It's not over
***
19 марта 2022 г., 23:15
Юнги было двенадцать, когда они с мамой, потерявшей работу в Сеуле, перебрались на Чеджу, в старый ветхий дом с огромным запущенным мандариновым садом, принадлежавшие когда-то его бабушке и дедушке и ставшие для них сейчас, бегущих из большого города, приютом от жестокости столицы и тихой гаванью.
Юнги было двенадцать, и он красил в небесно-голубой цвет облупившийся штакетник забора, когда впервые в жизни увидел ЕГО. И пропал. От одной дружелюбной улыбки, которая по яркости могла соперничать с солнцем, и звонкого смеха, отдающегося звуком музыки в каждой клеточке тела Юнги. Не только в ушах.
Юнги было двенадцать, он лишился всех своих друзей и приятелей, отчаянно пытался прижиться в новой, не враждебной, но сложной для него с его тихостью и замкнутостью среде, они с мамой тратили всё свободное время, силы и средства, чтобы хоть как-то обжить, привести в порядок и облагородить дом и сад, и Юнги не имел ни малейшего представления о том, что такое любовь и какое истинное значение скрывается за набором букв в этом слове.
Юнги было всего двенадцать, он не дорожил никем в этом мире, кроме мамы, но ему было очень любопытно, волнительно и странно наблюдать исподтишка, в щелку плотно задернутых темно-синих штор, за соседским парнем, окна комнаты которого находились точь-в-точь напротив окон его, Юнги, комнаты.
Второй этаж. Всего каких-то несколько метров. Окно в окно.
Юнги было всего двенадцать, и он не знал, что следить за чьей-то жизнью может быть так увлекательно. Куда интереснее, чем смотреть мультики и сериалы. Или даже играть в его обожаемые Sims 2.
Ведь сосед напротив был никем не придуманным, реальным. И от этой его улыбки, даже просто от вида его Юнги как будто оживал и расцветал, возрождался, как деревья в их мандариновом саду, когда Юнги с мамой стали за ними ухаживать.
Сосед из дома напротив, сосредоточенно нахмурившись, делал домашние задания и писал доклады, сидя за столом или развалившись на полу, часами просиживал за ноутбуком, играл в приставку с частенько приходящими к нему друзьями, слишком пугающими и шумными для Юнги, или валялся в постели, не отрывая взгляда от так ярко светящегося в ночи экрана смартфона, а Юнги наблюдал за ним, притаившись за шторами. Как самый настоящий шпион или ищейка.
Особенно Юнги нравилось смотреть за тем, как его сосед помогал по дому родителям: стриг и поливал газон перед домом, наигранно хмурился и ворчал, копаясь вместе с матерью, на которую был так похож, в клумбах с петуньями, обрезал засохшие ветки у кустов роз, ковырялся вместе с отцом в гараже со старенькой синей KIA, на которой обычно ездил в школу, и, разумеется, сосредоточенно жарил барбекю на заднем дворе с мамой и папой или множеством гостей, которые частенько бывали по выходным в доме соседей. Иногда даже в компании его, Юнги, мамы, ведь она так сдружилась с семейной парой по соседству. Однако Юнги на эти посиделки не брали. Ему было всего двенадцать, он был маленьким, робким, стеснительным омегой и сам бы ни за что не согласился познакомиться по-настоящему с так сильно очаровавшим его соседом.
В те моменты, когда мама уходила к соседям, Юнги по кустам растущих у них белоснежных роз непозволительно близко подбирался к соседскому забору и подслушивал, вздрагивая, как трусливый заяц, от каждого шороха и очень радуясь тому, что он еще слишком мал и у него нет своего запаха.
Его сосед пах морем, солнцем, корицей и яблоками. Это Юнги знал с первого дня. Ни разу не чуял, потому что в силу возраста просто еще не умел отличать чужие запахи, но… знал. С самого первого дня. С самого первого взгляда. И с самой первой улыбки парня по соседству, которую он так жадно присвоил себе.
Юнги было четырнадцать, он вытянулся на целых двадцать сантиметров, пусть и был всё еще самым низким омегой в классе, до черноты загорел, постоянно возясь с мамой в саду, а его отросшие волосы выгорели на ярком островном солнце почти добела, когда он узнал, что парня по соседству зовут не просто Хо, а Чон Хосок. Они впервые познакомились на небольшой соседской вечеринке, их первой на Чеджу, в честь дня рождения мамы Юнги, и это самое волнительное, важное и приятное знакомство за всё время вне Сеула для Юнги.
У Хосока были теплые ладони, приятный голос и звонкий, очень заразительный, такой же, как и его улыбка, смех.
Он пах морем, солнцем, корицей и яблоками.
Юнги уже чувствовал запахи.
И теперь точно знал, что он угадал.
А еще с Хосоком было интересно разговаривать. Он так много всего знал и так много шутил, что Юнги в тот вечер просто не мог от него оторваться.
Юнги было всего четырнадцать, он был мелкой омежкой в выстиранной немодной одежде, с обгоревшим носом-кнопкой и повадками дворового кота, за что его частенько ругала мама, и никогда не переживал по этому поводу, но…
Знакомство с Хосоком что-то в нем изменило.
Хосоку было шестнадцать, почти семнадцать, и он был главным школьным красавчиком. Капитаном футбольной команды, отличником и самым популярным парнем. И он встречался с таким же красивым и популярным омегой. Лучшим в их школе.
