ID работы: 11953904

Абиссаль, на дне которого водится жизнь

Гет
G
Завершён
13
автор
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник Скачать

Абиссаль, на дне которого водится жизнь

Настройки текста
Примечания:
      Кто те мышеголовые, что, подвизгивая и давясь слюной, гавкают, сколь страшна боль, порожденная попытками заставить себя перестать чувствовать, любить, тосковать, быть привязанным — отбраковать все то, что воспринимается органами чувств? Признак то заполоненных муравьями и термитами их крошечно-долбоебистых черепов или неполнота хлебнутого от жизни горького лиха — одному Звездному племени известно.       Если бы они знали... если б, блять, знали, что свирепейший утилизатор всего вчерашне воскресше-живого, что изуверский разоритель гнездилища внутреннего существа — вовсе не отказ от своих чувств. Не медленное самопогребение посредством нежеланно-намеренного умерщвления своих сердечных склонностей. И даже не предсмертные агонии.       Нет.       Все глубиннее. Абиссальнее.       Пропитывать ненавистью каждый нерв, нашпигованный вопиющей, жестоковыйного нрава любовью; каждое волокно плоти, вымоченное в эфирной, заштуковавшей выбоину под сердцем любви; и каждый брызг крови, прохваченный все той же любовью, дикорастущей, с едко-сладким привкусом потребной, прельстительной недозволенности.       Ненавидеть любя и любить ненавидя. Вот в чем воздвиг казни.       Вот такая садистски извращенная форма живодерского мазохизма.

***

      Ебаный мышиный помет...       Не имеет измерений в своей досадливости та мысль, что она никогда не увидит себя его глазами. А она до оцепеняющего охуевания восхитительна. А его вербально-осязательно-визуальная перцепция воспевает ее образ, опоэтизирует, отзывается как о перле создания, как об эстетической запредельности, как о сердце целых континентов звездного окоема.       Предпочтительнее нее нет.       Но предпочтительнее нее была.       Он встряхивает головой. Мысли о Ласточке, старательно-плотно затолканные куда-то на отшиб разума, нахрапом закрадываются на фасад мозга. Особенно сейчас, когда та, что перед ним, в свете Луны, налощившем её шерсть росным серебром, так похожа на его первую подругу. Лишь два крупных янтаря её глазниц выдают в ней пришелицу. Сука. С какого хера он позволяет себе сидеть здесь, на свидании с этой... целительницей, когда его Ласточка наверняка надзирает за каждым шагом его лап?       Нет… нет.       Она же сказала, чтобы он не отворачивался от жизни. С гипотетической мотивировкой это можно счесть за позволение на свидания с этой... целительницей. Блять. Такой с-лап-сшибательной целительницей. Затрагивающей зачерствелые фибры души. Гипнотизирующей. Заполняющей внутреннюю полость его символического сердца животворным нектаром любви. Но…       Там, в этом сердечном чреве, не должно быть места посторонней любви. Там обиталище любви Ласточки. Он обещал себе переправить верность ей с земной юдоли на небесную твердь, обещал, барсук его побери! И где же сейчас его верность?       Блять.       Антагонизм ведется между воздухом и землей, а терпит поражение он.       — ... а там, представляешь, весь берег наводнен полчищами звездных предков! Их мерцающие фигуры сливались в...       Тут она резко замолкает — охапка неведомых факторов извне расстраивает велюровую мелодию ее голоса. Он стихает.       — Грач, ты меня слушаешь?       Нет, он не слушал ее.       Обеспокоенно-растерянные призвуки в ее интонации укусом крапивы прижигают маленькое пришлое существо, совсем недавно обосновавшееся на тетивах его нутра, чье имя участливость и сердобольность. Виноватость и раскаяние за такой хамски-бессовестный уход в глубь своих мыслей тоже оказываются растревоженными. Много ли приятного в том, что ты остаешься неуслышанным? Эти сантименты противоестественны всему ему, неподобающи отважному и бестрепетному воителю, но сейчас кажутся абсолютно уместными, правильными, допустимыми.       В отличие от раздумываний о том, кому же он предан и можно ли делить преданность надвое, пополам на двух кошек. Хотя он поставил под запрет все мыслительные прения во время встреч с Листвичкой.       