***
В кулере булькает вода, выливаемая в кружку. Пальцы крепко ухватились за крупную канистру, чуть ли не сжав; по лбу скатывались холодные капли пота, а перед глазами плыло. В горле кололо даже после двух выпитых почти залпом кружек освежающей воды. Осаму уже давно позабыл, каково это — испытывать подобное чувство. Такое было только три года назад на его первых университетских практиках, в ходе которых он присутствовал на допросах, порой даже сам задавал некоторые вопросы и пытался заставить человека рассказать правду. Со временем он стал относиться к каждой такой процедуре совершенно спокойно — это стало частью его рутины. Не каждодневной, конечно, но из раза в раз повторяющейся. Однако разговор с Достоевским выбил его из колеи. Казалось бы, убийца как убийца. Никаких массовых охот, никаких колоссальных издевательств над телом в виде расчленения, никакого каннибализма — даже это уже попало в список практики такого молодого детектива, являвшегося ровесником убийцы, над делом которого порхал долго. Но всё-таки он не простой убийца. С таким мотивом Дадзай не то чтобы никогда не сталкивался, так даже никогда не слышал и не думал о нём. Просто представить не мог, что такое в принципе может существовать и сподвигнуть человека на не одно убийство. В дали коридора гулко отдаются шаги нескольких человек. Осаму не стал оборачиваться не потому, что знал, кто именно там идёт. Просто из-за того, что там был именно Фёдор, которого уводили прочь. Интересно, прогремит ли его история в таком же или даже большем масштабе, чем выход в свет очередного парфюма, вручную изготовленного им в ограниченном тираже, или же коснётся лишь самого виновного, детектива, конторы и, возможно, того человека, о котором тот упомянул? Осаму в лицо не видел этого человека и даже пол его не знал — настолько растерялся, что забыл спросить, — но однозначно уже сочувствовал ему. Даже не просто сочувствовал. В нём проснулось самое настоящее чувство жалости к нему, о чём Дадзай позабыл годы назад. Он мысленно поклялся самому себе, что если встретит этого человека, то приложит все усилия, чтобы утешить. Хотя некоторые подозрения уже возникли: в том числе и до него когда-то долетели сплетни об «интрижке» парфюмера со студентом четвёртого курса журналистики. Таким нежным и хрупким на вид, но на самом деле всячески защищающим Достоевского перед назойливой публикой. Дадзай прижимает ладонь к намокшему лбу; на ней под воздействием света сверкнул тонкий слой влаги. Допивает уже третью кружку воды и, наконец-то хоть как-то придя в себя, разворачивается, собирается уже сесть за отчёты с термосом кофе, как вдруг замечает знакомую макушку, так и бросавшуюся в глаза. Детектив чуть ли не бросается к противоположному концу коридора, где растерянно стоял юноша, которого тот запомнил, пожалуй, только благодаря довольно необычным для парня длине и цвету волос. — Извините, Вы здесь с какой целью?.. — запыхавшись от такого неожиданного бега, спрашивает Дадзай, тут же перепугавшись, что мог показаться грубым. — Не поймите неправильно, мне просто… очень нужно знать. Сигма, лицо и глаза которого всё ещё были опухшими от слёз, встрепенулся, напуганно отпрянул на пару шагов назад, стоило ему узнать этого человека. Сонливо хлопает слипающимися ресницами, поджимает нижнюю губу. «Он как будто сдерживается, чтобы не заплакать… вновь?..». — Доброй ночи… — Сыромятников неловко заламывает руки, скользит ноготками по коже тыльных сторон своих ладоней. Выглядит он очень устало и растерянно, огорчённо. — Скажите, пожалуйста… Достоевский приходил? — Ещё как приходил, только что увели, — Осаму вскинул головой немного вверх, показывая взглядом в даль коридора, где совсем недавно мельтешил убийца, сопровождаемый двумя работниками полиции. — Какое совпадение, я как раз хотел поговорить. — Ох, боже мой, Дадзай-сан… — Сигма уставляется взглядом в потолок, моргает на протяжении нескольких секунд, пытаясь унять так и подступающие к глазам слёзы, — молю Вас, дайте мне поговорить с ним… В голове детектива уже окончательно сложился пазл. Сигма — точно тот человек, который ему нужен и которому необходимо разъяснить всю ситуацию. — Даже если хотел, не мог бы позволить этому случиться, — легонько мотает головой тот. — Инструкции. Если Вы хотите узнать какую-либо информацию касательно дела, я могу обсудить её с Вами. Отныне мне… известно всё. Что интересно, он пришёл сам, никто из него слова не вытягивал и не выбивал, даже смирительную рубашку не надевали на него. — Я тоже уже всё знаю… — отчаянно вздыхает младший; и всё-таки на щеках его сверкнули пара тонких дорожек, быстро протянувшихся вниз. — Но… пожалуйста… Мне очень надо, понимаете… — Я понимаю, но это будет не лучшей идеей, тем более невозможной для осуществления, — отвечает Дадзай, сделав неловкий шаг вперёд и положив левую ладонь на зону чуть ниже правого плеча студента. — Если Вы не торопитесь, я бы и правда поговорил с Вами. Не пугайтесь, с благими намерениями. — Н-не тороплюсь… Сигма тихонько, сдержанно всхлипывает, стыдливо прикрыв рукой своё лицо от чужого взора