Но под его мщение попадали все представители враждебного класса, все барское отродье. Значит, когда народ восстанет, ничего хорошего не ждет и ее родителей, родителей, в которых она души не чаяла. И что с этим делать и как с этим жить? Наконец, ее осенило. Вернуть долг народу она может, лишь отдав за него жизнь. И отдав жизнь за народ, она искупит грехи не только свои собственные, но и своих родителей и всех поколений своих предков. Ей стали сниться сны, в которых ее казнили царевы слуги, иногда вешали, но чаще – отрубали топором голову на Лобном месте. Казнили ее почему-то всегда полностью голую, сперва было очень стыдно, а затем стыд пропадал, и на душу нисходили легкость и свобода. Она отдала народу все, не только жизнь, но и стыд и честь, и большего от нее никто не может требовать. Палач показывал ее голову народу и – она где-то прочитала, что отрубленная голова живет еще несколько секунд, - ее затухающие глаза видели, как мужики и бабы крестятся, и до ее слуха доходило последнее: - Прими, господи, в твои чертоги душу Елизаветы… Как именно отдать жизнь за народ, она не представляла, и в первой половине 1870-х годов до казней было еще далеко. Тем не менее, она стала искать контактов с народническими кружками Москвы, и скоро нашла их. Узнав ее поближе, московские народники воспринимали ее как девицу искреннюю, и, возможно, обладающую хорошими задатками, но слишком уж экзальтированную и слишком уж чуждую практической жизни. Незадолго до хождения в народ она изумила кружковцев просьбой достать для нее паспорт солдатки, с которым она могла бы вести агитацию в народе. Кружковцы со смущенными смешками были вынуждены пояснить ей, что солдатку все воспринимают как сельскую проститутку, и что перед тем, как идти в народ, такие вещи надо бы знать. В другой раз она пришла на кружок радостно-возбужденная, и поразила присутствующих словами, что по всей Москве бьют в колокола, по улицам ходят толпы народа, а это верный признак, что восстание уже началось. На самом деле, был престольный праздник, о чем Лиза как-то забыла. В народнических направлениях Лиза – совершенно не теоретик – разбиралась слабо, но ее боевой темперамент и идеализация плохо известной ей крестьянской жизни влекли ее к бакунистам. В хождении в народ Лиза, однако же, участия не приняла. Заподозрив неладное, ее мать именно тогда сказала, что если Лиза сделает то, что надумала, она, Екатерина Хованская совершит смертный грех самоубийства. В итоге сшибки противоположных требований - долга перед своей совестью и любви к родителям - Лиза надолго погрузилась в депрессию. Отец ее, вопреки обыкновению, с возрастом не правел, а левел, и к народничеству 1870-х годов, в отличие от нигилизма 1860-х, отнесся с немалой симпатией, хотя идея насильственной революции его пугала. Прочитав прокламацию «Как должно жить по законам природы и правды» (44), он прослезился и сказал: - Наконец-то они поняли, что без Христа вперед не пойдешь. Иногда он стал даже задумываться, что вольные общины, живущие по совести, могут как-нибудь, договариваясь между собой земским устроением, обойтись и без царя, тем более, что реальное самодержавие, как ему становилось все понятнее, сильно отличалось от фантастического народного царя славянофильской мечты. Власть предержащие относились к Хованскому как к безобидному фрондеру, который со многими из них был связан родственными, дружескими и прочими связями, в итоге в начале 1876 года московский губернатор по-дружески сказал ему, что хотя против его дочери ПОКА ЧТО никаких определенных обвинений нет, но для всех будет лучше, если она на какое-то время уедет из Москвы и не будет мозолить глаза местным жандармам, против которых даже он, губернатор, бессилен. Так начался крутой перелом в жизни Лизы Хованской (45) . Отец хотел, чтобы Лиза на время уехала за границу. Немаловажным аргументом в пользу этой идеи было то, что за границей, совершив удачный побег из тюремного госпиталя, недавно оказался князь Кропоткин. В странном мировоззрении Алексея Петровича, в котором демократические стремления переплетались с аристократическими предрассудками, переход на сторону революции чистокровного Рюриковича был серьезным аргументом в пользу революции. Но мать Лизы, проявляя странное непонимание реальности, считала, что в России дочери будет безопаснее. Сама Лиза всей душой желала остаться в России и, освободившись, наконец, от родительского контроля, уйти с головой в революционное движение. О черноморской школе для малоимущих девочек она была наслышана, поэтому сказала родителям, что у нее есть намерение поехать в Черноморск и устроиться преподавательницей в эту школу. На том и порешили. На самом деле, у Лизы был в голове другой план, и, заполучив перед отъездом у знакомых московских народников паспорт на имя купеческой дочери Вервары Беззубовой, она по дороге в Черноморск завернула в Киев, а оттуда – в район Корсуня и Смелы, где как раз в это время южные бунтари готовили крестьянское восстание, селясь в селах под видом мелких торговцев, землемеров и т.п. Среди бунтарей была Маруся Тихорецкая, которую Лиза немного знала по ее заездам в Москву. Присмотревшись пару дней к свалившейся как снег на голову гостье, и Маруся, и другие бунтари поняли, что ее нужно выпроваживать как можно скорее. То, что Лиза говорила как настоящая московка, каковой и была, это полбеды. Мало ли сюда забредает московок? Но делать по хозяйству она ничего не умела, и выдать ее за жену мелкого торговца было невозможно. Тем более, что, как бы она ни одевалась, ее неотмирность и необычность бросались в глаза, и соседка, крестьянская баба, ошарашила Марусю вопросом, в котором за шутливой формой скрывалось вполне серьезное предположение: - Чи до вас не царська донька приiхала? Независимо от соседки, в голову Дмитра – т.