ID работы: 11919354

Взгляд

Джен
PG-13
Завершён
32
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
4 страницы, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
32 Нравится 8 Отзывы 5 В сборник Скачать

Взгляд

Настройки текста
-Поди, поди. Послушаем, как ты врешь с перепою. Страшно Пётр глядел, не по-человечески, весь загрубевший, точно гранитная плита, сидел изваянием за дубовым столом. Щека судорожно дёргалась, пока сверлил чернющим, безумным взглядом прямого, словно натянутая тетива, Светлейшего князя Меншикова. У того внутри всё как жердями перемололи, болело и стонало загубленное и утопленное во хмелю и грехе поганое естесство, нареченное душою. А спина, каков сучий сын, прямая, а на красивом лице только синющие, с хитрою поволокою, глаза пушатся ресницами, и ничего не меняется в его образе, только рука за спиною, в кружевном рукаве, сжимается до синяков между пальцами, оставленными тяжелыми перстнями. - Селитры на сорок рублев, шесть алтын и две деньги. Где селитра? Пётр смотрит долго, не моргает. И взгляда его боятся все, даже когда тот добр и весел, в глаза не смотрят, а ежели и заглядывают, то кратко, с утайкою. С самого детства царь так смотрит: так смотрел и на сестрицу, и на мать, и на стрелецкую бойню, называемую бунтом, когда лилась и разлеталась брызгами всюду горячая кровь, когда в месиво разрывали животы самым близким к царице-матери и ему самому людям. И кровь тогда смешивалась с хрипящей и харкающей от раздирающих горло криков красной толпою стрельцов, чьи глаза были так же по-бычьи красны и безумны. Так глядел он в юношестве на первые верфи, непомерною мужицкой силою строившиеся в Архангельске, Воронеже, на Азове, так глядел на сладкоречивых европейских послов, до дурноты пахнувших чем-то едким графинь и криво ухмыляющихся в сторону молодого московского царя королей, смотрел, упиваясь чуждой русскому сердцу затейливой новизною, тащя в Третий Рим всё нужное и ненужное. Так глядит и сейчас с неведомой никому тоскою, да что там глядит - зыркает, ошпаривает, хуже любой брани да палача одними зрачками стягивает петлю на прыгающем кадыке. Никто в глаза не смотрит, даже отражение собственное будто боится, сбегает, прячется... Смотрел Светлейший. Когда только успел Светлейшим то стать... Генерал-губернатор вчерась токмо Алексашкою был, бегал в одной рубахе грязной от отца, вжимался щекою до заноз в твердую, пропахшую насквозь собственной рвотою лавку. Точно пёс побитый, шатался он по проулкам и дворам, падая от бессилия худыми и бледными коленками в грязь, и выть от рыданий уж было не вмоготу. Одно то ему счастие и было: краюху хлеба где достать, чтоб от голода не сдохнуть, как подыхали сотни таких пропащих детских душ, как он. Но не подох. Не подох, смекнув по-взрослому устроенной угловатой детской головкой, что пришла пора бежать от озверевшего, заиндевевшего от пьянства отца, покуда ноги с руками ему не вырвали. И убежал. Убежал так, что не заметил как лета пронеслись одни за другими, как сменялись перед взором люди, города, даже страны. Ветра разночинные трепали то русые родные пряди, то кудри напудренного парика. Вино, ассамблеи, немецкие да голландские девки, верфи, военные лагеря да пропахшие насквозь сырой грязью и табаком палатки, где ночевалось порою дивнее, чем во дворцах. Жизнь Алексашкина бежала, смеясь до тяготы в щеках, скакала до колкости в груди и ломоты в натруженных руках, бежала, перегоняя самого своего хозяина, но ни разу не спотыкаясь, не выворачивая в яме ловкой ноги. Степенностью не отличилась её поступь и с новым именем Александра Данилыча, и с новыми его высочайшими чинами, только быстрее отплясывала, вдавливаясь в сердце каблуками, царица-жизнь, всё громче хохоча. И ежели б раньше Александру Данилычу казалось, что жизнь его есть фортуна, и потому она смеётся, что в который раз обвела вокруг пальца недальновидного человека, то на