ID работы: 11833263

Государевы люди

Слэш
NC-17
Завершён
79
автор
Размер:
96 страниц, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
79 Нравится Отзывы 19 В сборник Скачать

Глава 3. Подвалы пыточные

Настройки текста
Вот уж чего не любил Демьян, так это в подвалы пыточные спускаться. Страшно там, внизу, да на душе тяжко — враз становится, стоит лишь на первую ступеньку каменную, вниз ведущую, ногою ступить. Сколько ж душ там было замучено, запытано… И это ж сам-то он в пытке там не был да казни не ожидал. А Фёдору каково?.. Пару раз — уж на что Демьян крепко спит — просыпался оттого, что кричал во сне Фёдор, в кошмаре дурном. Приходилось подбегать, за плечо трясти: сон это, слышь, Фёдор Лексеич, сон поганый, ты глаза-то открой, на икону вон перекрестись… сейчас я, квасу поднесу али узвару, да дай оботру тебя, мокрый вон весь, рубаху хоть отжимай, дай сменю… Что бы там Малюта, шляхтич рыжий, ни говорил, а Демьян за Фёдором как след ходит. Даром, что ли, и Фёдор за него перед тем же Малютой вступился тогда — хоть и сам раненый был, а на колени кинулся, собою от плети заслонил. Теперь-то, конечно, не шибко защищает, но теперь-то Малюта его не плетью и не сапогом. А мордой в кашу — да что каша, да и впрямь ведь пересолил… Держа в руках чугунок с окаянной кашей, бегом подбежал к ступеням, в подвал дворцовый ведущим. Коли Фёдор послал бы — можно было бы ещё не спешить, с ленцою пройтись, а уж коли Малюта… — Кто таков? — Холоп басмановский, — с чугунком в руках не шибко поклонишься, и Демьян только головою мотнул. — Скуратов-Бельский, Григорий Лукьяныч, прислал… Один из сторожей хмыкнул. — Говоришь, басмановский, а прислал Григорий Лукьяныч… Так басмановский али скуратовский? И — заржали оба в один голос, дурни. То-то весело, хоть палец покажи. — А вы возьмите да у Григория Лукьяныча сами спросите, — совсем уже дерзко Демьян ответствовал. — Басмановский али скуратовский — а не всё ли равно? А эти черти ещё громче заржали. — Вот Григорий Лукьяныч вскорости сам придёт, так вы ему расскажите, как вам весело, — у Демьяна от злости вовсе язык развязался. — Да заодно как меня задержали, он кашей-то этой велел опальников накормить… — С чего вдруг? — нахмурился один из сторожей, и тут же с любопытством: — В каше отрава какая, что ли? — Да пересолил я её… ну, Григорий Лукьяныч велел колдовке её дать, что царицу извести пыталась, да другим, кто в подвалах сидит, а воды не давать… Ну всё — сейчас у обоих со смеху животы полопаются. — Кашевар! — Всем кашеварам кашевар… — Такую кашу варит, что опальникам заместо пытки… — Слышь… хорош над парнем ржать… Пахом, подумал Демьян, заслышав знакомый бас. Слава те, Господи. Пахом этот с Фёдором теперь обычно работает. Малюта его вечно дурнем кличет, ну да у Малюты мало не все дурни, вон Демьян тоже дурень, а ведь не дурень же. А Пахом у Малюты за то дурень, что счётной грамоте плохо обучен да когда удары кнута считать нужно, после десятого со счёту сбивается. А счётная грамота — вестимо, ежели ты простой крестьянский сын, а не попович али вовсе дворянин, то кто тебя шибко той счётной грамоте учил, вон Демьяна тоже не учили, и Пахома, видать, так же. А что не захотел землю пахать, а в палачи подался — ну, жалованье-то, чай, куда как получше будет, а коли землю пашешь, так вон демьяновы тятька с мамкой пахали-пахали, а неурожай вышел, с голоду-то и померли. А тут — служба государева, жалованье денежное, кто о таком не мечтает. Пахом-то — ох и детинушка. Государь Иван Васильевич ростом высок — ну, да Демьян-то его вблизи и не видел, так, издалече только глянешь да сразу и лбом в землю, государь ведь идёт, — а подле этого, поди, и государь былинкой в поле покажется. Во всякие двери проходит — голову пригибает, а и плечи с трудом пролезают, а кулаки — кажный что тебе гиря пудовая. Вот уж уродила богатыря земля русская, всё равно как в сказках. Вроде и человек, а и ростом, и силушкой с медведя. Ну, богатыри-то сказочные с чудищами всякими дрались, а Пахом вот в палачи пошёл. Но и какие в наши-то дни чудища? Колдуны вот да колдовки поганые, вот на что Демьян о Малюте всякое думает, и ворчит про себя, а про колдунов-то с колдовками Малюта верно говорит: развелось погани… А что. Эта вот колдовка — Господи, убереги! — царицу чуть не отравила. А из-за того колдуна, к коему Фёдор да князь Афанасий Вяземский ездили, вон чего приключилось. Фёдору ещё свезло — а спасибо всё-таки Малюте, — а Вяземского пусть теперь Господь за грехи его судит да прощает. Вышел из подвала, пригнувшись, Пахом. Сощурился на солнышко, опустил тяжеленную руку Демьяну на плечо. — Федькин он и есть. И у Григория Лукьяныча тоже по поручениям бегает. А чо! У Григория-то Лукьяныча мы все — псы верные, свистнет и побежим… Каша, говоришь? Пошли, что ль. Начали спускаться по проклятым ступеням. Господи, благослови, как же Демьян подвалы эти ненавидит… — Спасибо, Пахом, — Демьян буркнул. — А то ржут, черти… — Дык они