ID работы: 11886494

deep dark dreams

Слэш
NC-17
Завершён
817
автор
Размер:
58 страниц, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
817 Нравится 43 Отзывы 182 В сборник Скачать

Часть 1, в которой Кэйа что-то находит

Настройки текста
Кэйа просыпается со странным ощущением ожидания чего-то особенного. Такое бывает в детстве перед праздниками, словно сам воздух вокруг становится другим, пропитанным чем-то волшебным. Его сложно передать словами, и неизвестно, как объяснить то, что можно только почувствовать. Когда-то взрослые называли его предвкушением чуда. Он сам не заметил, как тоже стал взрослым, и не осталось ни чудес, ни предвкушений, только звон мечей, звон бокалов и озноб до начала нового рабочего дня в холодной постели. Может, не заслужил. Может, нужно было верить сильнее. Может, не пришло время. Может, время когда-то давно уже приходило, постояло и ушло, а он и не заметил. Теперь легче не думать об этом. Он лежит в узкой кровати и смотрит, как пробившиеся сквозь неплотно закрытые шторы лучи солнца скользят по простыням, касаются загорелой кожи, лаская ее первыми теплыми прикосновениями. Высвечивая длинные рваные шрамы. Уже давно не детство, и нет никаких праздников, и до дня рождения, даже если бы он все еще его отмечал, больше полугода. Но ощущение все равно остается. Он сам почему-то не понимает, хочется ему засмеяться или заплакать. В комнате становится все светлее, веселые пятна скользят по неровно сваленной на спинке кресла одежде, по пыли в углах, по лежащим на полках кипам бумаг. Сегодня должно быть солнечно. Он с головой накрывается одеялом и отворачивается в угол между прохладными стенами. *** — Сэр Кэйа? Аделинда выглядит удивленной, но почему-то куда меньше, чем он ожидал. Словно она и так ждала его всегда, каждый день, не сомневаясь ни секунды, и вопрос был лишь во времени, а не в самом факте того, что он скоро придет. — Это я, — он широко улыбается, машинальным движением поправляя растрепавшиеся после планера волосы. — Только не говори, что не рада меня видеть. Или мы уже... Аделинда, не говоря ни слова, вдруг подается вперед и стискивает его в объятьях, и Кэйа удивленно прерывается на середине фразы. Аккуратно причесанная голова едва достает до плеч, его руки висят в воздухе, и он никак не может заставить себя обнять хрупкую спину в ответ. Когда ему удается перебороть этот странный ступор, и ладони едва касаются черно-белой одежды, Аделинда уже отстраняется, выглядя чуть виноватой и растерянной, словно сама от себя не ожидала подобного. — Прошу меня извинить. Я... правда рада вас видеть. — Я тоже рад тебя видеть, Линда, — детское прозвище приходит на ум само, срывается с губ легко и свободно, словно и не было всех этих лет, словно он снова, набегавшись в виноградниках, вернулся домой, где ждут сладости и теплая ванна. — Что-то случилось, сэр Кэйа? Я действительно очень рада. Но почему именно сегодня? — в голосе появляются знакомые беспокойные нотки. — Ну, а почему бы и не сегодня? Чем этот день хуже, чем любой другой? Или ты все-таки... — он начинает с привычной улыбкой, а потом вдруг опять замолкает на полуслове, понимая, что не хочет, не может продолжать этот фарс, только не сейчас, только не здесь, только не с Аделиндой, которая ждала его все это время, не сомневаясь ни на миг, пока он не всегда видел смысл доживать до утра. — Я... сам не знаю, признаться, — отвечает он наконец, и улыбается уже совсем по-другому, коротко и растерянно, — сегодня будто какой-то особенный день. — Особенный день, — повторяет Аделинда, разглаживая несуществующие складки на платье. — Я должна что-то передать мастеру Дилюку? Кэйе и нечего, в сущности, передавать Дилюку. Ему просто казалось, что почему-то именно сегодня его нужно увидеть. — Он дома? — Кэйа понимает, что одинаково боится услышать любой ответ. — Ох... мастер несколько дней назад покинул город. Обещал вернуться на выходных. Какие-то дела, связанные с поставками, но я не знаю подробностей. Прошу меня простить. Кэйа чувствует, как ему одновременно становится гораздо легче внутри и гораздо тяжелее. Словно тугая напряженная пружина разжимается с громким хлопком и отправляет его в полет, переходящий в свободное падение. Ожидание чуда завершилось ничем — как и всегда. — Так я что-то должна ему передать? Он качает головой, все еще находясь не здесь. — Вы можете... — голос Аделинды звучит мягко и осторожно, — можете прийти в любой другой день. Если нужен мастер Дилюк. Мы всегда будем вам рады. Он понимает, что ему просто не хватит сил прийти на винокурню в любой другой день. И думает, что она это тоже понимает. Он привычным защитным рефлексом натягивает на лицо нечитаемую улыбку. — Все в порядке, Аделинда. Тебе не о чем переживать, я и верно могу прийти позже. У меня сейчас не так много дел, я и так слишком часто бесцельно болтаюсь по улицам. И не стоит беспокоить Дилюка, думаю, мы в любом случае еще раньше успеем встретиться в городе. — Да, я вас поняла. Вы сами все ему скажете. Но, знаете, сэр Кэйа, — она вдруг упирает маленькие кулачки в бока и хмурится, — хорошего вы обо мне мнения, если считаете, что я просто отпущу вас после долгой дороги, не напоив сначала хотя бы чашечкой чая. Нет, нет, даже не пытайтесь меня убедить, я сама себе не прощу, если не позабочусь о вас. Если вам совсем не жалко себя, пожалейте хотя бы бедную старую женщину. Отпущу вас на все четыре стороны, но сначала чай! С шоколадом. Вы не представляете, какой шоколад нам привезли недавно партнеры из Ли Юэ, я уверяю вас, сэр, такого шоколада вы не пробовали никогда и вряд ли еще где-то попробуете. Нет, нет, даже не пытайтесь, ничего не говорите, я ничего не желаю слушать! — Линда, ну так же нечестно, — тянет Кэйа, чувствуя себя маленьким ребенком. — Все честно, — Аделинда хитро улыбается, а потом в уголках глаз собираются мягкие морщинки, и улыбка становится совсем другой, теплой и ласковой. — Я действительно очень скучала. И очень рада вас видеть. Хотя бы еще немного останьтесь со мной. Хорошо? Полностью деморализованный и пораженный своим собственным оружием Кэйа просто позволяет отвести себя к двери винокурни. — Не говори только Дилюку, что я приходил. Пусть это будет нашим маленьким секретом,— он рефлекторно пытается вернуть диалог на привычную колею. — Я сам ему все передам. — Конечно, — отвечает Аделинда, не оборачиваясь, открывая дверь, и даже в голосе слышно, как она улыбается, — конечно. *** — И это ваш хваленый шоколад из Ли Юэ? — Кэйа понимает, что снова звучит как обиженный ребенок, но теперь это почему-то совсем не беспокоит, ему тепло и уютно, в руках чашка с ароматным чаем, а внутри что-то мягкое и легкое, ощущение, что он может быть любым, может быть собой, может быть каким бы он ни был, и его поймут и примут; ощущение свободы и безопасности, ощущение... дома. — Он же совсем невкусный. Горький. — Вы просто делаете это неправильно! — Аделинда пытается звучать строго, и все равно улыбается, и Кэйе она сейчас кажется одновременно очень юной и очень взрослой, понимающей и внимательной, словно она одновременно его подруга, его воспитательница, его мать, которую он почти и не помнит, и его сестра, которой у него никогда не было, словно она совмещает в себе без усилий и противоречия почти все женские роли. — Его нужно есть совсем не так. Никто не откусывает его такими кусками, вы так только все зубы сломаете. Смотрите, нужно отломить маленький кусочек, совсем маленький, вот такой, а теперь положите его на ложку. Да, а теперь погрузите ложку в чай, не полностью, лишь чтобы она там нагрелась. И когда он немного расплавится, нет-нет, не ешьте, погодите, просто почувствуйте запах, именно когда он плавится, можно почувствовать этот запах, и вкус, он не для всех, только для тех, кто имеет терпение. Да, а теперь попробуйте, немного, и запейте чаем, вот так. Чувствуете, он уже совсем не такой горький, и столько оттенков, которые вы никогда не почувствуете во всех этих наших приторных сладостях... верите теперь, что в Ли Юэ понимают толк в шоколаде? — В Ли Юэ понимают толк в философии, — в тон ей весело отвечает Кэйа. Внутри впервые за многие годы почти ничего не болит. Они пьют чай из гладких фаянсовых чашек, шоколад медленно тает, отдавая свой запах— только для тех, кто имеет терпение. Терпение Кэйи все-таки кончается первым. — Как ты, Линда? Она медленно, аккуратно ставит чашку на блюдце, промакивает губы салфеткой, разводит руками. — Да что же со мной будет? Работаю, живу помаленьку. Новые служанки, знаете, совсем от рук отбились. Совершенно бестолковые! Где только понабрали. Ну, я-то их быстро приструню. Кэйа, не выдерживая, хихикает в свою чашку, все еще зажатую между ладоней. Аделинда мгновенно переводит взгляд на него, между бровями залегает знакомая суровая складка. — Не верите? Кэйа признает собственное поражение еще до начала битвы. — Верю! Верю. Ты быстро приструнишь. Аделинда какое-то время еще сверлит его взглядом, потом, удостоверившись, что на ее зону ответственности никто не покушается, снова улыбается, коротко и мягко. — То-то же. А вы как, сэр Кэйа? Как он... — Само собой, Линда, — Кэйа широко улыбается, — в полном порядке. Аделинда почему-то всегда просила детей не называть ее полным именем, и оба молодых мастера хорошо знали об этом, но понимали по-разному. Кэйа всегда называл ее Линда. Дилюк называл Ада. Интересно, он еще ее так называет сейчас? — Прошу простить мне мою бестактность... скажите, как вы сейчас ладите с мастером Дилюком? Он сам никогда ничего о вас не говорит. Кэйа глотает горькую правду. Будто был смысл ожидать чего-то другого. — Знаешь, неплохо... Иногда Дилюк даже снимает эту маску невыносимого зануды, ей-богу, я видел несколько раз, — он снова ловит строгий излом бровей напротив, переходящий в улыбку. Это тоже правда. Очень медленно, почти незаметно в локальной перспективе, но время все-таки точит камень, и они теперь взаимодействуют не то чтобы ближе, но, наверное, как-то спокойнее. Отношение Дилюка к нему теперь не столько откровенно презрительное, сколько настороженное. Он словно постоянно ждет, что Кэйа однажды оступится, когда-нибудь все-таки совершит ошибку, но, кажется, уже не пытается вынуждать его нести груз вины за вещи, которых он не совершал. Иногда Дилюк даже выглядит не то чтобы довольным их взаимодействием, но, кажется, расслабленным. Что до самого Кэйи... он теперь напротив не может расслабиться ни на секунду, его кидает от жаркого ступора, когда он едва понимает, как действовать, лишь бы не разрушить хотя бы то хрупкое подобие мира, которое есть у них сейчас, и лишь на развитых до предела социальных рефлексах и автоматизмах ведет себя так, будто ничего не происходит, до ледяной отчаянной ярости, замешанной с глухой тоской, когда хочется сказать, хочется сделать что-то совершенно безумное, лишь бы увидеть на лице Дилюка, новые жесткие грани которого чуть сгладились за последнее время, но остались все такими же холодными и недоступными, хоть что-то другое. И пусть все горит, пусть все сломается, пусть это снова разрушит его снаружи и изнутри, ему не привыкать, и лучше, должно быть, падение в пропасть, чем эта глухая стена. Он скучает до боли, до отчаяния, до нервной бессонницы, и даже тот факт, что они теперь ладят чуть лучше, кажется порой скорее проклятием, чем благословением. Эти пылающие глаза и горячие руки совсем рядом, но между ними все та же стена, твердая и холодная, только теперь не бетонная, а полупрозрачная, из хрупкого на первый взгляд, на деле непреодолимого льда, и от этого бывает еще тяжелее. Архонты, если не можете дать мне покоя, дайте хотя бы чуть больше веры. И чуть больше времени. Я ни о чем не просил вас и ни во что не верил когда-то, и я был неправ. Мысли, начинающиеся с хорошего, снова знакомой дорожкой приводят к предчувствию бессильной истерики. Кэйе до боли хочется, чтобы его сейчас просто обняли, ни о чем не спрашивая. Иногда ему кажется, что он просто не выдержит. Он глотает чай и под неодобрительный взгляд Аделинды отправляет в рот крупный кусок шоколада, наплевав уже и на запах, и на вкус, и на всю философию. — Ну же, Линда. У тебя сейчас в точности такое лицо, как у Дилюка, когда он наливает мне третий бокал за вечер. Перестань меня пугать, — он снова растягивает уголки губ, испачканные шоколадом. Аделинда все еще пытается смотреть строго и недовольно, но не выдерживает, когда Кэйа надувает щеки в имитации смертельной обиды, вспоминая, как безотказно это действовало на нее, когда он был ребенком, и женщина напротив фыркает, едва сдерживая смех. — Хочу заметить, с вашей стороны это тоже нечестно, сэр Кэйа! Все снова становится настолько неплохо, насколько это, пожалуй, возможно. *** Весь чай выпит, и весь шоколад съеден — в основном стараниями самого Кэйи, он даже не чувствует аппетита, просто продолжает автоматически отправлять в рот ароматные ложки, размахивая руками, рассказывая обо всем, что успело случиться, пока Аделинда внимательно слушает, наклонив голову, не перебивая, отвлекаясь лишь для того, чтобы подлить еще в чашки горячий напиток. Потом какое-то время они