ID работы: 11833263

Государевы люди

Слэш
NC-17
Завершён
79
автор
Размер:
96 страниц, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
79 Нравится Отзывы 19 В сборник Скачать

Глава 4. Сны вещие

Настройки текста
— Кто погиб?.. Читай… Стоит Борис Годунов перед троном царским, держит бумагу в руке — верно, список погибших на ней, раз о нём речь ведётся. А на троне — царь ли? Это ли царь? Вроде и схож ликом с Иваном Васильевичем. И в бармах золотых, драгоценных, в шапке Мономаховой… Вот только — государь-то Иван Васильевич моложе мало не вдвое. Пятый десяток ему едва пошёл, седины только в волосах да в бороде не по возрасту, и поредели они после кончины безвременной царицы Анастасии, и морщины на лице прорезались — а всё же далеко не стар ещё государь. Ныне-то, третью жену взяв, и вовсе помолодел с виду — будто вторая весна к нему пришла. А этот-то, на троне, с Иваном Васильевичем схожий, — Борис бы ему и за семьдесят дал. Седой вовсе, глаза запали, нос будто клюв у коршуна навис, плечи сгорблены, голова на грудь опустилась… тяжелы бармы царские, тяжела шапка Мономахова… Царь то ли не царь… И не понять, то ли взаправду старик, то ли беды да горести его состарили — более страшные даже, чем раннее сиротство да утрата супруги любимой, кои Ивану Васильевичу пережить довелось. А кто бы ни был — то ли Иван Васильевич постаревший, то ли иной кто, — видно, всё же и вправду царь. И бармы, и шапка, и посох в руке… и на троне сидит, и ликом схож… Взял царь посох в руку. Об пол им ударил — сильно, не по-старчески вовсе. — Читай, Борис!.. Али жалеть меня собрался, будто вовсе немощного?.. Не баба, в обморок не хлопнусь… Господи, благослови, по голосу-то и впрямь будто Иван Васильевич… Подносит Борис бумагу к глазам. Букв не видит, не различает; книжники говорят, всегда то во снах бывает, да не ведает покамест Годунов, что сон это ему снится. Сухо в горле, першит. Читает имена — сам не ведает, какие. Мимо ушей они проскальзывают, мимо разума — да голоса своего же не слышит. — Скуратов-Бельский, Григорий Лукьянович… — будто сквозь пелену плотную собственные слова наконец расслышал. Откинулся царь на спинку трона — резко, тяжко. Пальцы на древке посоха разжались. — И… он… тоже?.. — И он, государь… Произносит слова Борис — будто не своею волей. Не те, которые на ум идут, — те, которые, знает, произнести должен. — Ближник вернейший… Господи, за что… Далее читай. — Басманов-Плещеев, Фёдор Алексеевич… — Федька… — вроде как усмехается горестно царь в седую редкую бороду. — Вместе, выходит?.. — В одном бою пали, государь. Геройскою смертью, сказывают. Басманов, сам ведаешь, у тестя моего подручным был… — Да уж ведаю, чай памяти покамест не лишился, — тихо произносит царь, и чудится Борису, что ещё один десяток лет за миг единый на плечи его лёг, на лице отпечатался. — А крепость… отстояли, стало быть?.. Не отдали ляхам? Вспыхивают на миг глаза под бровями нависшими. Сейчас — на миг краткий — и вовсе на Ивана Васильевича похож стал. — Отстояли, государь. Не отдали. — Добро… По воинам погибшим молебен по всем церквам отслужить. Сперва о победе пусть звонят, потом — за упокой павших… На помин из казны внести. За всех — по обыкновению, по чинам их… — помедлил царь, — за Скуратова и Басманова — за каждого столько же, сколько за Ивана я внёс. — Столько же… — вновь отчего-то пересыхает в горле у Бориса — и переспросить он едва осмелился. — Слышал, что сказал! Столько же, сколько за Ивана! Али забыл уже, за какого Ивана? Забыли все… я один помню?! Падает Годунов на колени. Бумагу на пол роняет. — Как можно, государь?!.. Понял я… всё исполню… — Добро… Вновь откидывается на спинку трона царь. — Неисповедимы пути Господни, вот уж воистину неисповедимы… Изменники мои, что русскими князьями да боярами уродились, в Польшу да Литву, меня предав, сбежали, польскому королю присягнули, забыв, как мне крест целовали. А Скуратов — сам польских шляхтичей потомок, а в бою с поляками же погиб, землю русскую защищая… Пусть рядом их похоронят, что ли. Скуратова да Басманова. Коли вместе погибли, вместе службу служили… — снова усмехается с горечью, — вместе, почитай, и жили… Да у Басманова и семьи, кроме Скуратова, считай что и нет. Мать далече похоронена, отец — изменник, в общую скудельницу брошенный, земель не осталось… Добро. Быть по сему. Вдове Скуратова, помимо доли вдовьей, законной, содержание денежное из казны назначу, по самую смерть её. В монастырь не пойдёт, знаю, так коли желает — пусть в имении мужнином живёт, по своему вдовьему разумению им управляет, кому хочет из дочерей завещает; а коли желает — пусть к одной из дочерей жить перебирается… — Коли пожелает Матрёна Ивановна, я её в своём доме с радостью приму, — с осторожностью вставляет Борис. — Только думается мне, государь, что и впрямь предпочтёт она в имении мужнином остаться. Привыкла уж сама в своём доме хозяйкою быть, не приживалкою при дочери. Вновь усмешка безрадостная на губах царя. — И я так думаю. Знаешь ты, Борис, тёщу свою, да и я её знаю. Молчат недолгое время оба. Всё ещё не смеет Годунов с колен подняться. — Грехи мои тяжкие… — вновь подаёт голос царь. — Первых ближников, вернейших слуг Господь меня лишает!.. Кто предал, кто — как Скуратов вот… Да сам я — ох грехи мои тяжкие да грех наитягчайший… Испытание ли мне Господь шлёт? По силам ли? Али и впрямь велит уже в монастырь идти? — Государь… — не ведает Борис, отчего ему страшно, но — подползает на коленях ближе к трону, хватает руку царя — сухую, пергаментную — двумя своими. — Как можешь ты говорить такое? Все испытания Господь нам по силам шлёт… А в монастырь — хоть казни меня за слова эти, но как же в монастырь-то тебе можно? Кто… кто царством будет править? И вдруг — склоняется царь с трона. Лицо к лицу приближает. Вновь вспыхивают глаза его. Загораются пламенем тёмным, жгучим. Впрямь, что ли, Иван Васильевич — только постаревший больно… — Спрашиваешь ещё?! — вцепляются длинные, сухие, неожиданно сильные пальцы в руку Годунова, и проходит у него мороз по спине, и страшно же, ой как страшно, отчего так страшно?.. — Ты спрашиваешь?! Ты?!.. — Государь… — Молчи, Бориска… всё знаю, всё ведаю… насквозь вижу… кто царством будет править — уж это вижу… Выпустил руку. Откинулся вновь, усмехнулся. Бороду погладил. — Казнить, говоришь?.. Да коли тебя-то казнить, тогда уж точно будет некому… Молчи. Вон пошёл. Кажется, поднимается с колен Борис. Кланяется земно. Кажется, прочь идёт. И то ли в спину говорит ему царь, то ли прямо в голове звенит: — Узнаешь ещё… сколь шапка тяжела да бармы… всё сполна изведаешь… Не мог ведь царь такого сказать?.. Не мог… Меняется всё. Бежит Годунов по коридорам дворцовым — тёмным, холодным, незнакомым будто… Ищет кого-то. Кого?.. И колокола, слышно, звонят. Звонят, звонят, по всей Москве звонят тяжким погребальным звоном, по всей Руси… По ком звонят? По тем, о ком он только что с постаревшим, неузнаваемым царём говорил?.. — Фёдор! Фёдор где? Где Фёдор Иоаннович? Колотится гулко сердце, звонят колокола, звенит, гудит набатом в ушах… Схватил кого-то за ворот — в темноте лица не разглядеть. — Царевича Фёдора мне сыщите… в покоях смотрите, в церквах, где бывать любит… где хотите, сыщите, скажите, чтоб живо ко мне шёл… Что он несёт-то такое? Как царевичу приказывать смеет? Но — срываются слова с уст сами собой. Дышит тяжело Борис. И последние слова — уж вовсе самому ему неясные: — Каждый миг дорог… Коли сей же час Фёдора мне не сыщете — царицыны родичи Димитрия кликнут… И вот стоит перед ним в темноте царевич Фёдор Иоаннович. Тоже, вроде, старше с виду, чем Борис его помнит… Не разбери-поймёшь, где стоят. Впрямь в церкви, что ли, — тёмной, неосвещённой почти? Шум вдалеке. То ли звонят колокола, то ли люди собрались толпою и кричат, то ли — и то, и другое вместе… — Страшно мне, Борис, — говорит царевич, берёт Годунова за руку, и дрожат пальцы его, и вправду страх на лице. — Страшно идти… — Надо идти, Фёдор Иванович, — слышит Борис собственный голос — спокойный, уверенный, не отражается в голосе смятение его души, не разумеющей, где он находится и что вокруг творится. — Кто, как не ты?.. — И впрямь… видно, Господь судил… — вздыхает тяжко, прерывисто царевич, и сильнее начинает дрожать его рука, и сжимает её Годунов крепче, пытаясь успокоить. — Борис… выйди со мной, молю, без тебя не справлюсь… голос откажет, ноги не пойдут… — Выйду, Фёдор Иванович, — ещё увереннее