не со зла, — Пахом всё так же лениво пробасил. — Что с кашей-то? Впрямь пересолил? Дай, что ль, попробую… Глянул на чугунок с любопытством, зачерпнул прямо из него пальцем, лизнул. Тут же прямо в чугунок и плюнул — и заржал, как те, на дверях. — Тьфу! Ну, Григорий Лукьяныч-то дело знает, колдовке этой да прочим в самый раз будет… И воды, сказал, не давать? А у тебя в волосах, поди, та же каша? Ведро воды там дальше стоит, поди хоть умойся… Заржал ещё громче, аж эхо по стенам пошло. Даже Демьян не выдержал — тоже смех подхватил. Про себя подумал: а ведь тоже не ел ещё… Фёдор на кухню дворцовую пошёл, может, тоже решиться? Может, Фёдора там ещё застанет… а коли нет, то сказать, что холоп басмановский… Мелькнула мысль шалая, крамольная: а может, сразу сказать, что скуратовский? Так-то оно вернее будет, а? Враз всюду пропустят… И впрямь ведь: он — фёдоров, да Фёдор — малютин, будто, прости Господи, взаправду взамуж вышел. Когда кто иной твоего холопа тронет, даже не то что там плетью, а и вот так-то, мордою в кашу, так оно ведь хозяину оскорбление, Фёдор бы прежде никому ни в жисть не спустил. Разве что самому государю — но что государю до фёдоровых холопей, и в лицо не знал, поди. А теперь — Малюта Демьяна мордою в кашу, а Фёдор хихикает да улыбается, что те жёнка послушная. Вот и выходит: что басмановский, что скуратовский — один шут. Оно-то, конечно, понятно, отчего, и на Фёдора Демьян вовсе не в обиде, да и мордой в кашу — чай не кулаком в зубы и не плетью по спине, велика ли печаль. А всё едино. Нет. Не скажешь на кухне, что скуратовский. Фёдор узнает — прогневается, да и обидится, а и его обижать Демьяну не хочется. Да и Малюта навряд ли что ласковое скажет, снова, поди, по загривку со всей силы треснет… ежели не что похуже. А ведь запросто дознаются. Да и вообще — что ему, басмановскому не то скуратовскому холопу на кухне дворцовой делать. Вот кашу эту вместе с Пахомом кому надо снесёт — а после этого на скуратовское подворье и метнуться. Там-то никому давно нет дела, басмановский он али скуратовский. Все уже за своего знают. К Фимушке. На кухню. Там и перехватить чего. Сказать, что зашёл спросить, нет ли работы какой, не подсобить ли, — а заодно и поесть. Так-то и сделает.

***

Не говорил Фёдор Басманов об этом холопу своему Демьяну, не говорил полюбовнику Малюте Скуратову, у коего под началом ходил, — но и у него подвалы пыточные порой мурашки зябкие по спине вызывали. Помнил, как пыток да казни здесь дожидался, помнил, как Малюте впервые себя предложил — тело своё да умения содомские, чтоб пыток избежать да казнь лёгкую вымолить… Не случилось казни, заступился за него Малюта перед самим царём. И из пыток — только исполосовал Фёдору кнутом спину, пять глубоких борозд до мяса оставил, дабы видно было, что допрос как следует чинил. Остались от того кнута шрамы рваные, неровные по сей день, да перестал уже Басманов о шрамах тех печалиться, даже рад им теперь — не знал, а любо оказалось, когда Малюта сам же их ласкает. И о том, как впервые меж ними всё в темнице случилось, вспоминать сладко, а и с тех пор нередко случается в этих же подвалах… А всё же — был бы у Фёдора Басманова выбор, не в подвалах пыточных предпочёл бы он службу государеву служить. Коли не на пирах пышных, так на поле бы ратном, на коне да с саблей, а не с кнутом в руке да железом калёным, да лицо ветру и солнцу подставить, а не треск факелов чадящих слушать, не на единый лишь луч солнечный смотреть, что в оконце малое падает… И крики боли чужие слушать — пусть бы в битве, в угаре хмельном, пьяном, счастливом. Не здесь, где и угару нельзя позволить голову тебе омрачить, сколько уж раз Малюта говорил, чистой твоя злость должна быть да холодной, разума не темнить, чтоб силу удара рассчитать, чтоб прежде времени у тебя в железах вороги государевы не мёрли… Думаешь, мы здесь поставлены, чтоб лютость душевную просто так тешить, как иные дурни из опричнины по деревням окрестным? Нет, Федька, у нас-то здесь служба поважнее, чем у думных бояр, и работаем-то, может, и кнутом, а думать-то головой надо… Говорил, за плечо взяв, — а после целовал крепко, бородой колол, по спине с нажимом гладил — так, что рубцы от кнута даже сквозь кафтан отзывались. И — слушал Фёдор и запоминал, и на поцелуи отвечал, и вновь в подвалы спускался, дабы науку палачевскую постигать… Порой и к писарскому делу заместо дьяка Малюта его в подвалах тех приставлял. Вроде как отдых — пока сам он али Пахом дознание ведут. А Фёдору — записывать, что под пыткой скажут, да без пытки, да как скажут одно и то же три раза под пыткой да раз без пытки, вот тогда-то точно ответ верный… Бывал Фёдор на войне, ни разу не мутило его там от крови, от ран — а тут порою случалось. Ну да что уж теперь — служба государева, куда приставлен, там и дело своё знай, и учись ему, постигай науку. А с Пахомом не то что работать, а даже и говорить легче оказалось, нежели с князьями да боярами