е. одного из лидеров южных бунтарей Якова Стефановича, тоже познакомившегося с Лизой, пришла идея, что если дело в Чигирине, которое он готовил независимо от основного повстанческого плана, продвинется достаточно далеко (46), то Лизу – и именно ее – нужно будет представить крестьянам как приехавшую к ним с миссией от отца царскую дочь. Но до стадии, когда в Чигирине потребовалось бы появление царской дочери, было еще далеко, а пока что необычное существо лишь мозолило глаза в округе. Поэтому Лизу очень вежливо выпроводили в Черноморск, дав адрес Аглаи и пароль к ней, сказав, естественно, что как только она понадобится, ее вызовут. Такова была предыстория появления Лизы Хованской в Черноморске. Выслушав лизин рассказ, Аглая ее ошарашила: - Придется вас огорчить, Елизавета Алексеевна, школа прихлопнута. Как рассадник нигилизма, социализма и прочего разврата. Глаза Лизы стали круглыми, на них опять стали собираться слезы: - Как так? - А вот так. - И что мне теперь делать. - А это мы придумаем, - на самом деле, что делать с гостьей, Аглая еще не знала. …Тогда, после закрытия школы, Аглая возмутилась настолько, что даже явилась в жандармское управление разбираться, а на каких, собственно основаниях. Этот вояж был нерационален, но Аглая все же была живым человеком, хотя хотела быть воплощением идеального типа политика по Макиавелли. Начальник жандармского управления, фон Мекк, по своему обыкновению отсутствовал – как утверждали злые языки, гостил у богатой и миловидной вдовой помещицы. Его помощник, ротмистр Зубарев (47), с сожалением сказал Аглае, что это – распоряжение вышестоящего начальства, что сам он понимает, что распоряжение бредово, но сделать ничего не может. Она встала, чтобы распрощаться, и вдруг ее взгляд упал на стоящую на отдельном столике шахматную доску с расставленной на ней композицией. Глаза Аглаи хищно блеснули: - Партия Мэрфи? Шахматы Аглая любила, но играть на равных в городе ей было не с кем. Она пробовала учить Олю, но той до уровня Аглаи было еще далеко. Зубарев неожиданно просиял: - А Вы разбираетесь в шахматах? - Можем попробовать. Они сыграли в тот раз три партии, каждый выиграл по одной, а третья, самая затянувшаяся, закончилась вничью. Оба были хорошими шахматистами, и оба понимали, что ничейный результат стал проявлением равенства их шахматного искусства. Отодвинув доску, Аглая с сожалением сказала: - Хорошего – понемногу. Зубарев решился: - Я понимаю, что знакомство с жандармом не приличествует передовой женщине – про передовую женщину он сказал без издевки – даже ради такой безобидной вещи, как шахматная игра, но если Вы окажетесь выше обычных предрассудков, и будете иногда заходить перекинуться в партию, я буду рад. Аглая сказала, что иногда будет. Заждавшаяся Оля, уже не знавшая, что думать, и готовая бежать в жандармское управление выяснять, не арестовали ли там Аглаю, на радостях, что вояж обошелся благополучно, пустилась впляс. Сама Аглая была в раздумьях, но через неделю случайно встретилась с Зубаревым на улице, и тот, увидев ее, внезапно просиял, и сказал, что заждался. Она обещала прийти на следующий день. Так началось это необычное знакомство. О знакомстве, чтобы по революционной среде не пошло компрометирующих ее слухов, Аглая рассказала Грише Воскресенскому – единственному на тот момент действующему в городе активному революционеру. Тот принял к сведению. Рассказала она о нем и заезжавшей проездом в город Марусе Тихорецкой – и обе поломали головы над вопросом, что бы это значило и что ротмистру Зубареву надо. О ее революционных делах он мог не знать или знать очень мало (если бы знал много, разговор с ней он должен был вести в совсем другой обстановке) но ее образ мыслей и ее связи в не лояльных самодержавию кругах не были тайной ни для кого в городе (какая там тайна, если твой брат – редактор «Черноморского вестника», главного раздражителя для местного губернатора). Тем не менее, Зубарев подчеркнуто ни о чем не спрашивал Аглаю, и даже если принять версию, что через нее он хотел черпать нужную ему информацию, то делал он это как-то чересчур хитро. Иногда он чуть-чуть говорил о себе. То, что он был очень одинок, Аглая поняла быстро. Из его случайных реплик она узнала, что он – из совершенно оскудевшей семьи мелкопоместных смоленских дворян. Служил в армии, но недавно перешел в корпус жандармов – а для армейского офицера это было страшным моральным падением – «чего не сделаешь, Аглая Александровна, ради денег и карьеры», - пояснил он, стараясь придать голосу максимально циничный тон. Карьера, однако, почти сразу уперлась в глухой угол – в должность в Черноморской губернии. В Черноморске периодически появлялись кружки самообразования гимназической молодежи, где читали Лаврова, Маркса и т.д., но, закончив гимназию, революционно настроенная молодежь переезжала в Одессу, Киев, Петербург, куда угодно. Серьезные революционеры попадали в город случайно и в нем не задерживались. Несколько лет спустя революционное подполье поймет, что такой ленивый и благодушный глухой городишко может быть идеальным местом для подпольной типографии. Еще позднее жандармское начальство поймет, что если подпольная типография не заводится в таком городишке сама собой, то не грех и посодействовать через агентов ее созданию, чтобы получить чины и ордена за ее раскрытие. Но все это будет потом. В общем, с точки зрения карьеры Зубареву в Черноморске ничего не светило. Его начальник, фон Мекк, давно это понял, и воспринимал свою должность как синекуру. Но фон Мекк был из богатых прибалтийских баронов. Так что, думала Аглая, для карьеры Зубареву нужно громкое дело, и кто его знает, может, он надеется создать его, используя знакомство со мной. Но поползновений в эту сторону с его стороны пока не наблюдалось. Могла быть другая, куда более примитивная причина, лестная для женского самолюбия Аглаи (если таковое вдруг у нее все же было). Но и намеков на ухаживание со стороны Зубарева тоже не было. Он общался с Аглаей как с умным человеком – и только. Как-то раз, закончив шахматную партию, Аглая упомянула, что в шахматы любил играть Иван Грозный. Глаза Зубарева вспыхнули. При всем своем макиавеллизме он был слишком страстен – и это в нем иногда прорывалось. Он произнес пылкую речь про единственного русского царя, который не считался в официальной историографии образцом всех добродетелей и которого любая либеральная посредственность могла осуждать безнаказанно. Для Зубарева Иван Грозный был фигурой великой и трагической. В начале царствования он дал самоуправление крестьянам и посадским, а затем попытался сломать господство паразитического класса боярских лежебок, опершись на энергичное и работоспособное тогда служилое дворянство. Опричнина стала формой диктатуры этого дворянства. Иван Грозный переоценил силы этого нового сословия, не созревшего тогда для господства, а также переоценил силы России, ввязавшись в проигранную войну за Балтику. Он пришел слишком рано и погиб, надорвав себя и надорвав Россию. Но его дело довел до конца Петр Первый. Аглая улыбнулась и разыграла дурочку: - А вот Карамзин про него про него по-другому пишет. - Карамзину было жалко боярских лежебок. А нам с вами (так! – подумала Аглая) – чего их жалеть. Я, во всяком случае, не жалею – и вдруг добавил: - Как не жалею аристократов, попавших на гильотину при Робеспьере. Да, выродившаяся знать была уничтожена, но не будь этого, Гош остался бы сержантом, Мюрат был бы конюхом, а Наполеон дослужился бы разве что до полковника. В другом разговоре, Зубарев тоже достаточно