Скелет Шекспира

R
Завершён
47
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
23 страницы, 10 450 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
47 Нравится 15 Отзывы 16 В сборник

Часть 1

Настройки
      Это был день, когда Греллю хотелось умереть. Весело и бодро поддавшись весеннему обострению, умереть. Самый, как бы дико ни звучало, удачный для этого выбрался день. Самое подходяще боевое, приподнятое, наплевательское до всего настроение для этого было. А совсем уже не депрессивное, что хорошо. Началось всё с того, что его чуть не сбил велосипедист. Нет, началось всё, конечно, давно и с другого. Но этот день начался именно с велосипедиста. У этих весной тоже случается обострение: несутся, никуда не глядя, с глазами, в которых читается безмозглое и упрямое «Я очень хочу тебя сбить. Прям сейчас». Вот едет один такой, бренчит в свою бренчалку, а объехать — не, как же это так «объехать»? Это нельзя, от этого произойдёт сбой в матрице. Не сбил, но задел сильно, больно и, конечно, страшновато. Грелль уже тогда хотел проститься с жизнью, но не успел. Зайдя в университет, он первым делом решил отыскать Билли. Билли — это был не то, чтобы бывший (слишком тупое какое-то слово из жаргона быдло-романтиков), но так просто лох-Билли, который вчера, отняв ключи, выкинул его из своей лоховской квартиры. А потом еще и свои лоховские лайки с Фейсбука забрал. ДАМЫ И ГОСПОДА, ПЕРВОЕ МЕСТО ПО ЖЛОБО-ДОЛБОЯЩЕРСТВУ В ЭТОМ ГОДУ ЗАНИМАЕТ…!!! Грелль ему утром такое сообщение и отправил: «Билли — лох». А потом подумал и отправил ещё раз: собирай, мол, Билли, для тебя ничего не жалко. Номер, конечно, удалил, а вот увидеть сегодня хотел. Не знал почему, но просто хотел. Побесить немного, помозолить глаза напоследок, коль уж они вынуждены пересекаться друг с другом в закрытом помещении. Ключи его Греллю нафиг не были уже нужны, но блин… Сначала дал, а через два дня забрал обратно. Ну не, неприкольно же как-то. Грелль успел-таки вчера позабавиться, убежать на балкон, с геройским видом «так не доставайся же ты никому!» подержать ключи на вытянутой руке и немного попугать. Лицо Билли надо было видеть! Он разрывался между «Я ведь сильный, смелый и независимый» и «Ээааээыыы.! Мама, он мои ключи забра-а-ал! Я сейчас буду плааакать!!!». Билли, как повезло, искать не пришлось, он сам возник на третьем этаже рядом с компанией одногруппников, которые недавно устроили вечеринку у кого-то дома. Грелля не пригласили. Нет, может, он даже и отказался бы, но пригласить, чисто вот из вежливости, можно ведь?! А сейчас они обсуждали, какой офигительно вкусной была пицца и торт, который они там жрали. Грелль от души надеялся, что подавились. Как раз они были не в полном составе — ну точно, подавились. Билли выпендривался в своей новой тупой рубашечке в тупой горошек, отглаженной аж до междупуговиц. По-любому же мамочка гладила. Грелль подошёл к нему — так, как бы между прочим, мол «ты стой себе и стой, а я просто рядом прохожу и тебя не трогаю, не». И так бы, скорее всего, всё невинно (без невинных жертв) и закончилось, если б эта гнида не посмотрел на него так… так дьявольски погано, да еще и усмехнулся, что стерпеть не получилось. Грелль сделал (благо, умел) супертревожное лицо, тронул его за руку, как бы отзывая пошептаться наедине. Гнида упёрлась да еще и руку одёргивает. — Билли… Ты это, слушай, подожди… — залепетал Грелль, сам (вот чёрт!) веря своему голосу. — Ты это, короче… Проверься на ВИЧ. Билли издал, на сей раз вслух, своё неподражаемое «ээааээыыы…», вылупил глаза — ох, сколько в них было испуга, и мысленно (к великому сожалению, только мысленно) наделал в штаны. Настроение Грелля скакнуло, как метка на градуснике, если его опустить в кипяток. Он не любил прилюдно ржать, но теперь не управился с собой и заржал так, как ей-Богу не ржут пьяные кони под коноплёй. Какой-то жирномордый тип, похоже, что из когорты неподавившихся вечериночников, пришел Билли на моральную подмогу. Только пришел слишком уж быстро, резко, вообще совсем нечестно, не по правилам и с кулака саданул в живот. Грелль рефлекторно хотел хватануть ртом воздуха, но вместо этого плюнул жвачку в волосы какой-то патлатой девке, извернулся при падении и встретил физиономией по-сволочному острый угол стены. Падение оказалось «везучим», потому что он одновременно, судя по больноватому онемению лица, расшиб губу, бровь и нос. Да, животу было дьявольски хреново, но Грелль не собирался ждать, пока кто-нибудь досчитает до десяти. Он поднялся, хотел было выпустить заплескавшую через край энергию на ком-нибудь, не так важно на ком, но… Но он. Да, он. По правде сказать, настоящего именно его почти никто не знал и между собой называли просто профессор Бу. То ли из-за какой-нибудь буквы в имени-фамилии, то ли из-за… В общем, из-за «буу!..» В университете занимал роль, так сказать, монарха: все его боятся, уважают, показывают на торжественных церемониях, но никто никогда не видел, чтобы он напрямую вершил какие-то строгости-неприятности. Но он их вершил. Точно, точно! Все знали, все верили, все боялись! Вот и в этот момент он практически ничего не делал, только подняться успел по лестнице с какой-то бумажно-тяжёлой ситуацией в руках — видимо, куда-то нёс. Вот, видимо, нёс-нёс, шёл-шёл и случайно ушёл в себя. Задумался, встал в проходе, замедитировался. Бывало у него такое. Вечериночники вкупе с Билли отошли куда-то. Нет, физически они, может, и не отошли, но в планах и мыслях — на второй план отошли. Грелль встал, повернулся к нему — не собирался на помощь звать или искать к себе жалости, но так, просто, как-то, случайно совпало… Ну бывает ведь? А в глазах Грелля вспыхнуло (он сам этого не видел, но чувствовал) такое наивное и мужественное выражение: «Смотрите: мне больно, но я совсем не плачу. Я ваш маленький герой». И если даже остановилось время, то кровь не думала останавливаться. И, если бы он опустил голову и не смотрел бы в этот самый момент глаза в глаза, она заляпала бы не только белую футболку, но и пол. А потом — всё, пропал. Совсем непонятно, противозаконно и антинаучно вырезался из памяти момент между тем, как профессор стоял и смотрел на него, и между тем, как, вспомнив, за чем шёл, исчез на следующем этаже. Но Грелль успел за это время подостыть, и давать сдачи стало уже неинтересно. Он поднял упавший, хотя бы не рассыпавшийся, рюкзак и двинул в сторону, где можно поскорее привести лицо в порядок, на прощание долго показывая «зрителям» средний палец, который тоже немного пострадал при падении. До порядка, конечно, лицу было далеко, но по крайней мере кровь остановил, умылся холодной водой. В рюкзаке нашёлся чёрный карандашик и тени. Подрисовать глаза? Может, лучше станет? На первую лекцию по латыни всё равно забил, и времени ещё до чёрта, делать нечего. Подрисовал. Стало, во-первых, больнее, во-вторых, страшнее. Психанул, намочил руки, потер глаза. Только размазал всё к чёртовой матери. На распухший глаз попытался начесать чёлку. В любом случае, за то, чтобы увидеть сегодняшнюю физиономию Билли, Грелль готов был заплатить даже такой жертвой. А Билли-то побежит все-таки проверяться. А потом через месяц побежит, на всякий случай, а то мало ли… И через три — побежит. И так, наверное, в течение года, как минимум, будет бегать, пока не поймёт, какой он, мать его, лох. Что до профессора Бу и всяких там сложных душевных переплетений между ним и прочими студентами, Грелль неделю назад, давя из себя милую улыбку, перекинулся непринужденными словечками с одной девкой, которая как-то трогала профессора за руку. Перекидываясь этими-то словечками, он страстно желал скинуть ее в лестничный пролёт. А ещё профессор мог послать. Но нет же, не то чтобы послать… Отстранить от себя. Идеально тихо, осторожно, без крика, без шума, почти неслышно, незаметно, буквально одним взглядом мог пробуравить смертно-пустую дыру в душе. Никто лично не видел, но все знали, все боялись. Грелль же не боялся. Напротив, это разжигало в нём такое любопытство, такой азарт: пусть как можно больше отстранит, пусть всех-всех отстранит! Но не его… Его не отстранит. Почему? Да потому! В перерыве между парами, по случайности, которая вторично отсрочила смерть Грелля, опять возник он. На сей раз он косо глянул на Уильяма. Уильям же, если профессор Бу был монархом, был премьер-министром — этаким молодым, неприлично и недостоверно умным ханжой, везде топорщащим свой псевдоавторитет. Ну не дозрел он до шекспировского имени, ей-богу. Ещё у него в кабинете стояла и бесила своим видом мохнатая цветная метёлка для пыли. Стояла в вазе, как какой-то грёбаный цветок. Грелль терпеть не мог эти тупые метёлки: они только разносили пыль. А Уильям всегда, когда к нему заходили, брал