произносит Борис, выпускает пальцы царевича, кладёт руку ему на плечо. — Рядом встану… всегда рядом буду. Пошли… Звонят, гудят колокола — похоронным звоном али уже праздничным?.. Будто на царствие кого венчать собрались… Шумит толпа, кричит, а что выкликивает — не поймёшь… — Фёдора!.. Фёдора хотим!.. И — вновь крик толпы, но будто уж вовсе из дальней дали: — Годунова… Годунова Бориса… И вновь сменилось всё вокруг. Стоит Борис на крыльце дворца царского, и одет богато, в охабень, от шитья золотого негнущийся, будто сам царь. И небо-то синее, летнее, и церквей кресты да маковки сияют золотом светлым, сверкают красками яркими, и колокола звонят… Глядит Годунов на руки свои — а на них кровь алая, багряная. Падает она с пальцев каплями рубиновыми на красные же сафьяновые сапоги его, самоцветами шитые, на крыльцо дворцовое… Хочется закричать от страху — а и голосу нет, крик в горле застрял… — Борис! Борис, очнись, заспался, худое тебе снится! Вздрагивает Годунов. Глаза открывает. Вспоминается: прилёг он, как у русских людей водится, после обеда вздремнуть. Верно, и впрямь заспался, и начала чертовщина сниться… И не звонят ни по ком колокола погребальные. И жив тесть, и помирать не собирается; и Федька Басманов с ним. И государь Иван Васильевич — не старик никакой, горестями тяжкими согбенный. И жена, Мария, за плечо его трясёт. Сама, видно, давно уж встала: одета, прибрана. — Стонал ты во сне, метался… я и взялась будить… — И спасибо, Марьюшка, что разбудила, — вздохнул Борис, ладонями лицо потёр. — Снилось не пойми что… — Дай-ка я тебе умыться поднесу, вон даже лицо со сна запухло… Что снилось-то? — Да вроде как… — зачерпнул ладонями из миски Годунов, плеснул холодной водой в лицо, взял протянутое Марией полотенце. — Нет, даже говорить тебе не хочу. Опечалишься. — Да говори, — усмехнулась Мария, отставила миску. — Я, чай, не из пужливых. Давай, рубаху помогу сменить, без спальников обойдёмся… — Да снилось, будто батюшка твой помер, — неохотно ответил Борис, с помощью жены выпутываясь из рубахи и надевая другую. — В битве какой-то… с ляхами… Да с Фёдором Басмановым вместе. И государь Иван Васильевич — то ли государь, то ли старик какой, мало не вдвое старше… — То бесы сны поганые насылают, — Мария и бровью не повела, усмехнулась только, начала пристёгивать к рубахе Бориса расшитый крупным речным жемчугом ворот. — И с ляхами сейчас не воюем, и батюшка жив-здоров, и Федька евонный… А, вот: говорят, похороны к свадьбе снятся. Может, царевич Фёдор наконец Иринки нашей пужаться перестанет? Али тебя он страшится? Так ты скажи ему: дескать, царевич, я, чай, не змей трёхглавый, не съем, огнём не спалю, сватов приму как у добрых людей заведено… — Ай, Марья, над царевичем насмехаешься, — не выдержал Борис, рассмеялся. — Змея-то трёхглавого он, может, и боится, да только змей тот — всяко не я… А, вот: и про царевича мне что-то снилось. Будто по коридорам бегаю, его ищу… — Ну, стало быть, точно к свадьбе, — совсем уверенно произнесла Мария, продолжая помогать Борису одеваться. — А хорошо бы, чтоб так. А потом вовсе не пойми что — про царевича Димитрия, что ли… — Димитрия? — Мария нахмурила тонкие рыжие брови. — Старшего сына государева? Которого в младенчестве Господь прибрал? — Выходит, что про него. Другого-то царевича Димитрия у нас нет. А потом — будто я царевича Фёдора куда-то идти уговариваю, а он боится. Говорит: страшно мне, Борис, ты вместе со мной выйди, а то не справлюсь… «Годунова…» Вспомнился последний смутный крик толпы во сне, вспомнилось, как стоял на крыльце дворцовом, в одеждах богатых, как кровь с рук оземь капала. Нет, уж это вовсе бесовщина; этого он и Марии сказывать не станет. — К алтарю он, что ли, без тебя идти боится? — засмеялась Мария. — Вот снова скажешь, что над царевичем насмехаюсь, а только не пришлось бы тебе не Иринку, а его под руки венчаться вести… — Да хорошо бы то венчание состоялось, — засмеялся и Борис. — И сватовства ведь покамест не было, и благословения государева — вот оно-то самое главное… А сон всё едино мутный какой-то. Не во всём хороший. — Ты на икону перекрестись, — твёрдо сказала Мария. Отошла к столу, принялась рыться в открытом ларце с украшениями. — Тогда дурные сны уйдут, а добрые сбудутся. Да сбираться пора нам, батюшка на ужин к себе в гости звал… Как думаешь, жемчуг надеть мне? Кокошник жемчужный и монисто к нему? Пусть старшая сестрица обзавидуется… Борис усмехнулся. С удовольствием посмотрел на жену, разглядывающую себя в маленькое круглое зеркало. — Что ни наденешь, всё красавица будешь. — Льстишь… Добро: жемчуг и надену. — Государь-то меня за спасение царицы богато казной одарил… Вот пойдём с тобой завтра али ещё когда к золотых дел мастерам, любые драгоценности себе выберешь. Такие, что отроду не носила. — Коль повелишь — так и выберу, — обернулась Мария через плечо, стрельнула на мужа глазами, улыбнулась лукаво. — А снилось — мне вон ночью тоже всякое снилось… — Расскажешь? Мария засмеялась. Меж тонких бледно-розовых губ блеснули ровные белые зубы — не хуже жемчуга. — А не расскажу. Матушке расскажу. — Я тебе рассказал, а ты мне нет? — Ага. Что мне снилось — то наше дело, женское. Усмехнулся и Годунов. — Ну, добро. Коли женское, так лезть не стану. Окинул ещё раз взглядом Марию, посмотрел на икону, послушно осенил себя крестным знамением. Подошёл к приотворённому окну, за которым было ещё светло. Неясные сны уже почти стёрлись из памяти.

***

— Отворяй! Отворить ворота людям государевым! Стукнул рукоятью плети Малюта в ворота князя Курлятева, левой рукою поводья коня придерживая. Добавил, зло усмехнувшись: — Добром не отворите — силой войдём… — Силой — енто можно, — пробормотал себе под нос ехавший бок о бок с Фёдором Пахом. Наклонился к Басманову со своего здоровенного — под стать себе же — коня, которому впору бы грузы тяжёлые возить, никакого весу не заметит, — и шепнул потише: — Ворота ломать Григорий Лукьяныч мне обычно велит. Енто легко — бывает, токмо плечом одним ударишь, они и треснут. — Да от такой-то силушки, как у тебя, что угодно треснет, — хмыкнул весело Фёдор. Ворота тем временем отворились, и курлятевские холопы испуганно шарахнулись по сторонам — вороной конь Малюты первым влетел на подворье. Въехал следом за Скуратовым весь отряд. Спрыгнул Малюта с коня, бросил поводья кому-то из курлятевских холопей, вновь широко улыбнулся: — Где ж боярин-князь, пошто гостей не встречает? Аль не любы ему государевы слуги? Фёдор про себя подумал, что князь Курлятев как бы уже и портки, будто дитя малое, не намочил. Даже ежели был бы невиновен — а едва ли знахарка под пыткой неверное имя назвала, откуда бы ей ещё Василия Артемьевича Курлятева знать, — все уж давно ведают, что с добрыми речами кого-кого, а Малюту Скуратова государь к земским боярам не посылает. И без царского приказу, просто душу кровью потешить, Малюта по дворам боярским не ездит, и так ему с лихвой хватает чужой кровушки. Был бы кто другой — можно было бы ещё спросить, точно ли ведает о поездке этой государь Иван Васильевич, можно было бы осмелиться пригрозить челом бить государю, коли своею волей опричники лютовать начнут… А тут уж сразу ясно, чьей волей приехали. Да и Курлятев, поди, хорошо помнит, как знахарке царицу отравить приказал. Однако же вышел к гостям князь, хоть и трясся с головы до пят, как перепуганный заяц. Поклонился низко, начал в дом звать, хлеб-соль откушать. А сам глаз с Малюты не сводит. И ой же и страх в глазах этих. А и сам ты виноват, боярин-князь. Желал молодой царице погибели, так и не обессудь теперь. Вошли в дом, часть людей на дворе оставив. Перекрестился Скуратов на иконы, будто и впрямь добрым гостем пришёл. — Что ж хозяйку свою не зовёшь, княже? Пусть гостей дорогих попотчует, как у добрых людей водится… Засуетился Курлятев, попытался было отказать, сослаться на то, что жена-де хворает, — да не откажешь тут. Уж кому, а Малюте Скуратову никто не отказывает. Вышла с чашами на подносе боярыня; трясутся руки, как у мужа, трясутся на подносе золотые чаши. Взял одну из чаш Скуратов, в руке повертел. — Ты бы, боярыня, первой отпила… — ласково вроде промолвил, и вдруг, не пригубив, хватил чашею об пол, зазвенело тонко золото. — А то, может, отравою извести нас всех супруг твой удумал?! А?! Как государыню Марфу Васильевну давеча!.. Курлятев только рот успел открыть — а жена его и того не успела. Одним движением быстрым выхватил Малюта