просто сидят напротив друг друга и молчат, и Кэйа украдкой разглядывает чужое лицо, одновременно такое привычное и уже неуловимо другое, с отпечатком прошедшего времени, с первыми морщинками вокруг губ и в уголках глаз, которых не было раньше, и чуть более грустными и усталыми, чем он помнит, глазами, но все такой же спокойной улыбкой, а она разглядывает его, думая о чем-то своем, и это тоже легко и естественно, и никто из них не чувствует потребности говорить. Потом Кэйа все-таки с неохотой встает из-за стола, лениво потягиваясь. В груди тепло, запах трав, неизвестных цветов и цитрусового масла все еще летает в воздухе, он облизывает губы, собирая последние капли. Это было такое странное утро, переходящее в странный день, но ему уже и правда пора. Аделинда хлопочет, бегает вокруг стола, убирает звенящие чашки, с робкой надеждой предлагает остаться до завтра, ведь Дилюк все равно еще будет не скоро, а если он хочет, то вообще может оставаться на сколько угодно и подождать его здесь, но Кэйа отказывается, чувствуя, как мучительно ноет в груди. Ему кажется, если он задержится хотя бы на день, возвращение в свою холодную маленькую квартиру станет чем-то страшнее, чем он может еще представлять. Аделинда не настаивает, кажется, с самого начала не рассчитывающая на другой ответ. — Спасибо, что приехали, сэр Кэйа. И за то, что согласились побыть со мной хотя бы немного. — И тебе спасибо, Линда. За все. — Может, вы бы хотели... посмотреть напоследок старые вещи? Он замирает на середине движения. Говорит, боясь спугнуть что-то неуловимое. — Да ведь не осталось же ничего? Дилюк даже поместье продал. — Что продал, то верно. И не мне его судить. А вот что совсем ничего не осталось, я бы так не сказала. — Линда? Аделинда ловит его растерянный взгляд и вдруг снова улыбается, хитро и одновременно ласково. — Мастер приказал избавиться от всех вещей. Прошу меня простить. Я не смогла. Почти все потерялось при переезде из поместья, но кое-что сохранилось. Совсем немного, за это прошу простить меня тоже. Если вам захочется... в комнате персонала за шкафом дверь в кладовку. Ящик у стены. Там немного пыльно и темновато, но можно зажечь светильник. Я вам не буду мешать. Тонкие бледные пальцы коротко пробегают привычным движением по звенящей связке с ключами. *** Кэйа сдвигает шкаф в сторону. Дверь за ним не то чтобы спрятана намеренно, но и совершенно не бросается в глаза, сливаясь с такого же цвета стеной, если не знаешь, куда смотреть. Ключ скрипит, сама дверь глухо поскрипывает пару раз и наконец поддается. Держа перед собой заливающий несколько дюймов вокруг холодным сиянием, чуть разгоняющий пыльную тьму хрустальный глаз Бога, он наконец-то находит светильник и поджигает его с третьей попытки. Внутри прохладно и тесно, пылинки летают в воздухе, подсвеченные дрожащим пламенем, неровные тени скачут по стенам, половина кладовки завалена какой-то тканью, мешками с неизвестным содержимым, кипами серых бумаг. Ящик из легкого дерева стоит в углу, под сложенной стопкой одеждой. Глубоко вздохнув и едва не закашлявшись от першения в горле, Кэйа отодвигает в сторону тряпки и открывает серую крышку. Сглатывает, словно перед первым прыжком с планером, отодвигает ее в сторону, давая проникнуть внутрь неровному свету. Поверх всех вещей лежит дневник, переплетенный темной матовой кожей, с угловатой надписью Д. Рагнвиндр, вырезанной пером на форзаце. Он помнит, Дилюк уломал когда-то отца купить ему этот дневник у уличного торговца, уверяя, что будет тщательно документировать все свои мысли и планы, а потом так и не писал в нем почти ничего, лишь рисовал какие-то каракули, вырывал листки, кидался ими в Кэйю, когда было лень вставать, поджигал, если нужна была горящая бумага. Едва ли плотные листы сохранили хоть одну настоящую мысль Дилюка Рагнвиндра. А даже если и писал, сам Кэйа этого ни разу не видел. Обычно Дилюк не пытался скрывать от него ничего, небрежно бросая дневник на видном месте, — или скрывать было и нечего, или он ничего не боялся. А может, хотел, чтобы Кэйа увидел. Он все равно не может его открыть. Открывала ли Аделинда? Он проводит пальцами по обложке и отодвигает дневник к краю. Рядом — фигурка лошади, вырезанная из темного дерева, покрытая чуть облупившимся лаком. Кэйа помнил, как Дилюк загорелся тогда очередной идеей, увидев подобную штуку в кабинете магистра, и решил во что бы то ни стало научиться работать по дереву. Первые его поделки были грубыми и ни на что не годными, он злился, бурчал, снова кидался в смеющегося от его надутого лица Кэйю обломками обугленных заготовок, но уже ко второму десятку испорченных деревяшек начало получаться. Он набросился на очередное занятие с привычной ожесточенностью, иззанозил все пальцы, сделал, наверное, под сотню довольно недурных поделок, которые, будь в этом нужда, можно было бы даже неплохо продать, прежде чем охладел к ремеслу и опять переключился на что-то другое — в этот раз, вроде, на кузнечное дело. Потом он повыкидывал или где-то порастерял практически все свои работы, что-то подарил рыцарям, что-то персоналу поместья, что-то самому Кэйе. Эту лошадь он, кажется, тоже делал для него, но в конечном итоге был так доволен результатом, что решил оставить ее себе. А потом, как это часто бывало, забыл и про нее, и она, видимо, все-таки перешла в руки бережно хранящему любые мелочи Кэйе. Он сам до конца так и не понимал, кому она теперь все-таки принадлежала. Для Крепуса он вырезал остроносый корабль, пыхтел над ним больше недели, ломая мелкие детали, ругаясь, вытирая лицо, пытаясь все правильно сделать, а потом, когда было готово, вручил с сияющим как новая мора лицом. Крепус потрепал сына по растрепанной голове, сказал, вроде, что вышло неплохо, и что он поставит его где-нибудь на видное место, но Кэйа нигде этот корабль, кажется, больше так и не видел. В том же углу лежит бархатный черный пакетик, и из него на руку Кэйе выпадают ярко-синие пряди. Это уже не про Дилюка. Он прикладывает одну из них к собственному длинному локону, закинутому на плечо, понимая, что оттенок слегка отличается. То ли срезанные пряди успели выцвести в этой коробке, то ли это просто его волосы со временем чуть потемнели. Хотелось бы знать, а оттенок волос Дилюка изменился за все эти годы хотя бы немного? Он не знает. Волос Дилюка здесь нет. Ни Дилюк, ни сам Крепус их почему-то никогда не хранили. А из своего путешествия Дилюк вернулся с все еще длинным огненно-красным хвостом, но все же тот был даже короче, чем до отъезда. Наверное, сжег то, что успело отрасти, а пепел развеял по ветру. По традициям Мондштадта. Чтобы никто не смог заполучить его душу. Кэйа аккуратно складывает пряди обратно в пакет и затягивает сверху мягкой тесемкой. Еще минуту сидит, отрешенно перебирая в руках свои волосы. Потом переводит взгляд дальше. В противоположном углу — книга со сказками в позолоченном переплете. Сначала, он помнит, эти сказки читали им слуги и пару раз Крепус, потом Дилюк читал их Кэйе, потом Кэйа, окончательно освоив незнакомые буквы, читал их сам, взахлеб, представляя себя где-то далеко-далеко, кем-то совершенно другим, под другим солнцем и звездами, кем-то способным прожить тысячу разных жизней. Еще он помнит, почти на каждой странице там были картинки, цветные, полные ярких деталей, рыцари в сияющих доспехах, белые кони с гладкими гривами, леса, покрытые переплетенными цветущими лозами, темные башни, драконы с блестящей золотой чешуей и красными искрами пламени, красавицы с длинными волосами и почему-то грустными глазами. Отважные рыцари всегда спасали прекрасных принцесс, но иногда Кэйе казалось, принцессы сами не очень хотели того, чтобы их спасали. Рыцарей всегда ждал триумф, но и их глаза казались Кэйе уставшими. Дилюку тогда, кажется, только эти картинки и нравились, пока Кэйа жадно проглатывал каждое слово. Он неловко открывает книгу на весу, удивляясь, насколько она кажется теперь маленькой и легкой, думая, интересно, это просто его собственное проклятие, исказившее все воспоминания, или в тех сказках и правда почему-то на самом деле всем было грустно, и из нее выпадает засушенная когда-то трава-светяшка, забытая между страницами. *** Почти на дне ящика лежит маленький сверток, притиснутый в угол, выглядящий самым невзрачным и неинтересным. Кэйа разворачивает гладкую серую ткань. Внутри ракушки, наваленные в обрывок тряпки пестрой россыпью, большие и маленькие, частично поломанные и превратившиеся в перламутровую хрустящую пыль, но все еще пахнущие морем. Он достает самую большую из них, фигурную раковину в форме приплюснутого сердца, размером с половину ладони, проводит кончиками пальцев по неровно обломанному хрупкому краю и улыбается, так же, как сегодня перед Аделиндой, слабо и растерянно. Тогда она была почти размером с ладонь. Дилюк нашел ее где-то под наполовину ушедшим в воду, покрытым противной зеленой ряской и илом огромным камнем, придирчиво осмотрел со всех сторон, промыл в набегающих волнах и торжественно вручил Кэйе с улыбкой, сияющей от уха до уха. — Теперь она твоя, — сказал он с таким видом, будто дарит ему как минимум драгоценный камень. И Кэйа сам себя почему-то почувствовал тогда именно так. Ты еще помнишь?.. Будто он смог бы хоть когда-то забыть. Он подносит ее к лицу, вдыхает запах йода и пыли, задерживается так на минуту, потом все-таки откладывает в сторону и, последний раз проведя пальцами по шершавой поверхности, убирает ракушку обратно. Потом он перебирает оставшееся: какие-то блестящие значки, которых он сам уже даже не помнит, большой металлический свисток, цветные мелки, деревянная раскоряка от рогатки, резинки от ней нигде нет, кожаный браслет — его Дилюку, кажется, подарили на какой-то из праздников, но Дилюк никогда его не носил, «не люблю, когда что-то болтается на руках», и в результате просто передарил его Кэйе; обломки маски митачурла — их первый серьезный трофей. Какое-то время он просто сидит перед открытым ящиком, чувствуя внутри странную мешанину, словно множество самых разных цветов попытались смешать в один, потом прикрывает тихо скрипнувшую крышку, коротко проводя по ней пальцами. Бездумно переводит взгляд на сложенную рядом высокой стопкой одежду, когда что-то яркое бросается в глаза. Едва ли он помнит, чтобы хоть кто-то из них носил одежду подобного цвета. За мятый рукав он вытягивает из кучи рубашек, принадлежащих когда-то, судя по размеру, самому Крепусу, длинное платье из тонкой небесно-голубой ткани. Сначала Кэйа хмурится, не понимая, откуда здесь это, а потом воспоминания, уже совсем другие, уже из гораздо более позднего времени, сносят его налетевшей волной. *** — О, уважаемый Альберих, вы позволите пригласить вас на танец? Дилюк пытается звучать серьезно, важно и пафосно, но все равно едва сдерживает смех, и его волосы спутанным огненным облаком падают вокруг лица, когда он сгибается вперед в поклоне, вытягивая одну руку в сторону, а вторую прижимая к груди. Он недовольно фырчит, откидывает их назад резким движением, и Кэйа сам едва может сдержать смех. — Сочту за честь, господин Рагнвиндр! У Кэйи все же гораздо лучше получается поддерживать серьезный тон, но лишь до тех пор, пока он снова не переводит взгляд на лицо господина Рагнвиндра, с растрепанными волосами и красными от смеха ушами. Кэйа прижимает к груди пышное легкое платье — он обнаружил его в старом шкафу для одежды, куда забрался, прячась от Дилюка, когда пришла его очередь считать до десяти. Оно выделялось на фоне серых костюмов ярким синим пятном, и Кэйа какое-то время, скучая, теребил между пальцев гладкую ткань, любуясь, как нити вспыхивают крошечными искрами в пробивающейся из-под дверцы тонкой полоске света, а потом, окончательно устав ждать, пока его найдут, поддался показавшейся тогда забавной идее. Дилюк так и не смог найти его, громко топоча по всему поместью, и Кэйа просто вышел из шкафа сам, столкнувшись с ним в гостиной. Захватив с собой трофейное платье. — Как думаешь, подходит моим волосам? Дилюк смотрел на него широко распахнутыми глазами. Потом улыбнулся. Потом сказал, что, по правилам, Кэйа найден и пойман, а значит, он победил. А волосам подходит. Потом пригласил на танец. — Да положи ты его уже! У тебя же руки заняты. — Так а может... мне надеть? Дилюк вдруг на секунду смотрит как-то незнакомо, напряженно и резко, и Кэйа ежится от странного чувства внутри, а потом на лице напротив вновь расплывается озорная улыбка. — Да не надо. Ты же запутаешься, оно тебе ниже пяток. Да и ты... я бы, в общем, и так хотел с тобой потанцевать. Кэйа пытается сложить платье аккуратно, путаясь в тонкой ткани, но Дилюк со словами «иди ты уже сюда!» притягивает его к себе. Он неуверенно кладет руку на чужую талию, но Дилюк качает головой, обхватывая его пальцы своими и поднимая ладонь выше. — Нет, ты все сейчас делаешь неправильно. Это же я тебя пригласил. Ты должен положить руку мне на плечо. Вот так. А теперь дай мне руку, нет, другую руку дай, ну ты чего, все забыл, что ли? Тебя же тоже учили! Как это не учили? Да ты же видел даже, как мы с Джинн танцевали вместе. Вот, а теперь просто представь, будто ты — Джинн. Кэйа не хочет представлять, будто он Джинн, но Дилюк лишь отмахивается, говоря, что, конечно, он никакая не Джинн, и гораздо лучше Джинн, а Джинн вообще странная, и на уме у нее не пойми что, и, будь его воля, он бы всегда танцевал с Кэйей, и никаких Джинн. Пусть отец сам танцует с Джинн, если ему так хочется. Это просто для танца так надо. Рука Дилюка шире его собственной, костяшки на ней сбиты — Дилюк часто теперь тренируется в рукопашной, в грубой прямолинейной технике, в которой сам Кэйа, полагающийся на стратегию, скорость и неожиданные режущие удары, так и не преуспел. Которую он где-то внутри искренне ненавидел все то время, когда их еще ставили в спаринги, и изящному, быстрому, легкому Кэйе без его стремительно порхающего в воздухе заточенной бабочкой меча было практически нечего противопоставить примитивной физической силе. Кэйа сам не понимает, почему ему так жарко. Он сжимает чужие пальцы, покрытые свежими мозолями. Почти такие же часто бывают и у него самого, но Дилюк тренируется как проклятый, и его руки совсем не успевают заживать. — ...