неожиданно, указав пришедшей на шахматную партию Аглае на лежавшую у него на столе кучу нелегальной литературы, сказал: - Изучаю, знаете ли, по долгу службы. - И как? Зубарев внезапно улыбнулся. - Наивные люди. Про Стеньку Разина да Пугачева пишут, а о том не думают, что и Разину и Пугачеву в Москве головы отрубили. Власть в России никогда не менялась крестьянским бунтом. – и отрезал – зато она менялась дворцовым переворотом. Наконец, во время еще одного из разговоров за шахматами, Зубарев сказал: - Знаете, читаю я «Бесов» Достоевского и недоумеваю. Где он таких недоумков среди революционеров нашел? По себе писал, что ли? (так! – подумала Аглая). Среди революционеров, Аглая Александровна, если не знаете, немало людей честных и умных, и, чтобы написать про них, тут не Достоевский, тут Шекспир нужен. Нечаев – это не Верховенский, это как Ричард Третий у Шекспира. Ни один мускул на лице Аглаи не дрогнул, и она чуть перевела тему: - Знаете, Петр Северинович, мой дальний родственник, Иван Карамазов, немного знаком с известным сочинителем. Тот сейчас роман обдумывает о втором пришествии Христа. - После которого наступил мир и в человецех благоволение… - Да не совсем. И Аглая пересказала сюжет, который потом стал «Легендой о Великом Инквизиторе». Зубарев слушал с блестевшими глазами и произнес: - Какая величественная фигура… - Христос? – опять разыграла дурочку Аглая. Зубарев почти возмутился: - Аглая Александровна, мы с Вами друг друга сейчас прекрасно поняли. Не Христос. Великий Инквизитор. Из подобных эпизодов в уме Аглаи постепенно складывался образ ее необычного знакомого, и она прекрасно понимала, что он хочет сыграть с ней не только в шахматы. Непонятно было главное – враг или – внезапно – друг. Аглая не могла понять этого не в последнюю очередь потому, что это еще не решил для себя сам Зубарев. Он не нашел пока что ответа на вопрос, который превращался для него в главный: представляет ли революционное движение в России серьезную силу, чтобы ему, Зубареву, круто изменить свою жизнь и начать игру, расплатой за поражение в которой будет гибель и позор, а вот платой за победу… Он был очень честолюбив, но честолюбие это было высокой пробы… Должность министра внутренних дел его не удовлетворила бы. Иваном Грозным или Петром Первым он стать не мог, поэтому хотел стать Наполеоном, будучи готов, впрочем, удовлетвориться и ролью Фуше, или скажем, Мюрата или Нея, если Наполеоном станет более достойный. Революционную литературу он изучал не только из долга службы, и в процессе ее изучения, а также изучения некоторых других интересных книг (не в последнюю очередь – «Государя» Макиавелли) у него формировалась собственная система взглядов, очень далекая от революционного социализма, но столь же далекая и от идеологии строя, который он должен был защищать. Книжных познаний было недостаточно. Требовалось собственное знание революционного подполья – требовалось не из соображений службы. Но никаких серьезных революционеров в пределах досягаемости не было, да и – как он прекрасно понимал – искренний разговор с серьезными революционерами для него был невозможен. Не так бы поняли… Нечего скрывать – Аглая нравилась ему и как женщина, но он был достаточно умен, чтобы понять, что даже намек на ухаживание оттолкнет ее, и достаточно горд, чтобы избегать даже видимости пошлого флирта. Половую потребность при надобности он мог удовлетворять с проститутками (что иногда и делал, преисполняясь презрения к самому себе), с Аглаей же возможно было либо все, либо ничего. Все в данному случае означало общее дело, общность на жизнь и смерть, но делать ли такой выбор, Зубарев для себя еще не решил… На этом мы его пока и оставим, хотя скоро он появится в нашем повествовании снова. Сейчас же нам нужно вернуться к Лизе Хованской, которой Аглая, подумав, все же нашла дело. У Аглаи было, конечно же, искушение опробовать на Лизе свою любимую идею об использовании революционно настроенных девиц для агитации среди офицерства. Но при соприкосновении с реальностью ее макиавеллистские планы обретали более скромные и действенные пропорции, и она, подумав, поняла, что от контакта экзальтированной Лизы со скромными и серьезными офицерами, штудирующими Маркса и Лассаля, последствия могут быть непредсказуемые, но в любом случае неприятные. Оставался рабочий кружок Гриши Воскресенского. Его Аглае было не жалко. К тому же почему-то она была уверена, что в данном случае ничего плохого ни для кого не будет. С Гришей - единственным серьезным, хотя и легальным на тот момент, революционером в городе у Аглаи были отношения не близкого взаимного уважения. Когда она рассказала ему о гостье, он недовольно спросил: - Так она бакунистка? Гриша был пропагандистом лавровского толка, и от бакунистов, норовящих пущать бунты, не ждал добра. Повышение сознательности трудовых масс было непосредственной целью всей его революционной деятельности, и он любил напевать себе под нос песню немецких социал-демократов: Враг, ненавистнейший для нас, Что нам со всех сторон грозит, Он – в бессознательности масс. Но духа меч его сразит (48). - Да какая из нее бакунистка, Гришенька? Экзальтированная барышня. Ей что книжка последняя скажет, то и на душу ляжет. - Ладненько. Сам встречусь с ней – решу. Как и Никанор Богоотверженский, Гриша Воскресенский был сыном сельского священника. Однако с героем степанового романа у него общей была только грубость манер. Гриша, в отличие от Степана, Аглаи и Оли Назаровой, сильно и искренне любил народ, который знал с детства, и, любя народ, он недолюбливал интеллигентов-пропагандистов из высших классов. Однако в нем сильно было чувство справедливости, поэтому он был уверен, что лучшим, что он может сделать для таких интеллигентов, желающих встать на путь революционной борьбы, будет стращание их скорпионами. Чтобы знали, на что идут. Поэтому разговор с Лизой он начал так: - Вы, барышня, хорошо подумали, во что ввязываетесь? Лиза кивнула. - А коли хорошо, то знать должны, что за такие дела тюрьма ждет. А тюрьма, скажу я Вам,– это Вам не летние вакации у тятеньки с маменькой в усадьбе. В тюрьме Гриша побывал уже два раза, правда недолго – в общей сложности полтора года. В лизиных фантазиях была казнь, окруженная поэтическим ореолом, тюрьма с ее ежедневными прозаическими неудобствами ее привлекала меньше, но, в конце концов, может быть, именно из-за своей непривлекательности она была бы еще лучшим средством искупления вины перед народом, чем казнь на Лобном месте. -В тюрьме, барышня Вы моя, парашку собственными руками выносить придется – вот этими вот барскими Вашими ручонками. И кормят там не бланманже с марципанами. Да-с, совершенно не