саблю из ножен — и прочие опричники вслед за ним. — Взять изменника государева!.. …Зазвенели чаши, зазвенело и блюдо — без чувств рухнула боярыня Курлятева на пол. Может, и не ведала об измене мужа своего. А только теперь-то уж никого сие не печалит. …Звенит сталь, кричит кто-то из курлятевских холопей, визжат дворовые девки, смеются весело опричники… — Федька! Дочку курлятевскую сыщи! Самих-то Курлятевых уже связали, а ещё у них дочка есть… — Слушаюсь, Григорий Лукьяныч!.. Метнулся Фёдор к лестнице, в женский терем ведущей. Кто-то из холопей на пути попался, да пытаться защитить терем не стал — шарахнулся к стене, на колени кинулся, голову руками закрыл. Ну и шут с тобой. Сиди. Авось и впрямь жив останешься. Недолго Фёдору пришлось по горницам терема побегать — сыскалась не больно пригожая, зато богато разодетая боярышня, забившаяся в угол. Усмехнулся широко Басманов, блеснул жемчужно-белыми зубами. — Чего прячешься, царевна? Иди-ка сюда… Взвизгнула боярышня. Вжалась спиной в стену сильнее, головой замотала — так, что кокошник свалился и коса растрепалась. — Не хочу… не хочу, не буду, не стану… — Дура!.. — бросил сердито Фёдор, вдвинул подаренную когда-то царём, после опалы даже не отобранную саблю в ножны, рванул девушку за руку к себе. — Не трону… поручение лишь царское выполняю… — Знаю я ваши поруче-е-ения-я-я!.. — заголосила вдруг дурным голосом боярышня — Басманову даже уши заткнуть захотелось. — Вы девиц теремных к царю свозите, а потом всей опричниной наси-и-ильнича-а-аете-е-е!.. — Смотри-ка, — из-за спины Фёдора весёлый да удивлённый голос Пахома послышался. — И впрямь, что ли, дура? — Может, и дура, — буркнул Басманов, заломил девушке руку за спину, перехватил её поперёк талии. — А может, от отца-изменника наслушалась… Да заткнись ты, заполошная! У царя царица молодая, тебя во сто раз краше, пошто ему тебя насильничать сдалось? — Тогда вы-ы-ы… — снова завыла боярышня, и её лицо, залитое слезами, стало совсем некрасивым. — Вы все-е-е… всей опрични-и-ино-о-ой… — Федь, давай-ка дуру сюда, у меня так биться не будет… — Пахом перехватил девушку медвежьими лапищами, и когда она заголосила сильнее, занёс одну руку, будто собираясь ударить. — А ну цыц! Никому тебе насильничать не сдалось, поняла? Боярышня, чьё лицо было меньше пахомовой ладони, тут же притихла — только сдавленно глотала слёзы. — Ну, вот, — удовлетворённо промолвил Пахом и легко взвалил её на плечо. — Пошли, что ль. — Ага, — кивнул Фёдор и почти бездумно повёл глазами по горнице. Упал взор на лежавшую на столе раскрытую книгу — дорогой, золочёный да с драгоценными каменьями, переплёт, яркие цветные картинки да красиво выписанные буквицы на страницах. Вгляделся в строчки. Про святую киевскую княгиню Ольгу там писано, и она же, стало быть, на странице сей нарисована. Помстилось Фёдору — святая княгиня на рисунке на мать его покойную похожа… Не особо он прежде к чтению книг охоту питал. Одно духовное там — скука смертная. Коли желал бы — любую книгу из государевой знаменитой либерии, которую ещё бабка его, София Палеолог, начала собирать, попросить бы мог, пока в милости у царя был. Но — скучно, неинтересно, уж лучше на охоту али ещё что весёлое… А сейчас — занёс Фёдор руку над страницей, напомнивший мать рисунок погладить желая, да убрал тут же. После поездки он верховой, после боя; рука та немыта, кабы не грязь да хуже того кровь на ней была, а листы-то в книге вон какие чистенькие, рисунок красками яркими да позолотой сияет… Ещё раз на лик княгини взглянул. Стёрлись уже почти материны черты из памяти, скоро, поди, вовсе забудутся… Не любит Малюта, когда опричники богатства земских себе грабят. Не в царскую казну сдают. Но нешто книгу не простит? Книга ведь — не чаша золотая, не перстень. Пошто царю та книга? Видел Фёдор либерию его огромную, книг там видано-невидано. Поди, и про княгиню Ольгу есть, и не одна, а уж переплёты бесценные — не этому чета. Захлопнул Басманов книгу, защёлкнул драгоценные застёжки. Сунул книгу под мышку. — Я б дуру-то эту не ударил, — весело говорил Фёдору Пахом, когда они ехали назад; связанные Курлятевы — отец, мать и дочь — сидели позади в охраняемой повозке. — Я баб сроду не бил. Пужнуть только хотелось, а то воет и воет, ажно уши вянут. Ну отдадут в монашки, так нешто монашки плохо живут? Получше иных-то, что мужнины… будет себе Богу молиться… Басманов не выдержал — рассмеялся. — По-моему, Пахом, она о том только и мечтала, чтоб её всей опричниной снасильничали. Дура-то эта… Пахом тоже захохотал. — Ну, коли так, то и хорошо, что в монашки. Игуменья, чай, образумит… — А ты, я смотрю, на земских девок не падок? Фёдору было весело. Проехались с ветерком, над Курлятевыми посмеялись. Ох и любили ещё прежде, когда он царским кравчим да воеводским сыном числился, такие вот высокородные князья над ним, «худородным» дворянским детищем, насмехаться. Поди, и девицы навроде этой боярышни носом крутили бы, надумай он посвататься; не посмотрели бы даже, что собой красив да у царя в милости и почёте. Вот только на что ему девицы — а уж такие-то и вовсе? — А не падок, — Пахом тоже захохотал. — На что они мне? Визжать только горазды… У меня в Слободе, — он широко разулыбался, снова доверительно склонился со своего тяжеловоза к Фёдору, — Дунька есть. Знаешь, какая? Справная баба, толстомясая — во! — Пахом причмокнул губами, развёл ручищами мало не на два аршина, показывая, видимо, дунькины размеры. — Не то что эта — тьфу… — Дунька-то, — ещё веселее стало Фёдору, снова он засмеялся, — полюбовница тебе али невеста? — А поди пойми, — Пахом вдруг поскрёб в затылке. — Поначалу-то полюбовница… У неё как — сказывала, был один до меня. Говорил — женится, а не женился. Я ей говорю: ты имя-то мне его, нехристя эдакого, назови, вот ужо я его сыщу. А она — да помер он уже, окаянный, сам помер, упился да свалился в речку. Ну, думаю, свезло ему, а то ужо бы я… А я вот чо думаю: а посватаюсь. К Дуньке-то. А чо? Она баба — во, другой такой не найти! А что был кто до меня — а чо? Теперь-то моя, а будет жена — вовсе моя будет, так? — Так, — Фёдор со смехом согласился. — А как же ещё. — Во, — Пахом довольно кивнул головой, снова улыбнулся и причмокнул, вспомнив Дуньку. — Я-то не нехристь тот, я голову не дурил, не так, чтоб посвататься, а потом на попятную… ну, я-то покамест не сватался, но Дунька-то меня сама в гости зазвала… Слышь, Федь… сватом будешь? К Дуньке, а? Ты говоришь красно, попам впору позавидовать… — Дунька-то не откажет? — усмехнулся Басманов, взмахнул волосами, с лица их отбрасывая. — Не! Чо откажет! Дунька-то? Не! Мне-то верно не откажет. Да и тебе тоже, ты будешь сват видный, одет нарядно, не то что пропойца какой… Да и я чо — я ж человек государев, и Дунька-то ко мне, значица, всей душой. А я думаю — жениться-то пора, а чо! Вот на Дуньке женюсь, потом сеструхе жениха найду… — Меня хоть сестре своей не сватай, — не удержался Фёдор, но Пахом только головой мотнул и шире заулыбался. — Не! Тебя-то чо? Ты… — опять поскрёб в затылке, слова подыскивая, — ты ж того… ну, ты ж — Григория Лукьяныча, во. А Скуратов ещё говорит, что Пахом дурак… — А книгу у Курлятева пошто прихватил? — любопытство в голосе Пахома послышалось. — Продать чтоб? Книга-то с виду знатная… Али читать будешь? — Читать буду, — уверенно ответил Басманов. — Вона… — Пахом уважительно крутнул головой. — Я-то вовсе не учён… Эка!.. А про што там? — А про святую княгиню Ольгу. На рисунке, — захотелось вдруг поделиться, — вроде как на матушку мою покойную похожа. — Вона, — повторил Пахом, вздохнул сочувственно. — Тады молодец, что забрал. Так-то Григорий Лукьяныч не любит… — Да знаю я, что он не любит. Скажу правду, авось простит. — Простит! — с уверенностью согласился Пахом. — Тебе-то… да коли на мать похожа… Точно простит. Слышь, — легла его ручища Фёдору на плечо, — а к Дуньке сватом будь. Не откажи, ну? По дружбе-то… Ай, князья да бояре, что в худородстве меня упрекали, поди, смешно вам теперь, что с Пахомом дружбу вожу? А ничего. Смейтесь, смейтесь. А только такой друг всех вас лучше, вместе взятых. И меня-то царь-батюшка за провинность мою помиловал, а вас не милует никого. А я уж, князья да бояре, последним посмеюсь — вот вместе с Пахомом да с Малютою… — Буду, — твёрдо сказал Фёдор вслух и тряхнул поводьями. — К Дуньке сватом — буду. Пахом на радостях со всей дури треснул его по плечу, оба засмеялись и пустили коней быстрее.