а знаешь, что эта Джинн вообще в последний раз сказала? Она мне сказала, что от меня пахнет странно, и ей это не нравится! Вот ты как считаешь, от меня что, странно пахнет? Дилюк кружит Кэйю, порой практически поднимая в воздух, не переставая болтать, у него даже дыхание почти не сбивается, и Кэйа понятия не имеет, откуда в этом костлявом теле столько энергии. — Я считаю, что от нее самой странно пахнет, — выносит свой вердикт Кэйа, снова встречая взрыв смеха. Дилюк дергает его на себя, подхватывает, снова прокручивает в воздухе, утыкается носом в плечо, потом отпускает, продолжая смеяться. — От тебя вот, между прочим, приятно пахнет. А Джинн я не нюхал. Ее попробуй еще понюхай. Они все еще смеются, прижимаясь друг к другу, когда что-то неуловимо меняется, и Дилюк, наигравшись, кажется, с бестолковыми движениями и рваным ритмом, наконец-то начинает двигаться серьезно и плавно, по всем правилам медленного танца, так же медленно двигая за собой Кэйю. Кэйа вдруг осознает, что чувствует странную дезориентацию, прикосновения ощущаются теперь совсем по-другому, близость чужого тела ощущается по-другому, раньше, когда Дилюк буквально сжимал его в своих объятьях, притискиваясь лицом к лицу, щекоча щеки растрепанными волосами, он лишь смеялся и отфыркивался, но сейчас, в этом медленном, тягучем ритме, он чувствует каждое движение, чувствует пальцы, обхватившие его талию, чувствует непонятное напряжение. — Эй, ты отдавишь мне все ноги! Дилюк ни разу не наступил ему на ногу, он, несмотря на все еще пробивающиеся смешки, ведет плавно и внимательно, с уверенностью аристократа, который повторял все эти движения тысячу раз, хоть и не слишком понимая, зачем это может быть нужно, но Кэйа ощущает себя слишком странно, чувствует необходимость хоть что-то сказать, Дилюк слишком близко, его тело слишком горячее, их лица почти касаются друг друга, и Кэйа чувствует на своей коже чужое дыхание. Щеки пылают, в горле пересыхает, внизу живота нарастает какое-то пугающее, незнакомое ощущение одновременно тянущей пустоты и пульсирующей тяжести. Кэйа сам путается в ногах, не успевает за движениями Дилюка — его тоже, конечно, учили церемониальным танцам, но совсем не так целенаправленно, как наследника фамилии Рагнвиндров, и никто не учил, как нужно двигаться в ведомой роли, — и он, запинаясь, заваливается вперед, утыкаясь Дилюку куда-то в грудь, вцепляясь ему в плечо, понимая, что, наверное, упал бы, если бы не подхватившие его тут же горячие руки. — Говоришь, что я тебе ноги отдавлю, а в результате только сам мне все и отдавливаешь!— Дилюк снова смеется, безо всякой задней мысли прижимая его к себе теснее и ближе, а потом вдруг замолкает, и какое-то время слышно только тяжелое дыхание; когда он говорит снова, голос уже совсем другой, полный чего-то темного и серьезного. — Эй, Кэйа... посмотри на меня. Кэйа отчаянно мотает головой, еще сильнее зарываясь носом в плотную ткань. От нее пахнет Дилюком, горящим костром, дымом и деревом, он никогда еще не был так близко, никогда не чувствовал чужой запах так сильно, его ведет, у него кружится голова, он пытается задержать дыхание, кажется невыносимым и оставаться так, прижатым к нему настолько близко, что, кажется, между ними и миллиметра воздуха не остается, и поднимать голову, позволяя увидеть свое лицо. Кэйа кажется, если он сейчас взглянет в огненно-красные глаза, что-то внутри сломается, сожрет его без остатка. — Что происходит, Люк? — говорит он одними губами, вцепляясь в чужое плечо вспотевшими пальцами. Лицо горит, кислорода не хватает. Он чувствует напряженную пульсацию где-то внутри, даже непонятно точно, где именно, не то в груди, не то в животе, которая становится все сильнее. Ему что-то нужно, чтобы Дилюк сделал что-то прямо сейчас, сейчас, немедленно, он не понимает, что именно, но ему это нужно, нужно, нужно, нужно так сильно, что ему больно, он едва осознает, что крепче вжимается Дилюку в плечо, не в состоянии даже сформулировать, чего именно хочет. — Дилюк... — смазанно шепчет он в плотную ткань. — Чего? Кэйа? — голос Дилюка звучит тяжело и хрипло, как сквозь толщу воды, его пальцы обжигают, он все еще стоит неподвижно, не отпуская, но ничего больше не делая, — Кэйа, ты чего... да посмотри же ты на меня! — Вы здесь? Скоро обед! Мастер Дилюк? Кэйа? — ...Кэйа? Он выныривает в реальность резко и болезненно, с сорванным дыханием, влажными ладонями, снова ярко пылающими щеками. Его кожа горит там, где ее когда-то много лет назад касались чужие руки, словно все это было минуту назад. — Сэр Кэйа? Вы здесь? Он вздрагивает от короткого, осторожного стука в дверь. — Да, — голос звучит осипло, он сглатывает плотный комок, повторяя снова, — Да, здесь. Погоди еще, Линда. — Конечно, простите меня. Скажите, если вам что-то понадобится. Легкие шаги отдаляются от двери. Кэйа обхватывает себя руками, рефлекторно прижимая к груди яркую тонкую ткань. Он едва понимает, что его трясет. *** — Линда, я же могу взять что-то с собой? Дилюку, видимо, ничего уже не нужно, а ведь это все и мои воспоминания тоже. Его голос спокойный и мягкий, такой, какой требуется, такой, как и всегда, только кончики пальцев все еще мелко дрожат. — Дилюку ничего не нужно... — Аделинда растерянно смотрит куда-то сквозь его плечи, а потом переводит взгляд на него, внимательный и цепкий, и Кэйе снова кажется, что у него горят щеки, даже если он знает, что это не так. — Да, конечно. Вы можете взять, Кэйа. Для этого, верно, я все и хранила. Он берет лишь ту ракушку, самую большую, и еще несколько лучше всего сохранившихся, маленьких, но абсолютно целых. Пару значков, рогатку, пакет с волосами. Книгу со сказками, аккуратно заложив обратно между страниц выпавшие стебли светяшки. Дневник оставляет на месте, только проведя еще раз рукой по толстой дорогой коже. Аделинда предлагает большую черную сумку с багровым гербом Рагнвиндров, но он лишь качает головой, улыбаясь, и все помещается в простой серый пакет из папиросной бумаги. Небесно-голубое платье лежит на самом дне пакета. — Погодите, сэр Кэйа, — Аделинда догоняет его уже на выходе, грудь быстро поднимается и опускается, — Постойте. Я вспомнила, я не уверена, должна ли говорить, но, если это действительно важно... в общем-то, да, на винокурне мастер будет к выходным, но в город возвращается еще в пятницу, ночью или поздно вечером, он говорил мне, что заночует в таверне, а под утро уже приедет сюда. Если это срочно, вы можете дождаться его в городе. — Спасибо, Линда, — он снова широко улыбается, так, как всегда, когда не знает, что чувствовать. *** Прохладная легкая ткань скользит по телу со странным, незнакомым ощущением, одновременно приятным и неприятным, сжимает плечи и талию, кожа покрывается короткой волной едва заметных мурашек. Дилюк был прав. Сейчас он выше себя тогда на полторы головы, и платье все равно достает почти до лодыжек. Кэйа проводит кончиками пальцев по тонкой материи, на секунду замирает, потом ведет дальше, по гладкой смуглой коже, по выделяющимся ключицам, теперь совершенно открытым. Они слишком заметны, в последнее время он не всегда находил время и желание есть, и он снова не может понять, нравится ему это или нет. Он сам толком не знает, зачем это делает, в чем смысл, что он опять хочет понять или почувствовать. Это красиво? Ты красивый, Кэйа. Голос звучит у него в голове, никому конкретно не принадлежащий, какое-то среднее арифметическое из множества самых разных голосов, которые ему приходилось ранее слышать. И только одного среди них нет. Многие говорили ему, что он красивый, он, в сущности, уже к этому привык, уже начал считать чем-то само собой разумеющимся, с Кэйей могут не соглашаться, к нему могут относиться настороженно, к нему могут относиться по-разному, но едва ли кто-то бы смог отрицать, что он красивый. Дилюк не говорил ничего. Ни раньше, ни, конечно, сейчас. Считал ли он его красивым? Считает ли сейчас? Имело ли это вообще для него хоть какое-то значение? Об этом больше тоже не хочется думать. Кэйа кружится в импровизированном танце, подняв руки, согнутые в локтях, ловит воздух раскрытыми ладонями, смеется, легко и беззвучно, переступая босыми ногами, а потом, почти так же, как это уже было когда-то, — только теперь он один, теперь он все время один — замирает на середине движения. Смех прерывается, остается лишь его быстрое дыхание. Взлетевшая в воздух ткань пышной юбки плавно падает обратно голубым водопадом, собирается вокруг ног, опять касается смуглой кожи. Кэйа бездумно проводит по ней руками. Каждая минута того дня до сих пор настолько яркая в памяти, словно это было недавно. Руки Дилюка все такие же горячие, волосы все так же пылают. От него все так же пахнет дымом и деревом. Кэйе кажется, он почти чувствует этот запах на самом деле, пропитавший тонкую ткань, хотя сам Дилюк едва ли ее даже касался. Хотел бы он этого, не хотел, он не может оставить и остановить свои воспоминания. Никогда не мог. Он повторяет имя почти беззвучно, безо всякой цели, просто чтобы услышать хоть еще раз, просто чтобы вспомнить эти движения губ. Воздух снова горячий и вязкий, само время становится горячим и вязким, словно расплавленный сахар. Кэйа подходит обратно к зеркалу, наклоняет голову, изгибая шею, проводит руками по краю, снова смотрит на себя, будто видит впервые. Ты красивый. Он чуть прогибается вперед, проводя пальцами по телу, по линии спины и бедер, по талии, тоньше, чем у многих знакомых девушек, перехваченной сейчас узким поясом. Он такой отвратительный. Он кусает губу, понимая, что уже возбужден — грязно, глупо, неуместно, неправильно. Ожидаемо. Рациональная часть мозга говорит снять это дурацкое платье, закинуть его в дальний угол, куда он прятал когда-то от собственных глаз горящий глаз Бога, после того дня, о котором не хочет теперь вспоминать — и не вспоминать, конечно, не может. Переодеться в привычную одежду, пойти в таверну, Дилюка сегодня там нет и быть не может, но все равно можно для надежности завернуть в Кошачий Хвост, а не в Долю Ангелов, заказать коктейль, потом еще один, перекинуться парочкой свежих историй с посетителями, потом еще парочкой, заказать еще пару коктейлей, а потом все станет простым и привычным. Потом, уже ночью, с легкой и пустой головой, с руками, которые больше почти не дрожат, он будет дрочить, ни о чем не думая, ничего не представляя, ничего не вспоминая, просто сжимая в руке собственный член, чтобы потом хотя бы спокойно заснуть. Не представлять ничего — практически единственная его лазейка, компромисс с собственным разумом, с другой его частью, которую он ненавидит, глубокой и темной, с неправильными желаниями, с неизвестной природой, потому что все фантазии и все мысли неизменно сводятся к одному и тому же. Он ведет руками дальше, тяжело дыша, прижимаясь к собственным пальцам. Снова пробегает волна мурашек, внизу живота знакомо тянет, парадоксально становится жарко. Он такой чувствительный, что это нечестно. Кэйа снова медленно гладит руками собственные бедра, снизу вверх, прикусывая губы, чувствуя тяжелую пульсацию под кожей и на кончиках пальцев. От очередной вспышки осознания, что он сейчас в платье, в том самом платье, из-за которого Дилюк пригласил его когда-то на танец, перевернувший почти все представления Кэйи о самом себе, его коротко потряхивает. Грязный, отвратительный, неправильный Кэйа. Он едва сдерживает стон, когда проводит по болезненно напряженным соскам, трущимся об прохладную ткань. Потом он осознает, что все еще находится рядом с зеркалом, поднимает на себя взгляд и понимает, что лучше бы этого не делал. Волосы падают на покрасневшее лицо, радужка затянута мутным туманом, грудь быстро поднимается и опускается под тонкими складками... Он ведет бедрами из стороны в сторону, медленным, плавным движением, наблюдая, задержав дыхание, как качается длинная пышная юбка, трется об слишком чувствительную кожу, уже возбужденный член, почти не согревает, и кожа на ногах и внизу живота