и еле найдя силы выдавить из себя: «Ведите куда надо». У Осаму сердце кольнуло, стоило ему ощутить, как дрожит всё тело визави, и уловить неугомонную тряску едва держащих ног. — Может, чаю? Вы как будто вот-вот заснёте. Предложил бы кофе, да вот не в Вашем состоянии. — Да, пожалуйста. Зелёный, если есть. — Конечно есть. Через пару минут оба подошли к той же мрачной комнате для допроса, в которой совсем недавно накалилась обстановка из-за речей Достоевского. Стоило Дадзаю зайти в это помещение, как на несколько секунд неприятно вскружилась голова, что пришлось инстинктивно опереться плечом о дверной косяк. Сигма, нёсший согревающую пальцы кружку чая, бросил удивлённый взгляд на детектива, и тот, довольно быстро опомнившись, пригласил студента вперёд и предложил занять место, а сам запер дверь изнутри. Щелчок замка заставил Сигму встрепенуться и напуганно взглянуть на человека, с которым ему предстоял, похоже, долгий разговор. — Д-дадзай-сан, зачем Вы… — Привычка и тоже инструкции. Если это Вас настораживает, прошу прощения. Ничего страшного я с Вами делать не собираюсь. Всего лишь беседа. Сыромятников, добитый последним разговором с Достоевским, нервно грызёт ноготь и всё-таки покорно медленно ступает вперёд, усаживаясь на стул. Сжимает пальцами ткань брюк, смотрит куда-то на исцарапанный деревянный стол, трясётся от волнения и горя, выжидая дальнейших действий шатена. Осаму действительно испытывал сейчас жалость к этому юноше, который был готов вот-вот разрыдаться. Очевидно, что слухи об отношениях Фёдора и этого парня не были лживы. «Интересно, верна ли моя догадка?» — думает детектив, отодвигая своё кресло немного назад и наконец усаживаясь напротив Сигмы. — Для начала представьтесь, пожалуйста. — Сыромятников Сигма… — Фамилия русская, так ведь? Вы здесь по учёбе? — получив в ответ кивок, он продолжает: — Сессия идёт? Теперь понятно, почему Вы, извиняюсь, так неважно выглядите. — Дадзай-сан, я не настроен сейчас на прелюдии. Вы хотели что-то обсудить. Если это касается Фёдора, то давайте сразу к делу, пожалуйста. — Прошу прощения, — старший вновь кладёт на стол документы, с которыми ещё до прихода «пострадавшего» думал разобраться, но, похоже, это ему сейчас не светит. — Скажите, пожалуйста, Вы сами узнали о деяниях Достоевского или он рассказал? Опишите, как именно это произошло. — Вы правы, у меня сейчас проходит финальная экзаменационная сессия. Этой ночью я готовился к очередному экзамену, как вдруг ко мне без предупреждения, что произошло впервые, пришёл Фёдор. Промокший насквозь, трясущийся, заикавшийся… Я сразу понял, что нас обоих ждёт серьёзный разговор, но… ох, я даже подумать не мог, что он скажет… такое… Сигма всё ещё старается сдерживать слёзы. Часто моргает, инстинктивно прижимает два средних пальца к зоне уголков глаз, немного надавив на нос, после смотрит вниз на протяжении нескольких секунд. Делает глубокий вдох, вслед за ним — пару глотков немного остывшего чая. Кадык его заметно дёрнулся, символизируя о возникновении неприятного кома в горле. — Сигма-сан, — Осаму наклоняется немного вперёд, тепло взглянув на юношу, — Фёдор рассказал Вам всё или только основное? — Он говорил, что ещё не всё сказал, хотя… мне было понятно всё… Сигма вспоминает самые ужасные мгновения, недавно минувшие. Повышенный голос. Пальцы, вдавливающие нежные щёки в череп. Ногти, оставившие на молочной коже алые полосы. Оскорбления, ругань, неожиданная ссора. Спонтанный хлопок по щеке, неосторожный, из-за чего из носа хлынули гранатовые капли. Не таким предстал перед ним Фёдор в то жаркое, душное, но такое прекрасное, мимолётное, на горе обоих ускользнувшее лето… Трепетные ухаживания, постоянные комплименты, смущённые улыбки и речи, тёплые прикосновения, пьяные попытки сомкнуть губы в ласковом, робком поцелуе. Первый поцелуй. Такой трепетный и пылкий, пусть и неумелый. Колотившиеся в общий такт сердца. Руки, жадно изучавшие первые попадавшиеся участки тел, пылавшие от неконтролируемой радости и восторга и ранее не открытые для таких прикосновений. — И Вы очень хотите поговорить с ним? — Очень… — Ясно, — Дадзай вздыхает, думая, с чего бы начать, как бы подвести Сигму к пугавшему, ужасавшему выводу. — Скажите, пожалуйста, как долго Вы были в отношениях? С лета? Как познакомились? Дикий, напуганный взгляд Сигмы заметался по всей комнатушке, дыхание утяжелилось, руки задрожали. Хотелось подскочить с места и убежать прочь, больше не видеть этого детектива, разговор с которым давил. Было до жути страшно. — Сигма-сан, Вам не стоит бояться, — голос Дадзая действительно спокоен, тёпел, в какой-то мере даже убаюкивающий. По одному лишь тону можно понять, что никаких тщеславных, жестоких, агрессивных намерений в сторону этого студента у него нет. — Всё хорошо, это нормально. Я всё понимаю. Сигма сонливо встряхивает головой, делает ещё один нервный, тяжёлый глоток чая. — Мы познакомились примерно год назад, когда я посреди экзаменационной сессии пришёл в его лавку. Губы были обветрены и обкусаны из-за стресса, поэтому пришёл за гигиенической помадой. Он