***

Ужинать Малюта позвал Фёдора в этот день к себе (не забыв добавить, что у него на кухне хоть справные холопки работают, не такую стряпню готовят, как Демьян, дубина стоеросовая), и довелось Басманову за этим ужином вновь встретиться с Годуновым. Прибыл на сей раз Борис вместе с женой, и когда раскланивались в общей горнице перед тем, как уйти Марии вслед за матерью к ней да сёстрам в женский терем, там трапезу вкушать, — не сдержался Фёдор, вспомнив, как перешло его имение Годуновым, задержал на Марии взор чуть долее положенного. Точно ли всё, чем он владел, вернул Борис в казну государеву? Были у него такие драгоценности, что любой боярыне мечтать впору, а царь-то, поди, и не упомнил бы, какие бусы да серьги Федоре своей дарил, пропажи да утайки не заприметил бы… Заметила Мария на себе фёдоров взгляд, тоже посмотрела на него — прямо, не таясь — отцовскими ярко-голубыми глазами. Не сказать, что красавица сказочная — хоть и мало разбирается Басманов в женской красоте, — а всё же лицо приятное, хоть могло бы в нём мягкости и чуть поболее быть. Должно быть, из четырёх матрёниных дочерей менее всех на неё похожа; ничего-то в ней от матери нет, вся в отца. — Что смотришь, Фёдор Алексеевич? — чуть задержалась Мария, остановилась подле Фёдора, в стороне от прочих. Усмехнулась красивыми, хоть и недостаточно пухлыми для женщины губами; и усмешка-то у неё тоже отцовская. — Больно красива али больно страшна? Ни к чему Фёдору, чтобы дочь Малюты да жена Бориса на него зло держала, невежей сочла, — и склонил он голову в поклоне. Серьги жемчужные — единственный подарок государев, при нём оставшийся — в ушах звякнули. — Больно на батюшку похожа, Мария Григорьевна. Прости, коли больно долго смотрел. — Да чего мне взору твоего пужаться, — всё ещё усмехается Мария, и в глазах голубых тоже вроде усмешка лёгкая. — И что на батюшку похожа, знаю, с детства мне это говаривали. А то, может, высматривал ты, Фёдор Алексеевич, нет ли на мне цацок твоих прежних? Почувствовал Басманов, как вспыхнули у него щёки. Вот уж… Марья Малютовна!.. А только, Марья Малютовна, доводилось мне стыд терпеть и похуже. — И прозорливость-то у тебя, Мария Григорьевна, батюшкина, — вновь голову склонил, а и тоже в ответ усмехнулся. — Ещё раз прости. — Да прощать-то нечего. А только всё, что ныне на мне да дома у меня в ларцах, ежели не из приданого моего девичьего, так мужем куплено. Что до твоих, Фёдор Алексеевич, драгоценностей, — вновь усмехнулась, — так можешь не тревожиться, Борис мой больно честен да я больно брезглива. Посему все они нынче в казне государевой, а уж коли кому иному царь-батюшка их передарил — того не ведаю. — Обносками царской Федоры брезгуешь, Марья Григорьевна? — не сдержался Фёдор — хоть и без злости спросил, а всё же с языка сорвалось. — Любыми обносками брезгую, — перестала вдруг Мария усмехаться, взглянула серьёзно, сдвинула чуть брови; видно — не смеётся больше над Фёдором, не уколоть хочет. — Хоть бы и от самой царицы перешло. Помнится, после старшей сестры никогда ничего надевать не желала… Добро, подзадержалась я с тобой. Здоров будь, Фёдор Алексеевич. Склонила чуть голову в высоком жемчужном кокошнике. Сама тоже ростом высока — с Басмановым вровень, из-за кокошника ещё выше кажется. Каково Борису-то, что жену выше себя ростом выбрал? Но — сам ведь выбирал. И непохоже, чтоб теперь жалобы заимел. Поклонился снова и Фёдор. — И ты здрава буди, Марья Григорьевна. Пошёл в горницу, где вечерять собирались. А Мария — к лестнице, в женский терем ведущей. Говорили за трапезой о Курлятевых, говорил вновь Малюта о том, что развелось на Москве колдунов да колдовок, будто поганые грибы после дождя из-под земли повылазили. Рассказывал в свой черёд Борис, что собирается государь ночь нынешнюю в царицыном тереме провести — да кабы и назавтра, и день спустя так же не сталось. Перепугалась молодая царица, а у царя нынче только и речей — коли не об изменниках, псах смердящих, так о том, что не позволит больше Марфе Васильевне самый малый даже страх испытать. Кивал довольно Малюта, усмехался в бороду, вновь промолвил раз — угадал я с Марфуткой, не обманулся, кого царю сватать, да и с тобой, Борис, не обманулся, в кравчие присоветовав… Фёдор больше молчал. О чём рассказывать-то — не о том же, что Пахом его сватом к своей Дуньке зазвал? Помолчит лучше да Скуратова с Годуновым послушает. И о том, что до Бориса он сам кравчим царёвым был, и удалось ли бы ему али нет, будь по сей день на месте Годунова, царицу спасти, уже и не думается вовсе. Гори оно всё тем огнём, каким колдунов да колдовок жгут. К лешему чин почётный, к лешему интриги дворцовые; пусть Борис их теперь, будто клубки подколодных гадюк, распутывает, коли ему любо, — а он, Фёдор, уж лучше в подвалах малютиных изменников государевых приветит. Там-то ни льстить, ни кланяться, ни за улыбкой ненависть скрывать не требуется; там — вот уж воистину — вся правда наружу выплывает… — Федька! — к нему Малюта обратился; чувствуется и по голосу, и по виду, что весел после сегодняшнего. — Завтра к дьякам приказным пойдёшь. Надобно тебе и впрямь лучше писать выучиться, не как медведь лапой. Ну вот. А Фёдор ещё надеялся грешным делом — забудет Малюта, не придётся перед дьяками срамиться. Как же — ничего-то Малюта Скуратов не забывает. И тут не подластишься, не упросишь — коли государевых дел касается, жалеть не станет. — Как прикажешь, Григорий Лукьяныч… Не сдержался — склонил голову к тарелке, пытаясь вспыхнувшее лицо спрятать, волосами завесить. И впрямь ведь стыд один, ещё и перед Борисом… — Коли желаешь, Фёдор Алексеевич, — а Годунов тут же голос подал, — так я бы тебя поучить мог буквы разборчивее выводить. Может, без вензелей красивых, но, чай, не книги переписываем. А так — двенадцати лет от роду батюшке своему я со счётными записями помогал. Сроду он на моё письмо не жаловался. Вскинул Басманов голову резче, чем собирался. Насмехается, что ли, над ним Борис? Нет. По Борису никогда не заподозришь, будто насмехается. Смотрит доброжелательно, улыбается едва заметно. В тёмных, почти как у татарина, глазах, ничего не различишь — как обычно. А и впрямь — хоть не к дьякам идти срамиться. И в шахматы играть Годунов его уже учил, лучше даже у него это выходило, нежели у самого государя. Или это оттого, что при государе будучи, Фёдор больше думал о том, как улыбнуться позавлекательнее, нежели о том, как науку шахматную постичь?.. — А поучи, Борис Фёдорович, — вслух Басманов ответил. — Спасибо тебе за науку скажу. И уж лучше ты, нежели дьяки приказные. — Ну вот и порешили, — Малюта довольно кивнул. — Нет ничего лучше, чем когда в семье лад. В семье. И Фёдор, выходит, семья. Вновь смущение Басманов ощутил — да на сей раз приятное. Вновь захотелось опустить голову — да тут как раз вошла в горницу Матрёна Скуратова. Каждому по чаше поднесла — а после того, как раскланялись все да выпили, остановилась подле мужа, руки на полной груди сложила. — Словечком бы перемолвиться, батюшка… — Наедине, Матрёнушка? — Малюта голову поднял. — Али для гостей наших то не тайна? — Да какая уж тайна, — Матрёна вроде нахмурилась слегка — да взглянула почему-то на Фёдора, будто он в чём провинился. — Скрывать-то тут нечего, и давно я сказать тебе хотела… Демьян, Фёдора нашего холоп, всё на кухне у нас близ девки Фимки околачивается. Вновь сегодня я его там застала, сказала, что коли делать нечего, так пусть на двор идёт да работы попросит; ну, он-то пошёл, да век же я за ним следить не буду, блуда бы какого не случилось, негоже, чтоб такое на подворье. Уж ты бы, батюшка, разобрался… — И разберусь, — взял Малюта жену за руку, потянул к себе. — Присядь, Матрёнушка, на лавку, выпей тоже чарочку… Эй, кто там? Демьяна, басмановского холопа, кликните, где его там, остолопа, черти носят! — Григорий Лукьяныч… — тревогу за Демьяна ощутив, привстал Фёдор с места, но Скуратов только рукою махнул. — Да сиди, Федька, ишь встрепенулся. Не трону я твоего дурака, разберусь только по чести. Вскоре объявился Демьян; подумал ещё Басманов, что когда Малюта зовёт, куда быстрее он на зов бежит, чем когда, казалось бы, законный хозяин. И впрямь распустился, ну да шут с ним, так-то вполне им Фёдор доволен, каша только эта сегодня — да что та каша… — Батюшка… — бухнулся поспешно Демьян на колени, коснулся головою ковра. Дрожит весь — думает, видно, что коли Малюта в горницу зазвал да и хозяйка здесь же, так точно беды жди. — Женишься?! — рявкнул вдруг Скуратов, и Демьян быстро, испуганно вскинул голову. — На ком, батюшка?!.. — На Фимке, дурень! Али у тебя в каждом дворе по бабе?! Демьян перестал вмиг дрожать, разулыбался во весь рот. — Женюсь, батюшка Григорий Лукьяныч… только как же… Перевёл взгляд с Малюты на Фёдора, вновь обратно. Видно, думает о том, что хозяева-то разные. — Я, батюшка, вот что думаю, — вновь Матрёна заговорила, не спеша из чарки отпив. — Фимку Фёдору дарить — да был бы толк, чтоб прямо дарить-то, у него на подворье и жить, почитай, негде, и жалованья на двух холопей да с потомством не хватит, да и делать там не особо есть чего, будут вместе с Демьяшкой по цельному дню мух гонять, негоже это… Пущай бы она Фёдору стряпать ходила, а то про ту кашу, что Демьян сварил, и наша уж дворня нынче весь день судачит. А жильё бы им супружеское лучше на нашем подворье, места, чай, больше, а то уж пусть Фёдор решает, когда ему Демьян ночью надобен, а когда спозаранку пусть бежит… — А и дело, — Малюта вновь довольно кивнул, приобнял жену одной рукой за пышный стан. — Федька, что скажешь? Любо ли хозяйка наша порешила? Не выдержал Басманов, улыбнулся. — А чего ж не любо, Григорий Лукьяныч… — Калитку бы… — вдруг промолвил Демьян, и Малюта вновь грозно нахмурился. — Какую ещё тебе калитку, дурак? — Дык со двора-то на двор, — зачастил Демьян, захлопал глазами. — В заборе бы… на заднем дворе… проделать… Чего ж через улицу бегать, дольше же? И тебе бы, батюшка, удобнее… — Чего мне удобнее?! — Малюта к плети на поясе потянулся. Видно, вспомнил шуточки, по Слободе ходившие про ту калитку — дескать, проделает скоро Скуратов у себя калитку на заднем дворе, чтоб от хозяюшки своей, от Матрёнушки, к Федорушке через забор не лазить. И все-то языки не укоротишь — как шутили про ту калитку да задний двор, так и шутят. Демьян снова задрожал. Видимо, и ему те шутки вспомнились. — По делам государевым… — выпалил и снова вжался лбом в ковёр. Помедлил чуть — и заголосил: — Батюшка, помилуй, я ж это… я же чтоб всем-то было удобнее! Повёл Фёдор быстро взглядом по присутствующим. Борис, кажется, усмешку в бороде прячет, за чашей потянулся, за ней спрятался, голову склонил, чтоб не видно было. Матрёна оскорблённой не выглядит, да и Малюта успокоился. — По делам государевым, — хмыкнул Скуратов в рыжую бороду, но видно, что не гневается более; вновь вид довольный. — Ну и делай калитку… С топором-то хоть лучше управляешься, чем у печи? А то и калитка косая выйдет, будто пьяный рубил… Демьян вновь заулыбался обрадованно. — С топором у меня завсегда хорошо было, батюшка! — Ну и добро, — кивнул Малюта, рукою махнул. — Пошёл вон. Фимка-то, — на Матрёну взглянул, — не заартачится? Метнувшийся было к двери Демьян остановился, открыл рот, рискнув сам ответить, — да Матрёна первой голос подала. — Коли с этим дурнем, — в сторону Демьяна головой качнула, — лясы точит да ржёт за работой, точно не заартачится. — И то ладно… Вон пошёл, дурень, чего рот разинул? Выпей, Матрёнушка, ещё чарочку за нашим столом… Демьян поспешно выскочил за двери. Все вновь потянулись к чарам. Первой ушла к дочерям в женский терем Матрёна, после и вечерять закончили. Пожелав доброй ночи, ушёл в отведённую ему горницу Борис; нынче Малюта велел гостям у него в доме почивать. Положил Скуратов, оставшись наедине, руку Фёдору на плечо. — Федька, что у Курлятевых в доме прихватил? Взглянул Басманов Малюте в лицо. — Книгу, Григорий Лукьяныч. Не гневайся. — Да не гневаюсь. Гневался бы, — усмехнулся Малюта, — иной бы у нас с тобой разговор был. Только что-то прежде я за тобою тяги к науке книжной не замечал… Так с чего бы вдруг, а? Пришлось и Малюте поведать то же, что и Пахому. — Про святую княгиню Ольгу там было, Григорий Лукьяныч. А я на рисунок глянул — и вроде как на матушку мою покойную мне святая княгиня похожей показалась… — Добро… Мать вспоминать будешь. А нынче, — скользнула малютина рука Фёдору на загривок, и захотелось Басманову, как всегда, под рукою этой сладко прижмуриться, — меня в горнице жди. Улыбнулся Фёдор, провёл быстро языком по губам. — Не к Матрёне Ивановне думаешь нынче наведаться, Григорий Лукьяныч? — Ой, дерзок ты у меня… Пусть Матрёна нынче с Машуткой о делах женских потолкует, в жизни супружеской что посоветует, чего мне их тревожить? Я и так дорогу в терем не забываю… Нынче, — склонился к Фёдору, почти лбом лба коснулся, — ты жди. Поцелуя хочется — но рано ещё, сейчас за поцелуем не потянешься. Не ровен час кто войдёт — хоть все обо всём и ведают. На одно только решился Басманов — положил Скуратову на миг руку на грудь, поверх кафтана. — Буду ждать, Григорий Лукьяныч. Буду.