вновь покрывается мурашками. Он понимает, чего хочет прямо сейчас. Что ему нужно прямо сейчас. И что будет дальше. К Бездне, с самого начала он знал, куда это все приведет в конечном итоге. Он так ненавидит себя, и это лишь возбуждает сильнее. Он давно не прикасался к себе именно так. С того самого дня, как Дилюк вернулся в город, изменившимся и повзрослевшим, холодным и абсолютно закрытым. Когда Кэйа, сбежавший в свою тесную квартиру после встречи в таверне, с пылающими щеками, трясущимися руками, позорно возбужденный, растерянный, опять не понимающий, что ему чувствовать, сначала кинул огненный глаз Бога в стену, словно тот был во всем виноват, а потом судорожно трахал себя тремя пальцами прямо на полу, вжимаясь в красный камень щекой, последний раз вдыхая этот запах, плача от ощущений, одновременно ошеломляющей неудовлетворенности и сенсорной перегрузки. Он кончил почти сразу же, от нескольких лихорадочных рваных движений, так быстро, как не кончал с тех пор, когда Дилюк был рядом, но этого было так мало, этого было недостаточно, и он продолжил, всхлипывая, не прерываясь, не давая себе возможность даже на несколько минут остановиться и переждать момент болезненной гиперчувствительности, словно кто-то прямо сейчас придет и заберет у него глаз Бога, а вместе с ним и всю память о том Дилюке — его горячих руках, широкой улыбке, весело блестящих глазах. Кэйа метался между дискомфортом и болезненным желанием, практически задыхался, представлял без остановки, как его растягивают горячие пальцы, скользят внутри, дергают, толкают, сжимают, чужое тело прижимается к его собственному, его ноги разведены в стороны и согнуты, он не может двигаться, не может дышать, может лишь выгибаться навстречу, в горячке умоляя о чем-то. Он двигал бедрами так отчаянно, насаживаясь на пальцы, что расцарапал до крови кожу на широком крыле тазобедренной кости, и кончил снова, долгой тяжелой пульсацией, надавливая на тесные стенки, сжимаясь вокруг собственных пальцев, практически задыхаясь и едва понимая происходящее. Он хотел еще, но у него не осталось сил даже двигаться, он просто лежал, с руками, все еще зажатыми между коленями, и не запомнил, когда заснул, во сне снова был Дилюк, везде Дилюк, он улыбался ему тепло и ласково, его руки были везде, его губы были везде, Кэйа горел и хватал воздух губами, и Дилюк говорил, что останется с ним навсегда, а потом вгонял свой меч ему в грудь, и после секундной болезненной вспышки, нет, после секундной вспышки ожидания боли Кэйа вдруг понимал, что ему не больно, кровь текла у него изо рта, густая и темная, он даже не думал, что может быть столько крови, внутри билось что-то отчаянное, и он, теряя сознание, просил Дилюка продолжать. Когда Кэйа проснулся, покрытый холодным потом и собственными жидкостями, он понял, что во сне, кажется, кончил еще раз. Он смог встать через несколько минут, на подгибающихся, не слушающихся ногах, и упал бы обратно, если бы не успел схватиться за спинку кресла. Он почти не помнил, как дошел до ванной, но помнил слишком хорошо, словно это было вчера, словно это каждый день теперь было вчера, как стоял под душем целую вечность, дезориентированный, абсолютно сметенный собственными желаниями, как тер кожу руками, как пытался вымыть скользкую смазку из сжимающегося отверстия и вздрагивал, закусывая губу, снова чувствуя горячее скручивающее напряжение, потому что даже это прикосновение было приятно. Потому что хотелось еще. Потому что ему никогда не хватало. Он снова представлял обжигающие пальцы, рваные толчки, шепот у уха. На секунду ему показалось, что его сейчас вырвет прямо в горячую воду, но он лишь заплакал. Потом он просто сидел в ванне под струями воды и отрешенно смотрел на прозрачную жидкость, стекающую по телу, обхватив колени руками, не понимая, что происходит. Словно прорвало какую-то до поры сдерживающую все эти чувства мембрану, и все хлынуло в один миг, диким, ошеломительным потоком, мгновенно сносящим его с ног, бросающим на камни, не оставляющим возможности сопротивляться. Потом он смотрел на себя в зеркало, с серым лицом, покрасневшими веками, искусанными губами, и думал о том, что через полчаса должен быть в штабе. Он представлял, что приходит в Ордо, прямо так, едва причесавшись, накинув только узкие брюки и белую широкую блузу. Он видит все практически вживую, в реальном времени — Джинн всплескивает руками, бледное лицо мгновенно краснеет, в глазах вспыхивают опасные, жесткие искры. Архонты, Кэйа, кто сделал это с тобой?! Он сам это с собой сделал. Что-то внутри него, темное и неправильное, рвущееся к яркому пламени и ищущее в нем одновременно страдание и спасение, сделало с ним это. Он никуда не пошел, оставшись дома, чтобы на следующий день сослаться на болезнь. Это даже не было ложью. Что-то внутри него было глубоко больно, а сегодня случился рецидив. Он не хотел с этим жить, но выбора не было. Почти три недели Кэйа не прикасался к себе вообще. Он забросил пылающий глаз Бога на самую нижнюю полку и закидал его старой одеждой. Постепенно все возвращалось к привычному ритму, он не мог видеть Дилюка, но Дилюк его и не искал. С остальными было легко. В день, когда они снова пересеклись на улице, Кэйа готовился встретить собственную смерть, но ничего не произошло. Дилюк коротко кивнул ему, безо всякой радости, но и без явного негатива, а Кэйа вдруг понял, что полуулыбнулся-полуусмехнулся в ответ, и это далось почти без усилий. Того Кэйи, сломанного, больного и неправильного, сегодня здесь не было, а значит, почти не было страха. Все оказалось, вроде бы, не так уж фатально. В день, когда он вернул Дилюку его глаз Бога, стало еще легче, что-то внутри, все это время натянутое до предела, не прошло, конечно, уже до конца, но опять чуть отпустило. Он снова прикасался к себе, без затей, просто сжимая в руке собственный член, просто чтобы сбросить накопившееся физическое напряжение, совсем не думая о Дилюке. У него получилось. Потом опять были разные времена, но все это уже было терпимо. Сейчас Кэйа чувствует себя иначе, это не то стремительное, сбивающее с ног, ошеломительное отчаяние, а что-то другое, медленное, давящее, тягуче разливающееся в глубине. Он вдруг опять чувствует себя слишком растерянным и дезориентированным, не понимая, чего хочет дальше. Если раньше желание накатывало сокрушительными волнами, не оставляя в голове почти никаких мыслей, лишь мучительную необходимость, его тело двигалось само в неустойчивой, мутной лихорадке, а мозг практически отключался, то сейчас оно словно издевается, предоставляя ему возможность осознавать каждую секунду. Это тот момент, когда чужая инициатива, спокойная и уверенная, необходима ему физически. Тот момент, когда он упирался в грудь Дилюка, не понимая, чего хочет, но все равно отчаянно желая чего-то. И он все равно не может перестать смотреть. Не может перестать прикасаться к себе. Не может перестать облизывать пересохшие губы, видя, как собственный кончик языка, влажный и розовый, коротко мелькает между ними. Он понимает вдруг, что хочет, чтобы ему сделали больно. Не просто почувствовать боль, а именно чтобы ему сделали больно целенаправленно, вот так, у зеркала, держа сзади и вынуждая смотреть на себя. Он представляет, как рука в черной перчатке, ныряющая со спины, впивается в шею, стискивая тонкую смуглую кожу. Кэйа сам проводит рукой по своей шее и сжимает ее до рваного хрипа и кругов перед глазами, потом обхватывает запястье другой ладонью, пытаясь представить, что рука под ней не принадлежит ему самому. Его тело рефлекторно, отчаянно ищет любые способы отключить некстати паникующий мозг, он сжимает руку сильнее, до тех пор, пока перед глазами не начинают плясать разноцветные точки, лицо горит, рот открыт, голова кружится, он наконец-то чувствует так необходимую мутную легкость, снова скользит пальцами по ключицам, теперь уже почти без рефлексии, лишь с оглушающим желанием, продолжая сжимать руку на шее, спускается к соскам, вздрагивает от чувствительности собственного тела, к которой никогда не сможет привыкнуть, трет и сжимает их через ткань, стискивает бедра, стонет, закашливается, прижимается к холодному зеркалу горящей щекой, скользит свободной рукой к члену, путаясь в пышном подоле, гладит себя, всхлипывая, размазывая по стволу выступившую скользкую смазку, шире разводя ноги, и, понимая, что почти теряет сознание, с хрипом выдыхает оставшийся воздух, отпуская свою шею, чувствуя, как пульсируют вздувшиеся артерии, как кровь толчками бьет в висках и внизу живота. Колени дрожат, он упирается мокрой ладонью в холодное зеркало, оно запотевает под рукой и рядом с лицом от его дыхания, поза почти мучительно неудобна, и ему невыносимо мало. Он отрывается, тяжело дыша, снова ловя в гладкой поверхности свое пылающее лицо. Едва слушающимися руками он копается в ящике тумбы, чувствуя бьющийся в горле пульс, находит у стенки закатившийся маленький пузырек, подтаскивает к зеркалу скрипящее кресло, понимая, что просто не удержится на ногах, садится, разводя ноги под пышным подолом, забрасывая их за поручни, когда не может держать на весу. Сжимает одной рукой покрасневшую головку, проникая внутрь первым пальцем, чтобы хотя бы не кончить сразу. *** Комната наполнена влажными звуками и его собственным голосом, Кэйа сползает в кресле, сминая платье, выворачивая руку до ноющей боли, открываясь сильнее, шире разводя бедра, двигаясь короткими толчками, пытаясь достать глубже, он со вспышкой одновременно стыда и мучительного возбуждения думает о том, что нужно было купить себе одну из тех игрушек — что ему, черт возьми, терять, представляет гладкий, длинный фаллос, он толще и тверже его пальцев, его основание шире, он растягивает его сильнее, ему не придется выворачивать руку до онемения и так выгибать спину, он сможет поворачивать его внутри, нажимая на стенки длинными скользящими движениями, он сможет насаживаться на него, прыгать на нем, принимая в себя, поднимая бедра и опуская обратно, поднимая и опуская, еще и еще, еще, еще, снова и снова, обе его руки будут свободны, он сможет сжимать собственный член, соски, шею, держать пальцы во рту, кусая их и покрывая слюнями, нажимать на живот с маленькой выпуклостью от скользящей внутри игрушки, он... Он слышал, существуют даже подобные изделия, связанные с элементами стихий, вибрирующие, нагревающиеся внутри, двигающиеся сами, пульсирующие, посылающие острые электрические разряды... Кэйа ускоряет движения рукой, сжимаясь, выгибая бедра, скуля на одной ноте. Потом мысли идут еще дальше, теперь его талию обхватывают раскаленные руки, сжимая, толкая на себя, насаживая глубже, внутрь короткими, яростными толчками вбивается такая же горячая на контрасте с его прохладным телом твердая плоть, его собственный член трясется в воздухе с каждым движением, красный и текущий, нижняя часть тела практически полностью на весу, колени согнуты, спина проезжает по ткани, и в этих мыслях он все еще в платье, оно падает вниз, собирается складками на животе, царапает кожу вышитым светлым узором, кресло скрипит и трясется, и он видит перед собой только безжалостные алые всполохи, и даже просить уже почти не может. Они так и не прошли с Дилюком весь путь. Не успели. Были поцелуи, сначала быстрые и осторожные, а потом все более долгие, жаркие, влажные, были трущиеся друг об друга тела, на которых с течением времени оставалось все меньше одежды, потом были прикосновения к голой коже — сначала все еще в одежде, Дилюк просто однажды запустил пальцы под его пижаму в имитации щекотки, и они просто смеялись, а потом, как это теперь часто у них бывало, оба замолчали в один момент, смотря друг на друга и тяжело дыша, и Кэйа прижал его руку сквозь одежду своей, дрожащей и потной, потом были прикосновения обнаженной кожей, пока он сходил с ума от контраста их температур без нескольких слоев разделяющей ткани. Потом, закономерно, были прикосновения внизу, и был почти плачущий от перегрузки Кэйа, первый раз неожиданно для себя самого сорвавшийся через грань, резко и мучительно, от руки на его члене, ошеломленный, растерянный, не знающий, куда деть свои руки, пока Дилюк медленно, осторожно гладил его там, выжимая последние горячие капли, а где-то в глубине живота все еще взрывались пульсирующие короткие искры. Теперь они всегда выбирали моменты, когда Крепуса не было дома или он уходил к виноградникам, потому что всегда осторожный и сдержанный Кэйа оказался неожиданно слишком громким, и Дилюк, суматошно зажавший ему уже однажды рот твердой горячей ладонью, сказал потом, что не хотел бы больше так делать. Были прикосновения горячих губ к шее, к ключицам, к напряженным соскам, от чего Кэйа вдруг высоко, неожиданно для самого себя простонал, и Дилюк сначала удивленно распахнул глаза, сам не ожидая, по-видимому, такой реакции, а потом вдруг хитро улыбнулся, накидываясь на соски с пальцами и языком, облизывая по контуру темные ореолы, чуть надавливая, потирая, прикусывая до ноющей боли, а потом снова вылизывая короткими широкими мазками, втягивая в себя, снова притираясь шершавым языком и