Грач со свойственной ему грубоватой нежностью скользит шершавым языком по ее ушку, бережно-суровым прикосновением успокаивая от беспокойства, встревоженного его беспардонным игнорированием.       — Прости меня, Листвичка. Склоны холмов вокруг озера обступили звездные воины — это все, что я услышал. — Он видит, как понурились ее плечи, как под чувством досады коготки впились в вересковую землю пустоши. Поэтому, подержав паузу, длительность которой не услуживает Листвичке в возможности промяукать что-нибудь обиженно-расстроенное в ответ, Грач добавляет: — Это меня не оправдывает, но ты затмеваешь все мысли своим очарованием, отбираешь все навыки работоспособности у моего мозга. Твоя красота так завлекает, что невозможно сосредоточиться на чем-либо другом.       Половинчатая правда не расценивается как ложь, так? Ведь думы о Ласточке были зачаты вследствие трогательной неотразимости Листвички. Это из-за нее были вызваны систематически-цикличные укоры совести за то, что он не ненавидит, блять, ее, а любит. Это она вывела его ум на стежку противоборства двух влечений, двух привязанностей, двух влюбленностей, по которой он бесперечь, каждодневно выписывает ебучие круги. Так что… такой хамски-бессовестный уход в глубь своих мыслей обусловлен любованием ее точеным бесподобством.       Невразумительное оправдание засчитано: можешь за завтраком выбрать себе из кучи лакомый кусочек первым. А лучше сразу сожри падаль, блять.       Его велеречивый комплимент, больше сходствующий с дифирамбом, но сказанный с неподдельно-правдивой искренностью, без шаржирования и прикрас, истирает печать всякой огорченности с мордочки Листвички, возвращает светозарный, беззаботный лоск в экспозицию ее взгляда. Без него ее глаза другие. Не такие. Он бы сказал, незнакомые. Как созерцать импозантность янтарного камня в безлунной, густой темноте, так и смотреть в ее глаза, в которых нет игристого, шипучего блеска, — все аномально. Кощунственно.       — Как поэтично. Ты очень мил и обольстителен, Грач! — Смущенная улыбка ютится в ее усах, и в Граче даже не отзывается желание возроптать против этих розово-сопливых слов.       — Только для тебя. Только с тобой.       А голос в голове высвистывает: «Не только. Еще для Ласточки. Еще с Ласточкой…» Но он остается пропущен мимо ушей.       Его хвост овивает Листвичку за плечи, и он притягивает ее ближе к себе. Та, обмякнув, отдает свое тело под его хозяйствование и позволяет Грачу повалить себя на вереск у самых его лап. Ему нравится ее беспрекословность — безотказная и прочная, но уравновешенная, уместная и не слепая, без упрека блюдущая тонкое равновесие между рассудочной деятельностью и любовной одержимостью. У Листвички разумная душа. Иначе она не стала бы так долго слюнявить идею покинуть свои племена, сбежать туда, где никакой Воинский закон не будет нормировать их любовь. Иначе тотчас же согласилась бы.       Грач опускается сзади подруги, вытягиваясь вдоль ее спины, теснее притискиваясь к ее теплому боку. Его носовая и грудная полости тут же напитываются пряностью целебных трав, сохлостью растительных снадобий, стынью тенистой рощи, предвесенним морозцем — запахами, налипнувшими на шерсть Листвички, спутывающимися между собой в один уникальный, исключительный аромат, журчащий по всей конструкции дыхательных путей Грача. Спустывающимися в ее аромат. Он подтягивается к уху Листвички и шепчет:       — Расскажешь об озере еще раз? Обещаю, буду слушать, как оруженосец слушает своего наставника при первом осмотре территории.       