именитыми, теми, кто так и норовил прежде худородством Басмановых-Плещеевых попрекнуть. Теперь-то не попрекают — колол им глаза Фёдор в богатом кафтане, у государя в почёте да в великой милости, а и нет им ныне дела до подручного и полюбовника Малюты Скуратова. И кафтаны да серьги на нём — не чета прежним, и лаяться с ним — теперь-то князья-бояре за срам себе почтут, всё равно что с Демьяном на равных сцепиться. Ничего, князья-бояре, нередко вам доводится в подвалы сии попадать. А теперь-то и я — пусть из последних псов государевых, да из тех псов, что в подвалах этих вас, князья-бояре, на куски рвут. Подносил я вам чаши с ядом, поднесу теперь, коль велят, и щипцов калёных, а и всё едино — чья взяла? А и разлюбил меня царь-батюшка, а и не казнил всё же, как вас казнит, а тот, кого вы все пуще царя-батюшки боитесь, кем мамки детей непослушных стращают, меня целует-милует да порой у себя даже в доме за стол сажает, даже супруга его венчанная ко мне с заботой… Пахом Фёдора сразу Федей стал звать да безо всякого изотчества. Таким, как Пахом, до боярского местничества дела нет. Те, кто под Малютой ходит, прежде на Фёдора вовсе не глядел — что им кравчий царский, — а нынче стал он с ними наравне. Что в опале побывал — ну, стало быть, своё получил, а коли государь помиловал да Малюта под начало взял, выходит, ныне все вины прощены. А как в первый раз замутило Фёдора при виде ран чужих да увечий, как никогда на поле бранном не мутило, Пахом возьми да скажи со вздохом сочувственным: — Моя-то сеструха тож крови пужается. — Ты что говоришь такое?! — вскинулся Басманов, даже мутить перестало; нешто детина этот намекать смеет, что он, Фёдор, как баба себя ведёт?! — Хочешь сказать… — Сеструха моя, говорю, тож крови пужается, — а Пахом смотрит всё так же — не с насмешкой, с сочувствием. И не моргнул даже, бровью не повёл — и невдомёк ему, с чего Басманов разъяриться мог. — А чо? И отпустила Фёдора злость, как рукой сняло. Не оскорблял его Пахом, не думал даже. Прост как топорище, вот и сказал что на ум пришло. — Да ничего, — пробормотал Фёдор, глаза отвёл; стыдно даже перед Пахомом за вспышку свою стало — хоть Пахом ту вспышку и не осознал, почитай. — Я крови-то не боялся никогда… воевал ведь… убивал, самому раны получать доводилось… а тут… Мелькнуло: оправдывается он, что ли, перед Пахомом? А хоть бы и так. Службу-то им отныне вместе служить. И неохота Фёдору, чтоб товарищ по службе думал, будто он при виде крови чувств лишиться готов. — Тут-то, знамо дело, иначе, — Пахом хмыкнул понимающе, хлопнул его широченной ладонью по едва зажившей спине — ну как есть медведь лапой. — Ну да ничо. Пообвыкнешься. Пообвыкся и впрямь. И водиться да службу служить оказалось с простыми подпалачными лучше да проще, нежели с князьями да боярами. Может, держал бы голову Фёдор высоко, как прежде, не вышло бы у него здесь доброй службы. Но — обломала его опала, отрезвила, будто окатила ведром холодной воды. Коль сам он теперь всё равно что из простых, так с простыми добрым товарищем и будет, а уж о родовитых князьях да боярах, вечно заговоры супротив государя плетущих, хуже прежнего думать начал… Опять же — подговорил ведь кто-то колдовку эту. Царицу отравить, слыханное ли дело… Боялся, помнится, Фёдор после смерти Марии Темрюковны, что возьмёт государь вскорости новую жену да к нему, любимцу своему, охладеет. А вышло, что охладел и без жены, так теперь-то нечего уж Басманову о царице молодой худое думать. И полюбовнику его, Малюте, она сродственница дальняя к тому же. А кто колдовку подговорил — выяснится вскоре. Только — вот над бабой-то допрос учинять… — Федька! Выдернул из мыслей голос Малюты. Легла тяжёлая рука на плечо. — Да, Григорий Лукьяныч?.. Полумрак в коридоре узком подвальном. Чадят факелы. Обошёл Малюта Фёдора, склонился чуть, заглядывая в лицо. — Признавайся: бабу пытать неохота? Вздохнул Басманов. Усмехнулся криво. — Мысли ты мои читаешь, Григорий Лукьяныч. Но — служба есть служба, что надо, то и сделаю… — Не то говоришь, Федька! Сжал плечо крепче. Сверкнул в полумраке голубыми глазами. — Мать свою помнишь? Хорошо помнишь? Вскинул Фёдор голову изумлённо. — Мать?.. Помню, как не помнить, Григорий Лукьяныч… — Добро… Марфутку — тьфу ты, государыню Марфу Васильевну — ты знать не знаешь, но то ладно. Мать твоя отчего померла? Сжал губы в тонкую злую линию Басманов. — Батюшка мой больно добер к ней был. И ко мне также. Не снесла, зачахла в тереме, как цветок без солнца… — Ага… И отца ты по сей день ненавидишь. А представь, что ядом бы твою мать кто отравил! Представил? А? Скрипнул Фёдор зубами. — Представил… — Добро, — скользнула рука малютина с плеча на загривок, сжала слегка, погладила. — Далее… У отца с матерью ты сам-один, а представь, что сестра бы была. Можешь представить? Можешь? Попытался представить Фёдор. Представилась девчонка — проказливая, смешливая, лукавая, похожая на Еленку, младшую из четырёх малютиных дочерей, что