её и с типа сексуальным видом начинал елозить ею по столу. Так вот, Грелль первый раз увидел, как профессор Бу на этого-то Уильяма косо глянул. «Косо глянул» — не какой-то там фразеологизм. Он в самом прямом смысле глянул на него так, что ах… Ах, как это было эффектно! А Греллю было очевидно, что так смотреть больше никто не умеет, а если и попытается, это окажется не более чем жалкой, дешёвой пародией. И снова он Грелля не заметил, ну или сделал вид, а жаль. Если бы их взгляды снова встретились, Грелль бы однозначно отозвался какой-нибудь эдакой кокетливо-поддерживающей улыбкой. Улыбнулся бы быстро, едва заметно, а потом бы превратился лицом, насколько оно, избитое, это позволяло, в ангельски хорошего, невинного мальчика. Нет, он не собирался подлизываться или что-то вроде, но в этом перфомансе Греллю почувствовался бы некий опасный заговор двоих, что-то такое красивое, высокое, приближенное к шекспировской романтике. Упустив такую возможность, он, злой на себя, присел на низкую скамейку возле кабинета — наверняка притащили сюда из спортивного зала. На неё никто не садился, потому что она так мерзко шаталась, что сидеть на ней было почти невозможно. Грелль от нечего делать, чтобы скоротать время до следующего занятия, достал пачку влажных салфеток и занялся своими, изрядно за сегодня засранными ботинками. Опустил голову и только заметил, что от куртки сегодня отлетело сразу три заклёпки. Три, сука, сразу! Когда?! Какой-то белобрысый даун подплёлся к нему и решил потренировать мастерство пик-апа. — Привет. Как маленькая суббота? Какое идиотское выражение! Похоже, у него мозг был запрограммирован исключительно на переписку на сайтах знакомств. Наверняка ведь принял его за девку. Стоп… Он слишком тупой или слишком смелый, что его не смутила разбитая рожа Грелля?! Нет, возможно, будь Грелль в хорошем настроении, он воспринял бы всё это дело нормально, даже улыбнулся бы, поддержал разговор. Но не теперь. Короче, он решил снова немного позабавить себя. И действовать решил оружием этого неудачного подкатывателя. Он поднял голову, уставился на него тупыми, насколько мог, глазами и тихо переспросил: — А?.. А в смысле суббота? Почему маленькая? Чувак смутился, как видно, совсем не готовый к такому повороту. — Ну это… Ну говорят же так. — А кто? — ещё тише, тревожнее и тупее недоумевал Грелль. — Ну как?.. Ну говорят же. — Правда? — Ну да. — А почему? Греллю быстро наскучил этот даунский разговор, он хотел тупо молча встать и тупо молча свалить, да еще проклятая скамейка с грохотом шатнулась и заглушила последние слова. В итоге, чувак испугался грохота или того, что скамейка сейчас грохнется ему на ноги, и тихонько слился. Остатки перерыва Грелль коротал в надежде закадрить ещё какое-нибудь существо мужского пола, дождаться, когда он скажет что-то навроде: «Пошли погуляем. Я приставать не буду». Потому что безумно хотелось на это ответить: «А что, не могёшь или Бог не наградил?» Но случая, увы, не предоставилось. Профессор Бу, однако, не преподавал у Грелля — так, очень редко подменял другую преподавательницу. Тем не менее Греллю хватило. Хватило, чтобы… Сам не мог объяснить чтобы что. Видимо, чтобы заболеть этой щекочущей в груди шекспировской возвышенностью, не человеческой, а больше сказочной, игорной, которой, может быть, болеют юные, но талантливые актёры театра. Представлял из себя профессор нечто до жути неприступное, немногословное, но очень изысканное и очень опасное. Наслышавши о нём и даже не до конца поняв в чем дело, Грелль тотчас потянулся к нему своей принципиально безголовой натурой, которая не живёт, не бросившись в огонь или хотя бы не сунув пальцы в розетку. Грелль привык везде быть первым, и на бросание в огонь это тоже распространялось. А еще, хоть сплетни он и не любил собирать, поговаривали, что профессор живёт один. Особых подробностей про него никто не знал. Так, в общих чертах, по верхам. Зато об остальных преподавателях знали ого-го и порой даже больше, чем они сами о себе. О нём же… Совсем не так. А Грелля же, как магнитом, тянуло к опасным, непознанным необычностям. Даже уши проколол, как у него. И вот стоило только (совсем чуть-чуть) потянуться к нему, совсем чуть-чуть нырнуть в мир своего больного воображения, как всё. Ему хватило. Обратного пути не было. Всё уже случилось. А потом случилось еще одно занятие с его участием. Да, в тот же день, вернее, уже вечер, в очередной раз разрушив утренние роковые планы Грелля. Профессор был немногословен, но не до такой степени, чтобы не отщипнуть порой в чей-нибудь адрес какую-нибудь колкость, оставляющую в душе след в стиле «Ах!.. Кто, кроме него, мог так сказать?» Грелль всё думал и даже надеялся, что он отщипнёт нечто подобное в адрес его пострадавшего лица. Но нет. Грелль даже начал нервничать и искать в себе признаки невидимости, а следовательно — ненужности, успел взгрустнуть, розовыми сердечками разрисовать пачку сигарет, заодно и обвести (Боже, зачем только?!) шрамы на запястьях, под фенечками-то. В дополнении ко всему телефон-зараза в этом кабинете не ловил. Чем еще заниматься оставалось? Профессора Бу он представлял мрачным эстетом имени средневековой готики, несомненно дворянского происхождения, в окружении мятных ликеров и старинных книг. Себя же представлял то юным, отбившимся от королевских рук лучником из соседнего королевства, то просто гордым, не сломанным жизнью найдёнышем, которого жестокие родители завели в дремучий лес. И чем больше и чаще представлял, тем вернее трепетало сердце. Нет, нет, Грелль ни на что не рассчитывал, упаси бог! Но сердцу трепетать это не мешало. Когда занятие закончилось, он не планировал уходить последним, но снова (и слишком подозрительно для одного дня) произошло совпадение. Как представилось, что теперь придётся выйти из университета и пойти чёрт знает куда, с одной мелочью в кармане, которой хорошо если хватит на пачку сигарет, взяла тоска. На потенциальную, очень желанную утром, а теперь подходящую всё ближе и ближе смерть Грелль смотрел теперь трезво и довольно-таки несмело. Понял, что преувеличил свою храбрость. Однако если придётся падать в ноги Билли и умолять взять себя обратно, то смерть и вправду лучше. Проходя мимо профессора, Грелль так и хотел бросить ему беззаботное: «Я сегодня умру. Пока» и, возненавидев его за такое непростительное равнодушие, окончательно потерять смысл жизни и выйти в первое открытое окно. Вот только выйти не получилось. Ни в окно, никуда. Дверь не открылась. Да, кто-то, уходя последним, зачем-то захлопнул ее, и теперь она не открывалась — голый факт. — Ух ты, дела. Не открывается что-то, — пока без паники и без замешательства озвучил Грелль сей голый факт. — Дай, попробую, — совершенно спокойно, как будто такое случается на его веку постоянно, отозвался профессор. Он подошёл к двери, подергал ручку, затем вставил в замок ключ, попробовал повернуть, вытащить: застрял. — Удвоили проблему, — прокомментировал это Грелль и засмеялся. Профессор легонько метнул в него странный (как показалось, пристыжающий и снисходительный) взгляд и отошёл к столу. Грелль нисколько не собирался сказать что-нибудь обидное, даже в мыслях не было, абсолютно никакого сарказма! Он ещё раз попытался совладать с дверью, стучался, несколько раз кричал: «Ребят, есть кто? Дверь заклинило!». Приложил ухо к двери: тишина по ту сторону намекала, что все уже разошлись. Оно и очевидно — вечер и конец последней пары, к тому же последний рабочий день. В конце концов взялся за ручку, упёрся в дверь ногами и изо всех сил дёрнул на себя. — Открывайся… Открывайся, давай! — шипел он сквозь зубы. Раздался щелчок. Грелль, обрадованный, вскочил на пол и потрогал ручку. — Ух… Кажется, она отсоединилась от этого… От штуки этой, которая на двери. — Утроил проблему, — донёсся негромкий, без шуток, без улыбок, как бы говорящий самому в себя, голос профессора. — Не говорите! — обессиленно выдохнул Грелль. Достал телефон, походил по кабинету, ища сеть. — У вас тоже не ловит, да? — Здесь не ловит, — ответил профессор, как прежде, холодно, привычно, даже не глянув на него. — Вот же..! Ох… Не то чтобы Грелль переживал, скорее наоборот — запертая дверь как бы (жуть как пафосно, но ведь из песни слово не выкинешь) преградила путь к смерти. Да еще вот так, наедине с профессором… Прелестный знак судьбы, не правда ли? И сейчас будет много времени это дело поромантизировать. Да и сам профессор не спешил паниковать. Сел за стол и преспокойно, с отстранённым от проблем лицом начал что-то красивое-аккуратное писать в своей тетради. Грелль подивился такой чудаковатости: странно, но прикольно. Впрочем, профессору эта чудаковатость приходилась к лицу. — Слушайте, а может, это… через