Она с жарким энтузиазмом кивает, любовно-умиленно смотря на него через плечо, и Грач перехватывает этот взгляд. Начинается астральное путешествие — пока его тело пригревается рядом с Листвичкой, душа устремляется в странствие по пшенично-колосистой безмерности, что стелится и трепыхается в ее глазах. Бестелесные лапы топчут тугие колосья. Они не колются и не царапаются — приятно-щекотно исщипывают чувствительные подушечки лап. Хочется повалиться на этот разлив пшеницы, кувыркаться в нем, вываляться в золотистых стеблях. Так, чтобы шерсть вдосталь вобрала в себя хрусткий запах сена, соломы и земли. Хочется созерцать тухнущее на закате солнце, купающее поле в янтарно-оранжево-сливочном половодье. Хочется до жжения в глазах вглядываться в обрезок солнечного диска, который уже прикрылся бортиком горизонта и сейчас рукоплещет последними догорающими лучами света. Хочется, хочется, хочется…       Конца этого каравана ассоциаций можно было и не дождаться, если бы Грач вовремя не одернул свое воображение. Мысли облекаются плотью — он сходит на землю и упирает всю сосредоточенность в заново пересказываемую историю Листвички, чтобы в этот раз не упустить ни одного малейшего звука.       Он притирается поближе к Листвичке, неспешно-мягко гладя ее по задней лапке хвостом, лавируя его кончиком между светло-бурых шерстинок, нежа, расточая гремуче-терпкие ласки, сегодня феноменально обостренные. А она прочувственно мякнет, размазывается от его прикосновений, но, кое-как взяв на себя вид бесстрастия, начинает повествование, которое прихрамывает в формулировке и изложении мыслей, изрекающихся ни в склад ни в лад. И все из-за его прикосновений. Грач внутренне хмыкает. Реакция Листвички всегда такая легковоспламеняющаяся, запальная, горючая. В особенности на его прикосновения. Грачу нравится экая перепавшая в его лапы ипостась рубильника, который одним взведением-касанием разлаживает все умственные операции в ее голове.       Ненависть никогда бы не выкорчевала этот дикий ерник любви.       Заведомое выбывание. Изначально прощупывающийся проигрыш.       Сладкозвучная колыбельная голоса Листвички нашептывает ему назойливо-липкий сон. Голова Грача клонится вниз, но он не уступает этому безмолвному зову — продолжает неутомимо пожирать Листвичку взглядом из-под полуприкрытых век, не дает осечку, держит ушки на макушке и тщательно ловит слова подруги. Убаюкивающие, подобно тому, как для новорожденного котенка убаюкивающе дыхание матери. Угревающие, подобно тому, как для усердного оруженосца угревающе тепло гнездышка. Размаривающие, подобно тому, как для натруженного воина размаривающе полуденное солнце.       Сомлевший Грач зажмуривается, округляя рот в затяжном, широком зевке, а когда открывает глаза, обнаруживает… ничего. Ничего из того, что только сейчас наличествовалось рядом. Ни набрызганных холодных звезд на черном небе, словно отлитом из обсидиана, ни желто-молочного блюдца огромной Луны, ни плавного бесперебойного дыхания Листвички, ни ее мягкого живого тепла. Только сродство мирных посапываний его спящих соплеменников, зябкость от одиночества, нагота пустого, мерзлого гнезда и глухое, вязкое молчание природы.       Так осязается бытие без ее присутствия. Сухо, монотонно, вяло.       Очевидно, Листвичка инспирирует в нем настолько всепоглощающий чад, что момент возвращения в лагерь просто-напросто ускользает от внимания Грача. Но воспаленный от недосыпа мозг невозмутимо-апатично проглатывает удивление с примесью замешательства от этого феномена, и воин как ни в чем не бывало торопится зарыться обратно в мякоть долгожданных, зазывающих в свой упоительно-сахаристый континуум сновидений.       Засыпая, Грач каждый раз реконструирует в памяти ощущение близости Листвички и приходит к мысли, что он готов лично в лапы Звездоцапа отдать свою душу за осуществимость его чаяний о том, чтобы засыпать с ней в одной пещере, в одном гнезде.       Да просто засыпать рядом, безразлично где.       Разбуженный острыми иглами солнечных лучей Грач, раздергивая отяжелевшие веки, на секунду цепенеет — ему кажется, что мечтания, которым он предавался накануне, из вымыслов произросли в действительность. Под боком кто-то мерно и сладко посапывает. Грач сыто жмурится, будто бы упитанная мышка сама прыгнула ему под нос. Объект его обожаний наконец-то рядом. Никакие племенные заслоны больше не разграничивают их чувства. Он пригибает шею, чтобы лизнуть Листвичку за ушком, прогнать ее сон проникновенно-нежным прикосновением, и в этот же момент триумфальное пиршество приходит к концу. Вовсе не Листвичка тычется влажным носом в его бедро — сопка излохмаченного во сне, смоляно-черного меха ритмично вздымается подле Грача.       Бля-ять.       