отпуская, посылая по всему телу напряженную дрожь, сжимая сразу оба, набухших, влажных от слюны, покрасневших, вытягивая вперед за маленький твердый бугорок, мокро проводя языком между пальцами, пока совершенно оглушенный новыми ощущениями Кэйа с всхлипами метался по кровати. Потом Дилюк первый раз — у них слишком многое теперь происходило первый раз практически нон-стоп — спустился дорожкой быстрых, торопливых обжигающих поцелуев вниз, по его животу, и Кэйа снова позорно кончил от одного ощущения горячих губ на своей до боли напряженной плоти. Еще чуть позже Дилюк предложил ему попробовать тоже, и Кэйа, не имеющий еще никакого представления о личных границах, первый раз почувствовал тогда, кажется, что что-то идет не так. Что-то неправильно. Дилюк смотрел на него темными от желания глазами, его член качался у лица, набухший и возбужденный, а пальцы зарывались в темные волосы, гладя и успокаивая, но Кэйа никак не мог успокоиться. Он сам был возбужден, опять хотел прикосновений, он давно понял, его тело по какой-то причине реагирует на все чувствительнее, его карта мест, которые могут довести до предела, гораздо шире, ему это нужно сильнее, а сам Дилюк, кажется, больше всего на свете любил смотреть. Он и сейчас смотрел, тяжело дыша, не отрываясь, а Кэйа чувствовал себя отвратительным эгоистом, который даже сейчас почему-то мог думать лишь о собственном наслаждении. Он широко облизнул ствол, вдыхая терпкий соленый запах, отчаянно краснея, зажмуривая глаза, и обхватил головку губами. Дилюк резко подался вперед, теряя терпение, член уперся в мягкое небо, вызывая волну тошноты, и Кэйа всхлипнул, не сумев сдержаться. — Кэйа? — в хриплом голосе Дилюка мешалось темное возбуждение и тревога. — Все в порядке? Кэйа судорожно кивнул, ненавидя себя, потому что не чувствовал себя в порядке. Назло себе и своей неуверенности он резко насадился сильнее, чувствуя, как горячая плоть вздрагивает во рту, едва сдерживая тошноту. Член Дилюка растягивал его губы, воздуха не хватало, глаза слезились, он снова не знал, куда деть руки, хотел обхватить или член Дилюка, или свой собственный, но понимал, если он прикоснется сейчас к себе, то потеряет ощущение реальности окончательно. Он подавил желание закашляться, насаживаясь глубже, пытаясь расслабить горло, а потом отрываясь с влажным хлюпом, чувствуя, как задыхается, как с новой волной тошноты на него накатывает паническая волна. Дилюк снова зарылся руками в его волосы, вынуждая чуть поднять голову, ловя потерянный взгляд, его глаза смотрели настороженно и внимательно, словно перед лицом Кэйи не стоял напряженный орган, уже истекающий смазкой, и тонкая ниточка слюны все еще соединяла его опухшие, покрасневшие губы, и такую же покрасневшую и опухшую головку. — Кэйа. Пожалуйста. Все точно в порядке? Кэйа не понимал, как Дилюк способен контролировать себя, как он может быть таким сдержанным, таким осторожным, таким без остатка посвящающим все свое внимание и заботу ни на что не годному, бесполезному, эгоистично, отчаянно жаждущему все это внимание Кэйе, но даже не представляющему, что он может предложить за него взамен, его снова ошпарило волной глухой ненависти к себе, и он нашел в себе силы лишь покачать головой. Дилюк тревожно свел брови, словно решая что-то, а потом вдруг расплылся в улыбке. — Погоди тогда, я придумал. Иди сюда... иди ко мне, Кэй. Ты ведь тоже хочешь, чтобы я тебя коснулся, да? Просто обхвати рукой, погоди... я тоже... да, согни немного ногу... Кэйа, смотри на меня, я здесь, все в порядке, мне нравится так... тебе же тоже так нравится? Кэйа отчаянно всхлипнул, выплескиваясь в его ладонь и рефлекторно сжимая сильнее чужой пульсирующий орган, все еще влажный от смазки и его собственных слюней, пока Дилюк толкался навстречу, догоняя его с хриплым стоном. А потом, после того, как они наконец смогли отдышаться, разжимая скользкие от спермы ладони, Дилюк первый раз сказал ему это. — Послушай, Кэйа, — он оперся на согнутую руку, и на его лице опять появилось то серьезное выражение, которое в последнее время бывало там все чаще, и Кэйа совсем не понимал, как относиться к этому новому, неотвратимо взрослеющему Дилюку, он словно одновременно становился и все более желанным, и все больше отдалялся, и между ними все сильнее росла какая-то безымянная пропасть, — Кэйа, то, что мы делаем, это должно быть приятно. Обоим. А если неприятно хоть кому-то, тогда, это самое... — он сосредоточенно закусил губу, запутавшись в собственных словах, и за серьезным и взрослым лицом вновь совершенно очевидно показался маленький мальчик с растрепанными огненными волосами, и Кэйе вдруг стало в один момент невероятно легко, — в общем, неприятно быть никому не должно... Эй! Я что, что-то смешное сейчас сказал? Это серьезный разговор, мы уже взрослые люди! Да перестань ты смеяться! Смеяться Кэйа смог перестать только через несколько минут и после пары чувствительных тычек в ребра со стороны Дилюка, а потом, без перехода, его извиняющихся объятий. — Я... мне, кажется, так действительно не очень понравилось, — прошептал он в горячую кожу, снова спрятав лицо между шеей и плечом, — У меня заболел рот, и глаза слезились, и хотелось кашлять. Но если тебе понравилось, Люк, я могу... — Нет! — Дилюк воскликнул так резко, что Кэйа вздрогнул в его руках. — Никаких если. Я не хочу делать ничего, что тебе не нравится! Человек, который думает только о себе, это вообще неправильно. Ты самый лучший, Кэйа. И я не хочу, чтобы тебе было плохо. И Кэйа, прижимающийся к горячей груди, пока длинные пальцы осторожно перебирали его волосы, думал, что не заслужил такого. А потом были внимательные глаза Дилюка, шепот «ты хочешь так попробовать? Кэйа, это может быть неприятно», его быстрый, судорожный кивок, пока не успел передумать, виноградное масло, стащенное из ванной, холодный воздух, сменяющийся жаркими прикосновениями, поцелуи на внутренней части бедер в попытке расслабить и успокоить, руки, пробегающие по щели между ягодицами, тянущее, странное чувство, горячие пальцы внутри, и Кэйа, первый раз расплакавшийся в его руках. Он так и не смог кончить тогда, слишком напуганный новыми, незнакомыми ощущениями на грани удовольствия и боли, Дилюк был аккуратным до безумия, и первая саднящая боль от проникновения быстро прошла, но осталась другая, скручивающая кишки и тянущая в глубине, словно ему хотелось в туалет, и Дилюк целовал его лицо, просил расслабиться и сказать, как ему приятно, но он не мог ни расслабиться, ни понять, как именно ему приятно, он чувствовал все нарастающее возбуждение, слишком отличающееся от всего, что было до этого, поначалу не такое острое, но более глубокое и тяжелое, но не мог понять, как двигаться, и не мог понять, что сказать Дилюку о том, как должен двигаться он. Он тряс бедрами так сильно, пытаясь снова и снова поймать прикосновения к той самой точке, которую пальцы внутри вскользь задевали несколько раз, и от почти случайной стимуляции которой накатывала пульсирующая горячая волна, уносящая за собой почти всю боль, что в результате сам слишком резко стиснул внутри его руку, насадившись под неудобным углом, сжавшись от болезненной судороги, и Дилюк, вытащив пальцы и увидев под ногтем одного из них крошечную каплю крови, нахмурился и сказал не терпящим возражения тоном, что не будет продолжать. — Кэйа, — серьезно сказал он чуть позже, когда тот дрожал в его руках, неспособный ни прийти наконец в себя, ни успокоиться, снова мечтая об этих ускользающих ощущениях и сжимаясь от саднящей боли, — Кэйа, если тебе не понравилось, мы больше не будем делать такого. — Я... не понимаю, понравилось или нет, — пролепетал Кэйа, когда снова смог говорить.— Мы можем попробовать еще? — Даже не думай. Не сегодня. Но, если ты уже в порядке, — он хитро улыбнулся, а потом одним движением перекатил их по кровати, прижимая Кэйю своим телом и переплетая ноги, а потом обхватывая их прижатые друг к другу, все еще твердые члены ладонью, —мы можем поделать что-нибудь другое, — улыбка снова сменилась серьезно нахмуренными бровями, и он, смазанно поцеловав его в угол рта, спросил осторожным шепотом. — Ты же не против? Кэйа рвано застонал ему в рот, толкаясь в горячую руку, и кончил на пальцы еще до того, как успел сказать, что не против. Они попробовали позже, уже по-другому, Дилюк сказал, что он сам, наверное, делал что то неправильно, и это его собственная ответственность, поэтому он произвел некоторые размышления и внес коррективы. Архонты, он именно так тогда и сказал. — Если ты все-таки хочешь... попробуй сначала сделать это сам, Кэйа. Так ведь будет легче понять, как должно быть приятнее. Я могу смотреть, но скажи мне, если не хочешь, чтобы я смотрел. Если тебе так будет удобнее. — Останься, — шепчет Кэйа, мотая головой. Он лежит на спине, с подушкой под разведенными в стороны бедрами, и Дилюк гладит его ноги кончиками пальцев, целует загорелую кожу. — Все в порядке, Кэйа? — снова спрашивает он, протягивая ему открытую склянку с маслом, и Кэйа кивает, на секунду замирая от прикосновения горячих пальцев к своим собственным. В голову приходит еще одна короткая, инстинктивная мысль. — Возьми меня за руку. Дилюк кивает, протягивает руку, забирая масло, перегибается через него, щекоча шею длинными прядями, ставит склянку куда-то на тумбочку, возвращается обратно, тянет руку снова, и Кэйа вцепляется свободной ладонью в его пальцы. Второй рукой, покрытой теперь скользким маслом, он спускается между ног, неуверенно, медленно обводит тугое отверстие, рефлекторно сжимаясь, стискивая пальцы Дилюка, тот снова подается ближе и целует его в щеку и в скулу. Первый палец проникает с небольшим сопротивлением, Кэйа хмурится, кусает губу, чуть качает бедрами, чувствуя, как узкое кольцо мышц обхватывает собственные костяшки, пытаясь избавиться от дискомфорта, снова ощущая тянущую тяжесть внизу, пока еще непонятно даже, приятную или нет, двигает пальцем назад, вытаскивая наполовину, и обратно вперед, размазывая смазку по напряженным стенкам, толкается снова вперед и назад чуть быстрее, масло хлюпает внутри, он снова сжимается от неприятной судороги, потерянно ловит взгляд Дилюка, терпеливый и внимательный, вдруг осознает все еще раз, как-то сразу, что лежит сейчас перед Дилюком, с разведенными ногами, с открытыми ягодицами, с полутвердым членом, с собственной рукой, вытянутой вниз и скользкой, влажно двигающейся внутри. От этого член коротко дергается, он откидывает голову назад и зажмуривает глаза, тяжело дыша. Дилюк успокаивающе легко сжимает его руку в своей. Кэйа чуть покачивает пальцем внутри, двигает им по кругу, снова выгибается, пытаясь найти удобное положение, этого уже кажется слишком мало, и в то же время он сжимается от предчувствия боли, он ведет им влево, до предела, шире растягивая отверстие, проталкивает рядом с ним подушечку второго, на какое-то время замирает, пытаясь разобраться в ощущениях, потом надавливает, чувствуя, как палец медленно проскальзывает внутрь, сильнее раскрывая его, снова вызывая резкий неожиданный спазм. Он замирает, пережидая, опять стискивает руку Дилюка, качает бедрами, ощущая, как пальцы трутся в его теле друг об друга и об тесные стенки, ловит какую абсолютно внезапную искру резкого, скручивающего внизу удовольствия, вздрагивает, пытается повторить, насаживаясь глубже, но вместо этого лишь болезненно проходится костяшками где-то внутри. Он поджимает пальцы на ногах, тянет коленки ближе к груди, снова пытаясь достать глубже, отчаянно желая снова ощутить эту пробегающую от низа живота по всему позвоночнику горячую дрожь, опять слишком резко трясет бедрами, сжимается, теряется в сбивающих с толку ощущениях, когда короткие вспышки удовольствия опять сменяются тянущим дискомфортом, и он не понимает, не понимает, не понимает, как это вернуть, и опять чувствует это тяжелое, нарастающее, нереализованное возбуждение внутри, которое не дает даже остановиться, заставляет выгибаться, сжиматься, толкаться внутрь себя и навстречу, сбивать еще сильнее уже мокрые от его пота простыни. Он хочет обхватить другой ладонью, тоже мокрой и скользкой, свой покрасневший, текущий, трясущийся от желания разрядки член, но боится отпустить руку Дилюка. Ему кажется, это единственное, что сейчас удерживает его от паники. Он слишком быстро дышит, снова рвано двигая рукой, сбиваясь, теряя координацию. Голос едва долетает до него сквозь какую-то глухую нервную пелену. — Я здесь, Кэйа. С тобой. Ты слышишь меня? Все хорошо? Он почти кричит, снова толкаясь сильнее в попытке насадиться глубже. — Люк, я не понимаю! — Согни пальцы, Кэйа. Попробуй... Кэйа, ничего уже не осознавая, сгибает пальцы внутри, и это простое движение выворачивает его наизнанку. Он стонет, почти задыхаясь, отчаянно сжимая бедра. Его подбрасывает на кровати, он нажимает снова, не успев отойти от предыдущего толчка, прошившего все тело, он почему-то думал, чем глубже, тем должно быть приятнее, он и в прошлый раз пытался насадиться на пальцы Дилюка как можно сильнее даже сквозь боль и дискомфорт, но это место наоборот находится не так глубоко, и, кажется, зависит