Юнги не должно было интересовать подобное, но он об этом узнал.
И очень сильно расстроился.
Еще никогда он так сильно не не любил свои торчащие во все стороны волосы, низкий рост, неловкую и нескладную фигуру и нос-кнопку.
Но на следующее утро в школе Хосок с ним поздоровался, и… всё это стало неважно.
Они внезапно и так странно вдруг взяли с Хосоком и подружились.
Первый красавчик школы, самый популярный парень, капитан футбольной команды и отличник и мелкий невзрачный омега, имя которого из двух тысяч учеников их школы знали в лучшем случае человек пятьдесят.
Но кого это волновало?
Хосок помогал Юнги таскать тяжелые учебники и собирал с пола тетради, которые тот, страдая врожденной неуклюжестью, постоянно рассыпал, подвозил Юнги домой и в школу на своей старой, постоянно ворчащей и ломающейся KIA, болтал с ним на переменах, мазал мазью и клеил забавные пластыри на вечно израненные острые худые коленки и покрытые мозолями от работы в саду крохотные пальчики.
Хосок принес Юнги его первый в жизни стаканчик с кофе, ароматным и до сведенных скул горьким, совсем как у взрослых, а потом долго смеялся, глядя на то, как младший отчаянно отфыркивается и пытается зажевать отвратительно горький вкус любимым молочным шоколадом с орешками. Который для него тоже в своем школьном рюкзаке теперь таскал Хосок.
Он подарил Юнги его первый лак для ногтей и блеск для губ – красивый, блестящий, розовый. И сам, пыхтя от натуги, помогал ему в первый раз красить ногти и губы. И завязывал на переменах отросшие волосы Юнги в смешные милые хвостики.
Теперь Юнги по вечерам не следил за Хосоком из своей комнаты.
Ведь они были вместе все вечера напролет. Делали уроки, писали доклады, играли в приставку, залипали в телевизор или телефон Хосока. Или помогали вместе маме Юнги или родителям Хосока по дому и саду.
Все вокруг считали, что они друзья – не разлей вода.
Но это было не так.
Юнги понял, что влюблен в своего соседа, в Хосока влюблен, в тот день, когда ему исполнилось пятнадцать.
Они жарили барбекю с родителями на затянутом светящимися огоньками заднем дворе, а потом сидели на крыльце, укутавшись в пледы, смотрели на звезды и говорили до хрипоты обо всём на свете.
Хосок тогда подарил Юнги его первую гитару, узнав, что тот мечтает научиться играть, и даже не представляя, что этот подарок определит всю дальнейшую судьбу его маленького друга.
Для Юнги всё это уже давно было куда больше, чем дружбой.
А для Хосока… Юнги по-прежнему оставался мелким забавным соседом-омежкой. Одним из друзей, так удачно живущим в нескольких метрах.
И когда Юнги дрожащими от волнения и липкими от пота руками подарил Хосоку в Валентинов день шоколадку и открытку в форме сердечка с самым сокровенным своим признанием, старший лишь крепко обнял Юнги в ответ и оглушил его самой жестокой правдой в этом мире: «Спасибо, малыш. Ты, видимо, понял все не так. Ты мне как младший брат» – и уехал гулять в центр со своим красавцем-парнем Чимином.
Юнги тогда проплакал всю ночь.
И с тех пор с Хосоком не общался, старательно избегая его. Да и тот больше особо не шел на контакт, не желая причинять другу – видимо, бывшему – еще больше боли. И не давать никаких надежд.
Юнги по-прежнему ходил в школу, занимался садом, читал много книг и коротал все свои вечера в одиночку или с мамой. Но больше никогда не подглядывал через щелку в шторах на соседний дом и окно, которое раньше так манило, а теперь лишь отталкивало его.
Юнги было шестнадцать, когда они не общались с Хосоком уже целый год и тот накануне отъезда в колледж, после бурной последней вечеринки с друзьями, подловил возвращающегося из магазина и размахивающего авоськой с булочками и мороженым Юнги возле ворот его дома. И долго, тягуче сладко целовал его посреди жаркой июньской ночи, жадно вдыхая аромат меда, мандаринов и переспелых персиков, которым так одуряюще пах после недавно пережитой первой течки Юнги, а на следующее утро, не попрощавшись, сел в ослепительно-желтое такси до аэропорта и улетел в колледж на другой конец страны, растворяясь маревом в глухой тьме той июньской ночи и окончательно разбивая только-только начавшее срастаться заново сердце Юнги.
А спустя три года с Чеджу улетел и сам Юнги. Ему было девятнадцать, и он получил грант в престижном нью-йоркском музыкальном колледже. Его школьный учитель случайно обнаружил в Юнги не поддающийся описанию невероятной силы талант, и это то, что стало для Юнги спасением от несчастной любви, – музыка. Его музыка. Которую он писал сам. Денно и нощно. Круглосуточно. Музыка, которая восхищала, продирала до дрожи, убивала и воскрешала. Всех. Даже всех тех, кого раньше наборы нот в любом звучании не задевали.
Ему пророчили блестящее будущее.
Вот только с Америкой у Юнги не заладилось.
У него ничего не складывалось с этим ломаным, чужим, совершенно грубым и неприятным ему языком. И улыбчивыми, громкими, навязчивыми и постоянно требующими от него того же преподавателями.