тогда же и сказал, что мой запах уникален… Осаму слушал не перебивая. Возможно, именно в этом диалоге заключается главная зацепка, способная помочь сделать финальный вывод. — Во второй раз я пришёл к нему уже в конце июля, когда наступили летние каникулы, за новой помадой. Неожиданно для меня он вручил не только помаду, но и… парфюм, который он, как говорил, создал специально для меня… — Прошу прощения, но Вы… а… — Дадзай чётко видит, насколько измучен его собеседник. Он боится добить его окончательно, однако в то же время ему было просто необходимо озвучить это. Он совсем не знает, как разговаривать в таких ситуациях, если не прямолинейно, что порой может оказаться слишком жестоким. — Вы знаете, из чего был сделан этот парфюм? — З-знаю… Сигма вдавливает свои локти в стол и закрывает лицо ладонями, уже зарыдав в них и затрясшись всем телом. Плечи его вздрагивали при каждом новом громком всхлипе. Голос был сиплый и находился на грани срыва — Осаму сразу понял, что плакал до этой беседы юноша долго. И шатен не выдерживает. Неуверенно поднимается, проходит немного вперёд, положив ладони на дрожащие плечи и легонько разминая их. Сигму передёрнуло от таких неожиданных, но в то же время приятных прикосновений; он тихонько заскулил, со временем начав успокаиваться. И только сейчас до Осаму донёсся отдалённый, впитавшийся в накинутую наспех первую попавшуюся рубашку приглушённый аромат — медовый с нотками смородины. Спору нет, он так лёгок, так нежен. Идеален. Никогда Дадзай не слышал такого великолепия. «Но даже такой запах не давал права Достоевскому так поступать и… ломать его…». — Дадзай-сан… — Сигма жалобно скулит, ткнувшись лицом, укрытым ладонями, чуть выше живота детектива, — пожалуйста, не тяните… Скажите всё сразу… — Тогда ответьте мне, — Дадзай говорит всё так же спокойно, ласково, певуче, ловкими пальцами аккуратно расплетая волосы, так и собранные в высокий хвост, — говорил ли Достоевский что-либо по поводу Вашего естественного запаха? Если да, то можете процитировать или пересказать максимально точь-в-точь? Сигма наконец-то убирает ладони со своего лица, дабы его хныканья могли нормально расслышать и понять. На протяжении нескольких секунд всхлипывает ещё пару раз, смахивает слёзы, глубоко дышит, пытаясь успокоиться. Этот разговор был больше похож на пытку. На такую зверскую, жестокую. — Что он с ума сошёл, пока пытался создать тот аромат, который подойдёт мне и только мне в полной мере… Что он влюбился в меня из-за запаха… Что он… хотел его… — Ох, боже мой… — Осаму позволяет опять разревевшемуся юноше ткнуться в его тело, пытаясь найти ласку после произошедшего казуса хотя бы здесь. В горле его что-то кольнуло и застряло. — Именно этого я и боялся… Сыромятников застыл, пытаясь морально подготовить себя, пусть и сам не понимал, к чему именно. — Ты умничка, что так хорошо держишься, правда, — нахваливает того Дадзай, неосознанно перейдя на ты, успокаивающе поглаживая по уже распущенным волосам, перебирая их и порой накручивая на пальцы. Младшему сразу вспомнились прикосновения Достоевского. Такие невесомые, трепетные, бережные. В голове просто не укладывалось, что он же мог… столь цинично убить девушек, так кричать на своего возлюбленного и его же ударить. Сигма боялся поддаться сейчас, довериться чужой ласке и вновь оказаться обманутым, но в то же время его до жути страшило одиночество. Он просто не знает, куда себя деть, как выйти из такого отвратительного, гадкого положения, внушавшего отчаяние. «Так будет только хуже». «Нам не стоит быть вместе». «Я сломаю тебя, испорчу, погублю». — Понимаю, тяжело, но, бога ради, держись подальше от Фёдора. Хотя не факт, что вам удастся уже встретиться… — Дадзай-сан, ну нет же… Сигма уже вцепился пальцами даже не в свои волосы, а в чужие запястья. Впивается в них, трёт, царапает, на грани истерики чуть ли не раздирая фарфоровую кожу. Слёзы так и хлещут, глаза зажмурены, голова наклонена вниз, а тело трясётся при каждом всхлипе. Осаму кусает губу, чувствуя немного болезненное жжение и наблюдая, как бледная кожа его рук, которые были немного открыты за счёт того, что рукава рубашки, как всегда во время работы, были засучены, покрывается яркими полосами, но лишний раз не двигается и не просит прекратить неосознанно причинять боль. Такое успокаивает. — Придётся, увы. Да и, знаешь… — Осаму делает ещё один вдох, набираясь смелости сказать то, что должен был, — не думаю, что тебе хотелось бы, будучи задушенным руками твоего же возлюбленного, лежать с выколотыми глазами в контейнере, наполненном этиловым спиртом, в то время как напротив сидит Фёдор и выжидает, пока спирт поглотит твой запах полностью. У Сигмы дыхание спёрло, к глазам подкатили новые слёзы, а к горлу — тошнота. Он теряется, не понимает, когда же, почему всё вышло в такое русло. Хотя он уже чётко знал. Той весной, когда они впервые встретились. Опьяняющий аромат тела тому вина. — П-почему так… — Он тебе не рассказывал, как убивал? — Нет, не говорил… Дадзай легонько проводит по светлым волосам вновь и останавливается на затылке, немо прося