от положения тела, до него достают согнутые под углом собственные пальцы, когда он вот так выгибает спину, подаваясь вперед, его член дрожит, прижимаясь к животу, красный и мокрый от смазки, хотя он даже его не касался, он снова толкает пальцы внутрь себя, хватает воздух, чувствуя, как хлюпает масло, нагревшееся от тепла тела, как мышцы сжимаются короткими спазматичными волнами. — Люк! Люк, Люк, Архонты, здесь... я... я... я... аааах... Кэйа трясется, двигая бедрами вперед, снова и снова, рвано насаживаясь на собственные костяшки, движения становятся беспорядочными, теперь его толчки безостановочно попадают по тому самому месту, каждое движение, каждый удар посылает по позвоночнику обжигающую волну, то самое тянущее, пульсирующее, неизвестное ощущение внутри нарастает до каких-то невозможных пределов и обрушивается ошеломительной волной, Кэйа давится воздухом, выгибаясь до боли в спине, одновременно толкая пальцы внутрь и всем телом подаваясь им навстречу, и кончает с сдавленным криком, долго выплескиваясь на собственный живот, до боли вцепляясь в руку, сжимающую его пальцы. Глаза Дилюка расширены, волосы облепляют его лицо, потное и горячее, Кэйа тянет его к себе ломаными движениями, подставляет губы под поцелуи, обвивает дрожащими ногами, прижимая теснее к себе, все еще пытаясь переждать эти никак не прекращающиеся жаркие волны внутри, хватаясь соскальзывающей ладонью за предплечье, опять задыхается, пытаясь что-то сказать. — Я... я... — Кэйа... Кэйа вслепую обхватывает чужой член ладонью, все еще перемазанной маслом, пальцы не слушаются, Дилюк прижимает его руку сверху своей, водит рукой Кэйи по собственному члену, толкается в нее, протаскивая Кэйю по все еще лежащей под его бедрами подушке, теперь обе пары их рук соединены, соединены их губы, и Дилюк шепчет его имя, даже на пике собственного удовольствия ловя его взгляд с безумной, отчаянной нежностью. — Кэйа... Кэйа! Кэйа, ты в порядке? Кэйа мычит и обессиленно утыкается носом в красные волосы, все еще вцепляясь в горячую ладонь. В следующий раз вместо его собственных пальцев внутри уже были пальцы Дилюка, теплее, длиннее и толще, но нажимающие под тем же самым углом. Кэйа кончил дважды, срывая голос, второй раз — опять без прикосновений к собственному члену, когда Дилюк окончательно понял, как именно сгибать пальцы и двигать ими внутри, чтобы Кэйа забывал все, кроме его имени, а потом кончил еще раз от рта Дилюка вокруг себя, охрипнув от стонов, уже почти не чувствуя собственного тела. Дилюк целовал его и шептал, что Кэйа самый лучший, а Кэйа просто устало гладил длинные спутанные волосы едва слушающимися пальцами. — Мне понравилось, Люк, — тихо шепнул он ему, не узнавая собственный голос, хотя это уже и не требовало подтверждений, и Дилюк улыбнулся широко и счастливо, и поцеловал его снова. На следующий день Кэйа не знал, куда деть свой взгляд. Потом снова были пальцы Дилюка вокруг его члена и внутри него, сначала два, чуть позже три, разный ритм, быстрый и медленный, пока оба пытались понять, как ему больше нравится, были все более долгие и оглушающие оргазмы, был его язык, был краснеющий Кэйа, отталкивающий его от своих бедер, кричащий, что это грязно, растрепанный, абсолютно растерянный Дилюк с влажно блестящими губами, уверяющий, что не видит ничего грязного, ведь он же уже прикасался так к его члену и не понимает, в чем принципиальная разница, и он бы хотел прикоснуться к любому месту на теле Кэйи, без исключений, потому что не считает ни одно из них грязным, потом был Кэйа, вцепляющийся в простыни, не понимающий, подаваться вперед или назад, влажный, горячий, пульсирующий язык внутри него, язык и пальцы, четыре прижатых друг к другу пальца одновременно, и Кэйе казалось, что он кончал почти минуту, лихорадочно сжимаясь, выплескиваясь все новыми горячими толчками, крича так громко, что слышал лишь звон в ушах и гул пульсирующей крови, дергаясь и до боли вцепляясь в руки Дилюка в беспамятстве. Потом был Дилюк, тяжело дышащий, с почти черными от возбуждения глазами, с расцарапанными руками, не отводящий взгляд от лица Кэйи ни на минуту, пока водил ладонью по своему члену в каком-то безумном ритме, и горячая сперма, смешивающаяся с собственной спермой Кэйи на его все еще дрожащем, потном насквозь животе. Потом... Кэйа был уверен, это должно случиться или на совершеннолетие Дилюка, или на его собственное. Не случилось. Осталась холодная постель, воспоминания и его собственные руки. И глаз Бога, пахнущий Дилюком. И даже мысли о ком-то другом вызывали болезненную глухую тоску. Кэйа снова смотрит на свое отражение, до предела подаваясь вперед, стонет беспомощно и отчаянно, поднимая дрожащее веко, широко распахивая голубой глаз, не скрытый повязкой, чувствуя, как внутри нарастает и взрывается острыми искрами пульсирующая волна. *** Позже он лежит, откинувшись в кресле, с широко раскинутыми ногами, в мятом облаке голубой ткани, хватая воздух, пытаясь выровнять дыхание, и слышит свое бешено стучащее сердце. В голове вязкий гул, он чувствует, как его член снова подергивается, выбрасывая на покрытый потом смуглый живот последние мутные капли, когда сгибает пальцы внутри себя перед тем, как с влажным хлюпом вытащить их наружу, снова рефлекторно сжавшись от скользящего движения. Капли смазки стекают следом, пачкают кресло, его отверстие сжимается и разжимается в послеоргазменной судороге, внизу прокатываются последние медленно затухающие тянущие волны. Архонты, почему это так... Он снова бессознательно повторяет это имя, зажмуривая глаза. *** Когда-то он пытался поверить, что дело в его природе, его проклятой родине, это из-за нее, из-за детства в темноте, где нет солнца и звезд, внутри живет теперь что-то больное и хрупкое, требующее его собственной крови. Тьма тянется к тьме, символично, понятно, красиво и просто. Конечно, он слишком давно еще понял, что это не так. Он все еще может пытаться порой убедить себя в чем угодно, лишь бы стало хоть чуточку легче, но по большому счету все равно давно уже знает — именно та часть его разума, холодная, умная и расчетливая, должна была выбрать в итоге Каэнрию. Тщательно все обдумать, взвесить все за и против, взвесить все риски, подготовить пути отступления и прийти к выводу, что так действительно будет лучше, в том числе для него самого. Это не дискуссия о добре и зле, не разговор о черном и белом, все слишком сложно, слишком запутанно, он сам не так много знает — но по всем обрывкам имеющейся у него информации так в конечном итоге будет правильнее для всех, пусть кто-то осознает это гораздо позже или не осознает вообще, так и не узнав, что альтернатива могла быть гораздо ужаснее, просто потому что ее уже не случится. Или потому что не доживет. Его больная и грязная часть, ожидаемо, детерминированно и неизбежно, как падает вниз брошенный камень, выбрала Мондштадт — не Мондштадт, одного человека. Сразу, без сомнений, слепо, отчаянно и инстинктивно. Как бабочка, летящая на огонь и не думающая о том, что будет с ней дальше. Это не тьма и проклятие Каэнрии. Это собственная тьма и собственное проклятие Кэйи. Ты ошибся во мне, папа. Вы все во мне ошиблись. Вы должны были выбрать кого-то другого. Прости, если сможешь. Сам себя я простить уже вряд ли смогу. И, когда это случится, я буду не здесь — я знаю места, куда не могут доползти даже щупальца бездны; спасибо, Альбедо. Кэйа прячет лицо в ладонях, чувствуя, как пульсирует бомба замедленного действия в его правой глазнице. *** Дилюк возвращается в город почти ночью, когда Кэйю уже потряхивает от холодного ветра, и все с самого начала идет не так, как он представлял. — Что ты здесь делаешь? — О, я не могу здесь находиться? Может, сначала скажешь хотя бы привет? — Привет. Таверна уже закрыта, — Дилюк подходит чуть ближе, складывает на груди руки, его силуэт заслоняет горящий фонарь. — А что, я сейчас в таверне? — в тон отвечает Кэйа, насмешливо приподнимая бровь. — Формально, это тоже территория... так, ладно. В чем дело? Что-то случилось? Для чего ты здесь в такое время? — Я что, не могу вот так просто прийти? — он улыбается, плавно наклоняясь вперед, разжимая замерзшие пальцы, сложенные в замок, подпирая ими лицо, поднимает на него взгляд, понимая, что никогда не сможет насмотреться, как огненные блики уличных фонарей блестят в темных в вечернем сумраке глазах, и едва вспоминает, что именно хотел сказать. — Ладно, Дилюк. Хорошо. Мне кажется, нам стоит поговорить. — Тебе кажется, — слова срываются глухо и резко, глаза коротко вспыхивают, и только потом Дилюк обрывает себя, устало потирая веки ладонью, — Слушай, правда, это были сумасшедшие дни, и я действительно очень устал. Кажется, насмотрелся на людей и их демонов на тысячу лет вперед. Просто хочу спокойно доделать дела и побыть одному. Если это не что-то срочное и действительно важное, давай ты придешь позже? Моя смена завтра. Мы поговорим. А сегодня я правда никого не хочу видеть. Срывающееся с губ рефлекторное «даже меня?» Кэйа глотает с желчью и горькой усмешкой. Когда-то это был бы уместный вопрос. Сейчас он кажется почти абсурдом. Дилюк все такой же, и его слова все такие же, странная смесь аккуратных, вежливых формулировок и неосознанной грубости, проявляющейся особенно ярко, когда он устал. От этого контраста только больнее. Вот теперь Кэйа действительно злится, пусть это и глупо. Он говорит медленно и едко, растягивая слова. — А сегодня, что же, запрещаешь мне здесь находиться? Дилюк резко выдыхает, молчит, словно считает в голове до десяти. Потом отвечает устало и тихо. — Я не могу ничего тебе запрещать, Кэйа. В конце концов, мы живем в городе свободы. Я... просто прошу. Если нет ничего важного. Сегодня тебе действительно лучше уйти. Мне нужно побыть одному. Кэйа плохо помнит, как доходит до дома. Хуже всего от осознания того, что Дилюк, в сущности, имеет такое же право на собственные чувства, как и Кэйа на свои, и ничем ему не обязан — тем более после всего. Их отношения стали заведомо лучше за последнее время, они не друзья, конечно, но уже, вроде бы, и не враги, но слишком многие шрамы не проходят бесследно. Все это верно, и все это наполняет легкие горькой беспомощной яростью. Закрыв дверь, он приваливается к ней и кричит в сцепленные у лица пальцы. Потом сдирает пушистый мех с плеч и бросает его, не глядя, в кучу одежды. Туда же бросает стянутые перчатки и коротко звякнувший ремень с глазом Бога. Все остальное снимать не так просто, и ему нужно еще хотя бы какое-то время, чтобы руки перестали дрожать. Потом взгляд цепляется за лежащее на спинке кресла воздушным синим призраком длинное платье, щеки темнеют, и глаз Кэйи мутно блестит. Кэйа злится. И ему теперь очень скучно. Обычно эти два ингредиента не приводят ни к чему хорошему. Мы живем в городе свободы, да, мастер Дилюк? *** День снова был теплым и солнечным. Теперь небо пылает, догорая, и последние красные всполохи освещают смуглую кожу, длинные пальцы, запястья, кажущиеся странно тонкими без привычных перчаток и широких браслетов, волосы и открытые плечи. Кэйа глубоко вдыхает, заправляет за ухо выбившуюся темную прядь, поправляет чуть сползший рукав, улыбается самому себе и дергает дверь таверны. *** К чести Дилюка, реагирует он не сразу. Кэйа подходит к стойке, наслаждаясь взглядами, удивленными, смущенными, растерянными, и почти мгновенно наступившей в таверне тишиной, аккуратно садится, разглаживая тонкие складки, а Дилюк все еще стоит в глупой позе с наполовину занесенной над бокалом бутылкой кроваво-красного ликера. Кэйа обезоруживающе улыбается, подпирая лицо ладонью. — Бокальчик полуденной смерти для прекрасной дамы? Или для отважного рыцаря, какая, в сущности, разница, а? Он поворачивается к посетителям — парочка шапочно знакомых торговцев, какой-то почти отключившийся от выпивки потрепанный парень в углу, пестрая компания новобранцев, ничего интересного, почти никто еще не пришел, основное веселье должно начаться ближе к вечеру. — Ну и чего тут все замолчали? Уже не могу прийти в свой законный выходной в таверну пропустить стаканчик-другой? Под Дилюком, кажется, сейчас расплавится пол. Он выдыхает сквозь сжатые зубы. — Ты... себя видел? Совсем голову потерял? — Я слышал, мы живем в городе свободы, — усмехается Кэйа. — Есть разница между свободой и... — И? — И отсутствием совести. — И в чем эта разница? Дилюк какое-то время молча сверлит его непроницаемым взглядом. — Если тебе нужно объяснять такие вещи, я не думаю, что тебе вообще имеет смысл что-то объяснять. Он отворачивается к высокой полке с бокалами, прямо показывая, что разговор окончен. Даже его спина умудряется выглядеть хмурой и напряженной. Кэйа не хочет считать разговор оконченным. Он наклоняется вперед, с локтями наваливаясь на стойку, удивляясь на секунду, насколько иначе ощущается плотное дерево открытой кожей, и тянет медовым голосом, тем самым, к которому все чаще прибегает, когда действительно злится. — Ну же, объясни мне. Ты же на все имеешь свое мнение. Объяснишь так, чтобы даже твой бестолковый бессовестный братец понял? Дилюк оборачивается так