теперешние времена всё больше ему думалось, что звонко потешается она над ним самим, пускай с прежней ловкостью и перескакивала через топкие колеи. И стоя сейчас перед почти рычащим от гнева Петром, он видел в его совершенно чёрных глазах всю свою нелепенькую жизнь, что и впрямь, хохотала над ним самим, вертясь из стороны в сторону. На Меншикова смотрели с сальною надменностью и усмешкой в заплывших сытостью глазах все, выходившие из кабинета Петра после, едва ль язык поворотится сказать, "аудиенции". Александр Данилыч вновь примирился с положением битого, но верного пса, вытирая белоснежным с вышитой кружевной каёмкой платком тёмно-бордовую кровь, хлынувшую с брызгами из разбитого крепким царским кулаком носа. Все эти глумливые взгляды он встречал гордою улыбкой и прямой спиной, позабыв давно о том, что всё это чистой воды притворство, с годами отточенное до инстинктивной искренности. От Светлейшего все эти родовитые рыла вряд ли когда получат хоть бы намёк на бешенство или, упаси Господь, по-бабьи приторную слабость, он и сам то, признаться, давно забыл, какое дребезжащее сердце с плачем гулко бьется у него в груди. Александр Данилыч с детства привык к разного рода ужасам да измывательствам. Всё в шрамах нагое тело от ранений и от отцовского кнута, на спине живого места нет, а уж в суровом да изменчивом северном климате болят эти следы, словно вновь на их месте раны открытые. Разбитый нос - пустяк, слабо отделался, считай. Его Царское Величество и похлеще порою прикладывало. Только вот Меншиков был не один из ближайших сподвижников, он был просто - один. И чего б только Пётр с ним не делал, Александр Данилыч никогда не боялся - пуганый, потому и в глаза царские смотрел всегда прямо да без утайки, мол, вот он я, и чего ж ты со мною в этот раз сделаешь? Светлейший знал, что заслужил. И во все разы заслуживал. Пётр, хотя и был нраву резкого, буйного, но кулаками просто так не размахивал. Вороватый он, Александр Данилыч, да уж не просто вороватый, а что есть - казнокрад. И если воровал по началу он утайкою, то со временем, пришедшей славою и чинами, разгулялся, порою забывая даже сей факт скрывать. Но во всех случаях, даже самых укрытых, Пётр его уличал, и, иной раз, до потери сознания, ближайшего, да пожалуй, единственного друга своего, бил жестоко. Никого царь не прощал, и ежели б находился средь его окружения подобный Меншикову хитрец, то тут же летела с брызгами с плахи голова, да дело с концом. Не прощал Пётр никого, не прощал и Меншикова, как сам говорил, но твердо был Александр Данилыч заверен, что казнить его никто не будет. Заверен был, потому что помнил тот первый раз, когда царь его едва ль не за руку поймал на воровстве. И в тот первый раз Пётр не бил. Смотрел токмо. И опять смотрел так, как человек глядеть не может, так, что у Меншикова из глаз ненароком прокатилась по щекам прозрачная пелена. Лучше б убил. Да, лучше б он тогда его, бл...ского сына, прибил бы на месте, не так бы гадко после на душе было. А Пётр только смотрел и молчал, с такой невыносимой тоской в черных глазах, что Александр Данилыч осознал простую истину: тогда он предал не Отечество, не царя предал... Тогда он предал друга. А этот друг, при всей своей жестокой, нездоровой ненависти ко всему, что шло супротив его, царской воли, верного своего денщика не казнил всякий раз, когда Светлейший проворовывался. Титуловал его всячески, жаловал, хотя и отстранился, глядя иногда все с той же гробовою тоской в глазах. Лучше б убил. Александр Данилыч не то чтобы потерял вкус к жизни, он скорее явственно ощущал, что вкушают его. И не то, чтоб наблюдалась за ним суеверность, но к бабке он однажды сходил, подозревая, что подыхает от неведомого проклятья. Бабка, старая карга, конечно, поскрипела над ним, покумекала, мол, порча на нём и на всём его роду страшная, да и дело с концом. Меншиков ушел ни с чем, свыкнувшись постепенно