бланманже с марципанами. - Я готова, - сказала Лиза своим нежным голосом, способным свести с ума половину мужской половины человечества. Гриша, однако же, принадлежал к другой половине мужской половины, поэтому к чарам лизиного голоса остался равнодушен и продолжал прежним тоном: - А коли готовы, тогда слушайте. Сведу я Вас к хлопцам, которые – ядро кружка, так сказать, штаб черноморской революции, - шутки у него получались коряво. – Понравитесь Вы им – примем в нашу компанию, не понравитесь – не обессудьте. Гриша, конечно же, успел навести о Лизе справки среди ее московских знакомых – иначе ни на какое знакомство с самыми близкими себе сейчас людьми не повел бы. - Я постараюсь понравиться – Лиза встала, чтобы попрощаться. - Садитесь, куда встали? Я Вам еще важную вещь скажу. Важнейшую, прямо скажем. Чтобы знали. Заинтригованная Лиза приготовилась слушать. Гриша задумался и начал: - Наши рабочие, чтобы знали, что не такие рабочие… Это, как Вам сказать, такие рабочие… Поняв, что его мысль понимает он сам, а не его собеседница, он прервал сам себя: - Впрочем, это я чушь сейчас порю. Чепуху, рениксу (49). Подождите, подумаю, как лучше Вам втолковать. Он задумался, и начал: - Когда наш брат интеллигент к рабочим идет – уж про мужиков не говорю – то знает про них одно: они бедные, несчастные, страдают, их угнетают. И все на одно лицо. Знаю. Сам таким интеллигентом был, - на самом деле совсем уж таким интеллигентом Гриша никогда не был. Так вот, чушь это. Ну, не совсем чушь. На наших взглянешь – так не похожи они на страдальцев. Совсем не похожи. Да-с, барышня, не похожи-с. Кровь с молоком. Орлы. Вот слесарь у нас есть, Ванюшка, увидите его завтра – так Лиза впервые услышала имя человека, с которым ее судьба сплетется воедино, но сердце ее в предчувствии не забилось – Спенсера читает. Хочу, говорит, сам разобраться, что важнее в историческом процессе – разум или чувство. Вы вот Спенсера читали? Готовая провалиться сквозь землю от своего невежества, Лиза тихим голосом ответила: - Не читала. - И не надо! – неожиданно заключил Гриша. – Ерунду он пишет. Английский буржуа и сторонник цивилизованного людоедства, - сам Гриша Спенсера, конечно же, читал. - А Ванюшка наш все равно его читает! И разные они рабочие, очень разные. Каждый – человек, со своим характером. Есть хорошие, есть плохие, есть так себе. Это вам не серая масса, к которой приди, слово скажи, и они за тобой, разиня рот. Это – люди, как я и Вы и все прочие. Поняли? - Поняла, - от необоснованных выговоров Гриши мазохистская сторона личности Лизы Хованской испытывала неописуемое наслаждение. - О ком Вам еще сказать, чтоб знали, с кем дело иметь будете? Старик у нас есть, плотник. Крепостным еще был, от помещика сбежал. Понял, что церковь православная не Богу, а Сатане служит. Во всех сектах перебывал, у некрасовцев в Турции был, скопцом чуть было не сделался. Все правую веру искал. И нигде не находил. В социализме нашел. Социализм, говорит, это то, чему Христос учил. Гриша помолчал и заулыбался, вспомнив что-то смешное. - Кузнец еще есть. У него Ванюшка со своим дружком лучшим, Микитой, жилье снимают. Кузнец сам в доме, а эти двое – в пристройке во дворе. С месяц назад сижу я у них, - а как раз весна началась, благодать, мы окна пораскрывали, и разговариваем. А тут Ефрем – так кузнеца зовут, а по-нашему, по-хохлацки, он Охрим будет - стучит: - Что разорались, бисовы дети? Место у нас тихое, посторонних мало ходит по улице, но вдруг занесет кого нелегкая, а тот полиции скажет? - Да мы, говорю, люди смирные и тихие. - Это, говорит, Вы не мне говорите, от меня таиться нечего, я сам – человек рабочий, и господ да купчин еще пуще Вашего ненавижу. Переглянулись мы, а он и говорит: - А дайте я с вами посижу послушаю. До 35 лет дожил, а таких верных вещей не слышал. Ну, при нем мы о своих делах рассуждать не стали, тары-бары за житье народное повели да за справедливый строй. - Правильно все это, хлопцы, ох, как правильно. Только надо не промеж собой о Лассале и Прудоне гутарить, а рабочий народ убеждать. А как убеждать – думать надо. Верный он человек, Ефрем. Правильный, - с нотками нежности закончил рассказ Гриша. – У него слово – тверже железа, что он кует. - А Микита? – спросила Лиза, вспомнив еще одно имя, мелькнувшее в рассказе. Гриша снова улыбнулся: - А Микиту, милая Вы моя барышня, Вы завтра увидите. Только Вы его не пужайтесь: он может к Вам с подковырками, да душой он добрый. Всем этим рассказом Лиза была заинтригована. Рассказав ей о людях, составлявших вместе с ним руководящее ядро рабочего кружка, и решив познакомить ее с ними в доме Ефрема Захарчука, ставшем своего рода штаб-квартирой это ядра, Гриша проявил к ней высочайшее доверие, но Лиза поняла это не сразу. Было воскресенье. Дверь во двор открыл высокий крепкий мужчина с черными казацкими усами. О том, что Гриша Воскресенский придет не один, он, конечно, уже знал, как знали это и остальные. - Ефрем, - представился он. – Вы проходите, а я дела по дому доделаю. - Нам сюда, - повел Лизу Гриша в пристройку. Открывший им парень, увидев Лизу, заулыбался и машинально подкрутил усики. - Никита Вырвидуб. Они переступили порог, Лиза огляделась. Комната, в которой жили Никита и Ваня Осипов – слесари завода сельскохозяйственных машин Штольца – единственного крупного предприятия в городе – была подчеркнуто опрятна. Перед приходом гостей хозяева провели уборку. - Ванька за покупками пошел, а дед Хворост попозже придет,- видно было, что от прихода прекрасной пропагандистки Никита чувствует себя неуютно. - Вы, барышня, посидите, а мы с тобой давай покурим, - предложил Грише Никита. Лиза чуть было не брякнула: - Курите при мне, - но до нее дошло, что у Никиты есть желание перекинуться с товарищем интеллигентом парой слов без нее. - Что за кралю ты нам привел? Да от нее Ванькина душа пропадет безвозвратно. - Это, брат мой Микита, не краля, а товарищ, - затягиваясь махоркой, засмеялся Гриша. С рабочими он был другим, чем с Лизой. - Это для нас с тобой она товарищ. Ты бурсак, да я бродяга, мы с тобой всяких баб перевидали. А Ванюша наш – сам как красна девица. Втюрится в нее без памяти – и пропал человек. Будут голубками ворковать. Даже книги свои забудет. Лиза между тем осматривала книги. На столе лежал Спенсер, который, очевидно, сейчас читался в свободные минутки. Был первый том «Капитала» - куда же без него, неожиданно Дарвин, «Французская демократия» Прудона, толстый «Рабочий вопрос» неизвестного Лизе немецкого автора и еще несколько книг в том же духе. Популярных брошюрок для народа не было. - Это все Ванюшка читает, - пояснил ей вернувшийся Никита. Книгочей он у нас. Ему бы не слесарем, а