***

— Ну что, Марьюшка? — подсев к дочери на крытой богатой тканью лавке в расписанной по стенам и потолку диковинными цветами да сказочными птицами горнице женского терема, Матрёна обвила её пухлыми руками за талию — в который уже раз за жизнь подумав про себя о том, что сколько ни пытались мамки, няньки да она сама откормить Марью, чтоб подородней, покрасивее была, да будто не в коня корм, всё равно слишком худа, может, разве что после родов поправится, хорошо хоть, удалось мужа сыскать, да вперёд сестёр выбрал, повезло с Борисом… — Всё ли ладно в жизни супружеской? — Всё, матушка, — Мария улыбнулась редко свойственной ей мягкой улыбкой, вмиг добавившей резковатым отцовским чертам красоты. — Только вот… — она опустила глаза, потеребила одну из многих нитей висевших на груди жемчужных бус — тех самых, что сгубили пару лет назад вороватую холопку, — сон нынче больно чудной да будто не шибко добрый приснился… — Расскажи, — велела Матрёна, придвигаясь ещё ближе. — Сны — они ведь знаешь как? Коли дурное приснилось, так рассказать надобно, тогда и мучить перестанет. Сызмальства я вас всех этому учила. — Помню, — кивнула Мария головой, усмехнулась. — Борису тоже нынче после обеда чудное снилось, я и его, науку твою вспомнив, рассказать заставила… И он меня о снах моих спрашивал, а я ему говорить не стала. Я ведь, грешным делом, вчера вечером на гребёнку пошептала, чтоб вещее приснилось, под подушку её сунула… — Батюшке только не говори, — Матрёна чуть нахмурилась. — Он ведь, знаешь, после тех колдунов, что ему по приказу государеву казнить довелось, к любой ворожбе больно худо относится. — Матушка, да гребёнки-то заговорённые мало не все под подушки кладут!.. — Да знаю я. И велик ли грех с тех гребёнок, никакого греха… А только батюшку нашего Григория Лукьяныча ты не хуже меня знаешь. Он и Федьку своего еле от царской опалы спас после того, как тот к колдуну на мельницу ездил… — Это верно, — вновь усмехнулась Мария. — А ты, матушка, Федьку будто родного полюбила… Сильнее нахмурилась Матрёна. — Ты, Марья, уж не батюшку ли за Федьку осуждать смеешь? — Матушка, да Боже упаси! — искренне, безо всякого притворства воскликнула Мария. — Батюшку осуждать… да как бы могла я?!.. Да я рада только, что тебе от его Федьки печали никакой нет… — Да я сама рада, — Матрёна будто призадумалась чуть, вздохнула. — Честно сказать — не шибко я прежде Федьку Басманова любила, больно нос драл, будто князь какой, а ведь только за то в милость у царя попал, что красив будто девица на выданье… Может, коли прежде батюшка твой на его красу бы повёлся, так невзлюбила бы я его, срамника, ещё сильнее. Да только после опалы-то той, как привёл батюшка наш его в дом, после своей пыточной, босого, едва одетого, на ногах, помню, не держится, горит в лихорадке, не просто так ведь батюшка Григорий Лукьяныч его в подвалах ночь продержал, помню, как Степанида потом после кнутобойства выхаживала… И спесь вся за ночь единую слетела, кланяется низко, стыдно самому за себя, усмешки и в глазах нет, уж я-то тогда его как следует разглядела, чай, думаю, всё ж хозяйка в доме своём, даже ежели супруг мой Федьку и приласкал, не потерплю, чтоб передо мною он зазнавался, бесстыдник. А бесстыдства в нём и не осталось вовсе, раньше, что ли, следовало кнутом-то отходить, прости Господи, вот как у батюшки нашего в руках побывал, так и вежество вспомнил… И посмотрела я на него, больного да опального, всего враз лишившегося, поначалу-то и рубахи переменить не было, весь в крови да в грязи, а после как рассказал мне Григорий Лукьяныч, что Алексей Басманов, видно, всю жизнь над сыном измывался, коль скоро тот даже за упокой души его молиться не желает… Тогда-то и стало мне, Марьюшка, Федьку жаль, сама поначалу тому подивилась. Вспомнила Максимушку, сыночка своего единственного, братика твоего покойного, подумала — а не ровен час, выжил бы, вырос да вот так же в опалу, твой-то батюшка, конечно, не Алексей Басманов, чтоб его черти в аду на сковородке жарили, а вот опала государева — с кем только не случается, вон князя Вяземского вспомнить… Подарила Федьке рубаху, что для Максима шила, а он, вижу, только что не рыдает от благодарности, ни от кого, видать, после смерти матери ласки не видел, а видно, и государь не шибко жалел, ну да то уж его государева воля, не нам царя-батюшку судить. Так и повелось как-то, твой-то батюшка сроду меня не бесчестил, не то что иные, что едва ли не сразу после женитьбы полюбовниц заводят да девок-постельниц одну за другой тягают, ты-то, Марьюшка, уже замужняя, с тобой можно о таком речи вести… И подумала я ещё: вот коли была бы на месте Федьки девка какая, так не посмела бы я, конечно, Григорию Лукьянычу слово поперёк молвить, ну да девку бы уж эту, змею подколодную, лютой ненавистью возненавидела. А уж коли сына бы она здорового родила, чего мне не судилось… — Федька-то хоть не родит, — усмехнулась Мария вовсе отцовской усмешкой, и Матрёна, хоть и покачала укоризненно головой, улыбнулась тоже. — А и верно… Ну и не балует его батюшка-то наш шибко. Вперёд меня да вас, дочерей своих законных, не жалует. А Федьку и впрямь я жалею, ведь коли родила бы я сына сразу после свадьбы, вперёд вас четверых, а не после, так был бы он Федьке почти что ровесником. И уж коли мать у него померла, а отец был таков, что уж лучше бы помер раньше, так пусть хоть в нашем доме ласку увидит… — От батюшки-то он её точно видит, — вновь усмехнулась Мария, но тут же, увидев сурово сдвинутые брови матери, замотала головой. — Прости, матушка. Не виню я батюшку, вовсе не виню ни в чём, даже не думаю. Не посмела бы вовек. Просто… с языка сорвалось. Ну ведь видит же, правду молвлю! — А и пусть видит, — Матрёна добродушно усмехнулась. — И от меня видит, и с твоим Борисом даже вроде сдружился… — Вроде и впрямь, — спокойно Мария подтвердила. — Борису, кажется, нравится Федьку в шахматы играть учить. А я себе думаю: видно, хочется ему с кем-то поиграть, кто не ровня ему в игре шахматной, а то я-то вовсе ей не учёна, а с государем играть — Борис вечно жалуется, что у государя поди выиграй. — А может, и так, — Матрёна согласилась. — А Федьку я как-то даже и полюбила уже, да и батюшка твой, слава Богу, хоть его и приголубил, а ко мне в терем дорогу не забыл… Ай, Марья, не красней, чай тоже уже не девица! Рассказывай лучше, что за сон такой тебе привиделся? Да помни: батюшке про гребёнку свою не обмолвись. Он раньше-то насчёт ворожбы спокойнее был, а после того колдуна с мельницы ему любое девичье гадание, вовсе невинное, мало не измена государева. Всё-то наставлял меня, чтоб я вас от гаданий да ворожбы отучила, а тут ещё колдовка-отравительница эта, и впрямь, откуда погань такая на Москве да в Слободе берётся, и как не страшно им грехи столь великие на душу брать? Ну да Господь им судья… Рассказывай про сон-то, Марьюшка. Будь покойна, — улыбнулась Матрёна лукаво, взяла дочь за руки, — я батюшке про гребёнку заговорённую ничего не скажу. — Спасибо, матушка, — улыбнулась и Марья. — Не говори, гневен он за такое бывает, знаю… А приснилось — сама не знаю, что. На гребёнку-то я о будущем своём гадала… И снится, будто иду я по терему богатому, такому, какого сроду не видывала, посох у меня в руке знатно изукрашенный, как у княгини какой, захожу в горницу, а там молодица сидит, и знаю я, что невестка она мне, сыну моему жена. Красивая, глаза только чёрные, будто у татарки, но большие, не как у татар, сын мой, что ли, на татарке наполовину женится?.. Шьёт золотом, всё как водится, шитьё отложила, встала, мне поклонилась, а я ей говорю: опять слухи в народе ходят, что ты добра к людям да ласкова, не то что я… Усмехаюсь и говорю далее: аль, может, ты и хотела бы, чтоб сын меня в монастырь сослал, тебе да народу на радость? А она затряслась вся, как листок осиновый, руки мне целовать кидается, говорит: матушка, помилуй, да как же мы с супругом-то моим, сыном твоим, без тебя, без помощи твоей да советов, да ежели кто худое о тебе говорит, так нешто я тому виной, нешто не знаешь, что я тебя как родную люблю? А мне и жаль её уже, успокаиваю, говорю: да не пужайся, шучу я, знаю, всё знаю, и что ты ко мне с душою, и что сын мой от матери не откажется… Ничего, говорю, пусть тебя любят да меня боятся, так-то и спокойствие в народе будет. Показывай, говорю, чего вышиваешь, может, совет какой дам, не только ж народ собою пугать я горазда? Она за шитьё