вечно норовила за ним хоть из окошка, хоть из-за угла подсмотреть, а мать да няньки её в женский терем загоняли, чай двенадцать годков уже сравнялось, хоть и мала, а всё ж возраст невесты, а уж на что Басманова самого с девицею сравнивают да ясно, что полюбовник отца её он, а всё ж нечего девице, в возраст невесты вошедшей, подле неженатого парня находиться, коли пойдёт худая слава, так ежели отец языки лживые и повырывает, перед родовитыми женихами всё равно имя невестино не очистить. Представилось Фёдору, как качал бы сестру на качелях на заднем дворе — так, чтобы до неба взлетала, визжала и заливалась хохотом… а после отошёл бы, крикнул — а прыгай с качелей прямо мне в руки… А и хорошо, что той сестры не было. После опалы отца да брата — что с нею сталось бы? Коли теперь бы замуж выдавать — за кого, за Пахома разве что? А коли отец был бы с нею жесток так же, как с матерью да с ним, Фёдором… да выдал бы за такого же мужа, как сам… — Представил, — кивнул Фёдор, по-прежнему представляя неслучившуюся сестру с лицом Еленки. — Ага. А теперь представь, что ты замуж её выдал, а и седмицы не прошло, как ей чашу с ядом поднесли… Представил? Снова кивнул Басманов. — Представил. Пристальнее вгляделся Малюта ему в лицо. Усмехнулся довольно — нашёл, что искал. — Добро. А вот теперь нам и к колдовке можно. Быстро повёл взором острых голубых глаз по коридору. Обхватил жёсткими ладонями лицо Басманова, поцеловал в губы — коротко, крепко. — Пошли. — Батюшка… батюшка-а-а, помилуй… запугали меня… князь Курлятев… сказал, что как на ведьму донесёт… — Курлятев? — быстро, громко переспросил Малюта. От наконец-то сорвавшегося с губ знахарки имени льдистым голубым пламенем вспыхнули в полумраке темницы его глаза. — Курлятев… Василий Артемьевич… князь Курлятев… батюшка, помилу-у-уй… — Федька, садись имя Курлятева пиши! Фёдор послушно метнулся к неструганому деревянному столу, за которым должен был сидеть дьяк. Сжал в пальцах перо, обмакнул в чернильницу — ох, нечасто ему доводилось прежде делом писарским заниматься, маешься теперь почище, чем с железом калёным… А всё лучше с буквицами маяться, пытаясь их поразборчивее вывести да клякс не наставить, чем на бабу эту смотреть. Хоть и удалось Малюте пробудить в нём нужную злость — разговорами о матери да о неслучившейся сестре, — а всё едино… — Пахом, поднимай снова… посмотрим, то ли на дыбе повторит… — Батюшка… хоть водицы испи-и-ить… — Что, хороша демьянова каша? — смеётся Малюта вроде по-доброму, а даже Фёдора — уж на что ныне привычный и на губах малютины же поцелуи горят — от этого смеха морозом по спине продирает. — Точно пуд соли вывалил… Вот как выясним, точно ли Курлятев тебе царицу отравить велел — али, может, ещё кто, — так и водицы дам. Чистой, холодной, хоть целое ведро… мне что, мне не жалко, я добрый… Снова заскрипели рычаги, снова завыла женщина. Снова окунул Фёдор перо в чернильницу — не слышать бы тех криков, да иначе никак, ну хоть смотреть покамест на бумагу можно, спасибо Малюте, что заместо дьяка сажает… …Ждал, помнится, того дня, когда переселит его Малюта в отдельную избу да впервые у него заночует — обещался Скуратов всякий раз, как навещал Фёдора в горнице, отведённой ему в своём доме, целовал да тискал, выполняя зарок свой не сношать, пока после пытки не оправится, — ждал, стыдно признаться, будто ночи брачной. Вспоминал то, что в подвале пыточном было, — не страх вспоминал, не боль, вспоминал их первое соитие, и жаром окатывало, и ой же повторения хотелось… чтоб не просто потискаться-поласкаться, чтоб вовсе донага раздеться, да вновь в себя принять, глубоко, до самого нутра… растаять, поплыть в сильных руках воском горячим свечным… Вновь сравнить пытался — было ли так с царём? Было, да не так. Наслаждался соитиями, наслаждался душою и телом, да не было такого, чтоб ожидать доводилось, томиться тем ожиданием, от видений, сладострастия греховного исполненных, изводиться. Грешил с ним Иоанн даже в Великий пост, говаривал, бывало, — сам я себе и всем вам, опричникам моим, игумен, сам и себе, и тебе сей грех отпущу, выше меня, государя Руси Святой, один лишь Господь… И Фёдор в то верил. И гордился милостью да любовью государевой, и думал, что не иссякнет та любовь вовек… Иссякла. А может, и не любовь то была вовсе — так, похоть греховная. Со Скуратовым, что ли, любовь ныне? Самому себе в том признаться страшно да чудно — а выходит ведь, что так и есть. А в первую ночь в фёдоровой новой избушке — Демьян тогда к Фимке своей, видно, подался, потому как уж больно охотно из избы ноги унёс, — когда разделись оба да сам снял Малюта с Фёдора рубаху, то сказал, спиной к себе разворачивая: — Дай хоть делом рук своих полюбуюсь… И усмехается в бороду, и глаза голубые как небо перед грозою темнеют. И впрямь, кажись, хочет на рубцы от кнута поглядеть, что своею рукою оставил. Развернулся покорно Фёдор, забросил волосы длинные наперёд, надвое разделив. — Смотри, Григорий