профессором быть. Голова! Знакомство Гриши с Никитой Вырвидубом и Ваней Осиповым началось случайно, ранней осенью прошлого 1875 года. Гриша тогда вернулся разочарованный от штундистов и думал, что ему делать дальше. На скамейке сидели двое мастеровых, совсем молодые парни, один из них, повыше и с черными усиками, держал в руке книжку, на обложке которой было напечатано «Прекрасная кабардинка, или Любовь до гробовой доски», и хохотал: - Ерунда, а забористо как написано. - Именно что ерунда. Где бы настоящие книги найти, - задумчиво произнес второй. - А коли ерунда, зачем читаете? – не мог не вмешаться в разговор Гриша. Черноусый оглядел его, остался осмотром доволен, и дружелюбно ухмыляясь, сказал: - Эвона как бывает. На ловца и зверь бежит. Ты, студент, часом не из социалистов будешь, - «ты» было не оскорбительным, а свойским. - А если из социалистов, то что? В полицию пойдешь? – спросил Гриша. - Ты, брат, меня не обижай. У меня на фараонов у самого большой зуб. Ну, будем знакомы – Никита Вырвидуб. А это – Ванька, Ванюша. Это случайное знакомство и положило начало рабочему кружку. Руководящее ядро кружковцев – к нему вскоре добавился «дед Хворост», с которым Гриша познакомился во время хождения по штундистам, а затем Ефрем Захарчук - собиралось в доме у Ефрема, с более широкой же рабочей массой встречались по трактирам, а когда потеплело, начали собираться за городом на воздухе. - А вот и Ванюша. Ванюша держал в руках покупки – хлеб с колбасой, штоф очищенной и для гостьи – пряники. Увидев Лизу, он чуть было не выронил все это на пол. Никита слегка ткнул Гришу в бок – так я и предупреждал – забрал покупки и принялся расставлять на стол. - Лиза, - ляпнула, представляясь, гостья, забыв азбуку конспирации – не называться реальным именем. Гриша Воскресенский свирепо посмотрел на нее. - Не серчай, Григорий Батькович, здесь все свои. Но Вы, барышня, впредь на будущее помните – береженого и бог бережет, - не дал ему разразиться гневной репликой Никита. Вскоре пришел «дед Хворост» - как прозвал его Никита, собственно говоря, Евдоким Кузьмич Хворостов. Он не был еще таким стариком, каким его представляла себе Лиза – явно старше 50-ти и столь же явно младше 60-ти (50). Доделав дела по хозяйству, к собравшимся присоединился Ефрем. Все эти люди, о которых она еще два дня назад ничего не знала, да и сейчас знала мало, стали Лизе внезапно очень милы. В Москве такого с ней не было. В Москве пропагандистов было много, и Лизу, которая из-за любви к родителям все еще не порвала связей со старым миром, держали на обочине важных дел. Сейчас же она погружалась в мир революции с головой и больше всего боялась, что чем-то разочарует этих людей и не станет для них своею. -Ну-с, - начал общий разговор Гриша, - барышня, представьте Вы себе, что стоите Вы перед рабочими, а рабочих сотни, и должны Вы растолковать им, что такое социализм и чем он хорош. Вот что Вы скажете? Оратор из Лизы был пока плохой, и начала она с запинками: - При нынешнем строе одни работают, а другие отбирают у них прибавочный продукт, труд присваивают, и это несправедливо и неправильно… Она говорила чужими, заученными словами, и чувствовала, как начинает проваливаться сквозь землю. Все это было не то, совершенно не то, что надо, и она с ужасом понимала, что проваливает экзамен, что эти люди так и не станут для нее своими. Люди смотрели на нее с доброжелательным любопытством, и ждали, что она скажет дальше. - Все это не то, не то, - с отчаянием выговорила Лиза, дед Хворост ласково сказал ей: - Ты, доченька не волнуйся, всегда по первости люди, когда начинают о таком говорить, волнуются. И говори не по Писанию, а от души. Лиза вдруг все поняла, благодарно посмотрела на него и сказала: - Я от себя скажу, не по писанию, - она решилась. - Тут же не в том дело, что прибавочный продукт отбирают. Когда ребенку дают или калеке, это ж тоже прибавочный продукт. Жизнь отбирают. Жизнь у человека одна, а за нею – ничего нет. Я как поняла, что нет бога, нет ада и рая, так месяц потом мучилась, в себя прийти не могла. Это ж получается, что за все страдания здесь – никакой награды не будет, никакого искупления. Прожил здесь без смысла и без счастья – зароют в землю, и лопух будет расти. Либо здесь со смыслом и счастьем – либо нигде. И лопух из тебя. Так каждый же человек мог бы со смыслом и счастьем жить. И крестьянин самый замордованный, и барин с подагрой, излишествами нажитой. А нет. Человек ест человека. Ешь, а то тебя сожрут – как Спенсер с Дарвином пишут, эти буржуа английские - почему она упомянула их, она и сама не могла бы объяснить. – Либо волком, либо зайцем. Волк за слабым охотится, чтобы съесть, заяц от сильного бегает. Так то волки и зайцы. Звери бессмысленные. А мы люди. У нас разум есть. Совесть есть. А живем как волки и зайцы. Я – художница. Рисовать люблю, - об этой ее склонности автор забыл упомянуть, но будет периодически говорить дальше. – Плохая я художница. Плохо у меня получается. Вот иду иногда, смотрю, нищенка с ребенком, и думаю – а может, из этого ребенка великий художник бы получился. Или поэт. Или ученый. Так не будет этого. Умрет в детстве. И лопух будет расти. А если и не умрет, то, как подрастет немного, начнет на бар спину гнуть. Из него мог бы художник получиться, а он золотарем работать будет. И жизнь проживет не свою, а чужую. А умрет – все равно лопух расти будет. А не хочешь так, хочешь наверх подняться да там удержаться, тогда волком становись. Или лисой. Лги, подличай, перед сильными унижайся, слабых дави, о доброте забудь, о совести забудь. И добрым словом тебя никто не вспомнит. Когда лопух из тебя порастет. И на том свете никакого искупления тебе нет. И полумерами, всякой там благотворительностью тут не поможешь. Одного человека можно так спасти, двух, а страдают-то миллионы. Поэтому всю жизнь менять нужно. Весь строй. Снизу доверху. Чтобы не ел человек человека. Чтобы без волков и без зайцев. Чтобы люди были. Чтобы все как братья и сестры. Чтобы со смыслом и счастьем… Она замолчала, чувствуя себя уставшей и счастливой. Ванюша и дед Хворост смотрели на нее восторженными глазами. Никита в задумчивости покручивал ус. Грише и Ефрему было что сказать и добавить, но в целом и они были довольны. Дед Хворост внезапно встал, подошел к Лизе, поцеловал ее в лоб и сказал: - Ждал я таких, ждал, всю жизнь ждал, и вот дождался. Ты, доченька, прямо как пророчица святая. Одно только скажу: того света-то и нет, а Христос правильный человек был. За народ жизнь отдал. - Так я сама Христа люблю. За то, что жизнь за народ отдал, - ответила Лиза, благодарно на него глядя. - Ну что, хлопцы, принимаем девицу в наше товарИщество? - оглядывая