...
16 апреля 2022 г., 17:13
Ни одна шахматная партия, начинающаяся в стенах кабинета молодого господина, не заканчивается в тот же день. Этот урок Тома должен был усвоить в первые несколько раз, и день, когда Аято прознал о его любви и таланте к шахматам, без сомнения, стал проклятым днём для Томы — и лучшим днём для самого Аято.
Аято всегда стремится узнать о своих подчинённых как можно больше. Его прошлая горничная питала любовь к хвойным ароматам, управляющий его отца страсть как хорошо готовил, с командующим стражей приятно проводить время за разговорами о литературе… Вот только Тома одним своим появлением вытеснил их всех. Одним своим появлением стёр хвойные ароматы, вкусную еду и книжные дискуссии. Одним своим появлением отбил необходимость в целом штате прислуги.
И если бы Аято не ценил здоровье подчинённых так же сильно, как их разносторонние увлечения и хотя бы намёк на эрудированность — до захода солнца Тома не сумел бы вычеркнуть все пункты из своего списка дел.
Правда в том, что Тома — исполнительный, инициативный, добродушный и преданный Тома — появляется в жизни Аято слишком незаметно, а остаётся слишком незаменимо. Аято знаком со многими важными людьми, у него достаточно связей и знаний, но такого человека, как Тома, он не встречал ни в один миг своей жизни. Оттого моменты такие, как этот, становятся особенно ценными.
— Вы сразу выводите вторую пешку, господин? Рискованный ход.
Ни одна шахматная партия, начинающаяся за этим столом, не заканчивается в тот же день. И дело тут… не всегда в том, что им обоим тяжело выкроить время.
Аято не питает особых надежд и на эту, урок выучен столько месяцев назад. Но сегодня солнце только-только опускается за горизонт, сумеречные цикады за окнами слышны совсем тихо. Это — и скрестивший ноги на татами Тома, в замешательстве глядящий прямо ему в глаза — несказанно бодрит.
Поэтому Аято едва улыбается:
— Королевский гамбит — хорошее начало для хорошей партии, — и ставит подбородок на сведённые ладони, наблюдая за Томой с открытым любопытством. — Примешь ли ты мою жертву?
На лице у Томы в отблеске глаз так явственно разливается сомнение, что Аято готов рассмеяться вслух. Он никогда не откажется от партии с хорошим соперником, даже несмотря на то, что навыки Томы едва способны догнать самых сильных оппонентов, с которыми Аято имел честь встретиться за доской. Здесь секрет вовсе не в том, что Тома — самый… легкодоступный и безотказный вариант. А в том, как он выглядит, когда чувствует в игре Аято подвох.
Когда чувствует в Аято подвох — в принципе.
Ему всегда любопытно, что скрывается за этим ясным взглядом, нахмуренными бровями, сжатыми в тонкую линию губами. Что в шахматах, что в фехтовании Тома выглядит одинаково — тихо и сосредоточенно, разве что между первым и вторым предпочтёт первое. Самому Аято без разницы. Своё он получит в любом случае.
Нескрываемое удовлетворение от того, как Тома сам пытается фиксировать изменения в его лице, когда медленно сбрасывает пешку с доски.
— Значит, примешь, — Аято с наслаждением хрустит пальцами. — Что ж…
Слон в центр доски. Сегодня можно не отказывать себе в удовольствии шокировать Тому ещё больше.
— У вас очень… решительный настрой, господин, — хрипловатый смешок и сжатая в мимолётной нервозности рука. Спектр эмоций у Томы — открытая книга, и лучше всего её читать получается именно во время игры.
Особенно когда он выдвигает ферзя в центр доски, напрочь игнорируя опасность для пешки.
— Вам шах, — указывает Тома. Настаёт очередь Аято задумчиво поднять бровь:
— Я бы сказал, что такой ход диктуется не смелостью, а отчаянием… — он сплетает пальцы, скрывая улыбку за их движением у лица. — Хочешь лишить меня возможности рокировки?