Лукьяныч… А сердце всё ж захолонуло. Вот как скажет сейчас: с чистой да белой спинкой ты красивше был, будто девица знатная, а теперь — ну как есть холоп поротый… Но не сказал того Малюта. Положил ладонь широкую на спину — как прежде сквозь повязки клал, только нет теперь тех повязок, и от прикосновения мозолистой ладони к рубцам едва поджившим всё тело огнём вспыхнуло, — провёл медленно, с нажимом, сильными пальцами неровные края шрамов очертил. — А и любо же получилось… Когда ещё казнить думал, сказал: а приятно мне было бы, Федька, коли с моими отметинами ходил бы ты впредь, не с чьими другими. И Фёдор ответил: да и я с твоими бы предпочёл… А сейчас — вздрогнул всем телом, вздохнул прерывисто и предвкушающе сквозь зубы. И сказал: — А ты бы спинку мою, тобою распаханную, ртом приласкал бы, что ль, Григорий Лукьяныч… И — замер, вновь испугавшись. А ну как плюнет Малюта, ответит: тьфу, срамник, удумаешь тоже, стану я об тебя так-то мараться… — Ложись, — вместо этого прозвучало. — На кровать ложись. И подчинился Басманов, и получил ласку просимую, давно желанную, и постанывал да вздрагивал сладко всем телом, когда по чувствительной, отдающей болью коже губы горячие малютины, борода жёсткая да язык проходились… А после взял его наконец Скуратов, и сам на сей раз смазал и пальцами размял — грубовато с непривычки, а всё ж разобрался, что к чему, не пришлось Фёдору, как тогда в пыточной, самому себя готовить. И хоть и не масла благовонные заморские смазкой послужили, как некогда в опочивальне царской, но всё ж и не слюна, с коей толку-то вовсе мало, а мазь какая-то, вроде как лекарская, травами пахнущая. Позже Малюта со смешком сказал: Степаниде велел изготовить. Что уж там Степанида, мамка скуратовских дочерей, о приказе таковом думала, сего Фёдор не ведал. Да и Малюта не сказывал, и Степанида всяко никому мыслей своих не выдавала. А приказ хозяйский — он приказ и есть, его не обдумывать, а выполнять следует. Она и выполнила; хорошая мазь оказалась, ничуть не хуже масел заморских. На масла те Малюта уж точно не стал бы тратиться — хоть богат, а бережлив, и недаром сразу сказал, что вперёд жены и дочерей Фёдора подарками баловать не станет. Но и не нужно; было у него вдосталь подарков государевых, а что ему теперь с тех подарков и где теперь они? Даже земель вотчинных не осталось — и сказать, что не повинен ни в чём, нельзя, и так-то свезло… И Годунову — новому хозяину прежних фёдоровых хором — спасибо, что хоть материны драгоценности вернул. Странно, но почти что и впрямь они с Годуновым ныне сдружились. Не друзья закадычные, и много чего Фёдор о Борисе думает — да и тот о нём, вестимо, — но всё же зла друг на друга не держат да подлости не ждут, и то хорошо уже. И не заносится Борис оттого, что поместье Басманова да чин кравчего получил; может, конечно, и вид только подаёт, но и на том спасибо. К нему в гости — на прежнее своё подворье — Фёдор, ясное дело, не хаживает. Сразу напрямую сказал: ты уж прости, Борис Фёдорович, но там, где я хозяином прежде был, гостем мне быть неохота, даже если приветишь. Уж лучше ты моей скромной избушкой не побрезгуй. Годунов и впрямь не брезговал. Как с виду на него поглядишь — так он вроде бы ничем не брезгует. А сестра его всё же продолжает в одну церковь с царевичем Фёдором ходить — да в то же время, что и он… Но коли и замахнулся Борис сестру за царевича выдать, так кто бы на его месте счастья не попытал. Теперь-то, как случилось ему не только зятем Скуратову стать да место Басманова при дворе занять, но и царицу от смерти спасти, так может, и впрямь сладится… Думал нынче грешным делом Басманов: а удалось ли бы ему на месте Годунова измену вовремя учуять? Коли не утратил бы ещё место своё, так может, заместо Бориса теперь в почёте бы великом у государя был… А что, если нет? Что, коли не хватило бы у него смекалки, и была бы царица ныне мертва — али помирала бы тяжко от яду? Если бы да бы. Верно, должно быть, простые люди говорят: что ни случается — всё к лучшему. …Брал его Малюта в ту первую ночь в новой избе сперва сзади, затем спереди — закинув ноги на плечи, как Фёдор же и научил, многому он обучился за те пять лет, что при государе был, — и зажимал ладонью рот, хоть можно было бы и не зажимать, некому ныне-то слушать, но, видно, нравилось, как целует Басманов в исступлении жёсткую ладонь, языком лижет, пальцы по основание в рот вбирает… И впервые Фёдор уснул той ночью в объятиях Малюты Скуратова, как прежде засыпал в объятиях государевых. Всё как любил — спиною к груди, и чтоб борода чужая плечо да шею колола, да и крепко уснул, и сладко, прежде, кажется, так не спал… Не на столь роскошной постели, конечно, как в царских покоях, но всё ж на широкой и мягкой — уж на что, а на кровать в новой избе Малюта не поскупился. А после купил Фёдору и обещанный женский летник. Вновь — не столь богатый, как те, коими Иван Васильевич одаривал, те-то были таковы, что и царице