собравшихся, спросил Ефрем. - Принимаем, - за всех ответил Никита. Затем обсуждали перспективы дальнейшей деятельности. Лиза, как человек новый, молчала и слушала. Ваня Осипов, как и подобает книгочею, отстаивал упор на образовании и самообразовании, и к этой же мысли склонялся Гриша. У Ефрема Захарчука, наоборот, была идея перехода к массовой агитации (хотя этого выражения тогда еще не было). Нужно написать прокламацию, где рассказать рабочим всю правду, и раскидать как можно шире. Никита думал не столько о ближайших, сколько о более отдаленных перспективах. Как станем посильнее, нужно будет поднять рабочих и босяков-золоторотцев (связи среди последних у него были), захватить город и – как сделали хлопцы в Париже – провозгласить Черноморскую Коммуну. Даже если погибнем, то покажем пример. А впрочем, почему погибнем? За нами восстанут Одесса и Ростов, затем – Киев и Харьков, а дальше – Петербург, Москва, Париж, весь мир. Дед Хворост четкого мнения о перспективах не имел и считал, что нужно делать все – и книжки читать, и прокламацию напечатать. К определенному мнению не пришли, но это пока что и не было целью. С деловой частью было закончено, и Ефрем смущенно спросил, может ли он на дальнейшую часть пригласить свою жинку. Ефрему повезло с женой, в отличие от многих тогдашних рабочих-социалистов. В практические детали своей начатой недавно революционной деятельности он ее все же не посвящал, но о том, что он занялся ею, она знала и ничего против не имела. Пили чай и что покрепче – впрочем, и Лиза, и Ваня Осипов от чего покрепче отказались, а дед Хворост за компанию выпил только рюмку, после чего стал рассказывать, как для него начались поиски Божьей правды. Давным-давно, без малого тридцать лет тому он бежал с лучшим другом от своего помещика – из Курской губернии, по дороге друг внезапно захворал и умер. Евдоким Хворостов обратился к попу ближайшей сельской церкви, но тот потребовал за похороны по всем обрядам 3 рубля, сказав, что без денег зароет умершего на неосвященной земле как блудного бродягу. Евдоким отдал тогда 3 рубля – а это было все, что у него было, но жадность служителя Христова поразила его душу, и он пережил острейший духовный кризис, после которого понял, что в церкви нет Святого Духа, и она служит Князю Мира Сего, сиречь Диаволу. Так начались поиски, спустя несколько десятилетий приведшие его к социализму. Затем пели казацкие песни – особенно хорошо это получалось у Ефрема и его жены, и, глядя на них, Гриша, знавший историю Малороссии, подумал, что живи Ефрем в 17 веке, быть бы ему казачьим полковником, а то – бери выше – кошевым атаманом Запорожской Сечи. Сейчас же он был кузнецом, впрочем, не наемным рабочим, а самостоятельным мастером, даже нанимавшим молотобойца Гаврилу, который в нем души не чаял, но которого к делам кружка Ефрем все же решил не привлекать по причине его склонности к запоям. Расходиться стали, когда начало темнеть. Когда Ванюша коснулся протянутой ему на прощанье лизиной руки, его будто ударило током, в то время уже известным науке. Лизе и Грише часть пути было по дороге, Лиза робко спросила: - Ну как? - Сработаемся, - коротко ответил Гриша – комплиментов говорить он отродясь не умел. Затем он задумался и спросил: - Вы делать вообще что-то умеете? Лиза, не сразу, но поняла, устыдилась и застенчиво ответила: - Картины рисовать. - Это, друг мой Лизавета – после сегодняшнего она резко выросла в его глазах и из барышни перешла в другую категорию – барское баловство, а не дело. - Я еще стенографию учила, - робко произнесла Лиза. - Стенография – это хорошо. А то живете Вы здесь за паспортом купеческой дочери Варвары Беззубовой, а купеческой дочери без работы сидеть не дело. Внимание привлекает. По совету Аглаи, Лиза сняла жилье у славной старушки Егоровны, которой представилась как дочь разорившегося и недавно умершего купца, переехавшая в Черноморск по причине местного благоприятного климата, который не даст развиться у нее злой чахотке. Лиза, как читатели могли догадаться, действительно принадлежала к тому женскому типажу, который издавна привлекал симпатии как поэтов, так и туберкулезных бацилл. Сам Гриша Воскресенский в данное время работал репортером в «Черноморском вестнике», а сверх того, обдумывал большую статью о штундистах для «Отечественных записок» (51). - Завтра приходите к четырем вечера в «Черноморский вестник», спросите меня, проверю я, какая из Вас стенографистка. Если не врете, попрошу-ка я одного человека рекомендовать Вас в городскую управу, там как раз стенографистка требуется. Ну, бывайте злоровы, Лизавета Лексеевна, мне туда, Вам туда – в свое жилье, которое он снимал у еврея-сапожника, Гриша водил только Никиту Вырвидуба как самого надежного из кружковцев, с которым, к тому же, у него возникла и личная дружба. Они распрощались. Для Лизы началась серьезная революционная деятельность, и к чему она ее приведет, не знал пока никто. Ну, кроме Бога, которого нет… В один из дней середины июня, уже под вечер, Аглая вышла прогуляться по тенечку. Жила она почти в центре небольшого в те времена города, и когда через 5 минут почти дошла до Соборной площади, раздумывая, куда бы пойти дальше, то обнаружила сидящего в скверике Зубарева. Он был бледнее обычного, и увидев Аглаю, решительно направился к ней. Что-то начинается, - подумала Аглая. - Вы не поймете превратно, Аглая Александровна, - если я предложу Вам прогуляться к морю? - сказал Зубарев. Это было что-то новое в их знакомстве. Некоторое время они шли молча. Потом Зубарев, быстрым взглядом, оставшимся замеченным Аглаей, глянул по сторонам, и сказал без предисловий: - Три дня назад в Одессе было найдено страшно изуродованное тело человека. Его ударили по голове кистенем, а затем облили лицо серной кислотой. Вытекли глаза, отвалился нос, все лицо – сплошная рана. Но человек остался жив и язык у него остался цел. Аглая вопросов не задавала, понимая, что все, что ему нужно, Зубарев расскажет сейчас сам. -Несчастный оказался Николаем Гориновичем. Два года назад он участвовал в хождении в народ, дал откровенные показания, рассказав все, что знал. Он не знал, что его товарищи узнали об этом, но они узнали. Когда его выпустили, то, вместо того, чтобы сидеть тише мыши, наш дурачок решил связаться с товарищами, ну, или уже бывшими товарищами. Зачем, бог весть. Они, сколько могу понять, считали, что его подослали к ним мы, чтобы он разведал их новые тайны, но это с их стороны была ошибка. К ним его никто не посылал – во всяком случае, я об этом ничего не знаю (ты и не обязан об этом знать, - подумала Аглая). Бедный мальчик решил проявить инициативу. А что у него было на уме – покаяться или