Юнги никогда не был ярким и пробивным, ему недоставало эксцентричности и упертости. Со всего своего потока – разноцветного, шумного, неординарного – он – зашуганный, вечно прячущийся за чужими спинами, скукожившийся и сморщившийся – меньше всего походил на творца.
Ему не нравился английский, не нравились американцы, не нравился колледж, задания, преподаватели и даже его маленькая комнатушка в общежитии. Юнги не нравился он сам. И та музыка, что он тут создавал, ему тоже не нравилась.
Его пытались шевелить, вовлекать, развлекать, увлекать, но всё без толку.
И вздохнуть спокойно Юнги смог лишь спустя два года своей жизни в Америке. Когда все вокруг наконец-то оставили этого странного мрачного корейца в покое и позволили ему делать то, что он хочет сам.
И это случилось.
Вдохновение, забытое где-то на Чеджу вместе со всеми его воспоминаниями, разбитым сердцем и самой несчастной в мире первой любовью к соседу, внезапно настигло Юнги, заставляя его писать как сумасшедшего. Целыми сутками. Денно и нощно. Позабыв про покой и все физиологические нужды вроде такой чепухи, как туалет, еда и сон.
Юнги писал всё, что мог: биты, джинглы, аранжировки, невнятные музыкальные клочки и куски, куплеты, проигрыши, целые песни, очень много песен и даже пьесы. И всё это было то. Самое. Что нужно.
Его преподаватели и однокурсники рыдали кто от зависти, кто от восторга, Юнги внезапно окружили все эти агенты, продюсеры, менеджеры, представители. К нему с чего-то вдруг в огромные очереди выстроились покупатели.
Но всё, что волновало душу и сердце Юнги, – лишь музыка.
То блестящее будущее, что ему постоянно и нудно пророчили, внезапно настало. Он вдруг стал именитым и известным композитором и продюсером, тем, к чьему мнению прислушиваются, тем, у кого есть какой-то мифический вес в индустрии, его музыка собирала награду за наградой, на его счетах росло количество нулей, вот только сам Юнги… был тем же мальчишкой с Чеджу с разбитыми острыми коленками и переклеенными вкривь и вкось яркими пластырями подушечками пальцев.
Нелепым омежкой, едва-едва сумевшим собрать свое расколотое сердце.
Он жил всё в той же комнатушке в общежитии при колледже, которую администрация взяла и подарила ему, питался шоколадом, колой и рамёном, ходил в той одежде, что когда-то покупала ему мама, и видел ночью в снах свой мандариновой сад и яркий свет в окне дома напротив, который спустя столько боли, слез и лет всё еще манил Юнги, как пламя мотылька.
Юнги говорили, что это неправильно, не соответствует, что он неправильный и не соответствует, что ему пришла пора меняться, что всё это уже не по статусу и уже не мило странно, а просто странно, даже пугающе, что пора превращаться в того, кем он на самом деле сейчас является, и оправдывать ожидания окружающих, но… слава богу, ему хватало сил и воли, чтобы от этих навязчивых предложений лучшей, более подобающей богатому значимому человеку жизни раз за разом отказываться.
Фраза «Всё, что мне нужно, – это музыка» стала его самым крепким и самым важным щитом.
Его единственной опорой и верой.
Но даже она не спасла крохотный, за долгое время по крупицам бережно собранный, не счастливый, но уютный и спокойный мирок, который Юнги вокруг себя выстроил, от краха.
В тот день, когда мама позвонила ему и сказала, что у нее рак, Юнги было двадцать три.
И всё, что его окружало, после этого жуткого диагноза из трех букв черным пеплом осыпалось.
Он сам осыпался, сгорая дотла и сжигая всё вокруг.
Юнги никогда не знал своего отца и даже про него не спрашивал, всё, что у него было всегда, вся его семья – это мама. Она была центром его вселенной, его смыслом и жизнью, самым родным и любимым человеком и… Юнги убивала сама мысль о том, что ее не станет.
И вот это вдруг оказалось его кошмарной реальностью.
В одно мгновение он забыл и забросил всё: свою новую американскую жизнь, свои обязательства, договоренности, самого себя и свою музыку – просто стер это клавишей Delete из своей памяти, как неудачный сэмпл с жесткого диска компьютера, собрал свой старый потрепанный чемоданчик, с которым когда-то и прилетел в Нью-Йорк, и вернулся на свою родину. На Чеджу, туда, где его ждали мама, мандариновый сад и дом.
Его мама медленно и тихо, спокойно и размеренно угасала, а Юнги делал всё для того, чтобы скрасить ее последние дни.
Он улыбался ей, готовил завтраки, обеды и ужины, пел песни, читал книги и пересказывал те шоу и фильмы, что видел в Америке, веселил и смешил ее, а потом рыдал ночами, закрывшись в ванной и включив воду, чтобы, не дай бог, она этого не слышала и не расстраивалась.
Юнги всегда знал, что слава, деньги, успех имеют куда меньше ценности, чем всем вокруг пытаются внушить, но в тот день, когда ему исполнилось двадцать четыре, он понял, что они и вовсе ничего не значат. Ведь даже на всё это вместе взятое нельзя купить ни одного лишнего дня, даже часа, даже минуты или хотя бы дополнительной секунды с тем, кто так много значит для тебя. Кто весь смысл твоего жалкого существования и никчемной жизни.