с мыслью, что если кто и злодей в его судьбинушке, так это только он сам. Воровать он не прекращал, хотя после особенно крупного мешка запивал от собственной немощи, забывался в шумных празднествах и творил какие только можно и нельзя представить непотребства. Стал он жить, точно надвое его душу поделили. На ассамблеях да приёмах говорит много, других забалтывает, подмигивает синим лукавым глазом, шутит, украшая розовые губы ухмылкой, но только появляется в череде этих дней один, что проводит он в полном одиночестве за богатым столом красного дерева, Светлейший темнеет на глазах, молчит и всех от себя гонит. Молодость угасла вместе с огнём в груди, жизнь хохотала так, что Александр Данилыч зажимал уши дланями, как ребёнок, с головою утопая в пуховом одеяле. ... -Его Императорское Величество Пётр Алексеич скончались. Хорошо Светлейший князь Меншиков уже с месяц не просыхал, а то на трезвую голову тяжко б было сейчас стоять в тёмной, холодной опочевальне Петра. Опальный, в последние месяцы жизни императора, Александр Данилыч висел на волоске от собственной кончины. И лучше б он сдох. Так ему горчаще, до тошноты мутяще было на душе, что не просто выл, вгрызаясь в подушку зубами, а харкал с хрипами кровью в приступах туберкулёзной болезни. Петру последние месяцы тоже, мягко сказать, не здоровилось. Не ел, не пил, иногда вовсе был не в силах встать с постели, иной раз падал без чувств, припадки одолевали с новою силой. Худой, с залегшими под большими черными глазами сине-желтыми тенями, дышащий с хрипом, вырывающимся сквозь бледные, почти синие губы, он еле сидел за своим столом, давя из себя последние силы. Таким его Меншиков не видал никогда, и, как оказалось, видел в последний раз. -Пьешь донесли,-Пётр говорил тяжело, с отдышкою. -Пью,-не отпирался Светлейший. А чего ему врать зазря, еще и почти покойнику, человеку, коего он всю жизнь свою проклятую знает и кого предал жестоко. Пётр покачал головою, глядя исподлобья с усилившейся в сотни раз смертельной тоскою на единственного своего друга. Меншикову нестерпимо хотелось развернуться и уйти из тёмного, обласканного смертью угла где доживал свои последние дни, а может и часы, человек, который предан был всеми, кому хоть немного доверял. Никогда Александр Данилыч, да что там, Алексашка, не был, пожалуй, человеком чести и гордых стремлений. И не было то плохо, что прокладывал он себе путь к властным лаврам, хоть и дорого ему сей путь обошелся, не было плохо, что нрав его изворотлив аки гадюка с желтыми глазами. Но весь его ум, вся его точеная жила меркли всякий раз, когда говорил он, смотрел, воевал моря с Петром. Забавное дело, он знает его всю жизнь, с лет самых малых, но всегда удивлялся его порой безумным затеям, всегда с треском разбивался Алексашкин нелепый, хотя и ловкий, ботик о мощный адмиральский Петров корабль. Рано осознал он, что люди, подобные царю рождаются лишь раз во многие тысячилетия, а еще понял, что люди такие всегда одни. В окружении свиты, с ближайшими и верными людьми, с семьей или в гуще сражения - всегда Пётр был один. За спиной никто не восхищался и не пускался в долгие рассуждения о величии императора, за спиной он был для всех сумасшедшим, большим ребенком с целями, осуществимыми разве только в легендах. Императору притворно улыбались с гаденьким прищуром, согласно кивали на собраниях сената головами в пышных напудренных париках, с пылкостью целовали мозолитую натруженную руку с одним единственным перстнем. И Меншиков далеко не был святым: он так же выслуживался, так же согласно кивал на те объясняемые Петром вещи, в которых ни черта не понимал. Но он хотя бы пытался понять и потому кидался за императором и в огонь и в воду. Таков был Пётр - первый среди всех, но один. И потому он так рано надорвался, потому так измучился он в тяжелом труде, многим монархам недоступном, что жизнь его была одной большой