окно, а? — Грелль сам не понял, на черта это сморозил. Видимо, хотел шуткануть, но шутканул таким серьезным голосом, что вышло очень по-дурацки. — Ну-ну, с четвёртого этажа… — А я однажды со второго этажа прыгнул. Ну не специально, конечно, это мне так… Убегать пришлось, — приплёл к чему-то вдруг Грелль и, помолчав, неловко усмехнулся. Профессор слегка-слегка приподнял брови, как бы в удивлении, и продолжил писать. Грелль ожидал, что он спросит, может быть, подробности: от кого убегать пришлось, например. Наверное, просто счёл невежливым, или банально устал, или… да кто ж его знает? — Может, из окна позвать кого-нибудь? Типа: «Мы застряли в кабинете, дверь не открывается». Может, позвонят в институт, скажут. Ну или кто отсюда, может, придёт… Грелль подошёл к окну, открыл его настежь, высунулся: тёплый весенний ветер трепал деревья пустого университетского парка. Страшно захотелось влезть на подоконник, свесить ноги вниз и понаблюдать за реакцией профессора. Вероятнее всего, он бы крикнул что-то вроде «Ты что творишь, идиот?» Ну, что обычно у людей вырывается, когда они видят, что на их глазах кто-то задумал покончить с собой. Хотя, как вариант, он сделал бы вид, что не обратил внимание, приняв это за простое подростковое манипуляторство. И, как вариант, его бы это оттолкнуло, потому что вряд ли ему нравятся слабаки-показушники. Но обиднее всего то, что Грелль, если бы и сел на подоконник, то преследовал бы совсем иные цели! Не суицидальное настроение хотел он изображать, а наоборот: «Смотрите, я тут сижу, я совсем не боюсь высоты. Я снова ваш маленький герой». Чертовски обидно, когда хочешь одного, а со стороны выглядит совсем по-другому! — А вы сегодня крупно влипли, да? — Ты о чем? — впервые всерьёз заинтересовался профессор, даже на секунду поднял голову. — Вы о чем-то с Уильямом повздорили… Да? — поинтересовался Грелль тихо, с такой типа игривой осторожностью. — Тебя это, с кем я здесь повздорил или не повздорил, касаться не должно, — ответил он. И самое, что интересное, ответил нисколько не строго и не возмущённо, не обиженно, но, чёрт, ответил так..! что Грелль почувствовал себя воздушным шариком, который развязали и выпустили весь гелий. — А, да не… Нет, не должно! — выпалил Грелль на оставшемся, не выпущенном воздухе. — Я просто пошутил. Просто… прикол. Он ведь действительно просто пошутил! — В смысле, не прикол, что вы повздорили! А я сморозил прикол. Как-то так… «Что ты несёшь?! Остановись!» — вопил внутренний голос, но Грелль его не слушал. — Ну-ну. Грелль понял, что только что получил мастера спорта по идиотизму. Смирился. Передумал: взял своё смирение назад. Решил отвлечь себя, а заодно и показать профессору свою изобретательность — сгладить, так сказать, неловкий инцидент. Походил по кабинету, судорожно ища идею. Идея нашлась, и кажется, весьма не плохая. — Смотрите, тут сигнализация есть. Давайте устроим дымовуху, она сработает, и к нам прибегут. Он скорее достал из кармана зажигалку. — Она не подключена здесь, не сработает, — легко и спокойно испепелил его «весьма не плохую идею» профессор. — Серьезно? Вот блин!.. А на черта ее сюда повесили, для красоты что ли? — Грелль почувствовал, что изнутри его пробирает дикий смех от сочетания слов «сигнализацию повесили для красоты». — Для красоты! Блин… Сигнализация для красоты!.. Как бы он ни зажимал рот и ни сдерживался, смех разбирал его очень громко и сильно, прямо-таки неприлично. Даже не было сил глянуть на реакцию профессора, который, скорее всего, сейчас посмотрел на него как на идиота и решил, что вмешиваться бесполезно. Грелль успокоился и решил хоть немножко развеселить его, поделиться, так сказать, смехом, да таким, чтобы что-нибудь такое в тему было. — Хотите анекдот? Наркоторговец выращивал у себя на участке коноплю. К нему приезжает полиция и говорят типа: «Так и так, вы выращиваете коноплю, всё такое, преступление, статья…» А он им отвечает: «А я для красоты выращиваю». Рассказать удалось не очень удачно: последние слова смазались, потому что Грелля начала душить вторая волна истеричного смеха. Ну в самом деле, что здесь смешного?! Нет, это было смешно! Это было суперсмешно! А от мысленного вопроса: «Что здесь смешного?» становилось ещё смешнее. Ну почему? Складываясь пополам, он заметил лицо профессора, на котором читалось заключение хирурга, отработавшего шесть смен подряд, если бы ему притащили труп с вопросом: «Можно ли что-нибудь сделать?» Грелля начало потихоньку беспокоить хладнокровие профессора. Нет, не обижало, а действительно беспокоило. Странно ведь. Ну если включить логику: они не могут выбраться из кабинета и неизвестно, если уж честно, когда выберутся. А он будто вообще никак, ничего… Конечно, есть такие люди, и Грелль им, кстати, очень завидовал, которые могут начисто абстрагироваться от внешних проблем, если в таковые попадают. Отключаться, уходить куда-то, вроде как в астрал или что-то типа такого. Наверное, такие меньше всего страдают и им очень хорошо. Это примерно как индийские йоги, которые могут на время отключать боль. Во всяком случае, у Грелля пока так не получалось. Он не то чтобы волновался, но, когда пытался посидеть спокойно, начинало потряхивать, даже поламывать от желания что-то делать, чем-то заняться. Заметил в дальнем углу кабинета швабру, и тут же родилась новая — искренне надеялся, что профессору ее будет испепелить сложнее — идея. Он подошёл, взял ее. — А над нами какая-то аудитория есть же, пятый этаж там, да? Вдруг там ещё кто-то сидит? Давайте постучать попробуем? Не дожидаясь ответа, он встал на стул (потолок ещё высокий, не так просто дотянешься) и попробовал постучать шваброй. Стучал долго, пока не посыпалась штукатурка и самому не надоела эта нудная долбёжка. Опустив швабру, да еще как-то слишком резко, потерял равновесие и спрыгнул очень шумно и, наверное, не эстетично. Даже сердце подскочило, как в момент, когда идёшь и неожиданно спотыкаешься, успеваешь смириться с тем, что сейчас непременно упадёшь, но всё-таки не падаешь. А потом накрывает приятное чувство, что всё позади, а ты везучий супергерой. Иногда даже сильно приятное это чувство, похожее на опьянение. Вот в таком точно чувстве Грелль присел на парту, почти что лёг. — О Боги, я весь в штукатурке, весь в белом, — проговорил он нараспев, а потом сдуру, видимо, для крутости, отнюдь не нужной сейчас, ляпнул: — Похоже на кокс. Молчание было долгим и неприятным. Грелль успел тысячу раз пожалеть о сказанном. Профессор вдруг кашлянул. И скорее всего, он кашлянул не в стиле: «Я попросил бы, будь сдержанней, парень», а просто так кашлянул. А потом (Грелль аж испугался) вышел из-за стола, достал из сумки пачку сигарет, подошёл к окну и закурил. — О, вы круто придумали! — оценил Грелль. — Я… тоже тогда. Ну, после вас. Прозвучало, однако, весьма романтично. Прозвучало бы ещё круче, если бы Грелль сказал это увереннее. В момент этих слов его мысли улетучились куда-то в сторону романтики криминальных пар. Да, почему-то именно туда. Профессор курил, аккуратно высунувшись в окно. Длинные, седые волосы его ниспадали на спину. Всегда так гладко расчесаны, буквально без единого торчащего волоска. Это, кстати, восхищало не только Грелля, а Грелля, в свою очередь, заставляло ревновать. И седина у него была, если можно так выразиться, приятная. Обычно седые, некрашеные волосы, особенно если длинные, выглядят довольно-таки неприятно, но у него она была прям гармоничная. Без неё — совсем не то. Вот не то, и всё. А ещё его волосы пахли духами. Не резко, но, если подойти близко, услышишь. По этому запаху Грелль начинал скучать. Ухватит случайно где-нибудь в коридоре университета, а потом скучает: принюхивается, ищет-ищет везде что-нибудь хотя бы отдаленно похожее (порой целыми неделями!) на других людях, в метро, даже в парфюмерных магазинах, но всё не то. Зато попроси Грелля описать, хотя бы примерно, словами этот запах, так не придумал бы ни единого слова! «Запах, по которому скучаешь», — вот и всё, что приходило на ум. Да всё в нем было гармонично, даже шрамы на лице. Не маленькие, незаметные шрамы, а прям серьезные такие шрамы. Грелль строил теории об их происхождении. Сначала думал про войну, потом про несчастный случай, вроде аварии, потом про уличное нападение. Даже про какую-то ритуальную тему думал. Вроде как в некоторых африканских племенах, когда шрамами отмечают избранных, приближенных к богам. О том чтобы спросить лично, естественно, не могло быть и речи. Ни у кого. Профессор покурил и, присаживаясь обратно, абсолютно неожиданно положил раскрытую пачку на край стола. Неужели с намёком на «Угощайся»? Может, это было и так, но Грелль не рискнул, а взял свою. А уж попытаться взять с вопросом: «Можно?» почему-то