Юнги было двадцать четыре, когда мамы не стало.
Она ушла тихо, ночью, наградив его привычным поцелуем прохладных губ в лоб и пожеланием «мандариново-сладких снов», и больше никогда не проснулась, оставив Юнги с этим враждебным миром и враждебным самим собой один на один.
Юнги было двадцать четыре, когда и его самого не стало.
Ведь в день, когда ушла мама, Юнги потерял и смысл, и музыку, и самого себя.
Он никогда не был красивым, эксцентричным, громким и ярким, а теперь и вовсе походил на полурассеянную, прозрачную, незаметную в подступающих сумерках тень.
Он как будто бы был, но его и не было.
Все его приехавшие вслед за ним из Нью-Йорка инструменты и техника, так ни разу и не распакованные, пылились где-то на чердаке, давно разряженные ноутбук, планшет и телефон валялись под кроватью в маминой комнате, не подавая признаков жизни, а сам Юнги… просто исчез. Из того блестящего будущего, что ему пророчили, и своей настоящей жизни, что вроде как удалась.
Он через силу открывал каждое утро распухшие и болящие от слез, присыпанные солью веки, поднимал себя с постели, пил кофе, так ненавидимый им, горький до судороги скул, без шоколада, брал корзинку с инструментами и шел в сад.
Единственное место, где всё еще обретала покой его растерзанная душа.
Только делая с детства привычные вещи: выпалывая сорняки, обрезая сучья, прикалывая побеги, обрабатывая от вредителей листья деревьев и кору, – Юнги чувствовал себя живым, самим собой.
В их саду было очень много мандариновых деревьев, а еще кусты маминых любимых роз во дворе и вдоль выкрашенного всё в тот же небесно-голубой штакетника – Юнги правда всегда было чем занять свои руки и что делать. С самого раннего утра. И до позднего вечера.
А по ночам, когда в нем уже не оставалось сил и жидкости, чтобы плакать, он читал. Очень много читал. Навсегда хороня и пряча себя и свою боль за историями чужих жизней.
Он пытался жить.
Как может жить тот, кто уже давно умер внутри.
Старался держать дом и сад в идеальном порядке, потому что мама так любила. Потому что так было всегда.
Поразительный контраст с уже давно пустующим и заброшенным домом по соседству, разбойно захваченным и заплетенным буйно цветущими дикими розами и плющом.
Еще в бытность свою в Нью-Йорке Юнги, без объяснения причин запретивший маме даже упоминать соседей, иногда встречал в социальных сетях обрывки жизни Хосока и знал, что тот вроде как стал успешным то ли журналистом, то ли писателем и давно увез родителей к себе в Сеул.
А старый дом так и остался стоять никому не нужным.
Почти как Юнги сейчас.
Всё так просто и страшно.
Как всегда.
Юнги никогда не следил за Хосоком пристально, его первая, такая наивная, чистая и болючая любовь к нему уже давно перегорела. Да и сам Юнги перегорел.
Но думать о том, что где-то живет он и что у него всё хорошо, Юнги по-прежнему было приятно.
Юнги закрылся в своем доме и саду, в самом себе. Всё, что его интересовало, – его книги, его деревья и два урожая мандаринов в год, которые он продавал говорливым дядюшкам на шумных пыхтящих пикапах, чтобы те отвезли немного солнца и тепла Чеджу в вечно тревожную и суетливую столицу, которой порой так не хватало витаминов, радости и света.
Чтение по ночам, короткий тревожный сон, много кофе, мало еды и дни напролет за работой в саду – жизнь Юнги постепенно начала устаканиваться, сглаживаться, превращаясь в привычную, но такую спасительную колею, не дающую ему рухнуть и позволяющую хоть как-то влачить это жалкое существование, но…
В тот год, когда Юнги должно было исполниться двадцать восемь, в доме по соседству, уже давно мрачном и пустом ночами, внезапно загорелись окна.
И Юнги, как в детстве подглядывая в щелку плотно задернутых на окнах темных штор, внезапно увидел его.
Хосок домой вернулся.
Наверное, в былые времена это могло бы сильно взволновать его, но сейчас… Юнги лишь недовольно поморщился. Слишком шумно. И, задернув шторы еще плотнее, отправился на крохотную кухню, выкрашенную еще мамой в слепяще-желтый цвет, где его уже ждал мятный чай и очередная история не его, чужой жизни.
Они столкнулись с Хосоком следующим же утром, когда Юнги, следуя своему маленькому утреннему ритуалу, тому, из которых теперь состояла вся его жизнь, даря ему иллюзию покоя и постоянства, позволяя дышать и существовать день за днем, налил себе очередную чашку отвратительно-горького растворимого кофе и вышел на крыльцо, чтобы выпить его, любуясь на распустившиеся пару дней назад любимые белоснежные розы мамы. Красивые, огромные, сложные цветы с множеством лепестков. Королевский сорт. Невозможно оторваться.
– Юнги? Это ты? Господи, это же правда ты! Как ты повзрослел и похорошел, но всё равно такой же хрупкий и маленький, такой же, каким я запомнил тебя. Как ты здесь? Чем ты занимаешься? Как мама? Как твои дела? – Привычно громкий и жизнерадостный голос Хосока болезненными шипами впивался в виски и в сознание, вскрывая раны и присыпая их солью и стеклом прямо по живому.