борьбой, бешеной морской мутью и чёрным штормом в далёком океане. Сейчас умирал не человек - умирало настоящее природное явление, подобного которому миру боле не видать. Тогда Пётр, конечно, простил Светлейшего, верного, да вороватого своего Алексашку, улыбнулся бледными, синеватыми губами и в последний раз посмотрел таким же взглядом, каким смотрел всю жизнь, а потом сутулясь ушел, морщась от резкой боли. И по прошествии трех дней Его Императорское Величество отмучилось, навсегда закрыв от мира черные, не человеческие глаза, застланные тоскою, да оставив после себя пустоту не только на троне, но и в изболевшемся сердце Александра Данилыча. Не дали даже помереть императору спокойно, уж начали обсуждать кому отдавать в руки построенную Петром великую державу, нервно стуча пальцами по крепкому сенатскому столу. Светлейший грубо влил в горло стакан водки, уже не пьянея и, подперев гудящую голову рукой, совершенно слепо следил за общей истерикой. -Пустой разговор,- сказал, поднимаясь со стула,- Матушка Екатерина Алексевна самим Петром в императрицы коронована, так чего ж зазря голову ломать? Может, есть те, кого сия персона не устраивает? Коль так, то не мелите чуши. Никто отвечать не стал, покашляли только, пару раз скорбно вздохнули, перекрестясь, и чинно удалились, не смотря Меншикову в глаза. Ему-то, чёрту, вся власть в руки прыгнула, вместе с императрицей-немецкой дурой, коей ничего кроме пышных праздневств и не надо было. Всё его, Александра Меншикова, Данилы сына, баловня судьбы с хитрым прищуром. Только вот не Алексашка от полудержавия своего счастлив не был, не совершенно измученная Марта дурою не была. Им бы только назад оглянуться - кем были, да что с ними сталось. Вот она, девка-портомоя, на русском троне со скипетром да державою, коронованная и нареченная императрицею, а по правую руку он, мальчишка-пирожник, Светлейший князь да генерал-губернатор Петербурха. ... Человек, укутанный едва ль не с головою в тулуп, шел в угрюмой холодной тишине, кашляя в кулак. Вокруг - почти голая земля, жестокий край с твердокожими да твердодушими людьми, чьи лица даже рассмотреть было с трудом. Этот край - последняя дивная страна для человека в тулупе, эта грубая черная изба - последний его роскошный дворец. А церковь эта, пред которой он стоит в немой скорби, последнее для него и, пожалуй, первое раскаяние. Внутри желтый полумрак, до дурноты пахнет ладаном и оплавившемся воском свечей. Человек свободно высовывает руки и голову из тулупа, стряхивая с седой головы талые капли. В человеке с трудом узнаётся Светлейший князь Александр Данилович Меншиков. Без длинного парика, без расшитого золотыми нитями камзола, кружевных рукавов, без множества перстней, щегольских усов и хитрого синего прищура он стал тенью самого себя, постаревший и осунувшийся. Он потерял всё, утащив с собою на дно и умершую в дороге к Березову жену и только начавших жить детей. Он был жестоко наказан, и, видит Бог, раскаивался за всё, но с упрямым достоинством. Жизнь оглушающе хохотала над ним, почти до визга, с эхом отлетающего от стен святой обители, судьба хлопала в ладоши, подло ухмыляясь. И что ж теперь. "Мне не жаль",-повторял Меншиков в иступлении, крестясь дрожащими пальцами. И то было чистейшей правдою. Он раскаивался во многих вещах и явно знал, в чем виновен и за что наказан, но Александр Данилыч не жалел ни о чём. Такова была его собственная суть, таков был его стержень, что даже сейчас не давал сгорбить спину. Но святые лики смотрели на него каждый одинаково - так, как смотрел когда-то Пётр. Может разум Меншикова затуманился, может воспаленное болезнью сознание совсем мутнело, но он видел в каждом зрачке, нарисованном умелой рукой иконописца искупление и ту же нечеловеческую, невыносимую тоску, в глубину которой все бояться посмотреть. Но вновь смотрел Светлейший.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.