счёл вообще наглостью. Порывшись в рюкзаке, он случайно укололся об пилочку для ногтей. — Опачки! А я кое-что придумал, — деловито объявил он и положил ее в карман, чтобы вдруг не забыть, пока курит. Потом подошёл к двери, присел на корточки и вгляделся в устройство надломанной ручки. — Тут один винтик чуть-чуть выкручен… Интересно, если попробовать его до конца раскрутить? Он вставил пилочку в шляпку винтика, как гаечный ключ, и попробовал повернуть. Не тут-то было! Гадючий винтик не поддавался ни на миллиметр! Огромных сил и обломанных под мясо пары ногтей стоило, чтобы край пилочки погнулся, а потом отскочил, едва не прилетев в глаз. — Мда… Провал. — Грелль откинулся спиной на стену, почти сев на пол, и застыл взглядом на сигнализации, которая, кстати, перестала вызывать смех. — А я вспомнил… Такой случай был. Девушка застряла в лифте, а все лифтёры, ну или как их там, из службы аварийной, короче, ушли отдыхать на несколько дней. И она умерла: телефон-то в лифте не ловит, а до службы не дозвониться. Это вроде дом был высотный — представляете, около двадцати этажей, и неизвестно между какими этажами она застряла, никак никто определить не мог. Ну или может, людям просто пофиг было: ну застрял кто-то и застрял… А может, кстати, ей просто плохо стало, и кричать не могла, ну в обморок упала, всякое ведь бывает. Так вот меня больше всего добил один чувак. Он сказал, типа: «Не верю. У баб всегда в сумке столько прибамбасов, что можно весь лифт разобрать». Вот здесь дверь — обычная дверь, по типу межкомнатной, да? Ну совсем сопливая, казалось бы, да еще и болтик тут не закручен, а я уже пилочку сломал. А тут — лифт! Мощнейшая конструкция, блин, из железа! Которую без помощи профессиональных строительных инструментов не разберёшь! Не, может, он пошутил так, конечно, не знаю. Но не я понимаю такого юмора. Не, нельзя, я считаю, так шутить про такое. Поражаюсь просто такому вот… Это даже не то чтобы равнодушие, это… Мизантропия или как вообще такое назвать? Должно же быть прям слово, которое такое отношение характеризует. Такое изощрённое, нарочно выпяченное… демонстративное пренебрежение на грани с равнодушием. — Цинизм, — внезапно, безмятежно и как бы между делом подсказал профессор. — Вот, точно! Цинизм, да. Поражаюсь человеческому цинизму. Грелль несказанно обрадовался внезапному участию профессора. Даже человеческий цинизм уже не так уж и поражал. Устав сидеть, он прошёлся в конец кабинета к дверце в стене, за которой была маленькая комнатка вроде кладовки, в которой только ничего не хранили, кроме, пожалуй, скелета. Да, да, там стоял макет человеческого скелета — видимо, купили для соседнего корпуса и сюда по ошибке притащили. Грелль открыл дверцу и проверил, на месте ли он. Куда ж ему деться? Не знал Грелль, знаком ли с ним профессор, но познакомить непременно захотелось: окрылённое настроение эту возможность упустить не могло. Он открыл дверь посильнее, чтобы скелет было видно. — А вы знаете, чей это скелет? — спросил Грелль с выражением лица: «Глухие тайны мне поручены». Судя по лицу профессора, не знал он и знать вряд ли хотел. Но Греллю оставить всё так было неинтересно. — Это скелет Шекспира! Профессор не удивился от слова «совсем». — Да просто один раз у нас тут занятие было, кто-то сюда заглянул и спрашивает: «А зачем, типа, тут скелет?» А преподавательница сказала: «А это скелет Шекспира!» Прикол, да? Прикола, как ни странно, действительно не было. Потому что Грелль засмеялся и сам услышал, какой дебильный и неестественный у него смех, в отличие от смеха над сигнализацией, которую повесили для красоты. Он быстро успокоился, но уже не стыдился — наверное, успел попривыкнуть к своеобразностям профессора. И они уже не пугали, не наводили тоску, а даже несколько расслабляли, умиротворяли, так скажем. Подобное чувство испытываешь, когда долго водишь ладонью над горящей свечой и в конце концов начинаешь понимать, что не обожжешься. Грелль прошёлся между рядов, присел на парту. За окном темнело, и вечерний сумрак, как усыпляющий газ, впитывался в тишину кабинета и против воли заставлял успокоиться и заскучать. Грелль лёг на парту, согнул одну ногу и уставился в потолок, поигрывая серёжкой в языке. В другой ситуации он, конечно, посдержался бы, но ситуация, в которой они оказались теперь, была чем-то сродни маленькой катастрофе. Наверное, во время землетрясения или наводнения люди, кем бы они друг другу ни приходились, поневоле перестают стесняться. — Представляете, если бы тут ещё свет отключили, как в лифте, когда он застревает? — проговорил он тихо, как будто сам себе. — Прикольно было бы… А вы хоть раз застревали в лифте? — Нет, — отозвался профессор каким-то задумчивым голосом, что жутко захотелось увидеть сейчас его лицо. — Что, реально?! Грелль вскочил с парты: профессор откинулся на спинку стула и разглядывал свои длинные, паучьи пальцы. Когда Грелль вскочил, он бросил на него короткий взгляд и продолжил смотреть на пальцы. Это был такой взгляд… Отмечающий. Отмечающий, но привыкший. Быстро и разумно отмечающий что-то важное для себя. Вскакивая, Грелль не знал, что больше поразило его: человек, который никогда не застревал в лифте, или то, что профессор сейчас отозвался, или… взгляд. Сердце на какое-то время забилось часто-часто, а потом замерло, пропало, улетев высоко вверх, как на резиновом канате для банджи-джампинга. Грелль выдохнул медленно и тихо (чтобы не слышалась дрожь в дыхании), с какой-то счастливой обидой глядя на человека, из-за которого только что, буквально сам того не заметив, лишился сердца. — Да… Ни с чем не сравнить это ощущение. Когда лифт останавливается, ты сначала не понимаешь, думаешь, что он просто… Ну вызвал кто-то на этаже, и он остановился. Но стоит подозрительно долго. Начинает подкатывать паника — только начинает, но ещё не овладевает полностью. Ты нажимаешь сначала кнопку своего этажа. Снова нажимаешь… И всё ещё не можешь поверить. В голове сразу вопрос: «Неужели застрял? Ну не может застрять… Не мог я в нем застрять. Это только в фильмах бывает, в новостях, просто с другими, левыми людьми, но не со мной!» Эти вопросы пробегают буквально за секунду. Ты правда не веришь, не можешь это принять. И вот тогда-то на тебя обрушивается паника!.. Это прям бум! Как будто тебя что-то по голове шарахнуло, и ты — всё.! Ты уже себя не контролируешь. Страх тебя реально меняет. Грелль резко замолчал, на секунду просто услышав себя со стороны. Не успел и понять, откуда и зачем весь этот словесный понос. Понял только, что расслабился чересчур. — Я так-то не боюсь замкнутых пространств! — не преминул он обязательно уточнить. А то вдруг профессор подумает, что он какой-то трусливый псих, упивающийся собственными фобиями. — Не, я серьезно не боюсь. Просто вот сам факт… Заходишь ты в лифт, абсолютно, ни сном ни духом не представляешь, что можешь застрять, и… Спроси меня тогда: «Ты веришь, что сейчас застрянешь в лифте?» Я бы ни за что в жизни не поверил, даже всерьёз не воспринял бы! Ну ещё, конечно, жутко, когда ты кричишь, а тебя не слышат. Ты застрял в этой железной коробке, вокруг, казалось бы, люди, и всё равно больше всего боишься, что тебя не услышат. Грелль оглянулся на открытую гробницу «Шекспира», и почему-то взбрела в голову абсурдная мысль, что его когда-то как раз так же не услышали, и он сгнил до скелета. Стало как-то тоскливо. — Слушайте, а вы не торопитесь, а? — спросил Грелль. И спросил он это потому, что его внезапно накрыла паранойа и вынудила представить, что профессор тоже может превратиться в такой же скелет. И он ведь, чёрт подери, напоминал скелет. Лицо, вернее, напоминало череп, если долго присмотреться. — А ты видел людей, которые никуда не торопятся и не опаздывают? Он спросил это в форме риторического вопроса, конечно. Но сердце Грелля снова приняло это как пищу для фантазий. «Видел ли ты, мой маленький друг, настоящих людей, а не только тех, кто живет в твоём придуманном мире имени скелетообразного Шекспира? Не видел? А хочешь увидеть? Вот и я считаю, что ни к чему… Этот мир слишком жесток для тебя. Но я покажу тебе другой». И тут Грелль вернулся в реальность и ясно почувствовал, что его вопрос «Не торопитесь ли вы и всё такое?» прозвучал с той интонацией, с которой нечто подобное задают на свидании, когда страстно не хочешь, чтоб оно заканчивалось. Когда только-только приоткрыл душу и понимаешь, что скоро ее (о, какая жестокость!) придется закрыть. И Грелль вспомнил, что с утра хотел умереть, и вспомнил, что перед застреванием в кабинете успел-таки ощутить страх смерти. Этот щекотливый, нервный, в стиле «Может, продлим свидание, ещё хотя бы на минуту, пожалуйста?» страх смерти. И вот снова… И он (зачем, зачем, зачем?!), подчиняясь своей компульсии, совсем не кстати пробужденной, подошёл к двери и проверил ручку. Открылась. Так просто, случайно. Наверное, выдержав изданную свыше отсрочку. Открылась. — Открылась. Блин, открылась?! — вскричал Грелль, ни капельки не поверив в такую чепуховую чепуху судьбы. — Открылась… Сейчас Грелль испытал то самое чувство застревания в лифте, которое так красиво живописал профессору. Тогда он не ожидал, что застрянет, а сейчас не ожидал, что выстрянет. Ха-ха-ха. Ещё минута — и в нем, изменив как человека, возопит паника или… или какое-то другое чувство, дать имя которому не было времени. Дверь уныло скрипнула в тишину коридора. Свет там уже не горел. Профессор молча отметил, что пора уходить. В лице его не возникло ни радости, ни удивления, но возникло такое… Представить только человека, который мастерски имитировал свою смерть, а теперь (ненадолго, всего на мгновение) ожил. Он накинул пальто — свое милое, серенькое, аккуратно приталенное, в котором ещё дальше входил в свой образ мрачного аристократа. Достал зонтик откуда-то, черт знает откуда, откуда он всегда его умудрялся доставать, когда внезапно начинался дождь. Да, да, как тот самый Оле-Лукойе. Греллю нечего было накидывать — свою кожаную куртку, которая опять стала надоедливо велика, он целый день не снимал. Они вышли вместе, вместе спустились и дошли до дверей. Вместе не так что «вместе», не так что «я знаю, что ты со мной, поэтому жду тебя и нарочно подстраиваюсь под скорость твоих шагов». А просто (да в который же раз за сегодня?) так случайно получалось. Он шел не торопливо, не так, когда психуют и стремятся побыстрей тебя обогнать и свалить прочь. Просто шёл. А Грелль просто шел рядом. Дождь лил такой стеной, что просто надеть капюшон (как Грелль всегда делал, ибо терпеть не мог зонты) не прокатит. Профессор сошёл с крыльца и, на несколько буквально секунд остановившись, метнул короткий взгляд под названием «Пойдёшь под зонтик? Ну если не пойдёшь, мне в общем-то всё равно». Хрен бы Грелль упустил такую возможность. Скорчив на лице холодное хладнокровие, а не какое-нибудь там унылое говно а-ля «это моя последняя надежда», засеменил следом, нагнал и незаметненько юркнул под зонтик. Не быть унылым говном долго не получилось. Через некоторое время молчаливого, молчаливо паникующего о том, «что делать дальше?!» шлёпания по лужам в никуда Грелль заметил, что очень часто и шумно дышит. Если бы он шёл один, то не дышал бы так. Или дышал, но не замечал бы. Или замечал, но это не было бы так дебильно! В животе и в груди тоже было дебильно: там не щекотало, там засасывало в какой-то страшно огромный и страшно приятный сердцеворот. Подкреплял дебильность запах его духов. Под дождём он ощущался так сильно, что аж сводило… Бывает так, что долго смотришь на яблоко, и сводит зубы, пока в него не вопьёшься. Вот и у Грелля от этого запаха сводило и зубы, и ноздри, и пальцы, и прямо-таки каждую мышцу. — А вы далеко живёте? — спросил Грелль, чтобы хоть как-то отвлечь профессора от своей шумно дышащей дебильности. — В гости напрашиваешься? — А пустите? Взял и, не набрав даже воздуха, швырнулся в пропащую пропасть. И воздуха слишком не хватило. И спросилось оно так запыхавшись, задыхаясь. Может, потому что профессор прибавил шагу, может, потому что остановилось время, а у сердца слишком уж долгим оказался тормозной путь. — Зачем? Спросил без хитринки, без какого-то намёка на суровую мужскую кокетливость, а просто… Прохладно, как бы через глубокомысленное «Хм…» — Да просто. — Уверен, что не сложно? И снова прохладно, не потеплев (правда, правда!) ни на градус заигрывания. — А зачем… усложнять? — Сердце Грелля, кажется, не выдержало такой нагрузки и отключило на фиг и дыхание, и слюноотделение в пересохшем рту. — Столько сегодня всего. Сначала вы там… между этажами. Потом с Уильямом. А потом мы застряли с вами. И это… скелет Шекспира. А теперь мост. Осознавал, какой степени ересь он несёт, но упорно, с мысленной шизофренической улыбкой продолжал нести. Мозг отрубился, а сердце, вместо того чтобы орать: «Я подыхаю, и мне некуда-некуда-некуда идти, помогите, я ведь правда подыхаю!» спятило и начало прыгать-плясать от вдохновения. — Упадёт? — А?.. Я? — переспросил Грелль, честно не сомневаясь, что куда-то упал. — Мост. — Аа!.. Не! Поднимется. Ох, пожалуйста, давайте чуть-чуть помедленней пойдём. У меня что-то… У Грелля было не что-то. У него было ВСЁ. И к этому ВСЕМУ неожиданно прибавился болючий правый бок. Болючий настолько, что капец-как-сильно-нельзя-сука-вдох-сделать-там-сейчас-что-то-лопнет. Обычно он не болел даже при быстром беге, не то что при ходьбе, а тут вдруг… А ещё Греллю было хорошо. Да, ему было эйфорически и наплевательски хорошо, как во время общего наркоза, как на пути по кокаиновой дороге «Жизнь — Смерть». Потому что профессор до сих пор его не послал. И мог бы поклясться, что пошли тот его — Грелль на месте бы сгорел, хотя логичнее — смылся бы дождем, провалился бы сквозь землю, точнее в открытый, в который только что, черт возьми, чуть не упал, люк. Но (правда ведь, правда) ни словом, ни делом не навязался бы. А профессор не послал. Остановился вдруг где-то, как оказалось, около пивной лавки. Пивными лавками их называли для пафоса, на самом деле она ничем не отличалась от обычного ларька, где в обход закону круглосуточно продавали не только пиво, но и всё, что пожелает отсыревшая от дождя и недельного похмелья душа. — Что взять? — спросил профессор, впервые повысив голос, ибо настало время перекрикивать зверски припустивший ливень. — Что взять?.. — не сориентировался Грелль, оробев от внезапно и опасно громкого голоса профессора. — Пить, говорю, что-нибудь хочешь? — Аа… Не, не! В смысле, мне всё равно. Когда промямлил это, вспомнил, что можно было и сказать что-то поизящнее, вроде «Доверюсь вашему вкусу» хотя бы. Профессор исчез за дверьми. Грелль потупил немного, поглядел на мокрющего, слабо погавкивающего пуделька, которого какой-то мужик только что, приличий ради, привязал к двери. Зашёл тоже. Тесных колодцеобразных двориков, отдающих шизофренией человечков из пластилиновых мультиков, вроде того, где жил профессор, Грелль с детства боялся. Наслышанный о страшилках про незнакомцев, с которыми никуда нельзя ходить, он почему-то всегда представлял, что потенциальный незнакомец уведёт тебя ни в подвал, ни в гараж с подземным ходом, ни в заброшенную психушку, ни на свалку, а именно сюда. А тут вдруг — даже и не подумал испугаться, или приуныть, или задуматься о безнадежности своего будущего. Только закатывал глаза, чтобы глянуть в очередной раз на чёрный зонтик, представлял свое смешное лицо со стороны и дрожал изнутри приподнятым, дебильно-веселеньким настроением, запихивая их обоих в какую-то вертящуюся в голове сказку с позабытым названием. Тем более после того, когда нечаянно (до сердечного замирания) задел руку профессора… Если соответствующих дворов он боялся, то квартир с подселением он супербоялся. Теперь же, когда профессор привёл его в подобное место, даже не вспомнил о своих страхах. Даже не вспомнил, что мог бы сейчас скривить мордочку: «Фи, я люблю всё дорогое, красивое». И не оттого, что некуда было идти, а просто… в самом же деле не вспомнил. Первым делом, однако, отметил, что тут нет тараканов. Тараканы — это не шутки. Грелль со многим в чужом жилье мог смириться: грязно, ободранный ремонт, бардак, срач, немытая посуда — это всё фигня, на самом деле. Но тараканы — извините, простите, до свидания. Нет, ладно ещё когда один тараканчик пробежит случайно — это ладно. Но когда они разных размеров, пород и цветов бегают по стенам, посуде, ванной, сыплются на голову, то не… так не пойдёт, ребят. Весело дополнит картину привычка хозяина постоянно и повсюду, причём не протирая ничего после сего процесса и не проветривая комнату, пшикать их ядовитой пшикалкой. В общем, от сердца сразу отлегло. А ещё Грелль радостно заметил, что в жилье профессора есть ванная. Не общая, а настоящая личная ванная. Разувшись, понял, что сильно промок, особенно ноги. Босиком, на цыпочках, чтобы не сильно наследить, прошёлся в уголок, служащий кухней. Профессор поставил чайник. Увидев газовую плитку, Грелль мысленно попятился, но всё же не показал себя трусом. Он боялся газа. Если бы он играл с кем-нибудь в ассоциации, то на слово «газ» без сомнений ответил бы «Шарах-бабах-взрыв!» Вот и теперь терпеливо боролся с внутренней паникой. А пока боролся, не заметил, как профессор окинул его взглядом и… — Иди голову помой, — непринужденно, с умеренной дозой заботы, приказал. Грелль решил попробовать больше не тупить, не переспрашивать, да и просто не бесить. — Там? — сообразительно ткнув пальцем в