резко, что Кэйа машинально отшатывается, едва не теряя равновесие, тут же ненавидя себя за это отчаянное, рефлекторное движение назад. Дилюк никак не реагирует, словно не заметил ни побледневшего лица, ни расширившегося за секунду зрачка. Кэйа лишь может надеяться, что никто больше действительно не заметил, — такой абсурд, его совершенно не смущает сидеть посреди таверны в платье, но от одной мысли, что кто-то может увидеть, как он иногда все еще боится Дилюка, пробегает волна отвратительного стыда. Дилюк говорит так, словно каждое слово дается ему с трудом. — Это... ее платье? — Ее? — Матери. Кэйа сглатывает. — Ох. Ты не говорил. Я не знал. Я думал, это кого-то из служанок. — Служанки никогда не хранили в доме одежду. Дилюк снова смотрит нечитаемым взглядом, словно куда-то сквозь него, а потом напряженная складка между бровями вдруг чуть разглаживается. С воздухом он будто выдыхает скопившееся внутри глухое напряжение — если не все, то хотя бы какую-то его часть. — Знаешь, да. Да. Ты ведь прав. Я сам ничего тогда не говорил. Он ставит многострадальную бутыль под стойку, ломаным движением поправляет перчатку. — Отец говорил, оно ей не нравилось. Это был его подарок на годовщину, но она его потом почти не носила. А ему наоборот очень нравилось. Когда отдавали в приют ее вещи, это платье ему почему-то захотелось оставить, только потом он сам не мог на него смотреть и убрал к старым вещам в шкаф. Я не понимал его тогда, думал, это ведь просто какое-то платье. Я многое тогда не понимал. И все еще верил, что мама когда-то вернется. Он выдыхает, словно давно уже не произносил столько слов разом, и снова трет глаза. — Думал, давно уже все выкинули. Не хочу знать, откуда оно у тебя. И... все равно глупо. Кэйа не спорит, подмигивая какому-то пацаненку, на днях прошедшему набор в рыцари, с которым раньше едва пересекался возле штаба, медленно покачивает ногой, наслаждаясь ощущением струящейся ткани. Жест, по-видимому, не слишком понятен из-за того, что второй глаз скрыт черной повязкой, но несчастный парень все равно заливается краской до торчащих в разные стороны абсурдного размера ушей, растерянно отводит взгляд в сторону приятелей, тут же взорвавшихся хохотом. Вечер обещает быть веселым. Он с каким-то мелочным мстительным удовлетворением думает, что не чувствует никаких угрызений совести по поводу матери Дилюка — он ее ни разу в жизни даже не видел. И лишь после, от осознания, что он делал в ее платье, Кэйю снова бросает в запоздалую короткую дрожь. Он привычно прячет ее в звоне бокалов. *** Вино растекается внутри, горячей змеей скользит по позвоночнику, приятно тянет на кончиках пальцев. Кэйа выпил едва ли две трети бутылки — сущая ерунда, он пьян не от вина, а от самого вечера. Вокруг мелькают лица, знакомые, едва знакомые, не знакомые вообще, кто-то приподнимает брови, не понимая, кто-то усмехается, кто-то делает вид, что ничего необычного не происходит. Кэйю почти одинаково веселят любые реакции. — А, это? Это национальная семейная традиция славного рода Альберих, — говорит он в который раз, серьезно поднимая палец к потолку таверны. — Как, что это значит никогда не слышали? — он прикрывает рот ладонью в притворном изумлении, широко распахивая не скрытый повязкой глаз. — Разочарован, весьма разочарован, чем дальше, тем больше традиций уходит в прошлое, если о них перестают вспоминать. Эта традиция появилась еще с незапамятных времен, когда мой пра-пра-прадед, будучи великим воином, однажды поспорил со своими соратниками, что не боится ничего, и способен вселять ужас на поле боя в своих врагов, даже будучи в одежде священника или, например, в женском платье. Он говорил, что лишь суть и нерушимая воля внутри тебя, а не внешняя форма и батальный пафос имеют реальное значение на поле битвы. Он исполнил обещание, действительно придя на бой в платье, он победил всех врагов, не заработав ни царапины, и, я вас уверяю, они бежали в страхе, молясь своим богам лишь о том, чтобы быстрее унести ноги. После этого все мужчины рода Альберих, каждый из которых, между прочим, также был выдающимся воином, повторяют порой эту традицию, вновь напоминая и себе, и всем окружающим, что настоящего мужчину не должно останавливать и пугать на своем пути ничего, тем более какие-то тряпки. И вообще, как говорил когда-то мой дед, также будучи выдающимся воином и очень широко известной в определенных кругах личностью, не одежда красит человека, а человек — ик — одежду! Или вы, сударь, осмелитесь со мной не согласиться? Не согласиться с наследником славного рода Альберих никто не осмеливается. Его хлопают по плечу, подтверждая, что это звучит как достойный пример воинской доблести, ему предлагают выпить за традиции древнего рода, и он, конечно, соглашается, его спрашивают, можно ли тоже присоединиться как-нибудь к этой славной традиции и прийти в таверну в платье, и он великодушно разрешает, уверяя, что традиции это прежде всего не имя, а стремление, и чем больше людей решат присоединиться, тем больше вероятность, что и его храбрый род не будет забыт, и может быть даже его самого, Кэйю, потомки наших потомков как-нибудь вспомнят еще добрым словом. Он ловит себя на мысли, что из всех людей вокруг, решивших под вечерок заглянуть в таверну, реакция Дилюка почти ожидаемо была самой резкой, но даже на него он больше не злится. Да здравствует город свободы! Сегодня Кэйа действительно чувствует себя свободнее, чем когда-либо. *** — Веселишься? Дилюк подходит неслышно, скользящей черной тенью, и Кэйа, подносящий ко рту очередной бокал с последними каплями полуденной смерти, едва подавляет желание вздрогнуть. Столько времени, казалось, прошло, а так ничего в сущности и не изменилось, и Дилюк все еще ассоциируется у него с этим тяжелым, обжигающим страхом — и одновременно, парадоксально, с безопасностью. — Веселюсь, — Он аккуратно ставит бокал на стойку, проводит пальцем по гладкому краю и поворачивается всем телом, растягивая губы в широкой, развязной улыбке. — А что, запрещаешь? — С чего бы, — Дилюк вдруг сам улыбается едва заметно, краем рта, и все его напряженное, бледное лицо в один момент неуловимо преображается, словно где-то внутри этого взрослого, хмурого, усталого и мало во что еще кроме себя самого верящего мужчины на секунду выглядывает веселый маленький мальчик, каждый миг ожидающий чуда. Кэйа не может насмотреться, отчаянно цепляясь за обрывки воспоминаний. — Это даже... забавно. — Вот как. Помнится, ты говорил, что терпеть не можешь эти мои истории. — Говорил. Но всех этих выпивох, если честно, терпеть не могу еще больше. Он чуть наклоняется вперед, забирая со стойки пустой бокал, и Кэйа рефлекторно задерживает дыхание, ощущая жар чужого тела открытой кожей шеи и плеч даже на расстоянии. Дилюк ставит бокал куда-то под стойку и вновь смотрит на него, внимательно, но уже без напряжения. — Ты хотел о чем-то со мной поговорить? — Хотел. Но вы, мистер, кажется, уже упустили свой шанс, — вечер складывается слишком неплохо, а Кэйа почему-то чувствует, что опять не готов, что слишком боится последствий. Только не сейчас. Хотя бы еще немного свободы, а не скручивающейся внизу живота холодной змеей тревожной спирали. Я бы так хотел верить, что все будет лучше, но уже не могу. Дилюк снова хмурится, собираясь что-то сказать, а потом расслабляется, пожимая плечами. Словно и не видит смысла ни на чем настаивать. — Ты ведь не взял другой одежды? Хочешь, провожу тебя? Я понимаю, ты большой парень, выдающийся воин из славного рода Альберих, — он снова едва уловимо улыбается, — и можешь о себе позаботиться. Но мне самому так будет спокойнее. — Эй, если я надел платье, это не значит, что я теперь ваша дева в беде, мастер Дилюк,— Кэйа хитро тянет чужое имя, чувствуя, как внутри от слов Дилюка все равно поднимается обжигающее тепло. — Я такого не говорил. — Не говорил. Я польщен, мастер Дилюк, но все-таки откажусь. Я, вы сами сказали, уже большой парень, и сам о себе позабочусь, — он прячет срывающийся голос за смешком, и, не выдерживая, все-таки пакостно добавляет, — или у ночного героя совсем не осталось больше невинных дам, которых нужно спасать? Дилюк закатывает глаза и отворачивается. Кэйа наконец чувствует, что снова может дышать. Щеки пылают, и он не понимает, от вина это, от близкости Дилюка, от этого разговора или просто от всего вместе взятого. *** Таверна постепенно пустеет, и его озорное, бурлящее веселье внутри тоже начинает сменяться пустотой. Пока еще теплой и спокойной, той самой, которая бывает после хорошего вечера в тесном кругу, когда уже все шутки рассказаны, когда все устали смеяться и просто сидят в этой уютной тишине, когда и не нужно больше ничего говорить, когда просто молчать вместе тоже приятно, как было совсем недавно у них с Аделиндой. Но в этой пустоте уже начинают появляться знакомые тревожные нотки. Природа не терпит пустоты, и его собственная природа никогда не ожидает чего-то хорошего. Очень не хочется возвращаться к себе, в холодную маленькую комнату, пропахшую спертым воздухом и одиночеством. И он привык, конечно, давно уже привык и к одиночеству, и к спертому воздуху, и все равно не хочется каждый раз. А еще очень хочется коснуться этих красных волос. Хотя бы раз. Разве это так много. Дилюк подходит сам, пододвигает стул, не глядя, садится, тяжело выдыхая. — Ну... мы скоро закрываемся. Надеюсь, ты повеселился, — он запинается, вновь хмуря брови. — Не хотел, чтобы это прозвучало грубо. — Я понимаю, — говорит Кэйа, разглядывая свои пальцы, все еще сжимающие за тонкую хрустальную ножку недопитый бокал, — не прозвучало. То есть, прозвучало, конечно, но все равно понимаю. — Ты неисправим. Он смеется, легко и свободно, и опрокидывает в себя одним глотком терпкую жидкость. Слизывает с уголков губ красные капли, все еще не смотря на Дилюка. — Я заберу? Затянутая в перчатку ладонь тянется за бокалом, касается его собственной, Кэйа вздрагивает, чувствуя, как его от кончиков пальцев по всему телу прошивает влажным судорожным жаром. Архонты. Дилюк четыре года его не касался. Дилюк замирает, их руки все еще касаются друг друга. Кэйа чувствует, как сердце бьется где-то в горле и на кончиках пальцев. — Дилюк... — Кэйа? Он не может смотреть на него. Не может. Он понимает, если посмотрит, для него все будет кончено. — Хочешь сказать что-то еще? — на то, чтобы ответить привычным веселым тоном, уходят почти все оставшиеся силы. — Если нет, я все-таки, пожалуй, пойду. Уже действительно поздновато. Спасибо за приятный вечер, мастер Дилюк. И за выпивку. И... да, мне пора. Увидимся. Он отпускает бокал, вставая с высокого стула. Дилюк все еще механически сжимает тонкую ножку, смотря куда-то перед собой. Потом, словно резко возвращаясь в реальность, переводит взгляд на него. — Погоди. Знаешь, ты снова прав, есть еще кое-что, о чем я должен был сказать еще тогда. Кэйа приподнимает бровь. — И о чем же? — Ну, оно... тебе идет, — эти слова он снова произносит как будто через силу, преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, а следующие все быстрее и быстрее, словно наоборот боясь теперь замолчать. — Ты такой красивый, Кэйа. Очень красивый. Всегда хотел сказать, еще тогда. Говорю сейчас. Я не видел никого красивее. А потом, пока Кэйа открывает рот, пытаясь что-то ответить, Дилюк наклоняется вперед, словно за секунду приняв наконец какое-то решение, о котором думал так долго, что, казалось, уже и потерял всякую веру в возможность его когда-то принять. — Если ты хочешь... Кэйа, я сейчас разговариваю с тобой, — голос на мгновение становится грубее и жестче, и Кэйа едва подавляет желание вновь отшатнуться, но Дилюк берет себя в руки и опять говорит спокойно, осторожно подбирая слова. — Прошу, посмотри на меня. Послушай. Я не хочу, чтобы ты потом жалел о поспешно принятом решении. Только если ты сам действительно этого хочешь. Поднимайся наверх. Вторая дверь справа. Он подойдет к любой, но в других сейчас беспорядок. Я подойду, когда закрою таверну. Дай мне руку. Он сам касается его руки и что-то передает, на секунду сжимая пальцы в своих, а потом отпускает. Кэйа рефлекторно, автоматически тянется вслед, пытаясь продлить прикосновение, и только потом приходит в себя, переводя взгляд на собственную ладонь. В ней блестит маленький медный ключ от верхних комнат. Ты такой красивый, Кэйа. Я не видел никого красивее. Пальцы все еще жжет в тех местах, где их едва касалась чужая рука. *** Кэйе кажется, что он захлебнется, что он падает в пропасть, и только горячие руки держат его здесь, в этих стенах, в этой душной маленькой комнате, наполненной теперь тяжелым дыханием и запахом дыма. Дилюк прижимает его к стене до боли, до дрожащих ног и рваного жара, целует глубоко и отчаянно, без остановки, проникая языком внутрь, толкаясь во влажной глубине, едва давая вдохнуть, его руки скользят по всему телу Кэйи поверх платья, по открытым плечам, по груди, словно не могут остановиться ни на секунду, задевают соски, обводят бедра, затянутые голубой тканью, сминают складки, прижимают к себе, заставляя выгибаться сильнее. Кэйа стонет ему в