***
Когда-нибудь Каины убьют его за ночные походы в Горны, внезапные и совершенно зверские. Не раз Георгий жаловался на то, что стучать степной гость любит чрезвычайно громко, а дом всё ещё общий, на всю семью, и нечего будить ни братьев, ни детей. Сегодня Симон открывает сам, складывает очки, держащиеся на тонком чёрном шнурке, безобразно деловой и до ужасного собранный. У него светлый, острый взгляд, но он не умеет им вскрывать книжные корешки и читать людей, словно книги. Ночь прибавляет ему лет и морщин, делая более живым. Старым. Ночью, когда никто не видит, Симон Каин больше человек, чем идея, и до неотвратимого настоящий. Идеи не соглашаются выслушать совершенно бредовые помыслы, идеи не видят порой смысла в том, чтобы идти ночью в Степь, чувствовать на себе её взгляды, не задавая никаких вопросов. За несколько лет они привыкли друг другу безоговорочно доверять, оттого и страха за собственную жизнь как такового почти нет. Настроения для шуток нет тоже. Боль под сердцем не уходит, но становится другой, направляющей, ведущей, скапливающейся привычкой где-то под лёгкими. Неприятной тяжестью над душой. Черенок лопаты в пальцах почти тёплый, прожилки дерева — мёртвые, но хранящие тепло кожи так, словно истосковались по собственному. Земля здесь тоже по чему-то тоскует, прорезает болью грудину, когда лезвие лопаты упирается в неё, срывая тонкий дёрн. Все люди из одной Земли рождены; значит, за них всех Земля и болит. Симон предлагает немного отдохнуть, потому что видит и чувствует, принюхивается, чувствуя терпкий запах крови, металлический и тяжёлый. Впереди — болота, одинокая юрта, погашенный костёр. Даже одонги в такое время спят, и надо бы брать с них пример, а им двоим остаётся сердца успокаивать разве что. А ещё он молча предлагает флягу, пахнущую спиртом; Исидор знает, что это не твирин, думает, что лучше бы хоть раз в жизни это действительно был он. Коньяк оставляет горячий привкус в горле и глушит ощущения. Сейчас ему слишком страшно оглохнуть, поэтому больше двух глотков делать нельзя; а потом нужно идти дальше. Лопату они несут по очереди, и лопата — уже больше символ разделённой ими ноши, которую следует похоронить. Сама ноша — впереди. Плачет о своей смерти колос твири; ему горестью вторит савьюр. Скоро о смерти заплачут люди.***
Болото наполнено кровью, вязкой и тёмной; можно было бы подумать, что это просто вода в темноте кажется бурой, но это кровь, если зачерпнуть в ладони. Каин остаётся на берегу, нерушимый стоик, хранитель лопаты и оставленных на берегу кожаных ботинок, которым вряд ли суждено дожить до следующей зимы; когда он ненароком вгоняет лезвие лопаты немного глубже в землю, она содрогается, как содрогаются больные в лихорадке от любого прикосновения к горящей коже. Кровь болота мёртвая, от неё нет никакого толка, только комья меж пальцев и запах гнили, перемешанный с металлом. Кровь болота застилает глаза, если намеренно шагнуть в трясину, погружаясь по горло и опуская голову в то, что когда-то было водой, мхом и тиной. Дышать становится сложно. Здесь не нужно дышать. Земля дышит его воздухом, Земля живёт его телом. Боль в груди наконец успокаивается. Боль становится другой. Боль становится подругой, брошенным свирепым взглядом, сжавшимися на запястье когтями — посмотришь, нет их, рука поднимается сама собой, безвольная, словно сломана. Сломано тело — сломана жизнь, и никакого бессмертия души; она не интересует ту, что обжигает его зловонным дыханием и заставляет вдохнуть; Суок пахнет твирью и её сгнившими корнями. Злыми, мутными настойками, бьющими в голову с первой стопки. Дыхание забивается в рот, густится отравой под языком, становится из невесомого отвратительно тяжёлым, сдавливающим грудь, словно раскалёнными тисками. — Зачем ты пришёл? Суок — обитательница Боен и болот, любительница человеческой крови и нечеловеческой боли; Суок отвратительно красива и красиво отвратительна. Они уже виделись лицом к лицу, это образ человеческого страдания, это образ, о котором хрипела Оспина, прижимаясь лбом к коленям. Ей матерь, людям мачеха, ему шабнак-подери-кто, ненавистная и неизбежная. Просить у Суок — обрекать себя на смерть. Разве не обречён на неё каждый по праву своего рождения? — За кровью. Потому что она не любит голой правды. Одно движение руки-кости — кровь подступает к горлу, заполняет рот и нос, застилает поволокой глаза. Другое — и с одной стороны его выдёргивает наверх, а с другой — тянет вниз. На руке остаются полосы-царапины, неизбежно кровоточащие, но боли почти что нет, и остаётся только одна мысль — благо, что это была левая. Всплывает другая — лишь бы не задохнуться. А потом от крови его тошнит. Эта кровь — живая, дикая, злая, шумит, обжигается, её не хочет впитывать Земля, когда они укрывают её почвой и травой, когда устраивают Песчанке крохотный погост. Обжигается точно так же, как коньяк, который всё ещё не решил превращаться в твирин прямо в фляге, но Исидор всё равно пьёт его до конца, вытряхивая последние капли, лишь бы смыть из горла всю кровь. Металлический привкус обещает остаться на нёбе до утра; звёзды в небе дрожат от страха и возмущения. Значит, он получит, что просил. И этого всё равно не будет достаточно.