всех выдать снова – знает лишь Всевышний. Они поняли это так, как и должны были понять. И это вполне логично. И сделали то, что сделали. Ударили кистенем, а затем, чтобы никто не опознал труп, облили серной кислотой. - Идиоты, какие идиоты, - подумала Аглая. – Почему они не проверили, что он мертв. - Идиоты! – сказал в унисон ее мыслям Зубарев. – Они не проверили, что он мертв. Они взялись делать революцию, не умея убивать. - Дурное дело – не хитрое. Научатся, - брякнула Аглая, не задумываясь, с кем говорит. - Научатся, - подтвердил Зубарев. – Россию кровью зальют. Этой кровью Россия и очистится. От барских лежебок. Он помолчал и сказал, думая о Гориновиче: - Бедный глупый мальчик. Взялся делать такие дела, не понимая, что это – не игрушка. Совершенно не игрушка. Как он теперь жить будет, калекой? Сентиментальность человека, глядевшего в Наполеоны, может показаться удивительной лишь людям, не знающим тонкости человеческой натуры. - Для него было бы лучше, если бы его убили, - задумчиво произнесла Аглая. - Не только для него, Аглая Александровна, скажу Вам прямо. Он рассказал теперь все, что знал, а знал он не то, чтобы много, но и немало. В Елисаветграде, гле он встречался со своими бывшими товарищами, арестованы адвокат Краев и вольноопределяющийся Майданский. На их квартирах встречи и происходили. Краев, такой, знаете, либеральный адвокатишка, из тех, что дадут рубль на революцию и страшно гордятся собой, а когда им прижмут хвост, рассказывают все, и Лева Майданский, хороший такой еврейский мальчик, которого теперь ждет каторга (52). А дальше Краев расскажет – или уже рассказывает – все, что знает он, - и ждут моих одесских и елисаветградских сослуживцев крестики и чины. - Зачем Вы мне все это говорите, Петр Северинович? – приблизилась к краю пропасти Аглая. - Я Вам не враг, Аглая Александровна. Не обязательно друг, но сейчас не враг. Аглая не все поняла, но уточнять не стала. И так было сказано слишком много. Они стояли на берегу моря. Уже стемнело. Зубарев ежился. - Пойдемте, Аглая Александрповна, знобит меня что-то. Пройдя немного вместе, они распрощались. Оставшись один, Зубарев широко улыбнулся. Рубикон был перейден и жребий брошен. Он начал, наконец, свою собственную игру, хотя в чем ее смысл, и на чьей он стороне, для себя еще не решил. А Аглая быстрым шагом поспешила домой, думая на ходу. Зубарев очевидным образом предупредил ее, что Горинович остался жив, хотя и искалечен, и дает подробные показания, в результате которых вся организация бунтарей будет уничтожена. Что не знает Горинович, скажет Краев, дальше еще кто-то, клубок будет разматываться. О делах бунтарей Аглая знала постольку-поскольку, и неудавшееся покушение на Гориновича было для нее полной неожиданностью. Но теперь она обязана была как можно скорее предупредить их, и если она успеет, то полного разгрома может и не быть. А вот зачем Зубарев предупредил ее – это был вопрос интересный. В благородные порывы жандармов Аглая не верила, хотя и понимала, что в жизни бывает всякое. Насчет своих женских чар она никогда не имела преувеличенного мнения, и объяснение странного поведения Зубарева обаянием ее прекрасных глаз было бы последним, к которому она бы прибегла. Простейшим объяснением было то, что Зубарев захотел проверить свою гипотезу об ее связях с подпольем, и проследить за ней, что она будет делать сейчас, в случае же, если она рванет на север, путем слежки за ней выйти на бунтарей и обрести заслуженную награду. Тем не менее ничего не делать она не могла. Возникала ситуация, в шахматах именуемая патом. - Ладно, соберусь и поеду. То, что меня нет в городе, этого не скроешь, но от филеров, если их ко мне приставит теперь мой непонятный знакомый, оторваться я смогу. Дальше придется переходить на нелегальное положение (да, и с высокой вероятностью забирать с собой Олю), но оно того стоит и колебания тут невозможны. С таким решением она и пришла домой. Объяснив Оле ситуацию, Аглая сказала, что срочно собирается и с раннего утра – в путь. Тут-то Оля и сказала, что как бы Аглая не конспирировалась, все равно барыню не скрыть, и что исчезновение Аглаи даже на несколько дней из города будет заметно всем, и не в последнюю очередь Зубареву, исчезновения же самой Оли, которую все окружающие считали простой служанкой, никто и не заметит. - В село до родни уехала. Аглая, подумав, решила, что это и вправду будет идеальным вариантом, и, дав Оли всевозможные инструкции и наказы, отпустила ее на первое в жизни самостоятельное революционное дело. А дальше в течение месяца ничего не происходило. Аглая очистила дом от всякой нелегальщины и предупредила Лизу, чтобы та некоторое время не показывалась к ней и сказала Грише, что она, Аглая, сейчас на карантине. Зубарев попался Аглае на улице через два дня, увидев ее, внезапно улыбнулся, подошел и сказал, что на некоторое время уезжает из города. - Расследовать загадочное покушение? - Знаете, Аглая Александровна, жандармы тоже люди, у них тоже есть матери, и эти матери иногда тяжело болеют, - грустно вздохнул Зубарев. - Совсем тяжело? - Бог даст, в этот раз и обойдется, - ответил собеседник. - Так забирайте, Петр Северинович, ее сюда. Климат здесь лучше. - Не едет. В поместье, говорит, я себе хозяйка, а здесь у тебя в приживалках буду. Поместье! Пять крестьянских дворов, пески да болота. Зимой волки к дому подходят да как начнут выть! Сколько они у нас собак перетаскали под самым порогом. Без ружья зимой и не выйдешь. На этом они и распрощались. Никаких признаков слежки ни за собой, ни за домом, Аглая не наблюдала, хотя тщательно отыскивала, и где-то в начале июля решила, что их сейчас и не будет. Оля все не появлялась, Аглая то переживала за нее жутко, то мысленно обещала, если все обойдется благополучно, надрать уши, но от этих ее переживаний ничего пока не менялось… До сих пор наше повествование писалось хаотично и сумбурно, рассказ перепрыгивал с сюжета на сюжет и с характера на характер. Пора, пора структурировать сюжет, ввести новых героев и двигать историю к развязке. Но это будет уже в следующей части. Комментарии: 1). Т.е. до поражения Парижской Коммуны. 2). В первой половине 1860-х годов в России было два ведущих легальных левых журнала – «Современник» и «Русское Слово». Оба запрещены в 1866 году. Преемником «Современника» стал журнал «Отечественные записки», а преемником «Русского Слова» - журнал «Дело». И «Отечественные записки», и «Дело» запрещены в 1884 году. Линия «Современника» и «Отечественных записок» - народнический социализм с ориентацией на крестьянство, линия «Русского Слова» и «Дела» - ненароднический социализм с ориентацией на трудовую интеллигенцию. 