Марии Темрюковне носить не доводилось. А этот — ну, может, чуть победнее, чем у малютиных же дочерей, а всё же вполне как у боярышни али дочери купца зажиточного. Пришлось летник у того же портного шить, что и прежде, — знамо дело, не шьют купцы что ни день женской одёжи да на мужскую стать. Портной, само собою, заработку был всегда рад, а всё же, надо думать, поменьше, чем в прошлые разы, — и вовсе не потому, что летник на сей раз довелось шить не столь богатый. В былые-то дни Фёдор деньгами швырялся не скупясь да вовсе бездумно. Не жалел на него казны государь, не жалел её и он — чего ему, любимцу царскому, будто купцу прижимистому торговаться? Малюта, впрочем, не торговался тоже — ему бы и не пришлось. Глянул только на портного острым своим взором — голубых глаз в мелких лучиках ранних морщинок, привык в плохо освещённых подвалах щуриться, — да обронил тяжело: — Верю, не обманешь да цену запросишь справедливую. Портной при этих словах побледнел, руки затряслись. Цену назвал вовсе невысокую — да забормотал тут же: — Батюшка, помилуй… я ж только… чтоб себе не в убыток… Скуратов только рукой коротко махнул — кончай, мол, причитать, верю. Уселся на скамью, вытянул длинные ноги в чёрных сапогах — не носит дорогого красного сафьяна да камений, хоть и мог бы, а будто богатою одеждою брезгует, — да стал наблюдать, как портной мерку с Фёдора снимает, рукоятью свёрнутой плети по левой ладони себя лениво похлопывая. Как портной под таким-то взглядом без чувств не грохнулся, будто девка заполошная, Фёдор по сей день не ведал. Государь-то вместе с ним к портным да купцам не ходил, а тут… Но — сшили новый летник, и ткань хорошая, и вышивка красивая, и пусть не каменьями драгоценными, но пуговками из стекла цветного украшен. Сдержал Малюта своё слово, Фёдору данное, как и всегда сдерживал. И сплясал Басманов перед ним в избе, как прежде плясал лишь на пирах государевых, а после забрался на колени, обнял за шею, спрятал лицо на плече… почувствовал, как задирает Скуратов ему подол летника, жадно облапывает обнажённые ноги — для плясок-то в летнике Фёдор никогда под него портков не надевал, и государь в прежние дни так же любил… — Федька… перед кем, кроме меня, так вырядишься, — и тебя не помилую, а уж его-то… Засмеялся Фёдор тихонько Малюте в шею. Не сдержался: — А государю-то любо было меня всем прочим показывать… — Государь — то государь! — схватил его Скуратов за плечи, встряхнул совсем слегка — а руки всё равно будто тиски железные сжались. — На то он и государь, чтоб богатством своим хвалиться да напоказ его выставлять, царёво богатство — всея Руси слава! А у меня-то, — сжал ладонью фёдоров загривок, — в доме иначе будет, не как у государей заведено, а как у прочих православных… Вот и вновь вышло, что фёдоров новый дом — всё едино малютин. И сам он — точно что вторая жена Скуратову, как иные треплются, все-то языки не укоротишь. Взял полюбовника и говорит теперь, что будет как у прочих православных, — и смех, и грех… Но не сказал Фёдор, знамо дело, слов этих вслух, целоваться только полез да Малюте кушак развязывать. Пусть, всё — пусть. Всё равно хорошо. И что как вторая жена — пусть. А что, даже Матрёна Ивановна — уж на что Фёдор немилости её боялся, всё ж не больно ладно в полюбовники угодить к тому, чья жена на тебя волчицею косится, царица Мария Темрюковна хоть из терема своего нечасто выходила, а тут дело иное, — а даже Матрёна Ивановна к нему с заботой да лаской, даже если и снисходительной чуть. Может, пожалела, когда муж её Фёдора после своих же пыток, милость государеву да всё разом с нею утратившего, к ним в дом притащил, может, иначе отнеслась бы, сойдись они с Малютой по-другому, тогда ещё, когда «срамник Басманов» голову выше всех задирал… Бог весть. Но — подарила Матрёна Фёдору рубаху, что для сына их с Малютой, Максима, ткала и вышивала, да так он до той рубахи и не дорос. И впредь ещё несколькими рубахами своей работы пожаловала — может, от скуки соткала да вышила, а всё же чует Фёдор, что не от скуки… И Матрёне он за заботу тоже благодарен. Не видел ни от кого подобной заботы с тех пор, как мать умерла. А уж за то, что когда Малюта его к себе в дом за стол приглашает, Матрёна как достойного гостя привечает — а ведь могла бы, даже не осмелившись мужу перечить, хоть взглядом немилость али презрение выказать, — Фёдор благодарен и вовсе. А тем памятным вечером, когда впервые забрался он к Малюте на колени в летнике, долго Скуратов его под задранным подолом гладил; после сам расстегнул многие пуговички, чертыхаясь — то-то не привык женскую одёжу снимать, опальными боярынями да боярышнями всегда брезговал, а Матрёну, знамо дело, сенные девки к его ночным приходам загодя в рубаху обряжали, всё как у добрых людей водится, — спустил с плеч, целовал те плечи, покалывая бородой да заставляя постанывать… Царь, помнится, чаще одёжу на Фёдоре рвал, нежели снимал бережливо. Но Скуратов и тут верен себе оказался — и впрямь, чего новый летник шить али этот назавтра же чинить, лучше снять как полагается. И вместе со страстью что-то иное в груди у Фёдора зарождалось. Теплело в груди, а отчего — и сам не ведал. — А что… — вновь не удержал он языка за зубами, — коли сплясал бы я в летнике перед кем другим, так и насмерть бы ты меня вместе с ним замучил, а, Григорий Лукьяныч? — Не насмерть, — целует Малюта Фёдору плечи и шею, заставляя откинуться и от удовольствия прижмуриться; лапает под подолом летника, трёт жёсткими пальцами между ягодиц. — Тебя — не насмерть… Подвесил бы в пыточной да отходил кнутом — не так, как в тот раз, полегче, только чтоб проняло да чуть покровило. А уж перед кем бы сплясал, тот бы у меня долго о смерти молил… — Твоя воля, Григорий Лукьяныч, — и разозлиться бы али испугаться, а вместо этого мурашки сладкие по спине. — А только перед кем другим плясать я бы и сам не стал. — Да знаю, знаю. Что, Федька, так и на кол сядешь?.. — А так и сяду, Григорий Лукьяныч… И, не раздетый до конца — задран только расшитый подол да сверху пуговки цветные стеклянные расстёгнуты, на груди летник распахнут да с плеч спущен, — опустился Фёдор, прикусив губу, на уд малютин, коленями бёдра сжал, руками в плечи вцепился… и славно же его Скуратов тогда на себе прокатил, наутро ещё сладкою мукой тело ломило, и повторяли они это с тех пор не раз — порою так же, порой донага раздевшись… — …Написал? Дёрнул Малюта у него из-под руки исписанный лист бумаги. Поднёс к льющемуся в оконце свету, сощурился. Вновь захрипела замученная знахарка. — Федька, воды ей дай… помирать-то рано покамест… Подчинился Фёдор, поднёс к запёкшимся губам женщины ковш с водой. За спиною голос Пахома послышался: — Дьяки-то красивше пишут. — Ты ж неграмотный! — не сдержался Басманов, выпрямился, обернулся. Стоит Пахом, через плечо Малюты на лист пялится. Что ему в том листе, коли грамоте не обучен? — А я чо? — Пахом на него простодушно глазами моргнул. — Я ничо. Я говорю, дьяки-то красивше пишут. У них буквицы что те кружево на торгу. — Вот дурак, а правду молвит, — и Малюта туда же. — Ты, Федька, как медведь задней лапой пишешь, сам чёрт не поймёт… Не успел Фёдор даже обидеться — и на Пахома, товарища нынешнего, и на Малюту, полюбовника своего. Шаги по коридору послышались — резкие, размашистые, — да гулкий стук посоха с ними. Замер Басманов. Пусть в немилости давно, а эти-то шаги за версту распознает. Сам царь в подвалы пыточные спустился… Распахнулась дверь. Ворвался Иоанн вместе с порывом воздуха. Обвёл всех взором — Малюта до пола склонился, Пахом с Фёдором на колени опустились, знахарка и голову с соломы не подняла. — Назвала? — резко, коротко спросил. — Имя — назвала? — Назвала, царь-батюшка, — Скуратов отмолвил. — Князя Курлятева назвала. Думается мне, не он один замешан, да баба эта других не ведает, уж сколько допытывался. Ну, да Курлятева допросить — назовёт и всех прочих. — Взять, — глухо, страшно царь произнёс. — Нынче же. Ночь пусть в железах проведёт, завтра допросишь… имение — на мой царский обиход… сыновей нет у него, жену и дочь — в монастырь на постриг… Глянул тяжело на знахарку. — Колдовку эту поганую завтра с рассветом на медленном огне сжечь. Царица моя до сих пор боится, напугали сердешную… — Всё исполним, царь-батюшка. Лично, — поднял Малюта взор на царя, блеснули остро голубые глаза, — отряд возглавлю, что к Курлятевым поедет. Вас, — на Федьку с Пахомом полуобернулся, — обоих с собою возьму. Не успел никто ответить, как, вновь обведя глазами пыточную, задержал царь взор на Фёдоре. — Что, Григорий Лукьяныч, — усмехнулся вдруг, голос глухим да страшным быть перестал, — Федькой-то доволен али как? Выпрямился Малюта, улыбнулся. Будто невесту просватанную обсуждают али того хуже — вспомнились Басманову рассказы о турецких султанах, что наскучивших наложниц любимым визирям отдают. А пусть… — А чего ж недовольным быть, царь-батюшка. Обвыкается помаленьку. Пишет вот только — не разбери-поймёшь… Взял царь из руки у Скуратова лист, Фёдором исписанный. Тоже в полумраке сощурился, хмыкнул в бороду. — К дьякам его, что ли, отправь, Григорий Лукьяныч. Пусть писать поразборчивее выучится. — Отправлю, царь-батюшка, сам про то думал… Фёдор чуть зубами не скрипнул от досады. Перед дьяками ещё позориться? Но — не возразишь. Перед Малютой, а пуще того перед царём. Теперь — не то, что прежде. А царь шагнул вдруг к нему, всё ещё на коленях стоящему. — А ты, Федька? Всем ли доволен? Али, может, зло на меня затаил за то, что вотчины да имения я тебя лишил? Из залов пиршественных в подвалы пыточные отправил? И говорит вроде добродушно, с насмешкою, да знает Фёдор этот голос. Знает подозрительность иоаннову. Никогда не думал прежде, что и против него подозрительность сия обернётся… Поднял голову. Осмелился, взглянул царю в лицо — искренне, честно. — Как можно, царь-батюшка? Ты же мне, псу твоему, жизнь оставил… из опричнины не выгнал… — И то