губы, всхлипывает, вцепляясь в руки, шепчет, что не может, не может, не может, не может, слишком много, Дилюк, пожалуйста, погоди, дай хотя бы минуту, я прошу, слишком много, слишком... подожди, я... и тогда Дилюк чуть отстраняется, и смотрит в его глаза в каком-то диком, невозможном контрасте с грубыми движениями — нежно и внимательно. Холодный, закрытый и жесткий, Дилюк моментально становится таким же отчаянно осторожным, как раньше, словно и не было всех этих лет, словно и не было этой пропасти, когда сам Кэйа не может больше притворяться. — Говори, Кэйа. Не молчи. Я не хочу, чтобы ты потом хоть о чем-то жалел. Я хочу тебя больше всего на свете, но я не буду тебя заставлять. Он проводит большим пальцем по его губам, влажным, покрасневшим, опухшим от поцелуев, едва касаясь тонкой кожи. Эти прикосновения ощущаются еще интимнее, еще желаннее, еще невыносимее. От контраста страсти и нежности, горячих прикосновений и осторожного взгляда, от такого Дилюка, который вжимает его в стену и при этом смотрит как на самую хрупкую вещь в мире, Кэйа кажется, что он снова проваливается куда-то. Внизу живота сводит резко и остро. Дилюк ведет подушечками пальцев дальше по щеке, к подбородку, приподнимает его лицо, ловя темный, уплывающий взгляд. — Чего ты хочешь сейчас, Кэйа? Посмотри на меня, пожалуйста. Чего ты сам хочешь? Кэйа не знает. Он снова теряется в своих желаниях, теряется в багровых в неровном свете масляных ламп глазах Дилюка, теряется в ощущениях, понимает лишь, что хочет безумно, отчаянно, чтобы тот продолжал, прикасался к нему, чтобы он... любил его, хотя бы сделал вид, что любит, но не понимает, как это сказать. Дилюк смотрит на него не отрываясь, ловит каждое движение, и Кэйа, привыкший к интересу к себе, желающий и не боящийся его, опять чувствует себя абсолютно дезориентированным. Это тоже приятно, но совсем иначе, неловко, болезненно, с тянущим чувством внутри живота, рваным дыханием, дрожащими ладонями. Кэйа давно смог осознать и принять свою игривую, провоцирующую сторону, научился использовать ее в своих интересах, давно понял, что любит внимание, ощущает себя гораздо комфортнее в облегающей тело, открытой, вызывающей, притягивающей взгляды одежде, чем в однотонных свитерах и рубашках, которые раньше ему брали на пару с Дилюком, в те времена, когда он сам едва еще понимал, чего хочет, лишь по вечерам рассматривал в зеркале свое отражение, укладывал волосы, проводил кончиками пальцев по контуру шеи и щек, выгибал брови, пародируя подсмотренные ранее эмоции, пытаясь найти диалог с самим собой и понять самого себя. С тех пор прошло много времени, Кэйа многое осознал, со многим смирился, многое развил — пришлось — и стал, в общем, тем, кем являлся сейчас. Но эта... другая его сторона, в чем-то очень близкая с привычно-флиртующей, а в чем-то совершенно с ней противоположная, слишком чувствительная, слишком уязвимая, слишком нуждающаяся в понимании, понимании его желаний, его реакций, растерянная, все равно постоянно отчаянно желающая чего-то, почти бесполезная в обычной жизни, нет, не просто бесполезная, нежелательная, опасная, слишком склонная к зависимостям, слишком тянущаяся к этому вниманию на контрасте с глухой самодостаточностью Дилюка. Он видел подобные черты в других людях, ненавидел их в других людях, так, как можно ненавидеть только отражение самого себя, и видел, что обычно они плохо заканчивали. И все равно каждый раз эти желания сносят его с ног, как движущийся поезд, как цунами, как элементальный взрыв, он не понимает, зачем и кому это может быть нужно, зачем оно все вообще существует, но что-то внутри, глубокое, темное, болезненное и тяжелое, никогда его не спрашивает. И даже эта слишком заметная неравноценность их с Дилюком ролей сложилась как-то автоматически, сама собой, они, оба это понимая, должно быть, с самого начала их обреченной, отчаянной связи, ни разу ни о чем прямо не говорили, они вообще мало о чем теперь говорили прямо, и Кэйа ненавидит это тоже, ненавидит себя за свою слабость, за свою уязвимость, за свои неправильные, неуместные, опасные в первую очередь для него самого желания, и в то же время от осознания этого контраста у него подкашиваются колени, и он понимает, что за эти четыре года без Дилюка, фактически, больше четырех, без его рук на своем теле, без его горячих губ, без ощущения его устойчивого жара в противовес своему неровному, лихорадочному ознобу он едва не сошел с ума. — Поцелуй меня, еще... Он тянется за поцелуем сам, всхлипывая Дилюку в губы, тот снова на секунду отстраняется, гладит кончиками пальцев линию челюсти, Кэйа представляет, как он сейчас выглядит, щеки горят, губы опухли от поцелуев, глаз влажно блестит, васильковая радужка, наверное, едва видна за расширенным зрачком, и от этого он снова задыхается, притягивая Дилюка едва слушающимися руками, влажно, беспомощно шепча, чтобы тот не смотрел, не надо, хватит, только не останавливайся, только продолжай целовать. Он уже не может формулировать что-то осмысленное, просто снова тянет Дилюка к себе, ближе, теснее, жарче, откидывает голову назад, открывая ключицы и шею, повторяет чужое имя, едва понимая собственные слова, выгибается всем телом, когда чувствует прикосновения пальцев, осторожно убирающих волосы в сторону, а следом горячих губ к его тут же покрывающейся мурашками коже, разводит ноги шире, чувствуя, как прохладная ткань задевает чувствительную внутреннюю часть бедер. Дилюк отрывается от его шеи, чуть нагибается, скользит ладонью вниз, под приподнятый подол, ведет по ноге аккуратным движением, все еще вжимая его в стену и внимательно глядя в распахнутый глаз. Кэйа хнычет, кусает губу, инстинктивно подается бедрами навстречу, обхватывает его руку своей сверху через ткань, вжимает сильнее, трется об его пальцы, качаясь вперед и назад, сводя коленки вместе и стискивая горячую ладонь между ними. Дилюк снова смотрит внимательно, ни на секунду не отрывая взгляд, заменяет ладонь вдавливающимся между его разведенными бедрами коленом и стягивает перчатку с правой руки зубами. Кэйа дергается с удивленным стоном, а потом практически захлебывается криком, когда рука возвращается обратно, уже без перчатки, твердая и горячая. Вслед за ней по всему телу пробегает обжигающая волна. Его трясет, он так невыносимо возбужден, что может кончить от одного прикосновения. Он чувствует, как из головки члена короткими пульсирующими толчками уже капает пока прозрачная жидкость, пачкая голубую ткань, и от осознания того, что он сейчас в платье — в платье, когда-то принадлежавшем матери Дилюка, а Дилюк сейчас сжимает его текущий, опухший член своей ладонью, его разрывает на части. — Я сейчас... Дилюк... — Я понимаю. Еще? Не молчи, Кэйа. — Да, да, еще... еще... еще, еще, да-а... я прошу, еще, еще, только не останавливайся, только не... Кэйе кажется, он сейчас упадет. Ноги разъезжаются, он практически повисает между стеной и руками Дилюка. Ощущения разбивают его на части, бедра инстинктивно дергаются в погоне за наслаждением. Дилюк проводит рукой по щеке, к подбородку, наклоняется и снова рвано целует рефлекторно приоткрытые губы, плотнее обхватывает другой ладонью и ведет ей от влажного кончика члена до основания одним обжигающим резким движением. Кэйа кончает долго, тяжело и мучительно, толкаясь в горячую руку, расцарапывая спину об стену, стискивая пальцы до боли, забрызгивая весь подол длинными мутными полосами, крича ему в рот и всхлипывая что-то, сам не понимая, что именно. Он едва осознает, что Дилюк целует его в висок и угол челюсти, осторожно держит за талию, прижимая к себе, пережидая его судорожную дрожь. Его трясет, наверное, еще минут пять, по телу все еще снова и снова проходят горячие волны, и все это время Дилюк просто гладит его волосы и сжимает мокрые пальцы своими. Кэйа ненавидит, как сильно любит его, ненавидит, каким слабым себя рядом с ним чувствует, ненавидит, что больше всего на свете хочет этого. Его тело все еще хочет, и Дилюк гладит его медленно и осторожно, и Кэйа снова подается вперед, прежде чем успевает что-то осознать, выгибается, разводя колени, пытаясь поймать больше прикосновений. Дилюк такой добрый, такой хороший, такой... Из-за него он сейчас на грани истерики. Он понимает, если они продолжат, — Архонты, как же он хочет — все закончится тем, что он будет рыдать на груди Дилюка до тех пор, наверное, пока его бесполезное тело не вырубится от усталости. Он будет кричать, а потом шептать, когда не сможет больше кричать, и обязательно скажет такое, чего никогда уже себе не сможет простить. Нет ничего, что бы он хотел больше, и нет ничего для него опаснее. Он не может. Он просто не вынесет, если потом станет хуже, если что-то снова случится, если это окажется лишь секундной зарей перед очередным бесконечным падением. Он даже не знает, сколько у него самого еще осталось времени. — Дилюк, погоди. Погоди. Стоп. — Кэйа? Что такое? — Дилюк, я не могу. Я сейчас заплачу. Дилюк молчит какое-то время, потом снова медленно целует его в уголок губ, обжигая горячим дыханием. — Хорошо. Хорошо. Это нормально. Я понимаю. Все в порядке. — Нет, не хорошо. И не в порядке. Дилюк. Я ненавижу чувствовать себя уязвимо, — больше всего на свете Кэйа рад, что его голос звучит сейчас почти спокойно. Ни на что другое сил не остается, даже на то, чтобы оттолкнуть Дилюка, и он просто висит в его объятьях, едва держась на ногах. — Хорошо. Я понял. Я не хочу, чтобы ты чувствовал себя уязвимо. Дилюк последний раз коротко и осторожно целует его в щеку, заправляет за ухо выбившуюся прядку, проводит следом по горящей коже обратной стороной ладони с какой-то отчаянной, болезненной нежностью, и, не прикасаясь больше, отходит назад. Кэйе кажется, что Дилюк сейчас скажет «прости», но он ничего не говорит. — Дай мне знать, если что-то понадобится, ладно? Я буду рядом, в другой комнате. Я не буду мешать... только если понадоблюсь, — он, так и не подобрав больше слов, кивает и тихо закрывает за собой дверь. Кэйа прячет лицо в руках, сползая вниз по стене, путаясь в испачканном длинном подоле. Все его тело горит, острый жар внизу живота сменяется глухой тянущей тяжестью. Он все еще возбужден и все еще чувствует беспомощное, мучительное желание. Он ненавидит себя до боли, до глухого отчаяния, когда все-таки плачет навзрыд, хватая воздух губами, уткнувшись в трясущиеся ладони. Он хочет ненавидеть Дилюка за то, что тот делает с ним, но не может. Дилюк все делает правильно. Дилюк всегда все делает правильно. А у него неправильные, неправильные, неправильные мысли. Неправильные слова. Неправильные желания. Часть его хочет больше всего на свете, чтобы Дилюк ничего не слышал. Другая часть больше всего на свете хочет, чтобы он слышал все. Капитан кавалерии Альберих, умный и расчетливый, с острым языком и внимательным взглядом, у которого есть что сказать в любой ситуации, который привык самостоятельно решать любые проблемы, которого любят все, и который едва ли способен любить в ответ, с кривой ухмылкой раскачивающий перед глазами хрустальный глаз Бога, твердый и холодный, лежа в забрызганной кровью траве, тихо говорящий безмолвной стекляшке, что, кажется, только они теперь друг у друга и остались, хочет, чтобы Дилюк просто ушел — и из этих комнат, и из его жизни. Он сильный, он справится сам. По-другому никогда не выходило лучше. Другие никогда в конечном итоге не делали лучше. Маленький мальчик Кэйа, брошенный у винокурни под грязным ледяным дождем, лихорадочно дышащий в сложенные лодочкой у лица руки, пытаясь хоть немного отогреть замерзшие пальцы, почти теряющий сознание от холода, беспомощности и страха, когда что-то большое, красное и теплое заворачивает его в мягкую ткань и прижимает к себе, в восторге следящий за голубыми хрустальными бабочками, порхающими над листьями винограда, пока обжигающая ладошка сжимает его собственную, первый раз рвано стонущий в чужие потрескавшиеся губы, ощущая себя той самой бабочкой, пойманной у стены, захлебывающийся слезами, сжимая в своих руках другой глаз Бога, огненно-красный, первый раз после отъезда хозяина начинающий рвано мигать, готов на что угодно, чтобы снова ощутить себя в этих руках и ни о чем не думать. Дилюк, пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста, пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста. Не отпускай меня. Не слушай, не верь, не понимай, не прощай, только не отпускай. Мне так холодно. Мне так страшно. Я так устал. *** Дилюк сидит за стеной, стянув перчатки, и водит руками по выжженным шрамам, на месте которых уже никогда не будет нормальной кожи. Он сжимает руки, впиваясь ногтями в ладони, когда снова слышит рваные всхлипы, но остается на месте. Кэйа должен решить сам. Главное, что он понял за все эти годы на собственной шкуре — нельзя помогать насильно. И, что бы он ни решил, Дилюк примет это решение. А пока он будет здесь. Если понадобится. Я не умею по-другому выражать свои чувства, но я бы очень хотел научиться. Хотя бы так. Ты сам должен решить. Но я буду здесь. Только не бойся, мой Кэйа.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.