сторону ванной, уточнил он. Профессор ничего не пояснил насчёт полотенца. В ванной висело одно — такое большое, беленькое, пушистенькое. Верный знак, можно вытираться им. И прекрасно. Кто-то, может, считает высшей степенью доверия отдать дубликат ключей. Но Грелль же считал — позволить вытираться одним на двоих полотенцем. С головой и правда происходила беда: не мытые около недели волосы вдобавок намокли от дождя и теперь выглядели тем, что противно расчёсывать, сушить и трогать, да к тому же стали вонять так, что оставалось только пивом укладку сделать. И корни красить давно пора. Когда вымыл, захотелось, чтоб зря время в ванной не тратить, вымыться полностью. Заметил бритву — аккуратную, чистенькую, безо всяких торчащих из нее блевотных волос. Заодно и подправил ей себя везде, где не подправлено. Не сразу одевшись, посмотрелся в зеркало: тело хорошо. Маленькое, костлявенькое, прям самооценка скакнула. Но с лицом беда. Следы утренней встречи с каменным стено-полом постепенно приобретали фиолетово-малиновый оттенок, глаз здорово заплыл. Да еще первый раз за день чихнул, и носу стало адски больно. Очень бы кстати взять тональник и замазать всё, что замажется. Но он, зараза, остался в рюкзаке, а рюкзак — в комнате. Где-то рядом, наверное, и яйцо, и игла, и смерть. Грелль внутренне засмеялся, потом шуганул нехороший ассоциативный ряд и зарёкся пока (всё же вроде пока неплохо, даже отлично) вспоминать о смерти. Чуть не забыл, что собственную кровь с футболки никто не отменял. Возникла дилемма: оставить так или по тихой стирануть. И ведь оставил бы, будь кровь свежая, яркая, сексуальная. Но она, увы, имела паршивое свойство высыхать и темнеть в говённую коричневость, к тому же от дождя раскисла и поплыла. Стиранул-таки. Сексуальная тема и теперь нашлась: большое мокрое пятно просвечивало соски, никак не желавшие расслабляться и не торчать. Пока он был в ванной, профессор уже переоделся (как по-джентльменски незаметно всё сделал) в балахонистую футболку и драные джинсовые бриджи, завязал волосы в полупучок. Это преображение ему безумно шло. Стеснение Грелля отступило ещё на один уровень. Да, его стеснение, ну точнее, пафосное слово — чувство субординации напоминало кольца пирамидки, которые сам же постепенно снимал по одному. Профессор налил чай, подогрел на сковородке пельмени, но Грелль не хотел есть. Не то чтобы ему в гостях у малознакомого, да еще такого, человека кусок в горло не лез. И не то чтобы он вообще не мог есть при ком-то. Он на самом деле не хотел есть. Живот заполнило чувство счастливой дрожи, как обычно бывает в предвкушении чего-то радостного, и вытеснило голод. На столе у него еще лежали, аккуратно завернутые в плёнку, пряники. Такие большие, по одному только виду, свежие, мягкие и душистые. Точно не из супермаркета — такие покупают только в стареньких, прилавочных магазинчиках, где продают всё жутко вкусное и качественное, и знают об этих магазинчиках обычно далеко не все. Нет, есть и правда ничего не хотелось. Только любоваться и ощущать хорошее настроение. Но от чая не отказался. Грелль терпеть не мог чай: для него любой чай (дешевый, дорогой, супермегадорогой) был просто горьким кипятком, который хорошо пахнет. Хоть убей, но не мог он себя заставить считать иначе. А теперь не отказался, и пил, и было неплохо. Наложился на сию ситуацию факт, что его никогда не звали пить чай. Но правда. Ему предлагали разного сорта бухло, но никогда не предлагали чай. И поэтому, когда профессор поставил перед ним кружку, Грелль посмотрел на него с таким туповато-радостным недоумением в стиле «Аа?.. Мне?.. Правда?..» и обхватил кружку ладонями, не сразу даже сообразив, что с ней делать. Но почувствовал, что она тёплая и греет руки. — А я просто смотрю сейчас на чайник… Вспомнил прикол. Знаете преподавателя с фонетики — молодой, длинный такой, пришибленный немного? Ну улыбается постоянно, — вздумал Грелль сбросить ещё одно кольцо пирамидки. — Я его один раз кипятком облил. Противный чел. Ну странный, правда. Такой весь из себя тихий, правильный, а на деле… Озабоченный, озлобленный на всех лузер, короче, которому никто не даёт. — По нему видно, — до жути спокойно и уверенно подхватил профессор. Нет, абсолютно не из солидарности он это ответил, а так, словно… словно ему на полном серьезе было видно. Обидно только, что его, по всей видимости, нисколько не заинтриговала причина обливания кипятком. Грелль вообще думал, что он его за это поругает. И теперь решил, что, если сказал «а», скажет и «б». — Он ко мне подкатывал, слал фотки своих причендалов, а потом послал. Вот просто на пустом месте. Хотя я ему не отказывал, ничего такого. Не, может быть, я и не согласился бы, конечно, но он же тупо сам предложил и вдруг отказался. Потому что «просто»! Взбесил до чёртиков, короче, не знаю… Не, я понимаю, все свободны выбирать и всё такое, но он реально выбесил тогда! Грелль начал смеяться, но потихоньку замолчал, поняв, что смеётся один. Профессор молча доставал из холодильника что-то наподобие бутылки. Лишь поднял брови — то ли в удивлении, то ли (скорее всего) ему просто чёлка мешала. Такая отвратительно неловкая и нервная тишина. Грелль снова пожалел, что ляпнул много лишнего и сразу. И лихорадочно стал убеждать себя в мыслях, что он в очередной раз не собирался жаловаться, а хотел просто сболтнуть что-нибудь весёленькое, разряжающее обстановку. Он вдруг вообразил паникующим мозгом, что профессор, как губка, впитывает его идиотизм, а потом вдруг как возьмёт и вышвырнет его к чертям собачьим. А профессор тем временем поставил на стол купленную в ларьке бутылку ликерного вина, давая надежду на то, что с вышвыриванием он повременит. Когда он сел, наполовину спрятавшись за бутылкой, положил ногу на ногу и закурил, Грелля потянуло в сторону немецкой военной романтики. Мышцы и продолжение шрамов, всегда ведь спрятанные под одеждой, радовали глаз. Именно что не возбуждали, а радовали, намекали на приятную, вдохновляющую красоту. — А вы случайно стихи не пишете? — поинтересовался Грелль почему-то вдруг. — В основном, перевожу, — сразу, как будто долго ждал этого вопроса, ответил тот. — Я ж с переводов всё начинал. А сочинять… Нельзя назвать сочинительством, но интерпретировал некоторые стихи для песен. — Это как? — по-дурацки растерялся и одновременно ошарашился Грелль, не ожидая такого поворота. — Классические произведения переделывал на современный лад, чтобы их положили на музыку, — отчётливо пояснил профессор с улыбкой, с которой обычно отвечают на слишком тупые вопросы. Но всё-таки улыбка. Впервые. Для него одного. Страшно. Неожиданно. Здорово. Чертовски здорово!.. И тут Грелль направил свой безрассудный восторг на изрядно намозоливший сегодня глаза и язык объект счастливых несчастий: — И Шекспира тоже? — И его тоже. Грелль весь изнутри загорелся, засуетился, закрутился в миллион приятно-судорожных узлов. И естественно попросил что-нибудь почитать. И естественно не из вежливости, типа как при формальном знакомстве: «Ты стихи пишешь? Можно почитать? Мне так-то глубоко похер, и, скорее всего, я не буду на самом деле их читать, но хочу показаться заинтересованным». Нет. Он хотел. С тем же непорочным вдохновением, с каким смотрел на его мышцы, хотел, чтобы прочитал. Профессор сосредоточенно поглядел в одну точку на столе — наверное, раздумывал, что бы лучше прочесть. И прочёл. Это был один из сонетов Шекспира. В память Грелля, или в сердце, или просто в то место, которым упоенно слушаешь без попытки запомнить, особенно вгрызались отдельные фразы и сплетались вразнобой. «Любовь — болезнь, которая крошит объятия скелетов». Наверняка ведь шекспировских. «Любовь — яд, который течёт по крови». «Любовь — прах, который сыплется в часах, пока их не перевернут». И повторяемая в месте, которое должно быть припевом, фраза, связанная с «рок-н-роллом городских улиц». Примерно так оно всё запомнилось. Люди, как Грелль помнил, читая что-то от души, обычно морщатся. У профессора же это проявлялось по-другому. Он не морщился, а таращил глаза в стол, и они делались такими большими, неподвижными, жуткими. Когда закончил, жестом позвал Грелля перекочевать на подоконник. Непонятно почему, ведь курили и за столом. Наверное, заметил, что Греллю тяжело задышалось, и раскраснелось, и задрожалось. А если размечтаться, то может быть, профессор сейчас, тщательно это скрывая, ощущал то же самое. Тогда-то Грелль впервые познал, что такое широкие подоконники. Это настоящее чудо, суперудобное (явно ведь специально для того изобретённое), чтобы на них долго-предолго сидеть вдвоём, забыв, что существуют другие места в доме. Окно выходило на стену соседнего дома, почти что упиралось в неё, упрятывая в нечто