верно, — Иоанн согласно промолвил. — Вот и помни. — Помнит он, государь, — вступился Скуратов, и вновь на сердце у Фёдора потеплело. — Верь мне: помнит. — Верю. Осмелел пуще того Фёдор: — Дозволь, царь-батюшка, руку тебе в благодарность поцеловать… за то, что жизнь да свободу даровал, со службы не прогнал… Не стал медлить царь — протянул к лицу Фёдора длинную узкую ладонь с сухой желтоватой кожей и красивыми пальцами, перстнями унизанными. — Дозволяю. Взял Басманов руку царскую обеими своими, к губам прижал. Снова взглянул снизу вверх, подумал: а ну как увидит сейчас в очах иоанновых то пламя жгучее, что прежде видел… Понял: боится сего. Не хочет вновь того пламени, не хочет страсти царской. Малютин он теперь, пусть так и будет. Но — нечего оказалось бояться. Смотрит на него Иоанн без гнева и без страсти, и видно: искренна сейчас в глазах его добродушная насмешка. — Добро, Григорий Лукьяныч… Доволен я тобою. Всеми вами доволен. За Курлятевым езжайте… — пробежала судорога по царскому лицу, — псом поганым. Развернулся царь круто на носках драгоценных сапог. Бросил бумагу на стол, из пыточной вышел. — Ну, что, — погладил Малюта бороду. — Сбирайтесь, что ль, к Курлятевым в гости едем. Вспомнил Фёдор, что немногие опричники любили, когда лично Малюта Скуратов отряды возглавлял. С ним — потеха не та, он дело государево знает, а впустую не пограбишь, все ценности велит в царскую казну отправить. И с девками на боярском подворье не больно потешишься — рявкнет, чтоб не задерживались, и придётся на коней вскакивать. Не ослушаешься, не замешкаешься — а кто ослушается, тот вмиг пожалеет. Не только к ворогам государевым суров Малюта, и опричников в строгости держит. А и пусть. Ему, Басманову, девки вовсе без надобности, и без того, чтоб перстенёк себе с боярского подворья умыкнуть, уж как-нибудь обойдётся. Прежде, бывало, грешил таким, но государь-то его такими каменьями одаривал, коих ни у одного боярина не водилось, а ныне… А ныне — что ныне. Скуратовский он ныне, Скуратову и послушен. А верхом проехаться любо будет. Веселее, чем в подвалах-то этих. Не выдержал Фёдор, улыбнулся весело да беспечно — и Малюта, его улыбку видя, усмехнулся в бороду. — Сбираемся, Григорий Лукьяныч… едем… — Погоди, Федька. Выйдем. Ты, Пахом, бабу эту запри да сбирайся, отряд кликни. Подойдём вскорости. — Слушаюсь, Григорий Лукьяныч… Вышли. Толкнул Малюта Фёдора в соседнюю клеть, дверь за собою прикрыл. Не сношать же сейчас будет, как порою после допросов делает?.. Оно-то бы и хорошо, конечно, да ведь некогда им сейчас, к Курлятевым надо ехать, Малюта, поди, пуще Фёдора торопится… — Глянь на меня, — коснулся Малюта ладонью фёдоровой щеки, нажал, как любили они оба, большим пальцем на угол рта, чуть внутрь проникая — до влаги, до края зубов. — Нешто впрямь убоялся, что государь тебя обратно потребует? Тихо говорит, почти мягко. Заглядывает в полумраке в лицо. Жалеет? Утешает? Да. И вновь у Басманова в груди теплеет. Коснулся кончиком языка пальца малютиного, усмехнулся — кривою усмешка вышла. — Может, и убоялся, Григорий Лукьяныч… На миг краткий. — Не хотел, стало быть? — и гладит по щеке, водит пальцем по губам, и в глазах то ли искорки смешливые, то ли что. — Обратно в палаты роскошные? Вздохнул Фёдор прерывисто. Ресницами моргнул. — Стало быть, не хотел… А службу служить я и здесь могу. — Можешь, ещё как можешь. Не потому мало хвалю, что к делу непригоден; со всеми я так. А за сердце царёво не тревожься — уж кому, как не нам, псам его верным, знать, что вдругорядь ещё ни к кому государь страстию не воспылал? — Верно говоришь, Григорий Лукьяныч, — промолвил тихо Фёдор, повернул чуть голову, прижался губами благодарно к малютиной ладони. Глаза прикрыл — приятно… — То-то, что верно. Ты ещё к колдуну своему поганому бегал, а я-то уж видел — остыло к тебе сердце царёво, скоро не быть тебе подле него. Думал, правда, что в вотчину тебя Иван Васильевич сошлёт, ну да лучше всё вышло — и мне, и вижу, что и тебе, хоть и от твоей же дурости… Ещё тогда грешным делом удумал я опосля тебя племянничка Богдашку государю подсунуть, дабы никто похуже не затесался постель-то царскую греть. Ну, и удалось, сладилось ведь и впрямь у них, а уж с Марфуткой-то, с государыней нашей, так и вовсе… Так ты-то теперь чего боишься? Нужен ты отныне государю лишь псом опричным, это уж как пить дать. Ну а мне зато, — усмехнулся, вновь пальцем на губы надавил, — нужен весь без остатка. Не выдержал Басманов — вырвался у него от благодарности вздох не то всхлип. Прильнул к Малюте всем телом, обнял крепко, щекою к плечу прижался. — И за это спасибо… И иного не надобно. — То-то же… Всё, пошли живо, боярин-князь Курлятев заждался, поди, сердешный. После всё. И вновь, как перед допросом знахарки, обхватил Малюта ладонями лицо Фёдора да поцеловал крепко в губы. Повторил, будто себя же убеждая-останавливая: — После.
Примечания:
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.