.
13 июня 2022 г., 07:42
Примечания:
осторожно! гию здесь любит сливы.
не вычитано, буду благодарен за пб.
Гию словно светится изнутри.
Пышный розовый фонарь над его головой красит иссиня-черные волосы обжигающе-алым — они влажные и вьются крупными неаккуратными кудрями, неровно спадают на щеки, вплавляют в кожу лица мягкие тени, сыпучие, словно нежный речной песок. Томиока морщится, и тени эти дергано сползают на обнаженные плечи, и пугливо прячутся в складках юкаты, и облизывают гибкий контур мышц. Он подтягивает к себе сильные, длинные ноги, украдкой трет безобразно опухшее правое колено. Санеми слышит, как Гию дергано выдыхает, осторожно касаясь пальцами надколенника, обтянутого красной, воспаленной кожей, но молчит.
В носу свербит запахом сырой земли и озона — буйной летней грозой, которая закончилась буквально полчаса назад, напоив иссушенную землю теплым дождем. Остывший воздух ложится на разгоряченное горячей водой офуро тело, и по оголенному предплечью Гию ползет дрожь. Та рука, о которой не принято говорить, надежно скрыта рукавом и пропитанными густо пахнущим лавандовым маслом бинтами.
У Томиоки — хронические боли, длительная бессонница, покрасневшие, с лопнувшими кровеносными сосудами белки глаз и куча никому не нужного, бесполезного упрямства, которое Санеми вынуждено терпит, скрипя зубами и морщась от резких приливов концентрированного, разрывающего сердце и легкие раздражения. Гию смиренно позволяет Шиназугаве колоть дрова, чтобы поддерживать старый, почерневший от копоти очаг, коряво протирать пыль и неумело мыть старые, деревянные полы, оставляя мелкий песок и разводы, ест приготовленные Санеми сукияки и охаги и не особо возникает.
А когда видит кучу лекарств и порошков разных запахов и оттенков, на которые Шиназугава не жалеет скромных, с трудом собираемых денег, молча качает головой и уходит в собственную комнату — самую дальнюю и самую теплую. Санеми бесится неимоверно, орет так, что угрожающе трясутся тонкие стены, грозится запихать все это аптечное разнообразие Гию прямо в глотку — и успокаивается, понимая, что его гнев направлен в пустоту. Томиока вечно баюкает культю, оставшуюся от правой руки, в здоровой, словно уговаривая перестать изводить его колючей болью, а еще кутается в теплую одежду и заботливо укрывает ноющие суставы.
Шиназугава не слепой — Шиназугава видит, как тяжело Гию переносит зябкую, сырую погоду, и слабо представляет, что будет зимой.
В бытовых хлопотах Санеми не замечает, как медленно и неотвратимо наползает ледяной, необычно снежный декабрь — укрывает деревья, хаотично рассаженные вокруг дома, инеем, морозит твердую землю и стягивает водоемы тонким льдом и неприятно щипает за босые ноги. Томиока мерзнет, хотя Шиназугава отдает ему всю скудную зимнюю одежду, которая у него осталась, вечерами сидит у очага ирори, каждый раз подвешивает над огнем небольшой, растерявший весь металлический блеск чайник. Пьет травяной настой, шумно втягивает носом ароматный пар — он мягко обволакивает грубо обожженную керамику чашки-раку. Санеми обычно забивается куда-нибудь в угол, дремлет, вытягивая ноги, иногда следит за Томиокой на случай, если единственная рука его подведет — украдкой следит, но Гию, конечно, все понимает.
Злится из-за собственной жалкой беспомощности, — эмоции некрасиво отражаются на его бледном, мертвом как будто лице и в нехорошо блестящих синих глазах — роняет чашку, и она с глухим стуком катится по татами.
— Извини, — Говорит Томиока ровно, поднимаясь. Видимо, чтобы утереть растекшийся неровной лужицей чай, но Санеми резким жестом прерывает его, встает следом.
— Сядь обратно, — Ворчит он недовольно, оживляется — ленивая сонливость отпускает его очень неохотно, и он подавляет зевок, — Я сам.
Скрывается за широко раздвинутыми фусума, чувствуя пристальный, обжигающий, словно малиновые угли в очаге, взгляд даже сквозь непрозрачную, расписанную черной тушью бумагу. Он покидает Гию надолго — ищет подходящую тряпку, которой не жаль убрать беспорядок, зачем-то заглядывает в гостевую комнату, достает из шкафа неаккуратно скрученный футон и дополнительное, плотно набитое одеяло.
Томиока молчит, но в его прищуренных глазах — немой вопрос, когда Шиназугава наконец возвращается.
— Надоело уже засыпать под клацанье зубов, — Нагло врет Санеми, расправляя футон около ирори.
И грузно опускается перед Томиокой на колени, чтобы обрывком своего старого, изношенного кимоно промакнуть уже остывший зеленый чай с пола. Шиназугава видит, как Гию прикрывает ладонью рот, как подергиваются мелкие мышцы на чужом лице, как напрягается шея и блестит от пота висок.
Санеми думает — его бы на месте Гию тошнило тоже.