Он был совсем не таким, каким его помнил Юнги. Его отросшие волосы с модной стрижкой были выкрашены в рыжий цвет. Рост, плечи и фигура, кажется, стали еще крепче и внушительнее. Но вот глаза и эта обжигающая своим теплом внутренний мрак Юнги улыбка… были всё теми же.
И запах. Его бывшая любовь, бывший друг и сосед Чон Хосок, всё так же пах морем, солнцем, корицей и яблоками.
Просто невыносимо.
Невозможно.
Юнги не был готов к встрече с ним.
Не хотел и не собирался.
Все эти правила, этикеты, вежливость и светские условности всегда были не для него. А сейчас уж тем более.
Юнги никогда не играл и не притворялся. И играть и притворяться сейчас тоже не собирался.
– Мама умерла четыре года назад, – равнодушно отрезал он и, не желая продолжения диалога, молча ушел в дом, чтобы вернуться к своей привычной жизни и распорядку.
Его утро и маленький, но такой важный ритуал сегодня были испорчены.
Юнги надеялся, нет, искренне верил в то, что Хосок исчезнет так же бесследно и стремительно, как и объявился.
И всё вернется на круги своя. Как было.
Вот только его сосед никуда уезжать не собирался.
Он целыми днями шумел, стучал, шуршал, скрипел, жужжал где-то рядом. Возвращая своему дому прежний вид.
Юнги это немного пугало и волновало.
Но деревья и книги всё еще надежно прятали и спасали его.
Практически всегда.
За исключением разве что стабильно испорченных раз за разом Хосоком утр.
Который, несмотря на холодность и грубость Юнги, несмотря на то, что он отказывался говорить с Хосоком в последние дни и напрочь игнорировал, всё равно приходил к нему каждое утро.
Тоже пил кофе, глядя на розы, и отвратительно, так раздражающе много болтал, рассказывая Юнги совсем не интересные ему и ненужные вещи.
О своих книгах, которые почему-то всем так нравились, и планах на будущее, о поездках и путешествиях, о странах, где ему уже довелось побывать и куда он бы еще очень хотел съездить, Хосок рассказывал совершенно безразличному Юнги о маме с папой, которые ненавидели Сеул и мечтали вернуться обратно на Чеджу, о своих друзьях, которых Юнги не знал и знать в принципе не желал, об их бывших учителях и одноклассниках, даже о погоде – как будто Юнги сам не видел небо и не знал, какой сегодня будет день.
Юнги раздраженно молчал, гневно раздувая ноздри и нервно сжимая мозолистыми израненными пальцами чашку с уже остывшим кофе, постоянно порываясь уйти, но осмелевший и охамевший Хосок нагло держал Юнги за локоть, не отпуская его до того момента, пока не закончит пересказывать все новости.
Он сломал маленький утренний ритуал Юнги, без спроса вплетя в него себя и эти дурацкие разговоры, в которых всегда участвовал лишь один собеседник.
А еще Хосок приносил Юнги шоколад с орешками, чтобы тот заедал отвратительный вкус кофе любимой с детства сладостью.
Как в школе.
Много-много лет назад.
Как будто не в этой, а прошлой жизни.
Давно уже забытой и стертой.
Юнги всё это решительно не нравилось, но он просто не мог лишить себя кофе и маминых роз по утрам, а его пальцы сами собой тянулись за долькой шоколада, стоило только появиться в поле зрения его любимому лакомству.
А потом всё стало еще хуже.
Ведь, помимо утр, Хосок стал врываться в его жизнь и по вечерам, совершенно бесцеремонно вторгаясь в его дом и личное пространство и заставляя Юнги готовить вместо одной привычной порции рамёна сразу на двоих.
Хосок приносил в дом Юнги книги и принуждал его читать то, что сам Юнги не выбирал.
Хосок приносил Юнги свои книги. И его любимое мороженое.
И Юнги, пусть и не хотел, но читал их вприкуску с фисташковым с шоколадной крошкой.
И что самое поразительное, книги Хосока: добрые, светлые, полные приключений, надежды, веры в будущее и чистой любви – всего того, чего в жизни Юнги сейчас не было и уже вряд ли появится хоть когда-то, – ему нравились. До дрожи в руках. И затертых страниц от частоты перечитывания.
В этих историях был весь Хосок.
И то, что Юнги к нему когда-то чувствовал.
Они ему не просто нравились, они были так превосходны, что Юнги слышал за печатными буквами на страницах, складывающихся в истории, музыку, которая уже давно не звучала в его голове, сердце и душе.
Но он упрямо молчал, недовольно отфыркиваясь каждый раз, когда Хосок заводил разговор на эту тему и пытался хоть что-то выведать.
И всё же Юнги книг не возвращал, новые не отвергал. И это что-то да значило.
Так день за днем складывались в единый пазл их будни и новые, общие ритуалы.
Иногда днем, когда Юнги возился в саду, Хосок тоже приходил к нему и, устроившись в тени под деревом, усердно созидал очередную историю, прерываясь лишь на то, чтобы заклеить еще один, свежий порез на всё таких же маленьких ручках Юнги, принести ему прохладной воды или собрать отросшие, выгоревшие на солнце до платины волосы Юнги в смешной маленький хвостик, потому что тот перепачканными в земле и мандариновом соке руками сам сделать этого не мог. Не хотел.