своё, что-то показывает, а я села тоже к столу, взяла с него зеркало, глянула: я то ли не я в нём… Вроде похожа, и одета тоже богато, только больше в чёрное, хоть и с золотом, — а складки у рта жёсткие, глубокие, как у старухи, хоть и не стара вроде… — Мария резко замотала головой — так, что чуть не свалился высокий жемчужный кокошник. — Вот что это, матушка? Что за сон такой? Тут-то я и проснулась, гребёнку эту девкам велела в речку кинуть; исполнят приказ, знаю, себе не заберут, меня-то дворня боится… Но во сне — что это во сне было? Ладно невестка у меня, так отчего я ей говорю, что в народе о нас с нею слухи ходят? Отчего не среди дворни даже, а в народе прямо, хоть и боярыни мы какие, так нешто народу о нас судачить? Отчего говорю, что сын меня — да в монастырь? Это Бориса… Бориса, что ли, в живых уже нет? Не хочу, не хочу… — она вновь замотала головой, и кокошник всё-таки свалился на лавку, открывая уложенные косой вокруг головы рыжие волосы. — Не хочу, матушка… и зачем я на гребёнку эту проклятую наговаривала, прав батюшка наш Григорий Лукьяныч, одни беды от ворожбы этой… — Ну тихо, Марьюшка, тихо… — Матрёна обняла дочь, привлекла головой к себе на плечо. — Сон — ну не пугайся ты так, ну ежели даже и в руку? Ты богата, сын с невесткою любят, а даже если Бориса твоего уже Господь прибрал — так сама же говоришь, что в зеркале ты себе уже немолодою боярынею увиделась? Так может, годков-то уж много прошло, и сын, может, нескоро родился, всяко ведь бывает… И если невестка татарка какая — так и у татар свои князья бывают, может, вовсе княжна. А что, — она ласково улыбнулась, погладила дочь по выбившимся из косы рыжим прядям, — муж, стало быть, полюбился, раз овдоветь страшишься? Мария подняла голову с материнского плеча, улыбнулась тоже — чуть подрагивающими губами. — Стало быть, полюбился… — Ну так это же, доченька, самое главное, — Матрёна заулыбалась шире, поцеловала дочь в лоб. — Дай-ка кокошник обратно тебе надену, опростоволосилась, стыдно ведь… И нечасто ведь бывает, чтоб муж сговоренный да полюбился! Ой помню я тот день, воротился твой батюшка подраненный да Бориса с собою привёл, да говорит мне вдруг: выводи, мать, дочерей из терема… Я испугалась ажно, спрашиваю: всех, что ли, батюшка? А он будто призадумался чуть да отвечает: Еленку не надо, больно мала ещё… Тут-то я уже вовсе всё поняла, думаю: батюшки святы, да кто таков, чтоб невесту ему прямо на выбор, будто самому государю? Ну да не мне мужу-то перечить, вывела вас, на Бориса смотрю, думаю: ну, зато молод да собою недурен, такой, поди, жене быстрее полюбится… А как тебя выбрал, так иное мне подумалось: ох, хоть бы не крутого норову оказался, ведь коли будет суров да горяч, так найдёт коса на камень, ты ему перечить, а он за плётку, не выйдет ладу в семье… Но, смотрю, всё у вас ладом вышло? — Вышло, матушка, — Мария, продолжая улыбаться, поправила кокошник; губы у неё уже дрожать перестали. — Он вроде и тих, и мягок, и ежели что наперекор я скажу — успокоит напротив, не то что за плётку… А только и спорить не станет, и место своё женское знать не велит, а всё равно всё по его выйдет. Я и глазом не моргну, а всё едино… Всем он мягко стелет, — в её улыбке проскользнула гордость, — а только коли что, так иным и спать жёстко выйдет. Не мне, меня-то любит, впрямь у нас сладилось — но хоть недолго вместе живём, а довольно уж я его узнала… — Ну и добро, — Матрёна одобрительно кивнула. — У тебя-то всегда норов был батюшкин, а всё равно муж жене должен главою быть, а Борис, стало быть, мудр, коль ласкою своё берёт, а не учит тебя, как иные мужья жён, плетью… — Тебя-то батюшка, поди, плетью ни разу не учил, — вырвалось вдруг у Марии, и усмехнулась она шире. — А не учил, — усмехнулась и Матрёна. — Так я ему сроду не перечила, так бы, как мы, все бы жили, так на Руси благодать бы Божья царила… — А как батюшка к тебе сватался? — голубые глаза Марии заблестели, наклонилась она к матери ближе. — Ты нам с сёстрами никогда про сие не рассказывала… отчего? Засмеялась Матрёна, руками махнула. Щёки порозовели, будто у юной девицы. — А чтоб вы, пока незамужние, пример-то дурной с меня не взяли… Да не смотри так, Марьюшка, тебе-то расскажу сейчас, сёстрам только не сказывай! Эй, кто там из девок за дверью? Узвару да коврижек принесите… В незадолгом времени вошли скорым шагом две нарядные сенные девки, поклонились низко боярыням, поставили на стол два блюда — одно с медовыми коврижками, засахаренными фруктами да печатными пряниками, другое с кувшином и двумя чашами. Наполнила одна из девок чаши, подала с поклоном. — Всё, ступайте… Да дверь поплотнее притворите. Кланяясь, ушли девки, отпила Матрёна из чаши, откусила коврижку. — Мне-то, Марьюшка, тринадцать годков всего было, на год больше, чем Еленке нашей сейчас… Оно-то, конечно, вроде как уже и девица на выданье, ну да кто ж к таким, юницам ещё совсем, сватается? Больше годов с пятнадцати, а то и поболее, это уж как водится… Я о замужестве-то и не помышляла ещё, а только гуляли мы как-то с мамками да подружками у реки, а нянька моя мне и шепчет: ступай, Матрёнушка, вон за те кусты, там полянка тайная, цветы на ней растут будто в сказке, ступай, ступай, я тут покамест побуду, такой венок из цветов тех сплетёшь — все подружки-то твои обзавидуются… Ну, я, девчонка-то ещё вовсе, и поверила, и пошла, как нянюшке родимой не поверить? И не знала вовсе, что Григорий-то, батюшка твой, подкупил её, денег дал, чтоб меня на полянку ту одну провела да за кустами покараулила… Хихикнула Мария, прижала ладонь к губам. Тоже потянулась к чаше с узваром. — Матушка… да как же это?.. — Да вот так… Да не красней, чтоб вовсе сраму-то, так не было, конечно! Такого бы и нянька моя не позволила, хоть как подкуплена, а всё ж головою за меня отвечала, коли что не то бы услышала, враз начала бы караул кричать… А только всё едино срам, потому я вам ничего и не сказывала. Он ведь, охальник, батюшка твой, за кустами теми на полянке меня встретил — да хоть бы слово молвил, как у добрых людей водится, а схватил враз в охапку, будто татарин, и ну целовать… Щёки Матрёны порозовели сильнее. Мария снова хихикнула и спрятала лицо за чашей. — А ты, матушка?.. — А я — что я… Сердечко-то захолонуло, да только — оно-то, конечно, и полагалось бы мне завизжать со страху, людей звать, я ведь и не поняла сразу, кто таков, вижу только, что рыжий да вихрастый, моих годков али чуть постарше, — а мне-то и сладко стало, он целует, а я рада, сердечко как у зайца колотится, думаю — ой, что-то дальше будет… — А дальше? — покраснела вслед за матерью и Мария, в глазах блеснули веселье и любопытство. — А дальше — выпустил он меня чуть, а я спрашиваю: чего накинулся, украсть нешто вздумал? А он глазищами голубыми сверкает, за плечи меня всё держит, а я себе думаю: а украдёт, так и пускай, на помощь не позову… А он мне: хочешь — украду, а хочешь — посватаюсь! А я: да мала я ещё, не отдадут, тебе-то самому сколько? А он: четырнадцать недавно исполнилось, стало быть, жениться можно… А я вновь: мало обоим, меня не отдадут да тебе не позволят; а он — позволят, умолю, на колени встану, сперва к отцу с матерью тебя приведу, а после вот пойду на службу государеву, что, думаешь, молод, не пойду? Тогда и своим домом заживём, хозяйкою будешь, как княгиню тебя наряжать стану… А я и вижу-то его впервые, а сердце колотится сладко, был бы какой старик, так убежала бы уже с криком, а так — знамо дело, однолетки, я почему ещё-то порадовалась, что Борис твой тебя не старше, лучше оно, думаю, когда муж с женою одних годков, вон как у государя нашего с первой царицею было, то-то в ладу жили… Так о батюшке твоём я. Имя хоть, говорю, назови, а то свататься сбираешься, а не знаю, кто! Григорий, говорит, Скуратов-Бельский… Тут я уже поняла, видела-то из окошек терема мало, да слышала, что таких рыжих, как огонь в печке, поди, других и на Руси-то не сыщешь. Сообразила, спрашиваю: младший из братьев, что ли, Малютою которого кличут? А он нахмурился, говорит: не люблю, когда так называют. Прости, говорю, больше ни в жизнь не стану, а как любишь, чтоб называли? А он покраснел пятнами, говорит: а как хочешь, дед по малолетству Гжисем называл, Польшу ещё помнил, оттуда ведь род наш. Я говорю тогда: и Гжисем буду, и Гришенькой… А он опять целовать, а я — да меня-то откуда знаешь? Видел пару раз, говорит, на ярмарке да в церкви, да здесь у реки издали, как хороводы