взглянуть на него. Сигма наконец-то размыкает намокшие веки, моргает, пытаясь согнать лишнюю влагу с заплаканных глаз. — Я с самого начала сказал Фёдору, что убийства ради ароматов были выполнены зря. Девушки бегают за ним, он пленит их своей красотой, статностью, деньгами, мастерством в таком необычном, но прекрасном искусстве. Я более чем уверен, что нашлись бы те, кто был готов отдать свой аромат Достоевскому даже за бесплатно. Они бы рвались к нему, пожизненно гордились тем, что самому Достоевскому настолько полюбился их аромат, что он охотно вылил его в очередной парфюм, передавали бы эту историю из поколения в поколение, рассказывали её всем своим знакомым сотни раз, даже когда им уже надоест слушать. Но такого ему было мало, этого не хватало. Осаму уже опускается на корточки перед юношей, дабы тому было легче смотреть на детектива. Ласково берёт его за замёрзшие под мартовским дождём ладони, грея их в своих. — Он гнался именно за вспышкой аромата, которая происходила только при гибели жертвы. Аромат ему нужен был со всего тела, чтобы заполучить как можно больше — с лодыжек, запястий, волос, шеи… груди… Он делал всё быстро, но в то же время непомерно аккуратно, даже совсем не оставляя никаких следов. Душил рукой, зажимая нос, из-за чего в ноздри не попадало никаких инородных тел, что могло бы помочь отыскать орудие убийства и его запах. Выкалывал глаза, дабы спирт не разъел глазные яблоки, так как нахождение этилового спирта на теле могло вывести к мотиву, а там и к самому убийце. Тщательно вымывал тело от этилового спирта и посторонних запахов, чтобы сбить собак и моего коллегу, на обоняние которого можно было положиться, с толку. Полностью избавиться от всех запахов он смог благодаря своему нечеловеческому обонянию — ему не составляло труда почувствовать, когда тело уже не пахло ничем. Одежда также была уничтожена. — Г-господи… Сигма чувствовал, что его вот-вот стошнит от одного лишь представления такого. Ни капли мысли о ревности из-за осознания того, что Фёдор трогал, утыкался лицом, елозил носом по обнажённым девичьим телам. Только отвращение. И при одном лишь представлении такого, и при осознании того, что это делал Фёдор. — Эй… — Осаму легонько хлопает по щекам юноши, уже шатавшегося на стуле; глаза его закатывались, а голова опускалась, обнажая все признаки скорой потери сознания, — потерпи немного… Дадзай подхватывает парня под мышки, утаскивая уже в своё кожаное кресло. Помогает уложить голову на его спинку, говорит, что прямо сейчас вернётся, и вылетает из комнаты допроса в коридор. Возвращается, как и обещал, менее чем за пару десятков секунд со стаканом прохладной воды. Опять касается затылка Сигмы, старавшегося кое-как прийти в себя, помогает сделать несколько жадных, голодных глотков. — Как же его по запаху не нашли… — Мне кажется, наши обсуждения надо уже заканчивать. Ты чуть не… — Дадзай-сан, скажите, — Сыромятников вслепую, так как глаза, перед которыми всё плыло, едва были открыты, но метко хватается за чужой белоснежный рукав, — прошу Вас… — Фёдор не обладал собственным запахом. Он, как и его жертвы после этих манёвров, не пахнул совсем ничем. Именно поэтому он и хотел твой запах, Сигма. Хотел скомпенсировать, убить эту пустоту.***
Дело, вопреки привычной всем процедуре, не было отложено. Оно, как выразился Дадзай, а за ним и его близкий друг из Правительства, просто не терпело отлагательств, поэтому было решено в кратчайшие сроки, однако по указу Правительства было максимально засекречено. О произошедшем ни слова в прессе и новостях, на языках ни у кого ничего не вертелось — к суду были допущены только доверенные лица. Фёдор не просил адвоката, даже требовал отказаться от его услуги, но Дадзай настоял на своём — правовой порядок должен быть соблюдён полностью. К слову, помощь адвоката, не поверившего в то, что такое мог сделать разумный человек, пригодилась — он велел перерыть все данные о состоянии здоровья Достоевского: график посещения врачей, кого именно он посещал в недавние сроки, состоит ли на каких-либо учётах. Была раздобыта весьма ценная информация: с психикой далеко не всё в порядке. Провели новую и полную экспертизу, которая доказала гипотезу адвоката. Каково же было облегчение Сыромятникова, которого отнесли к пострадавшим, благодаря чему позволили присутствовать на суде, после объявления приговора. Наказание было очень, очень смягчено, чего не ждал даже сам Достоевский — он уже полностью принял то, что его наверняка казнят, и относился к этому как к заслуженному наказанию, однако всё закончилось совсем иначе. Фёдор был причислен к психически нездоровым людям, против чего он даже не вздумал перечить. Разрывать множественные контракты с десятками стран и тысячами компаний было бы той ещё морокой не только для парфюмера, но и для Правительства. В случае огласки пострадает репутация в том числе и Детективного Агентства и Правительства Йокогамы. Как минимум первое убийство, как и, наверное, остальные, произошло в результате аффекта, которому противиться было невозможно — Достоевский подробно описал