Юнги упустил момент, когда всё это внезапно стало привычностью. Нормальностью. Их одной на двоих рутиной.
И Юнги Хосока уже не просто терпел, а ждал. Рано утром на кофе и на ужин в опускающихся на землю сумерках. А еще днем. Каждый день. Обязательно.
Хосок уже не злил и не тревожил его, а заставлял улыбаться. И успокаивал. Лишь одним своим присутствием и запахом. Звуком голоса, улыбкой, смехом и невыносимо прекрасным блеском глаз. Маленькими хвостиками, молочным шоколадом с орехами и разноцветными пластырями, которые, как в детстве, бережно и старательно, высунув кончик языка, клеил ему на руки.
В день рождения мамы Юнги Хосок сам предложил Юнги отвезти его на кладбище, и там, с болью глядя на то, как такой маленький, хрупкий и беззащитный парень захлебывается беззвучным плачем, впервые за столько лет обнял Юнги, опутывая и умиротворяя своим запахом, и, не выдержав, всё же спросил, что случилось.
А Юнги не совладал с собой.
Впервые.
И всё, всё-всё ему рассказал.
До предела обнажая весь тот мрак и всю ту боль, из которых его нутро состояло. Весь тот стыд – за то, что он маму сначала одну здесь оставил, а потом уберечь не смог. Не спас.
И что всё то хорошее, что было в нем, вместе с ней в этой могиле похоронено.
Хосок хотел возразить горько рыдающему в его руках парню, что он не прав и что всё не так. Но не стал, не желая причинять Юнги в такой день еще больше боли. А просто держал его в своих объятиях до тех пор, пока тот не обессилел и не успокоился.
Он бережно, на руках донес его до машины, а затем до дома, где долго-долго на больно-желтой кухне отпаивал кофе с коньяком, хотя скорее коньяком с кофе, и позволяя Юнги выплеснуть наружу всю ту боль, что разъедала его.
Юнги пытался прогнать его, но Хосок не слушал, он умел, теперь решил быть настойчивым.
В ту ночь Хосок не ушел, оставшись ночевать со жмущимся к нему, как маленький потерянный котенок, Юнги в его же постели, зная, что он нужен ему.
Всегда был нужен.
И что еще раз он его не оставит.
Просто физически больше не сможет.
Даже если Юнги будет прогонять его и ругаться, а на следующее утро он так и делал.
Хосок всё равно собирался приходить в его жизнь и в его дом день за днем.
Ему бы хотелось сразу в душу и сердце. Но всё не так просто.
Один раз Хосок по собственной молодости и глупости уже потерял его.
На так больно и долго, для них обоих больно и долго, что повторять это уже не собирался.
Ведь в его жизни, если она не пахла медом, переспелыми персиками и мандаринами, в общем-то, не было смысла.
Жаль, что Хосок слишком поздно это понял и осознал.
Но хорошо, что всё-таки понял и осознал.
Именно поэтому, случайно услышав в телефонном разговоре от Чимина, который сразу после школы выскочил замуж за молодого учителя химии, Ким Намджуна, и нянчил с ним целых семь восхитительно красивых и похожих на него дочерей, что вроде бы как Мин Юнги, тот самый мелкий с вечно разбитыми коленками и носом-кнопкой, вернулся на Чеджу, рванул сюда без оглядки.
Вокруг и внутри Хосока так долго было так пусто, он Юнги так долго пытался отыскать и ждал, что теперь просто физически не мог отказаться. Жадно им всю эту пустоту заполнял, упиваясь лишь одним фактом его присутствия и его запахом.
И старался заполнить всю пустоту, осветить своим светом тот беспросветный мрак, которым окружил и наполнил, из чувства вины лишая себя счастья и желая обречь на вечные муки, Юнги.
Хосок упрямо и настойчиво, вопреки огромному сопротивлению, просочился в утра Юнги, дни, в его вечера и ужины, дом, книги, мысли и даже кофе, запретив ему пить эту жуткую растворимую бурду. И теперь варил кофе Юнги сам и приносил ему его каждый день в семь часов вместе с букетом ромашек и любимой шоколадкой.
Хосок заставлял Юнги читать самые веселые и жизнеутверждающие книги, смотреть такое же кино и слушать веселые песни.
Он покупал для него яркие кружки, пластыри, резинки для волос и футболки, постепенно заполняя цветом и светом его жизнь и дом.
Юнги всё чаще улыбался, до десен, довольно щурясь на жарком ярком островном солнце, как маленький, но отчаянно боевой кот.
А еще наконец-то он начал говорить с Хосоком.
Рассказывал ему про маму, Америку, про музыку и то, что они для него значили.
Хосок в тот же вечер отыскал в Сети все песни Юнги и все его пьесы и на повторе слушал их всё время, что был не рядом с ним.
Невозможно красиво и потрясающе.
В этой музыке как будто был сам Юнги.
Весь. От вечно взъерошенной макушки, носа-кнопки и грязных после босых прогулок по саду пяток.
Хосок захлебывался им. И этими песнями.
Но даже так Юнги не хватало ему просто катастрофически.
Но приблизиться еще ближе, так, как ему того бы хотелось, Хосок пока не решался. Боялся. Себя. Испугать Юнги. Его реакции. И последствий. Слишком непредсказуемо и неопределенно. Зыбко.
Он за один его поцелуй готов был бы расплатиться собственной жизнью и смертью.