3). Суд состоится в 1877 году – «процесс 50-ти». 4). Т.е. о рабочем классе. 5). О покушении на предателя Гориновича (11 июня 1876 года) речь будет дальше. 6). Сарты – в ту эпоху и позже – полупрезрительное название всех оседлых земледельческих народов Средней Азии. 7). Знающие историю революционного движения читатели уже догадались, что биография полковника Берсенева почти без изменений списана с биографии Михаила Юльевича Ашенбреннера. 8). О декабристе Иване Сухинове см. поисковик. 9). Об участнице Парижской Коммуны Елизавете Дмитриевой см. поисковик и книгу И.С. Книжника-Ветрова «Русские деятельницы Первого Интернационала и Парижской Коммуны. Е.Л. Дмитриева. А.В. Жаклар. Е.Г. Бартенева» (М. – Л., 1964) , где, в частности, на основе неопубликованных воспоминаний ее дальнего родственника Куропаткина, будущего военного министра, говорится о попытке Дмитриевой в 1872 году вести агитацию за военный переворот среди гвардейского офицерства. 10). «Набат» - журнал маргинального в русском революционном движении той эпохи «якобинского» направления. Выходил в эмиграции с декабря 1875 года. «Якобинцы», как их называли другие революционные течения, не верили в возможность победоносного крестьянского восстания и выступали за взятие власти революционной организацией, которая установит свою диктатуру и начнет социалистические преобразования. Численность якобинцев в России – примерно 20-25 человек, сколь-нибудь серьезные группы – только в Орле и Одессе. В биографии Аглаи Карамазовой есть кое-что от реальных якобинок (Елизавета Южакова, Елена Россикова и т.д.), но в целом – она любимый продукт авторского воображения. 11). О Петре Григорьевиче Заичневском см. работу Б. П. Козьмина «П. Г. Заичневский и «Молодая Россия» в сборнике Б.П. Козьмин. Из истории революционной мысли в России. Избранные труды. М., 1961. 12). Заичневский был не просто «причастен» к прокламации «Молодая Россия», но был ее автором. 13). Ольга Мигунова. 14). Историю о «девице Добровольской» см. Б.П. Козьмин. Из истории революционной мысли в России. М., 1961, сс. 315-316 15). Николай Русанов станет со временем крупным теоретиком сперва поздней «Народной Воли», а затем – Партии социалистов-революционеров. Василий Арцыбашев стал в начале 20 века большевиком, умер в мае 1917 года в Уфе. 16). О Марии Николаевне Оловенниковой-Ошаниной, крупнейшей революционерке той эпохи, одном из руководителей «Народной Воли» см. поисковик. 17). Пересказ подобных рассуждений Заичневского есть в воспоминаниях Николая Русанова. 18). О симпатиях киевского набатовца Льва Паночини к Достоевскому см. В.А. Твардовская. Революционная демократия и Ф.М. Достоевский//Революционеры и либералы России. М., 1990, с. 79. 19). Анна Корвин-Круковская, по мужу – Жаклар, русская революционерка, участница Парижской Коммуны, старшая сестра выдающегося математика Софьи Ковалевской. Подробнее см. книгу Книжника-Ветрова. 20). Иосиф Давиденко казнен в Одессе 10 августа 1879 года вместе с Дмитрием Лизогубом и Сергеем Чубаровым. 21). Т.е. на сахарный завод (укр.) 22). Пусть будет, как будет (укр.) 23). Вдребезги (укр.) 24). Как раз в это время на севере складывается «Земля и Воля». Сцена на рабочей сходке на одном из островков разлившегося Днепра – по автобиографическим показаниям А.Д. Михайлова. 25). Об Александре Дмитриевиче Михайлове (1856 – 1884) см. поисковик. 26). Бунтари – в терминологии революционеров той эпохи, анархисты-бакунисты, сторонники инициирования крестьянских бунтов. 27). Маруся Тихорецкая, которая не раз упоминается в повести, но сама в ней не появляется – собирательный образ. 28). О Сергее Синегубе и Льве Тихомирове читатели легко узнают по поисковику. 29). Шигалев, если вдруг кто не помнит, один из героев романа Достоевского «Бесы». 30). О ком именно идет речь, читатели, знающие революционное движение той эпохи, могут догадаться без труда. 31). Штундисты – в описываемую эпоху, общее название крестьянских протестантских сект на юге Украины. 32). На самом деле, нечто подобное произошло с Иваном Фесенко. 33). О лавристах и Петре Лаврове Лаврове (1823 – 1900), если кто вдруг не знает, может легко найти через поисковик. 34). О Каспаре Турском см. поисковик. 35). В конце жизни (умер в 1926 году) Каспар Турский стал сторонником Пилсудского и поддержал панскую Польшу в войне против Советской России в 1920 году. . 36). Так бланкисты называли Огюста Бланки. Ему во второй половине 1860-х годов, перед Коммуной – за 60, практически все его последователи – моложе 30-ти. 37). То, что Е. Дмитриева была ранена во время боев кровавой недели – одна из версий. О ней вообще известно очень мало. Даже год смерти установлен недавно. 38). Про меньшинство и большинство Коммуны легко узнать из книг про нее. 39). И Рауль Риго, и Эжен Варлен погибли так, как описано. 40). На самом деле, подобное говорил публицист «Дела» Н.В. Шелгунов. 41). Единственная любовь в жизни Огюста Бланки – его жена Амалия – умерла в 1840-е годы, когда он отбывал пожизненное заключение за организацию восстания в мае 1839 года. Их история достойна трогательного романа. Жаль, что никто не напишет. 42). Лидеру стрелецкого восстания в 1682 году. 43). На самом деле нечто подобное тогда писал сам славянофильский публицист Иван Аксаков. 44). Прокламация кружка долгушинцев. 45). При создании образа Лизы Хованской автор отталкивался от реальной участницы народнического движения, но то, что получилось, сильно отличается от прототипа. То же самое относится к образам Оли Назаровой и Степана Басовского. Отклонения от реальных прототипов настолько велики, что последние лучше и не указывать. 46). Т.н. чигиринский заговор – попытка Якова Стефановича поднять крестьян на восстание от имени царя. 47). Зубарев имеет кое-что общее с Судейкиным, но он – совершенно другой типаж, и автор даже удивляется, почему в ту эпоху ни такой типаж, ни его идеология не появились. 48). Автор совершенно не уверен, что этот гимн немецких социал-демократов, очень популярный в начале 20 века, уже существовал в 1870-е годы. 49). Так произносится слово «чепуха», если читать его, написанное от рук, как будто оно написано латиницей. Семинаристская шутка. 50). Он списан с плотника-правдоискателя из ростовских рабочих кружков Журавлева, о котором пишет в своих воспоминаниях М.Р. Попов. См. М.Р. Попов. Записки землевольца. М., 1933. 51). Статью о штундистах для «Отечественных записок» на самом деле написал Иван Ковальский, расстрелянный в Одессе 2 августа 1878 года. 52). Льва Майданского повесят через три с половиной года, в Одессе 8 декабря 1879 года вместе с Виктором Малинкой и Иваном Дробязгиным.
16 Нравится 56 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (11)