своё состояние, когда собственный голос и мерзкий силуэт находят абсолютно везде, пугают и заставляют подчиняться чужой воле, до убийства, во время и после него и через некоторое время — уже после первого свидания с Сигмой, который и сам слёзно умолял всех подряд, даже тех, кто не отвечал за решение суда, пощадить. Его мнение не могли хотя бы не выслушать — как-никак, именно он и был мотивом убийцы, а по совместительству и возлюбленным, к тому же престиж его покойных родителей как знаменитых журналистов, при жизни сотрудничавших в том числе и с Японией, тоже играл свою роль. Фёдор, на всех правах объявленный временно недееспособным и «невменяемым» — хоть свою вину осознавал в полной мере и заявлял, что считает «наказание» даже слишком лёгким, — был сдан в психиатрическую больницу. Медсёстры, услыхав о деяниях всеми любимого парфюмера, естественно, «нашёптанных им на ушко», перепугались и поначалу целым составом ходили к нему, на всякий случай прикованному к постели, а все процедуры осуществляли с распахнутой в коридор дверью на случай чего. Однако Достоевский был совершенно спокоен. Ни одного презрительного или недовольного взгляда в сторону женщин, ни одного лишнего глубокого вдоха или телодвижения. Ни единого слова о парфюмерии, ни единой мольбы освободить. Лишь покорно протягивал свою кисть, на время для удобства освобождённую, позволяя сделать укол или вставить иглу для капельницы. Не брезговал таблетками, которые ему выдавали на приём. Со временем ему стали доверять. На дневное время наручники отстёгивались, и Фёдору дозволялось садиться на подоконник и смотреть в решётчатое окно, изучая лесной пейзаж, отдалённый от цивилизации, даже не под присмотром докторов. После многочисленных обследований и проведённых процедур стали выдавать листы бумаги и карандаши, полностью убедившись в том, что суицидальных и садистских наклонностей у больного точно больше нет, поэтому канцелярские принадлежности не по назначению использоваться точно не будут. Фёдор стал пробовать себя в писательстве. Доктора, которые были обязаны проверять содержимое его записей — его заставляли писать исключительно на японском языке, дабы точно понять всё, — нашли новый способ познать такого «необычного», как многие выражались, пациента. Его мысли, мировоззрение, даже объяснение мотива — всё было в романе, продолжение которого с нетерпением ждали работницы психбольницы. Он даже не прятал листы, а послушно протягивал их, когда поначалу лишь из выполнения долга, после же из искреннего интереса медсёстры просили прочитать. Порой Фёдор рассказывал им свои мысли о дальнейшем развитии сюжета, советовался, стоит ли выводить роман именно в это русло и смогли бы герои поступить определённым образом. Достоевский в своих строках поведал любопытным дамам, с которыми смог найти общий язык, историю Родиона Романовича Раскольникова, увлёкшегося своей теорией и в порыве любопытства и желания убедиться в её правдивости жестоко убившего старушонку несколькими ударами топора. Сделавшего всё чётко, умело и руководившегося рассудком при составлении плана, благодаря чему даже не оставившего улик. Совершившего поистине идеальное убийство, о котором, не выдержав страха оказаться пойманным и давления со стороны следователя, догадавшегося о его деяниях, сознался и смиренно понёс заслуженное наказание, пусть и облегчённое по некоторым обстоятельствам. Девушки сначала шарахнулись, прочитав первые главы, однако вскоре выдохнули с облегчением. — Этот роман — моя своеобразная автобиография. Я осуждаю поступок и теорию Раскольникова ровно так же, как и себя. Я его ненавижу, но в то же время понимаю и в какой-то степени люблю. Он словно моё детище. — Так если ты осуждаешь его, — проговаривает уже пожилая женщина, усаживаясь напротив Достоевского за стол. О нём она заботилась, как о сыне: интересовалась ходом романа больше всех других медсестёр, каждый вечер по-тихому приносила ему чашку любимого зелёного чая и то тарелочку печенья, то конфеты, то данго, — то почему же дал ему право поступить так? Фёдор усмехается. Не высокомерно, а тепло — так же тепло он смотрел на даму, любопытно хлопавшую своими посветлевшими с возрастом ресницами. — Потому что Родион — человек. Каждому человеку свойственно ошибаться. Вопрос уже в другом… Фёдор поднимается со стула, медленным шагом проходит к окну, смотрит вдаль, где тускло мерцали звёзды сквозь тёмные облака. Пахло надвигающейся майской грозой. Неугомонный ветер слышимо колыхал ветви и листья деревьев, траву, нагонял ночную свежесть. Отдалённый город постепенно погружался в сон, а лесные птицы уже давно утихли, и лишь в палате Достоевского, освещённой маленькой лампочкой, торчащей из потолка, кипела жизнь вместе со множеством мыслей и обсуждением романа с психологической и философской точки зрения. Босые ноги подминают подол длинных свободных белых штанов, чуть ли не волочившихся по полу. — Сможет ли Родион Романович признать свою ошибку? Раскается ли он? Поймёт ли, что на самом деле права не имел? Парфюмер всё так и не отводит взгляд от полюбившегося ему