Та июньская ночь и первый их поцелуй, что Хосок так беззастенчиво у Юнги, обманув его, украл, навсегда пламенем на сетчатке его глаз, сердце и каждом рецепторе выжжены.
Хосок о втором таком мог лишь мечтать.
И мечтал. И ждал. Но всё не решался.
Еще плотнее и сложнее запутываясь в приятной сложности их с Юнги почти совместной жизни.
Однажды всё случится и будет.
Хосок знал это. И ждал.
А пока… пока они всё так же пили вместе кофе утром, проводили день в саду, завершая его фильмом или книгой и вкусно приготовленным Юнги ужином.
А потом Хосок шел к себе и под аккомпанемент музыки души Юнги в наушниках засыпал.
Впервые за последние годы мирно и сладко.
Ровно так же, как в своей постели, еще хранящей запах моря, солнца, корицы и яблок, Юнги.
Жизнь правда налаживалась.
И Хосок, впервые с того дня, как посмотрел в огромные, пустые, полные лишь темноты и боли глаза Юнги, едва не захлебнувшись в этом мраке, позволил себе по-настоящему мечтать о будущем и строить планы. Их совместные. Одни на двоих.
Но судьба – злая шутница. И распорядилась иначе.
Всё изменилось в тот роковой день, когда Хосок, разгоняя пыль и пауков, отыскал в одной из коробок старую потрепанную гитару, ту самую, что он когда-то с таким трепетом выбирал и дарил на день рождения Юнги, ради нее почти полгода на подработках официантом, почтальоном и даже грузчиком вкалывая. И, счастливый, попросил хлопочущего над ужином на кухне Юнги ему сыграть, награждая того своей просьбой как ударом под дых и весь воздух выбивая из его легких.
Юнги. Не. Мог. Играть.
Больше.
Не получалось.
Даже желания в нем с момента смерти мамы такого не бывало.
И вот Хосок просил его. Практически умолял. Упрашивал, обхаживал, уговаривал.
Юнги отказывался.
Но тот становился всё настойчивее, эту чертову гитару ему в руки пихал, почти приказывал.
И Юнги…
Юнги не сдержался.
Он еще никогда в жизни не кричал так сильно и громко. Не говорил никому так колко и гадко. Не оскорблял, не обвинял, кружками этими дурацкими, яркими брызгами о стены разбивающимися, ни в кого не бросался.
Но тут не сдержался.
Юнги. Не. Может. Играть.
Больше.
Не получается.
Внутри у него всё невыносимо болит, 24/7 кровоточит, но… в нем больше нет музыки. Ему не играть больше.
Никогда.
Больно. Обидно. Невыносимо.
Юнги как будто насквозь собственным ядом обиды и вины пропитан.
Он себя и музыку ненавидит.
Хосока ненавидит.
Кричит, плачет, угрожает ему и требует немедленно, прямо сейчас из его дома убраться.
Навсегда.
И больше не возвращаться.
И Хосок, обескураженный этой вспышкой и этой стороной Юнги, впервые ему поддается и уходит, оставляя заливающегося криком и слезами парня посреди невыносимо желто-солнечной, усыпанной яркими осколками битой посуды кухни.
Юнги противно от такого себя. Но он не может остановиться. Кричит и кричит. Час. Два. Три. Потом успокаивается. Дрожащими пальцами цветные стеклышки собирает, кожу разрезая и своей кровью их окрашивая, отброшенную в сторону гитару бережно, как величайшую драгоценность, подальше убирает и сидит на кухне до утра, от входной двери взгляда не отводя и минуты до утра считая.
Семь часов.
Хосок не приходит.
Нет ни кофе, ни молочного шоколада с орешками, ни смешных резинок для волос, ни пластырей, ни букета ромашек.
Он не приходит в сад и в полдень.
И на ужин не приходит, загоняя раскаленные гвозди в сердце умирающего от вины и тоски Юнги. Раз за разом.
Юнги виноват, он знает.
Но не знает, как объяснить. Как извиняться.
Хосок не приходит на второй день.
И на третий день его тоже нет.
Юнги – раздавленный, расшибленный, неуверенный и скукоженный, с миллионом слов и извинений в голове – сам скребется в его двери, но никто ему не открывает.
Всё закрыто наглухо.
Машины на подъездной дорожке – синей KIA, не той самой старой ворчливой, а новенькой, блестящей, на которой они с Хосоком ездили к маме на кладбище, – тоже нет.
Продавщица в магазине по соседству говорит старательно отсчитывающему мелочь за бутылку молока и булочки Юнги, что его симпатичный сосед в Сеул уехал и вернуться вроде как не обещал.
Монеты со звоном рассыпаются по белоснежному гладкому кафелю.
Юнги их даже пытаться собирать не стал.
Ему бы себя собрать, заново склеить, но никак не получается.
В Сеул уехал. Навсегда.
Забыв молоко и булочки, Юнги бегом возвращается в дом, насквозь пропитанный невыносимым, несущим в себе лишь чувство оглушающей вины запахом, и, закрыв все двери, зашторив все окна, чтобы не дай бог не потерять хотя бы крупицу, в слезах, своей вине и запахе этом захлебывается.
Он лежит звездой на полу в гостиной, и в нем нет сил на то, чтобы даже встать.
Что уж говорить о том, чтобы себя, сломанного и самим же собой недобитого, в который раз, как конструктор «Лего», собрать. В кого-то похожего на человека.