безвыходное, гробоподобное. Но никак лифт, нет. Здесь не было страшно. Нет, Грелль, конечно же, так просто не очухался от стихотворения профессора. Так мало того! Если бы Бог дал ему мозгов или хотя бы способность управлять тормозами во время излияний выпивки и словесно-душевных порывов, он бы остановил себя на, пусть банальном и тупом, «Круто-прикольно-классно!» Но, увы. Останавливаться он не умел, да и, по правде говоря, уже не хотел. Не хотел останавливаться сейчас. Здесь. С ним. Профессорского несчастного Шекспира он, как одержимо-влюбленный ботан, разобрал по косточкам (ну ведь скелет же), цепляясь за каждое слово в духе: «Вот здесь очень красиво. А это как? Это вот так и вот так или нет?» «А и тут вообще шикарно. Это значит вот это или что-то не то? Правда?! Я сразу об этом подумал!» «Но вот этот момент просто отпад! А почему тут вот так? А что значит это слово? А! Я, кажется, знаю, что оно значит». Задыхался от радости, сходил с ума и заходил обратно, но ненадолго, рвался дорвавшимся до счастья сердцем, остатками разума умудрялся погружаться в теорию литературы от начала курса. Посылал подальше свой внутренний голос, который содрогался в стыдливых рыданиях. И поминутно тонул — намеренно, упрямо, чтобы больше никогда-никогда не вытонуть — в холодной, усталой, иногда совсем чуточку-чуточку улыбающейся, но дьявольски загадочной зелени его глаз. И страстно-жадно отыскивал в нем нечто, побеждающее зло. И если не добром это нечто было, то чем-то, чем-то… И сам профессор, однозначно же поколдовав над собой втихаря, стал до судорожного безобразия загадочным, заумно-сложным и просто позарез необходимым ему, Греллю, — хронически глупому несчастью с хронической болезнью перфекционизма и неизлитым ведром романтики. А потом Грелль окончательно сорвался. Стал нести всё подряд: счастливое, смешное, влюблённое, плачущее, истошно вопящее о том, что ему страшно-страшно-страшно. Не искал совета, не просил о помощи, не ждал даже ответов, а просто и тупо… НЁС! Нёс что-то про его седину и свои отросшие корни. Нёс про Билли, который не выговаривает фразу «стокгольмский синдром» и пихает себе в нос женские тампоны. Нёс что-то про Уильяма, которого однажды застал одного в кабинете, страшно фальшиво и со слезами на глазах поющего песню Уитни Хьюстон. Нёс о том, что, когда доберётся до рая (при условии, что доберётся, конечно), первым делом пожрёт пиццы и торта. Нёс всё, что некуда и некому было вынести, а кое-что просто было какой-то мразью в подсознании строжайше запрещено выносить. Раскрывал душу, похожую на не разворошенный до конца капустный кочан, внутри которого хранилось сокровище. А сие сокровище он хрен бы кому показал, потому что как нефиг делать заберут. А ему показывал и (ей-Богу же абсурд!) готов был подарить. В один момент, после того как натаращился взглядом «Если ты сейчас дотронешься до меня, я стану самым счастливым на земле», дотронулся первым. Оборзев, взял его руку и (уже без разрешения) напялил на неё одну из своих фенечек — зелёненькую, под цвет его глаз. И по ходу дела показал все свои остальные, вперемешку со шрамами, некоторые из которых, заразы такие, без предупреждения стали воспаляться и чесаться до мяса. Единожды потрогав, Грелль разохотился, начал тыкаться болючим от синяков лицом ему в грудь, рыдать, безбожно раскрывать секрет о планируемой сегодня смерти, бормотать какую-то словесную бормотуху, за каким-то чёртом обещая стать идеальным. Что профессор ответил, так это нечто мгновенное, странное, приятно прояснившее одну из тайн мироздания и ставшее безумно дорогим: «Нельзя создать ничего идеального». И Греллю продолжало быть офигительно хорошо. И офигительно хорошо почему-то было от того, что профессор не лез с сопливыми утешашками-обнимашками, не обещал бесячее «Всё будет хорошо», не советовал обратиться к психотерапевту, не запрещал Греллю вдоволь расковыривать себе ранки и первым не лез в очень изболевшуюся недоверием душу. Он слушал, позволял и был рядом, здесь же, на подоконнике, а Грелль в большем и не нуждался. Ещё нуждался в том, чтобы до одури надышаться его запахом, натрогаться его волос, натискаться, дознаться (хотя бы капельку, честно обменянную на море собственной правды) до истории его шрамов. Но с этим делом профессор осторожничал и снова начинал играть в гордо молчаливого мертвеца. Может быть, счёл Грелля ещё не доросшим, не дожившим, не досмелевшим (как бы отчаянно тот ни доказывал обратное) до правды собственного сердца. Не докопавшись до сей правды, Грелль сделал попытку докопаться до ещё одной тайны мироздания: что такое любовь? И докопался не просто, а в своей простодушной манере, честно признавшись, что Билли или кто-то там ещё (плохо их всех запоминал) сказал, что любовь — это вместе на лавочке встречать рассвет. — А правда, что любовь — это сидеть на лавочке? — прямо так и спросил. — Почему обязательно на лавочке? — мутно, будто сквозь сон, удивился профессор, и глаза его задумчиво закатились куда-то в глубь сознания. — Для кого-то — на лавочке, а для кого-то и не на лавочке. Все индивидуально и к общему знаменателю не приводится. Хм… На лавочке. Если б было так всё просто. — Да, да! Шекспир тогда бы тоже писал про лавочку! — счастливый, что наконец что-то понял, подхватил Грелль. — А прикольно было бы, да? Вспомнив, на свою беду, о Шекспире, он вздумал выпустить все свои не выпущенные ещё чувства (а они ведь только прибывали) в монолог Корделии: «Но, государь мой, если мой позор лишь в том, что я не льщу из лицемерья…» И выпустил. Прочёл прямо вслух. Хотя в трезвом состоянии терпеть не мог эту героиню. А потом это случилось. Чертовски странно, неожиданно, с каким-то даже вообще незаметным переходом между болтовнёй и сексом. Что называется, и глазом не успел моргнуть. Без поцелуев, без подготовки, без ласк, даже без смазки — на всё это, наверное, попросту не хватило времени, сил и мыслей. И не в кровати, на разложенных простынях, по-королевски, как Грелль себе когда-то представлял. Прямо там, на подоконнике. На одном дыхании. В самом деле, на одном дыхании. Профессор просто поднял его за плечи, повернул лицом к окну, заставил поставить ногу на подоконник и проник. Возможно, чувствовал, что Грелль давно раскрылся не только душой. Грелль только успел вдохнуть, но не успел выдохнуть. И не помнил, выдохнул ли потом когда-нибудь. Было почему-то стыдновато. И больно. Приятная, здоровская боль, но тем не менее боль. Как при набивании татуировок, или с чем ещё можно сравнить приятную боль? И стыд тоже приятный — заводящий, от которого жуть как приятно постепенно избавляться. Грелль сжимался, хотя знал, что лучше бы расслабиться. И все равно сжимался до судорог, всеми мышцами — от сердечной до всяких там остальных приличных-неприличных, всем, что было у него внутри. Дико хотелось его ещё больнее, ещё теснее, ещё ближе, ещё реалистичнее. И просто радовался, что от боли не просыпается, а значит, это не сон. И радовался, и рыдал, истекал слезами и всем остальным от радости, от того, что ему наконец не противно с кем-то делать это. И не верил себе. И больше хотел боли и настоящей сексуальной приятности, от которой до сего дня тело всячески закрывалось и зажималось. И когда захотел слишком сильно, то взбрыкнул, сел на подоконник, стащил с себя (почему-то до сих пор ещё не стащенные до конца) джинсы, раздвинул ноги и исступленно (почти что вслух) потребовал себя любить. И в этот момент опять чуть не кончил от страшно приятного стыда. Как будто в первый раз распялился перед мужчиной всеми телесно-душевными недоступностями. Почему так страшно это заводило и хотелось растянуть именно этот момент? Грелль забыл, что нужно сейчас как-нибудь сексуально изогнуться, он не думал, что делает. Он не заставлял себя, не пересиливал ненависть, не театральничал и не чувствовал откровенное «не по любви» — уже одно это было для него настоящим и невозможным чудом. Видел лицо профессора — такое красиво недвижное, строгое, омертвелое, только зубы у него мелко стучали, как в лихорадке. Он не закрывал глаза, почти даже не моргал. Смотрел так прямо, в упор. Только изредка, совсем чуть-чуть, ненадолго закатывал глаза. И зрачки его дрожали. И взгляд отводить не хотелось. В душу. Прямо ухх.! Чудно и страшно до трясучки. До той безумно шикарной холодящей трясучки, которая пробирала всё, что было внизу живота. И снова Грелль не сразу поверил себе, что может и дико хочет сейчас чувствовать человека, а не только его орган. Профессор делал это медленно. С такой прямо-таки искусной и красивой медлительностью. Импровизировал. Растягивал. Наслаждался. Не как щенок, которому побыстрее бы кончить, а то заберут, а прям… прям, прям… Хотя его медлительность порой становилась