пейзажа. Будто разговаривал он не с медсестрой и даже не с самим собой, а с кем-то или чем-то другим. Выпрашивал совета у того, кто уже не первый век познаёт человека, его сознание и инстинкты, поступки и мотивы, потребности и желания, добродетели и грехи. — Как ты и сказал, он ведь человек, — тихонько отвечает медсестра, помешивая ложечкой сахар в своей кружке чая. — Наверное, он всё-таки имеет право быть прощённым и сможет пойти по другой дороге. — Вы правы. Фёдор уже, задумавшись, уселся на подоконник. В голове его возникали всё новые пути дальнейшего развития сюжета. Он полностью погрузился в себя и, поддавшись резко нахлынувшему на него вдохновению, откинулся назад, вжавшись затылком в стену молочного цвета. Женщина искренне улыбнулась, так как впервые увидела Достоевского в таком состоянии — состоянии полного покоя и безмятежности вперемешку с бурным вдохновением. — Сонечка спасёт и его, и себя. — Считаешь, что она тоже имеет право на искупление? — Ещё как имеет. Она в моих глазах — идеал. Она всего лишь попала не в ту ситуацию, но я не могу не дать ей шанс быть счастливой. Где-то вдали сверкнула молния, через несколько секунд раздался отдалённый гром. Почти сразу же с неба посыпались одна за другой капли дождя, с каждым новым разом набирая частоту и интенсивность. Вновь подул ветер, занёсший в палату свежесть дождя. Намокли прутья ржавеющей решётки, с них со временем падали капли, образовывая на подоконнике лужицу. — И она, и Раскольников раскаются и станут счастливы. Бог им всё простит. Их воскресит любовь. — Альтернатива твоей жизни? — Именно. Меня любовь, наоборот, погубила. Фёдор ловко спрыгивает с подоконника, приземлившись на намокшие из-за капель, приносимых в комнатушку напористым дождём, ступни. Ходит по комнате взад-вперёд, прижав большой палец левой руки к нижней губе, задумчиво сгрызая ноготь и сдирая тонкую кожу вокруг него. Совсем скоро показались пара капелек крови, которые тот скрыл своими устами. — Любовь должна приходить своим чередом, а не тогда, когда человек просто хочет влюбиться хоть в кого-нибудь. Такое натворит бед. Достоевский наконец-то разворачивается лицом к женщине. Теперь гром оглушительно прогремел сразу после сверкнувшей где-то поблизости молнии. Наступило тотальное безмолвие, продержавшееся на протяжении нескольких секунд. Хлеще, чем близкий гром, голос Фёдора пронзил тишину: — Именно поэтому я брошу парфюмерию.***
Нельзя было передать словами шок публики, когда Фёдор после долгого затишья неожиданно сообщил о финальном повторе давно изготовленных, теперь же позабытых парфюмов и полном уходе из области парфюмерии. Несмотря на то что он излечился полностью, Дадзай собственной персоной контролировал каждое действие Достоевского при занятии ароматным искусством. Это поначалу до жути смущало парфюмера, он даже ругался с детективом по этому поводу. — Это рецепт моих парфюмов, я не собираюсь его раскрывать, тем более человеку, у которого СМИ за спиной! — Нужны мне Ваши формулы, в которых я всё равно ничего не пойму, — Дадзай лишь пожал плечами. — У меня инструкции. — «Инструкции» — ваше единственное оправдание?! Вы слов других не знаете и сказать не можете? Фёдор, совершенно спокойный в любых ситуациях, был готов кричать, выть, нецензурно выражаться. У него и в мыслях не было прибегать к недавней парфюмерии, хоть он и понимал опасения шатена. Но всё-таки в его глазах это уже слишком. Во-первых, на стол детективу была брошена справка о восстановлении психического здоровья, вслед за ней — и документ об официальном возвращении права на занятие предпринимательской деятельностью. Во-вторых, Достоевский — не тот, кто наступит на грабли дважды. Не тот, кто вернётся на место преступления даже из самого ярого любопытства. Но всё-таки со временем он успокоился. Осаму никогда, никогда не был с ним столь груб, чтобы заслужить такое отношение к себе. Очевидно, что он терпеливо работает детективом не из алчности, а из справедливости. Фёдор привык, а со временем даже стал порой забывать о присутствии ровесника в своей мастерской: тот и правда молчал, сидел неподвижно, не мельтешил перед глазами и ни единого лишнего звука не издавал, расспросами не отвлекал. Просто, как и обещал, сидел на стуле в углу и наблюдал порой часами подряд за процессом изготовления очередного парфюма. За всё время таких наблюдений он действительно не то чтобы в блокноте или заметках, так даже в голове ни одного рецепта не вынес. Коммерческая тайна правда была сохранена. Сигма, несмотря на огромное количество стресса, свалившегося на юношеские плечи в предельно короткий срок, успешно сдал все экзамены — как он это объясняет, «забылся в учёбе от всех окружавших его бед» — и, как и хотел, поступил в магистратуру. Но с Фёдором на связь не выходил, не отвечал на звонки даже в свободное время и душевные сообщения, в парфюмерной лавке не появлялся. И всё-таки не осмелился его заблокировать ни в одном мессенджере. А вот новости о своём «возлюбленном» ещё как читал, нередко и сам становился объектом обсуждений — и публичных в средствах массовой информации, и