Сам виноват.
Юнги отыскал свой телефон, пытался включить его, чтобы хоть как-то Хосока отыскать, связаться с ним, написать, объясниться, но тот умер тихой смертью ненужности еще несколько лет назад.
Юнги не знает, что делать.
Еще больше теряется.
Как ему жить?
Лететь в Сеул?
Где искать Хосока?
Куда бежать?
А как же дом и сад?
Как же он сам?
На следующей неделе приедут дядюшки за мандаринами.
Время для Юнги, словно жвачка, растягивается.
Он всё сильнее теряется.
Забывает, где он, как он, что он.
Жив ли он?
Остается лишь одно. Запах.
Лето, солнце, корица и спелые сочные яблоки.
Обжигают рецепторы.
Юнги как будто взлетает и… проваливается в бездну.
Навсегда?
Нет.
Он приходит в себя спустя сутки в больничной палате под мерзкий писк отсчитывающего его сердцебиение аппарата и морщится от слишком громкого звука, яркого света, белого цвета и отвратительно бьющей в нос смеси запахов.
Хлорка. Лекарства. Кровь. Металл. Лето. Солнце. Корица. Яблоки.
Растрепанный Хосок, крепко вцепившись в его ладонь своими обжигающе горячими пальцами, тихо похрапывая, спит, сидя прямо на больничном полу и устроив голову на постели Юнги, бормочет во сне что-то недовольное, морщится, а Юнги сдержать себя не может. Улыбается.
Он здесь. Приехал. Вернулся. С ним.
Юнги запускает тонкие, почти прозрачные после нервного срыва и трех суток в полном беспамятстве пальцы в рыжие волосы.
Будит Хосока едва ощутимыми поглаживаниями.
Заставляет его сонные, но такие прекрасные глаза открыться, и снова в них тонет.
Слишком красиво. Невыносимо.
Два глухих «Прости меня» звучат почти унисоном. Заставляя парней улыбнуться и потянуться за вторым поцелуем почти одновременно.
Таким сладким. Таким нежным. Таким важным. Всё объясняющим. И всё прощающим.
Хосок никогда бросать Юнги не собирался. Ни в этой жизни. Ни во всех последующих.
Он уже ошибался с Юнги целых три непростительных раза.
Когда его детские, такие нежные чувства с шоколадкой и признанием не принял.
Когда после тех ночных поцелуев так сильно своих чувств испугался, что, не попрощавшись и даже номера не взяв, уехал.
И сейчас, когда к сломавшей ногу маме в Сеул сорвался, забыв перед Юнги извиниться и предупредить его, что вернется. Обязательно. К нему. Уже навсегда.
Больше Хосок ошибаться не собирался.
У него на Юнги, и эту жизнь, и на будущее были планы.
На их общую жизнь и общее будущее планы.
В его доме где-то там в так и не разобранной сумке в красивой коробочке лежало бабушкино фамильное кольцо, которое Хосок намеревался однажды подарить Юнги и которое будет так красиво смотреться на тонком, замотанном розовым пластырем с солнышками пальчике.
Так безупречно.
Хосок от Юнги отступаться не собирался, пока не услышит заветное «да», значащее, что теперь они – как должно, по-правильному – будут принадлежать друг другу навсегда.
У них будет общий дом и сад с мандаринами, который так важен и любим для Юнги.
А еще одна, нет, две, даже три кошки и собака, которые будут смешно играть и возиться на лужайке перед домом с их детьми.
Двумя девчонками-близняшками со встрепанными волосами, носами-кнопочками и вечно разбитыми острыми коленками и их старшим братом с ослепительной, как само солнце, улыбкой.
Разомлевший в объятиях Хосока Юнги будет наигрывать им на старой потертой гитаре, что-то то ли ворча, то ли мурлыча себе под нос, и, глупо хихикая – так, как будто ему снова четырнадцать, – подставляться под его поцелуи.
В тот год, когда Юнги исполнилось тридцать пять, мечты Хосока – их общие, одни на двоих мечты – становятся такой долгожданной, желанной, тщательно выстраиваемой ими вдвоем реальностью.
До дрожи прекрасной и восхитительной.
Той, ради которой они вдвоем так старались.
Идеальной.
В миллион раз лучше того блестящего будущего, что когда-то пророчили все вокруг Хосоку и Юнги.
По отдельности.
А они… вместе.
Вдвоем.
Вопреки самим себе и собственной глупости.
Навсегда.
Нежась в теплых лучах летнего закатного солнца, Юнги как всегда заботливо заклеенными пластырями подушечками пальцев морщинки в уголках глаз и губ довольно щурящегося мужа разглаживает, целует в розовые щечки двух дочек-звоночков, главных непосед их в доме, и до хруста обнимает возмущенно ворчащего что-то сына, понимая, что это и есть настоящее счастье.
Не то мифическое, за которым гоняются по всему миру миллионы людей испокон веков. А живое, земное. Простое и искреннее. Самое настоящее. То, которого каждый человек на этой планете достоин. И лучше которого в этом мире не было, нет и вряд ли будет.
В тот год Юнги исполнилось тридцать пять, и он наконец-то понял, какие чувства на самом деле стоят за двумя наборами букв. Любовь и счастье. Какой глубокий в них смысл – нырнешь и утонешь.
Юнги уже утонул.
И спасаться не собирался.