водили… И что, говорю, уже сразу и свататься, и как княгиню наряжать обещаешь? А у него глаза как небо голубые, а и блеск в них стальной; а и обещаю, говорит, моё слово крепкое. Своих родителей умолю да твоих, а не отдадут — украду, пойдёшь, коль украду, что, не прокормлю, думаешь? А у меня уж и голова кругом, я и говорю — пойду, только лучше добром всё-таки, с благословения… Он как засмеётся вдруг на весь луг, говорит: да лучше, конечно, сперва-то попытаем счастья, чтоб добром… И снова за поцелуи, но тут уж нянька моя из-за кустов вышла, сказала, что довольно безобразить, меня увела. Потом улыбается мне хитро, говорит: что, Матрёнушка, не жалеешь, что за цветами на полянку сходила? А вижу, что не жалеешь, я же ведь не такая, чтоб кому попало тебя за серебряную монету продать, я-то сразу поняла: суженый это твой будет… И ещё два раза мы так-то тайком у реки встретились, в третий раз гребёнку он мне дорогую подарил, резную, красивую. А потом и впрямь сваты к дому подъехали, я сижу у себя в горнице ни жива ни мертва, думаю — ну как не отдадут батюшка с матушкой, придётся ведь и впрямь тайком с Гришенькой, с Гжисем моим, бежать, и обещалась, и хочется, а и страшно же… А тут матушка в горенку заходит, а у меня гребёнка эта дарёная прямо в руках, сижу на лавке, верчу её, выпустить боюсь. Матушка увидала, за сердце схватилась: Скуратов Гришка подарил?! Спознались уже?! Я в слёзы, за сарафан её схватила — матушка, дескать, разок всего у реки виделись, подбежал, гребёнку сунул, сказал, что посватается, и убежал, вот нянюшка подтвердит! И вижу — мать не поверила, и думаю — убегу, как есть убегу, обещал, что увезёт, так пусть увозит, нешто теперь срам терпеть, не в монастырь же мне из-за гребёнки этой да поцелуев, а не хочу, не хочу в монастырь, и за другого не хочу, хочу за него! А мать посмотрела, как я реву, вздохнула и говорит: утрись, к сватам такую выводить стыдно… пойду, говорит, отцу скажу: придётся отдавать, хоть и юны больно, но коль уж спознаться успели… Батюшка-то потом сопел да на меня хмурился, видно, думал, что осрамила, ну да у нас-то в доме, хоть и стыдно признаться, матушка завсегда верховодила, он у неё чисто холоп подневольный был. Ну, так и отдали, хоть и молоды были оба… Мария, хихикнув, облизнула испачканные сахаром пальцы. — Так это потому, что ли, батюшка за мной с сёстрами всегда так строго следил? Чтоб мы… не как вы с ним? — А вестимо, так, — улыбнулась и Матрёна. — Мне-то с батюшкой твоим свезло, истинно Господь мне его послал, а ведь бывают такие вот женихи и не приведи Боже… — Да будто нас бы стали у реки хватать и целовать, — хмыкнула Мария. — Батюшку-то все пуще огня боятся. — Так-то оно так, Марьюшка, а всё едино… — А я Бориса вовсе ж до свадьбы не знала, — задумчиво промолвила Мария, налила себе из кувшина ещё узвару. — У вас-то с батюшкой прямо как в песне али в сказке, а у нас — как у всех… Как велел нас тогда батюшка к нему вывести, так стоим, помню, очи, как водится, в пол потупили, а я чую — смотрит, выбирает, и зло меня взяло, ай, думаю, ты смотришь, так и я на тебя посмотрю! Глаза подняла, взоры встретились — тут он меня и назвал… После уже только на пиру брачном заговорила с ним, спрашиваю — за что выбрал? А он улыбнулся, говорит — а за то, что взгляд у тебя смелый… А я не сдержалась и молвлю: а я-то на тебя прямо тогда посмотрела, потому как разозлилась, что ты будто царь на смотре невест нас выбираешь… — Ай, Марья, — покачала Матрёна укоризненно головой. — Ну кто ж мужу венчанному на пиру брачном такое молвит? Воистину повезло тебе, иной бы за такие слова в первую же ночь плёткой погладил, а и батюшка тебя бы не спас, потому как прав муж бы был… — Да не таков Борис, чтоб плёткой, — скользнула по губам Марии улыбка, ярче стал румянец на щеках. — Я тогда-то как сказала, так сама своих слов и испугалась, ну, думаю, прогневала прямо на свадьбе… А он, смотрю, не гневается, улыбнулся ещё мягче и молвит: а и чем я тебе не царь? Тут я вовсе испугалась, думаю — упился, что ли, вином-то вроде и не пахнет, а нешто батюшка меня за пьяницу запойного выдал, что всей Слободе на потеху по канавам будет валяться! Говорю ему: окстись, чего молвишь такое? А он: да шучу я, Марьюшка… Я: при батюшке моём так пошутишь, так придётся мне, едва свадьбу справивши, вдовий плат примерять! А он за руку под столом меня взял и говорит: а что, не хотела бы вдовий плат да чтоб другого мужа батюшка поискал? И смотрит в глаза, будто в душу заглядывает, а у него-то глаза как смола — чёрные да горячие… Тут я уже потупилась, говорю: а и не хотела бы. И руку не убираю, и понимаю уже: рада, что мужем мне он стал… — Ну и слава Богу, что сладилось, — обняла Матрёна дочь, привлекла к себе. — Уж и молилась я, и надеялась! И за норов твой опасалась, ну да Господь воистину видит, кого браком венчать… Марья, ты только помни: сёстрам-то не рассказывай, как батюшка ваш ко мне сватался! Пока незамужние, нечего им знать, каковы отец с матерью по юности были… — Да не скажу, матушка, слово даю, — засмеялась Мария — да тут же в усмешке злой губы скривила. — Анна-то со мной теперь и не разговаривает вовсе… — Нехорошо, — снова нахмурилась Матрёна. — Чего это вы? Всегда мир в терему нашем был, батюшка тебя, конечно, поболе сестёр с детства любил, ну да подарками всех поровну одаривал, ни одну не обижал… — Да батюшка-то не обижал, — согласилась Мария, тоже нахмурилась. — Но что было — то прежде было… А обзавидовалась Анна чёрной завистью — не сказывала я тебе, не до того перед свадьбой было, — что она-то из всех нас старшая, а меня, вторую по старшинству, вперёд неё замуж выдают. Сперва молвит, помню: и за что Бориске твоему честь такая, чтоб невесту сам выбирал, отчего не меня, старшую, батюшка в жёны предложил? Я тоже озлилась на неё, отвечаю: тебе коли батюшкина воля нелюба, так отчего самому ему это не скажешь, ножкой не топнешь? Она побледнела совсем — не то от злости, не то со страху, представив, как батюшке бы недовольство высказать осмелилась, — да и зашипела вовсе змеюкой: ничего, дескать, мне батюшка князя в женихи сыщет, а твоего Бориску, поди, к себе в стремянные возьмёт! А и за что он тебя только выбрал, из всех нас самая тощая, видно, и впрямь он пёс государев али батюшкин верный, что на кости кидается! За такие-то слова я ей чуть в косы не вцепилась, да думаю: а пропади ты пропадом, хоть лопни от зависти, мне к свадьбе готовиться, не до того, чтоб с тобою лаяться… — А и стоило бы мне сказать, — покачала Матрёна головой, вовсе суровым её лицо сделалось. — Приструнила бы я Анну, велела бы ей язык прикусить… Что дородства в тебе нет — да и я ведь до свадьбы как былинка была, хоть и моложе тебя, конечно! А как вы-то рождаться начали, так вскоре и раздобрела, боялась даже по первости, что полюбил меня Гришенька, батюшка наш Григорий Лукьяныч, тоненькой да лёгонькой, будто тростинка у реки, а теперь я не тростинка, а пышка сдобная, а ну как разлюбит? Сказала ему раз, не сдержалась, а он засмеялся, обнял меня и говорит: так я, Матрёнушка, и не собака, на кости, чай, не бросаюсь, не за худобу тебя, а за нрав весёлый да за лицо пригожее полюбил, а теперь-то ты мне ещё слаще стала… — С годами, видать, батюшку на кости потянуло, — не сдержалась Мария. — На Федьку-то Басманова… — Ай, Марья, язык прикуси! Федька — то Федька, чай тоже не за стать батюшка его приголубил… Ну, да о Федьке речь у нас была уже. Пусть себе, не нам батюшку-то судить. Да и мне Федька полюбился, жалею я его. — Да пусть, — согласилась спокойно Мария. — Ну вот — и Анна мне про эти кости, а Борис-то тоже, поди, на лицо смотрел, а не на то, которая толще… Жаль, Анне я тогда не сказала, что, видать, рожей она не вышла, раз не её он выбрал! Так ведь не скажешь — я же и красивее сестёр никогда не считалась… — Борис тебя выбрал, потому как Господь вас друг другу судил, — уверенно промолвила Матрёна. — Когда любовь истинная да с первого взору, так не за то выбирают, что самая красивая… Думаешь, мне подружки в тринадцать лет не нашёптывали, что могла бы и с кем покрасивше да породовитее рыжего Малюты Скуратова ажно до свадьбы спознаться? А я вспоминала его да от них только отмахивалась, думала — вам всем, может, такая любовь, как у нас с Гришенькой, и не судится. А многим не судилась и впрямь, довелось хлебнуть горькой доли женской, а я-то за батюшкой вашим всю жизнь как за стеною каменной да под солнышком тёплым… — Завистницы