среди однокурсников, от которых в таком случае отмахивался и которые уже совсем скоро усвоили правило: ни слова об интрижке Сигмы с Фёдором. На публике, кроме университета, он больше совсем не появлялся, однако сплетни всё сыпались и сыпались, и это выводило из себя. Так бесило, так огорчало, так давило на больное. Ему казалось, что он вот-вот сорвётся, напишет статью о том, что был в отношениях с Достоевским, но по личным причинам принял решение покончить с этим, и сдаст во все издания подряд. Такое наверняка посчитали бы ценной информацией и просто не смогли бы пройти мимо этого, тем более что предоставляется она не от третьего лица, а от самого Сыромятникова, чья точка зрения и чьи слова были просто необходимы и долгожданны публикой. Но он всё-таки не поступал так. Ему всё ещё было ценно мнение Достоевского и его чувства. Он хотел вернуться, но всё-таки до безумия было страшно. «Я запах твой хотел…». Фёдор бы избавился от парфюмерии сразу же и полностью. Ему не хотелось, чтобы кто-то владел всеми его несметными парфюмерными богатствами. Ему было всё равно, сколько люди были готовы заплатить за это. Он считал и квартиру, и парфюмерную лавку, и мастерскую, и каждый флакон и склянку с эфирными маслами предметом вечного, бессмертного проклятия, которое и на том свете достанет страдальца. Достоевский сжёг бы всё. С нескрываемым наслаждением смотрел бы на то, как огонь жадно охватывает мебель, поглощает ароматный запах, забирает с собой заветные, бесценные формулы, о которых парфюмеры и мечтать не смели. Но эта мысль была отброшена. Всё находится в центре города, в густонаселённой высотке. Фёдор больше не мог стать причиной страданий или даже гибели хоть одной души. Поэтому он и решил красиво покончить с парфюмерией, а квартиру и лавку всё-таки продать. По-честному, а не как он получил её в результате глупой, провокационной случайности. Естественно, он заказал очищение всех помещений, которые собирался продавать. Каждый уголок был наконец-то наполнен духовной чистотой, а все проклятия, которые Достоевский смог только развидеть и представить, сняты, вымыты, выгнаны прочь ярким, сладким дымом жжённого ладана и долгими, тягучими речами на латыни. И всё-таки блокнот, в котором хранились все заветные формулы, был без лишних раздумий брошен в камин. Настал тот самый долгожданный момент, когда последняя капля этилового спирта, последняя ароматная нотка и последний ювелирный флакон были проданы прямо в парфюмерной лавке чуть ли не плакавшей даме, жалобно умолявшей Фёдора не бросать занятие этим искусством. Тот лишь выразил слова сожаления, извинился и отрицательно покачал головой. Захлопнулась дверь парфюмерной лавки. Звякнул ключ, сделавший три поворота в замочной скважине, тем самым заперев навеки детские и несбыточные мечты. У Фёдора, ранее испытывавшего чувство явного облегчения, сейчас подкосились ноги, и того еле-еле успел придержать ближайший журналист, тут же попросивший объяснить причину такого скорого и неожиданного конца карьеры. Достоевский поблагодарил за помощь, неловко отряхнулся и, более ничего не сказав и так и не ответив на заданный ему вопрос, стал пытаться пробраться через назойливую толпу. Хотелось только наконец-то зайти в тихую квартиру, будущий владелец которой уже нашёлся, плюхнуться на застеленную бордовым покрывалом кровать, даже не раздевшись, и сомкнуть веки на часок-другой. Перед глазами плыло от такого количества пришедших «попрощаться», но даже в таком состоянии Фёдор не смог не разглядеть знакомую с ранних лет макушку. Светлую с оттенком нежно-жёлтого. — Ох, Агатушка… — за всего лишь мгновение глаза Достоевского, протискивавшегося между людьми, разочарованными и начинающими постепенно отступать, поняв, что на интересующие их вопросы ответа не последует, наполнились влагой. Долгие десятки секунд — и он наконец-то смог оказаться перед уже не юной девушкой, с которой познакомился в пять лет, а перед женщиной. Спору нет, своей красоты она так и не потеряла, но на лбе её уже появились несколько морщинок, щёки потеряли свой свежий нежно-пунцовый оттенок, волосы, ранее заплетённые в две густые длинные косы, теперь покоились в качестве небрежного, но очаровательного пучка, а очи её, ранее небесно-голубые, утратили свой прежний девичий блеск. Всё это показывало, что возраст со временем, как бы ни хотелось, берёт своё, но всё-таки Кристи была всё ещё прекрасна. — Агата, я правда не ожидал… — хнычет Достоевский и, не выдержав, прямо на глазах у публики крепко обнимает женщину, надавливает левой ладонью на лопатки, правой зарывается в волосы на затылке, а сам тычется носом в макушку, зажмурившись и стараясь сдержать предательски быстро подобравшиеся слёзы. — Спасибо тебе, что пришла, я даже мечтать о твоём прилёте не смел… — Я по-другому не могла, Федь, ты же знаешь… — Агата охотно поддаётся вперёд, уложив пальцы между лопаток младшего в ответ и начав скользить ими по коже сквозь мягкую ткань чёрной рубашки. — Знаю… — тяжёлый, сиплый вздох на грани всхлипа, — но всё-таки… Ох, боже мой, спасибо… Тепло рук, дыхания и слов, ласка навеяли на Фёдора сладостную ностальгию. Он вспомнил заботу со стороны Кристи, когда сам был подростком и ещё учился в школе, переживал конфликты с родителями, утаивал от них то, что всё-таки принял решение пойти по парфюмерному пути. Но оба никак не думали, что всё это зря. Именно благодаря парфюмерии Фёдор жил. Жил, пока придумывал очередную композицию. Жил, пока держал в руках пипетку. Жил, пока вдыхал плоды своего труда. Жил, пока дышал Сигмой.***