издевательской, мучительной. И он не собирался обращать внимание на то, что Грелль, ещё откуда-то находя в себе силы на робость, умолял его быть капельку быстрее, обвивал (с невольной мыслью немножко задушить) его шею ногами, рвался уже сам навстречу, как одержимый желанием проткнуться им до самого сердца и умереть самой чудесной смертью в мире. И кричал. Не сексуально совсем, а просто орал — очень громко, страшно и ненормально, но было как-то плевать. Потому что, черт возьми, он не мог не кричать, когда все внутри, каждая клеточка выворачивается от невозможного, болезненного, сладкого, но впервые такого реального счастья. Но он не кончал. Профессор тоже это делать пока не собирался, но он-то наверняка опытный и умел держаться. А вот Грелль держаться не умел и не планировал. По крайней мере сейчас. Он даже начал паниковать. Что за бред? Чувствовал же, что кончил, но не кончил. Как так?! Что не так?! Все плохо?! Страшно?! И паниковал он, кажется, вслух… Вот стыд-позор-то… — Ты выпил, потому и так. Кончишь, куда денешься? — коротко, но метко (в своём стиле) успокоил его профессор. И Грелль успокоился. И даже забыл, что стыдился. Вернее, стыд снова стал возбуждающе приятным. А потом ласкал его. Это было уже на кровати. Всецело увлёкся им, забыв о собственном конфузе. Окунулся с головой, которую, однако, потерял. Обычно он делал это другим так, для проформы, восхитить своими навыками, потренировать актерский талант, упрямо продолжать быть во всем идеальным. Но не теперь. Теперь ему по-настоящему было хорошо и он по-настоящему не чувствовал ни усталости, ни неудобства, ни отвращения, будто под действием офигенно забористого вещества, за изобретение которого наградили бы Нобелевской премией. И впервые увидел, как профессор улыбается. Нет, нет! Не своей обычной шекспировски эстетичной, неулыбчивой улыбкой! По-другому. Тепло, сонно, так по-кошачьи мягенько. В сочетании с игриво царапающими, охотящимися пальцами да близким, близким-близким (впервые настолько) взглядом. Смотрел так, будто бы непринужденно, но на самом же деле — очень даже внимательно, пристально, щурился, но полностью-то глаза не закрывал. Ну точно ведь гипнотизировал! А Грелль против его гипноза вовсе не возражал. До того осчастливленный и опьяненный, что всякие возражения, подозрения-недоверия, страхи, сомнения мозг попросту не видел. Ну, как ноутбук, бывает, не видит флешку. Словом, напоился гипнозом и снова захотел приласкать его. Долго, долго, умопомрачительно долго теперь делал это, с каким-то неутолимым голодом и обожанием, и даже не уследил, что и как произошло потом, к чему всё привело, что из всего вышло, да и не суть важно. Помнил только запах его духов — теперь его было умопомрачительно много, он обволакивал с умопомрачительно тесной близостью, на одеяле, на коже, в волосах, в слюне и прочих телесных жидкостях, в воздухе — повсюду и навечно, ведь этот человек попросту не пах иным временным промежутком. После — они лежали рядом, такие похожие, оба опустошенные, отяжелевшие, неподвижные, остывающие, со спокойной и долгожданной бессознательностью в голове, словно этим «после» являлся тот самый, никем не изведанный, но, право же, не пугающий больше конец. Профессор не жаловал (слава же Богу) всех этих нежненьких, щиплющих, лапающих, выдирающих волосы няшек-обнимашек после секса. Грелль переплёл свои ноги с его, чудесно холодными, задумав и его погреть немного и самому заодно охладиться. Взял его за руку (на ней до сих пор был запах его духов) и почти бессознательно трогал ее губами. — Можно вопрос? Пожалуйста. Он дурацкий, конечно… — шепотом попросил он. — Задавай. — Вы тогда так интересно сказали, что сразу знали того преподавателя. Ну… что по нему сразу видно, он из себя на самом деле представляет и всё такое. А по мне было видно, что я хотел умереть?.. И тут — Грелль возьми, да и не запомни ни черта! И ведь профессор что-то ответил, что-то, по идее, ёмкое, разящее в самое сердце, ставящее точки над всеми буквами-знаками-рунами, которые доселе толковали иначе. А может, не ответил… А может, до сих пор не хотел ужасать глупого мальчишку страшными тайнами-правдами, забивать ему голову, всё равно оставшуюся бы дырявой. А может, продолжил наводить свой гипноз и усыпил Грелля в нужный (когда «отстань, уже надоел») момент. Но он правда, увы, увы, увы, ни черта не запомнил… Засыпая, Грелль в сонных уже мыслях ещё раз помусолил парадоксальный вопрос: что нашёл он в профессоре такого, что.? Что, что, что… Даже не нужно продолжения и не находилось для него слов. Что нашел он в этом человеке, по странному стечению обстоятельств, завладевшем им, «как подбирают брошенные вещи»? Он оказался из тех, кто не бесил его, перед кем не умелось врать и играть, включать идиота, зануду или невыносимо капризную принцессу, перед кем не хотелось напиться, чтоб не видеть отвратительности этого прекрасного мира, сделать гадость-подлость чисто по приколу, потому что БЕСИТ-ПРАВДА-УЖЕ-ВСЁ. И с ним рядом не было противно и страшно. И с ним рядом не нужно было, стиснув зубы, терпеть и сдерживать слёзы. Но почему?! Что за чувство это вообще было? Страсть, влюбленность, отчаянное и безысходное приставание к первому попавшемуся существу, которое пока не отшвырнуло? Или та самая родня инопланетянам и снежному человеку, которая любовь? Неважно. Правда ведь, неважно. Грелль просто радовался, что делал что-то сердцем и мог это делать, а для этого не нужна логика. Поддержал бы его сейчас Шекспир?.. Думая о профессоре, Грелль ни за что на свете не мог назвать его «своим мужиком», «своим мужчиной», да даже «любовником», да даже «мужчиной на ночь» и всяким, сродни этим выражениям. Он был сплошным воплощением чего-то невероятно высокого, сложного, нежного, спасительного. Он был персонификацией самых ценных, самых днями-ночами-просиженных, прокуренных и промученных трудов Фрейда. Утро наступило. Всегда, неумолимо снимая вечерне-ночную эйфорию, наступает утро. Грелль открыл глаза, когда профессора рядом не было. Как по волшебству, приглаженный, посвежевший и безукоризненный, он дружелюбно укрощал опасную стихию газа — судя по запаху, только что кофе сварил. Помимо кофейного, в воздухе витал обильный и такой интимно уютный (который может витать только дома, с утра) запах его духов. Никогда Грелль не думал, что ему случится находиться в такой ситуации. И только сейчас до него дошло, что надо бы попросить профессора показать, как хоть выглядят его духи. Ну так, интересно же, во имя чего все страсти-радости-страдания. — Я кофе сварил. Поесть приготовишь себе что-нибудь? Я на работу, — тихо (но не игриво), а просто по-утреннему тихо, как говорят, когда боятся разбудить, сказал профессор. — А я?.. Грелль ответил до того потерянно, непродуманно и как-то несчастно, сам ведь не знал, какой смысл вкладывал он в сей вопрос: «Идти ли мне на занятия?» или «А когда меня выгоните?» — Спи. Он улыбнулся, на сей раз — одними глазами, а не губами. Не умилившись растерянности Грелля, но, как обычно, задумав нечто сложное и недоступное ни Греллю, ни всем другим обычным людям. Он ушёл, не оставив и вообще никак не упомянув (какое же счастье!) ключи. Все, что связано с ключами, у Грелля стояло поперёк горла. А перед глазами стояла собственная недавняя презентация про антитезы Шекспира. «Шекспир в своих произведениях как бы задается вопросом: откуда ложь в правде? Откуда чувства в совершенно, казалось бы, очевидном читателю бесчувствии? Почему миг равен вечности? И конечно, каким образом может так причудливо и безумно переплетаться любовь и смерть?» Вот и снова Грелль задавался вопросами: как мёртвая прохлада этого человека могла воспламенить в нем такой живой огонь? Как он смог и успел стать самым счастливым на свете, ещё недавно помышляя о смерти? И откуда, ну откуда, мать же твою, в кабинете, в котором сроду ничем, окромя литературы, не занимались, взялся скелет?! Да кому нужна эта логика? Математикам, наверное, нужна, но уж точно не ему. И гарантий никаких не нужно, пусть их тоже не было: что будет, когда проснётся, что будет вечером, что будет завтра… Грелль с жадностью укутался в одеяло, пропитанное возлюбленным запахом и этим настоящим, самым наисчастливейшим моментом, и сильно зажмурил глаза, чтобы как можно скорее уснуть. И вдруг, совсем не в тему, вспомнилась и взбесила чья-то цитата, пересказанная недавно на одной из пар каким-то отвечающим дебилом. Что-то про: «Кто не тонул, тому не дано передать словами чувства тонущего. Так и тот, кто никогда не любил, никогда правдиво не передаст чувства влюблённого». Грелль не помнил, что бы когда-то любил, но сейчас решительно мог бы поспорить на этот счёт.
47 Нравится 15 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (15)