Санеми думает — какого черта он вообще возится с этим больным, немощным калекой, собственных забот хватает сполна.
Санеми думает — видимо, он любит Томиоку как-то по-особенному, извращенно, раз не уходит, не оставляет его в разрушительном одиночестве.
В январе Гию становится немного хуже — он старается ходить медленнее, осторожнее ступает на правую ногу, придерживая ее у крепкого, едва заметно подрагивающего бедра, долго сидит в офуро, особенно после того, как выбирается на рынок, наплевав на ощутимый мороз. Шиназугава чувствует запах мятного масла намного чаще, чем летом, — им Гию растирает невыносимо ноющие суставы — слышит, как хрипло Томиока кричит по ночам.
Единственное, что, кажется, заставляет Гию отвлечься и позволить себе жить — тушеный лосось с редькой, необычная, вынужденная компания Санеми, письма Урокодаки-сенсея и сладкие умебоши. Шиназугава этих солено-кисло-медовых — Ками, какая мерзость — слив не понимает совершенно, их противный вкус липнет к языку и вязко обволакивает рот, но Томиока проворно подхватывает палочками одну, влажную, с морщинистой темной кожурой, и прикрывает глаза от удовольствия, когда ест. Санеми ругается и покупает их, потому что Гию нравится эта странная приправа к рису.
Он шутит иногда, отрываясь от обеда, что на следующий год нужно посадить во дворе японскую сливу, собирать урожай и готовить умебоши самим, и усмехается невесело — понимает, что не доживет даже до ее первого цветения. Шиназугава не хочет развивать эту отвратительную мысль, поэтому просто убирает со стола тарелки — свою и чужую, рис в которой практически не тронут.
Слива, одиноко лежащая на нем, тоже.
Санеми слишком много размышляет в последнее время. Он растерян, напуган и зол — маринуется в этих неожиданно сильных, ярких эмоциях, которые болезненно бьются о ребра изнутри грудной клетки, пока возвращается от Урокодаки с увесистой плетеной корзиной. Старик нагрузил его кучей непонятных склянок, подписанных корявым почерком, пучками травы, сухими ветками, усыпанными сморщенными бордовыми ягодами, и свежими бинтами. Шиназугава недовольно фыркает — как будто их нельзя купить у местных торговцев в деревне, но не возражает, потому что Томиока дал список и попросил его сходить именно к Урокодаки.
Санеми приходит затемно, успевая зайти в дом до начала метели. В жилых комнатах тихо — Шиназугава находит Гию на маленькой кухне. Он пытается разделать небольшую тушку рыбы, орудуя ножом, словно катаной, — плавно и быстро — неловко отделяет плавники от белого мяса, зажав широкий, покрытый слизью хвост между увесистым камнем и доской.
— Что ты делаешь?
Томиока вздрагивает, когда Шиназугава кладет тяжелую ладонь на плечо, укрытое легкой тканью половинчатого хаори. Санеми удивляется — Гию не носит его уже полтора года. Хаори мятый, потускневший из-за воздействия солнечного света, кое-где проеденный молью, но Томиоку это, видимо, не смущает.
Как и то, что едой, по их давней договоренности, занимается Санеми, потому что у него две руки.
— Готовлю. Не мешай, пожалуйста.
— Так не нравится моя стряпня? — Нелепо шутит Санеми и ухмыляется криво, давя напряжение, звонкой струной натянутое вдоль позвоночника, настойчиво игнорируя зудящее в затылке предчувствие чего-то нехорошего. Гию не отвечает — Гию медленно оборачивается.
Его глаза абсолютно сухие, но Шиназугава готов поклясться оставшимися годами жизни, что Томиока плачет.
Его рубашка перепачкана рыбьими потрохами и прилипшей шелухой от лука — Санеми даже представить боится, сколько безуспешных попыток Гию предпринял прежде, чем ему удалось более-менее чисто разделать эту несчастную рыбу. Он не успокаивает отчаяние Томиоки, не убеждает в том, что жизнь наладится, что их короткое, неопределенное завтра будет спокойным и тихим, словно безмолвный штиль — просто прижимается своим лбом, обезображенным белыми шрамами, к чужому, неожиданно горячему и сухому, резковато проводит по жестким волосам, оставляет ладонь на макушке.
Губы Гию — кислые, соленые, пряные умебоши, зеленый чай и покорная обреченность. Шиназугаве не нравится думать, что он целует Томиоку ради простого, примитивного успокоения — он и не думает, только отстраняется, когда чувствует слабый толчок в грудь.
— Опять ты эту свою гадость ел, — Рычит Санеми.
— Они вкусные, — Гию отчего-то шепчет, хотя его никто, кроме Шиназугавы, не слышит, и добавляет задумчиво: — Я оставил тебе немного.
Нахрена мне эти сливы, хочет отмахнуться Санеми, но сильно прикусывает язык, — практически до крови — потому что замечает, как слетает с Томиоки привычное, как будто приклеенное к коже уныние.
— Ладно, — Кивает Шиназугава, — Я дам твоим сливам еще один шанс.
Гию улыбается.
Примечания:
хотелось сохранить структурность, а получилось как всегда — непонятно и спутано, но мне почему-то нравится.