Как и ожидалось, ночью аэропорт не был так полон людьми, как днём. Огромное, просторное помещение казалось ещё более пустым, одиноким, когда шаги гулким эхом проносились по округе, а колёсики чемоданов глухо ударялись о пол. Взгляд Фёдора уставлен в быстро ступавшие ноги. Ему вновь довелось встретиться с Сакагучи Анго, несколько лет назад разбиравшимся в жестоких деяниях Эйса, теперь же в качестве главного свидетеля «провожавшим» парфюмера, которого было принято ещё на первом и последнем суде решение депортировать сразу же после полного исцеления в психиатрической больнице, дипломатичного окончания всех заключённых контрактов и официального выхода из сферы парфюмерии. Столько воспоминаний, столько услады, столько блаженства было испытано в Йокогаме. Столько боли, столько горечи, столько позора. Ему надо бежать отсюда прочь. Фёдора пленила петербургская культурная жизнь, но он напрочь отказался от этого. Будет вспоминать о Сыромятникове, с которым в последний раз разговаривал с глазу на глаз перед признанием Дадзаю. К чёрту Сибирь — болезненную детскую пору, не нужен ему юг — не такая высокая урбанизация, сравнительно низкий уровень развития культуры и ничего более интересного, чем банальные курорты. Москва, Москва его манила. Было объявлено о начале посадки. Мысленно попрощавшись с городом, подарившим ему столько впечатлений и славы, от которой спустя годы тот самовольно отказался, Фёдор поднялся со своего кресла в зале ожидания. Цепляется пальцами за металлические ручки чемоданов, бросает выжидающий взгляд на Сакагучи и выдвигается к очередной стойке регистрации, теперь же последней для него в Йокогаме и в целом в Японии. — Феденька… Достоевский покорно оборачивается и действительно удивлённо ахает, увидав Сигму. Едкое желание избегать этого юношу испарилось вмиг. Остались только нежные чувства и неподдельное замешательство. — Ох, Сигма… Он покорно не зовёт его по первому имени. Оставляет на месте свои чемоданы, чуть не опрокинувшиеся на пол от резкой остановки, медленно, неуверенно проходит вперёд, даже совсем не обратив внимания на то, что Сигма был не один, а в компании Дадзая, оставшегося в нескольких метрах позади. Останавливается, не двигается на протяжении нескольких секунд. — Mon bijou… — ласково шепчет тот, медленно вытягивая свою правую ладонь вперёд, готовясь вот-вот положить её на манящую, пусть и впавшую щёку, в ответ на что Сигма делает неловкий шаг назад. Фёдор встаёт в ступор, опять замолкает на несколько секунд, сразу после чего огорчённо вздыхает: — Хорошо, я понял. Взгляд студента пуглив и дик, он мечется по всему телу парфюмера: по его всё ещё очаровательному личику, изящным рукам, хрупкому на вид туловищу. Не выдерживая резко накатившего страха от одной лишь встречи тет-а-тет, Сыромятников оборачивается, выискивая взглядом Дадзая. Тот расцепляет руки, ранее сложенные на груди, довольно быстро оказывается рядом, успокаивающе прижав юношу, уже готового заплакать, к себе и ткнув его лицом в своё плечо. Достоевского болезненно кольнула изнутри самая настоящая ревность, что тот на несколько секунд даже потерял возможность самостоятельно дышать. Берёт себя в руки, прекрасно понимая и принимая страх «возлюбленного». И всё-таки ему грело душу то, что Сыромятников осмелился приехать сюда, даже ласково позвал. После всего того, что Фёдор с ним сделал. Фёдор понимает, что не сможет прожить без этого юноши. Он не существовал, а именно жил благодаря нему. Благодаря его ласке, нежным речам, тёплым прикосновениям, сладостному аромату… Испуг переметнулся теперь же на Достоевского. Сигма не пахнул тем заветным медовым ароматом, с которого всё началось, и, кажись, не пользовался им уже давно. В истерике вымыл его с тела и волос, избавился от его остатков и на одежде, если и не сменил весь гардероб сразу после того, как вся правда всплыла. Вот оно — самое настоящее разочарование Достоевского. Набравшись смелости и даже чуть ли не стиснув зубы, тот максимально спокойно протягивает, стараясь внушить доверие: — Сигма, я тебя задерживать не буду. Уговаривать, заставлять, давить на жалость, манипулировать, решать за тебя — тоже. Лишь дам тебе право выбора, от которого наверняка будет зависеть дальнейший ход нашей жизни. Когда Сыромятников, тихонько всхлипнув и незаметно смахнув указательным пальцем подступившую слезинку, обернулся, Фёдор уже протянул ему свою ладонь, демонстрируя своё ожидание. — Ты можешь уехать со мной, а можешь остаться здесь и забыть обо мне. Не торопись и не делай поспешных выводов, обдумай всё хорошенько. В любом случае я тебя пойму и не осужу. Выбор за тобой.