они все, — вновь губы зло поджала Мария. — И Анна тоже… Не стала я тебе тогда на неё жаловаться, да Бог с ней! Пеняла мне, что стремянным батюшкиным Борис будет, а батюшка его не в стремянные, а в кравчие к государю, да нас с тобою первыми боярынями на царскую свадьбу, а ныне как спас Борис царице молодой жизнь, так государь его вовсе милостями да златом-серебром осыпал, обещал он мне таких бус да серёг купить, что и у Федьки Басманова не было, когда он в кравчих ходил. Вот купит, приеду в них в гости — вовсе Анна от зависти позеленеет… — Не ссорились бы вы с ней, — вздохнула мягко Матрёна. — Ну да впрямь Бог с этим, ты уже сама в своём доме хозяйка, да и Анне, я чаю, батюшка вскоре жениха подберёт, пора уж ей, заневестилась, видать, потому на тебя и злится… А что, — усмехнулась вдруг она, — хороши федькины драгоценности были, что Борис в казну государеву возвернул? — А и хороши, — усмехнулась и Мария, затуманились на миг её глаза. — Я-то как увидала, так грешным делом подумала: мне бы такие… Ну да нешто мне в федькиных цацках на потеху всей Слободе ходить, даже если бы Борис не столь честен был? Ну, и вернул всё в казну, а что Федьке от матери его досталось, так ему самому. А я, чай, и так батюшкой да супругом не обижена, мне чужого не надо. — И правильно, — согласилась Матрёна, погладила дочь по руке. — С прочими-то сёстрами хоть не ругаетесь? — Да с ними-то, матушка, чего ругаться… Катерина всё у меня норовила выпытать, что после свадьбы в ночь брачную бывает, да стыдно мне было ей сказывать, говорю: как будут тебя замуж выдавать, тогда матушка всё расскажет, аль, может, и я. А Еленка что, Еленка дитя ещё, ей куклы её всего интереснее. Я ей шёлку в подарок привезла, так она им из него платья шить хочет. Не о куклах же мне с ней разговоры разговаривать. — Пусть в куклы покамест играет, дойдёт скоро и ей черёд о женихах думать, — улыбнулась Матрёна, вновь потянулась к блюду со сластями. — Ты ешь, Марьюшка, ешь, Анна хоть и худое молвила про собак и кости, а всё ж откормиться тебе и впрямь не мешает. Да расскажи ещё, что в доме у вас с Борисом, как хозяйство идёт… Мария, начиная рассказывать, вновь наполнила им с матерью чаши.

***

Тесно вдвоём на лавке в горенке гостевой, кою привык уже Фёдор своею в доме Скуратовых полагать. Тесно, не для того её делали, дабы вдвоём на ней любиться, — а всё же когда от любви сладко, то хоть на лавке узкой в горнице малой, хоть на сеновале, хоть вовсе в лесу под кустом… всюду хорошо будет. Думал ли так Басманов, когда любил его государь Иван Васильевич на постели царской? Близко даже не думал — но не думал ведь и о том, что в опалу попадёт, милости да любви государевой лишится. И что иного полюбовника да заступника сыщет, и что окажется им Малюта Скуратов, и что будет с ним лучше, нежели с самим государем, и не то что на лавке узкой, а в подвалах пыточных своею охотою отдаваться ему станет… о том не думал вовсе. Лучше с Малютою — может, в соитии и не то чтобы лучше, по-иному лишь. Государь-то хоть и постарше Скуратова, а зато не Фёдор его, а он Фёдора премудростям любовным обучал, и многое же государю в науке сладкой было ведомо… а посему ежели о соитии лишь говорить, так и не скажет Басманов, чтоб с одним из полюбовников ему лучше было, нежели с другим. А всё же с Малютою лучше. Покойнее — не ждёшь мало не каждый миг, чтобы переменился норов его али навету злобному он на тебя поверил, в верности твоей усомнился. На душе теплее — чужим да одиноким чувствовал себя Фёдор в доме отцовском, так же и во дворце государевом, а у Скуратовых дома хоть по сути и никто, а будто взаправду семью наконец обрёл. Тепло да покойно, горячо да сладко, и даже ласки с заботою Фёдор больше от Малюты видит, нежели от царя видал… Закинута одна нога Басманова Скуратову на плечо, другая в стену, ковром богатым завешенную, упирается. Поддерживает его Малюта сильными руками под колени, сжимает бёдра до синяков, вбивается внутрь так, что приходится Фёдору затылком в подушку вжиматься, дабы головою о лавку не колотиться… лицом Малюта в шею ему зарылся, бородой колет — хор-р-рошо… Не сдержавшись, простонал Басманов особенно громко, тут же Скуратов одну его ногу выпустил, ладонью рот зажал, чертыхнулся сквозь зубы, толчки участил. Шевельнул Фёдор губами, лизнул шершавую ладонь, пытается целовать… попросить бы рукой приласкать, да можно и так — вот выгнуться чуть, навстречу податься, крепче за плечи широкие обхватить, ещё глубже принять… прижаться удом, от напряжения ноющим, к животу… Потекло густое и горячее внутрь, навалился Малюта всем весом, сгрёб в охапку, собою в лавку вжал. Вдохнул шумно фёдоровых волос запах, пробормотал что-то вовсе неразборчиво — кабы даже и не на польском, дед-то, видать, обучал языку пращуров в детстве… Хватило этого и Фёдору — всхлипнул наконец придушенно и благодарно, излился сам, обоим животы семенем пачкая. Рукой по спине Малюты провёл, пальцами чуть взмокшей кромки волос на затылке коснулся, притих. Хорошо, сладко распластанным под тяжестью горячего тела лежать, и всё равно даже, что ноги затекать начали, и шевелиться не хочется, и тела разъединять — всё ещё плоть Скуратова внутри чувствуется, и пусть, подольше бы так. И тяжелее Малюта государя Ивана Васильевича, хоть ростом чуть ниже, да в кости шире, и, в отличие от царя, не сухощав, а скорее дороден, но не жиром, как у ленивых бояр, а могутою крепкою тело налито, сладко такого обнимать… Приподнял Малюта голову, обхватил лицо Фёдора ладонями, начал быстрыми колючими поцелуями покрывать, волосы длинные, спутавшиеся со лба убрал. Прижмурился сладко Басманов, вновь застонал тихонько — до чего хорошо же… — Гри… — чуть не назвал в страсти да неге Гришенькой, да не осмелился, хоть и сам чует, что осмелится вскоре, — Григорий Лукьяныч… — Чего? — хриплым шёпотом Малюта почти в губы выдыхает. — Я в тебе, Федька, будто медведь в малиннике… Засмеялся чуть слышно Фёдор, щекой о колючую бороду потёрся. — Григорий Лукьяныч… а коли всё же казнить меня пришлось бы… жалел бы?.. Приподнялся Малюта — да Фёдор ногами обхватил, не дал из себя выскользнуть. Крепче ладони мозолистые лицо Басманова сжали — так, что больно почти в висках стало. — Пошто спрашиваешь? — и шёпот не страстным — страшным стал. — Просто… — одними губами Фёдор вымолвил. Разжалась хватка, огладил Малюта ладонями его лицо, вновь опустился всем весом. Внутри хлюпнуло влажно — хорошо его нынче Скуратов наполнил, чисто до краёв, как чашу дорогому гостю. — Дурной ты у меня, Федька, как есть дурной… Правду хочешь? Жалел бы. Казнил бы, волю государеву никогда бы не нарушил… своею рукою казнил бы, никому из подручных не доверил. И жалел бы… — вновь зачесал Малюта ладонью Басманову волосы со лба, пропустил длинные шелковистые пряди меж пальцев, — и вспоминал бы всю жизнь. Вот тебе правда моя. Вздохнул Фёдор прерывисто. Поймал руку малютину, начал целовать, губами по запястью широкому скользнул — по внутренней стороне, где жилы под кожей бьются да верёвками крепкими выпирают. — И я бы хотел… если что… чтоб твоею рукой… А только, — засмеялся вновь, коротко, счастливо, — жить с тобой всё же лучше, нежели от твоей руки помирать. Засмеялся и Малюта. Приподнялся с явною неохотой, выскользнул наконец из Фёдора — хлюпнуло по-срамному вновь, пустоту Басманов по первости внутри почувствовал, захотелось на миг обратно, за единением тел, потянуться. Поцеловал его Скуратов в губы — глубоко, крепко, снова ладонями лицо сжав. — Да жить-то всяко лучше… Добро. К себе я пойду. Встал, оделся, как всегда, скоро — поди, у холопей помощи с одеванием почти никогда не просит. Усмехнулся, сверху вниз на Фёдора глядя. — Посидеть, что ли, с тобою, как у нас повелось? Думал ли, что нянькою заделаюсь… Ответил усмешкою весёлою и Басманов. — Нянькою — да полюбовнику? — Ох, Федька, пройтись бы по тебе плетью за дерзость… Лежи, лежи. Посижу. А то уже расспросил один раз твоего Демьяшку — как быстро от тебя уйду, так ты потом полночи ужом вертишься, уснуть не можешь. Сказал ли Демьян, что кошмаров ночных Фёдор боится? Нет, видимо, не сказал. И Малюте о кошмарах тех знать не надобно — пока при нём они не приснились, тогда-то уж не скроешь. — Посиди, Григорий Лукьяныч… лучше с тобою… И уснул Фёдор, пока Малюта, на краю лавки сидя, по волосам его гладил. А кому сказать — не поверят. И не надобно.
Примечания:
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.