Раздосадованность, скребанув в груди острым крючковатым шипом, еще гуще и кучнее выстилает в его внутренностях свои жирно надутые, дремучие лозы, нещадно болезненно обжимая изнеможенное сердце. Грач неутешительно тяжело вздыхает, сцепляя зубы, и отворачивается от кошки в его гнезде, вглядывается в сизую дымку, повисшую над пустошью. Он давно обзавелся новой семьей, но до сих ебаных пор грезит ею. Он сделал ее своим центром и оказался не силен отвязать от нее сердце, как бы не старался. Доверчиво поверил, что увлечение Сумеречницой отобьет всякие тяготения к Листвичке. Какая наивность… Оно лишь привело к матримониальному характеру их отношений. А тяготения остались. Теперь Грач вынужден существовать в этой неуживчивости наружных и внутренних реалий. Двух враждебно противоположных, лежащих на разных полюсах подлинности реалий. Лисье дерьмо. И как выбраться из когтищ этой ебаной нравственной инквизиции?       Возлюбить с новой силой, возненавидев. Возненавидеть с новой силой, возлюбив.       Он отсиживается в кустарнике вереска, через чешуйчатые листья которого проглядывается высокий лесной частокол Грозового племени. Грач успел уже тысячекратно предать осуждению ту хуету, которую он сейчас учиняет. Вся твердая непоколебимость ненависти к ней ссыхается, крошится шелухой и дочиста выветривается, как только ее фигура начинает маячить в зоне досягаемости его взгляда.       И это происходит непосредственно сейчас.       Сейчас, в эту минуту, в этот чуточный штришок неистощимо длинной хронологии времени, когда он засек ее, различил между кряжистыми дубами до рези и колотья в ребрах знакомые очертания.       И с какого-то хуя нырнул под куст.       Скрывается ли он от Листвички или все же от движений безобразно вздорного неравнодушия и любовной подъемной силы в его душе — даже Звездному племени неизвестно.       Все чувства отзываются внутри как запретность, как ощущение разлада. Ведь он обязал себя ненавидеть Листвичку. За отказ, за выбор, за пресечение их связи, в конце концов, за просто так, блять. А получается ненавидеть только за то, что он любит. Любит как ограниченную недосягаемость, последнюю единственность.       Разногласия чувств, мешанина желаний, беспорядочность порывов. Он попал в лабиринт, а любой выход из него заканчивается тупиком.       Грач позволяет себе покинуть место своей утайки только после безусловного удостоверения в том, что она вернулась в глубь своей территории. Он подступает к самой границе, и его взгляд омертвело влипает в хвойный куст можжевельника, ягоды с которого только что были обобраны Листвичкой. Воображение выводит в голове ее облик так живо и впечатляюще натурально, что кажется, словно целительница все еще здесь, на пересечении двух территорий, двух линий несчастливых судеб, продолжает аккуратно отрывать можжевеловые ягодки и складывать их на лист лопуха. Вот она отвлекается от врачевательских забот и взглядывает на Грача. Усы тут же вздрагивают в искристой улыбке. Глаза кричат нежностью.       Но это не больше чем мираж. Призрак. Галлюцинация. Плод фантазии.       Он отворачивается от границы и обратно надвигает маску хладнокровности и выученной бесчувственности. Прикрыть, схоронить колебания повышенной восприимчивости. И никто не узнает, что где-то там, в абиссальной области его сердца, еще копошится что-то живое, нелишенное чувственной сути. Не узнает, потому что он не станет вспарывать душу, чтобы представить для всеобщего рассматривания ее изнанку. Там все обостренно, воспаленно, нагноенно. Там он зубрил начальные составные элементы любви, и там же он силком вскармливал отвращение к своему безобразно преступному желанию. И обнажить себя — все равно что без боя сложить голову под когтями воинства Сумрачного Леса.       В нем дефект. Патология спектра чувств, эмоционального отклика. И это не уврачевать ни единой целительной травяной смесью. Только одна целительница располагает спасительной микстурой от его гнилой, удушливой хвори. И дико, но он уверен, что дай она ему аж горсть смерть-ягод — это стало бы живительно-избавительным эликсиром перед его последним вздохом.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.