Тома не отвечает. Сам улыбается плутовато, как довольный, съевший роскошную якисобу и ушедший от наказания кот. Быстро учится, отмечает Аято со странной смесью раздражения и азарта.
Короля он вынужден сдвинуть в сторону. Тома, словно почувствовав за собой преимущество гамбита, пешкой берёт под прицел его слона. Аято избавляется от неё, равняя счёт съеденных фигур, Тома выводит коня. В три хода, за которые под угрозу ставится его опрометчиво выведенный ферзь, Аято легко берёт под контроль центр доски.
— В следующем ходу шах, — улыбается Тома, подвигая коня. Кажется, остальная часть доски его и вовсе не волнует. — Вы сегодня странно играете, господин.
И учится не только хитрым ходам, набирая превосходство в эндшпиле. Мимолётным провокациям, которые колют незаметно, но остро — тоже.
— В самом деле, — легко смеётся Аято, — вторая угроза мата, а мысли будто заняты вовсе не этим…
— Что-то стряслось?
Широкий взгляд, бесконечная забота и готовность взвалить на свои плечи любые беспокойства главы клана — в глазах прямо напротив. Таким Аято его знает… сколько? Дала бы Сёгун милость посчитать.
Но ещё он знает, что Тома может быть совершенно другим. И будь Аято проклят, если сегодня, в своём прекрасном настроении, он не добьётся от этой партии того, чего хочет.
Поэтому он позволяет себе лишь один взгляд поверх доски — внимательный, едва ли серьёзный, но такой силы цепкости, что даже прикасаться к Томе не надо, чтобы ощутить мелкую дрожь по его коже.
— Вовсе нет, — качает головой Аято, подвигая коня. — Как насчёт шаха теперь?
Тома сглатывает. Аято позволяет себе такую роскошь, как секундное ожидание от чужого просчёта ходов и понимания позиции. До двенадцатого хода, пока они борются за контроль над центром, между ними не проскальзывает никакой неоднозначности — сосредоточенность, редкие переглядки, стук фигур о чёрно-белые клетки. И только когда Аято подвигает пешку вперёд, Тома прячет нервный смешок в ладони:
— Угрожаете моему ферзю, господин?
— Не говори, что сам не видел ход. Я могу и разочароваться.
Подперев подбородок рукой, Аято с улыбкой наблюдает за тем, как Тома вынужден отступать. Его глаза блестят от сосредоточенности и желания не разочаровать Аято, по губам то и дело опасно проходится белая кромка зубов — если продолжить в том же духе, озабоченно думает Аято, Тома искусает их до крови.
Но в голос он озабоченности большей, чем нужно для ситуации, не впускает.
— Стратегическое отступление — хороший ход в военное время, — он как будто хвалит, но Тома слишком приучен к тому, что за медовыми переливами следует что-то, больше похожее на стремительный змеиный бросок. — И тем не менее… здесь стоило воспользоваться возможностью контратаковать.
Аято не смотрит на доску, слишком ценен этот мимолётный испуг в чужих глазах, когда он наконец берётся за своего ферзя. Медленно подвигает его прямо в центр, отрезая любые пути отступления — и под стук фигуры о доску Тома ломано стонет:
— Господин…
Что ж. А вот и причина, по которой большинство их партий растягивается на несколько дней.
Чужое недоумение, растерянность, вынужденный тупик — всё это развлекает, но не в такой степени, в какой проявляется сейчас. Гораздо интереснее, когда Тома открыто показывает, что находится в невыгодном положении. Он так виртуозно ведёт дела комиссии, что увидеть такое доводится разве что за шахматной доской… и в спальне.
— Господин, — Тома поднимает на него взгляд — чтобы столкнуться с ответным прищуром и снова пройтись зубами по коже губ. Временами Аято хочет открыто потребовать ответа: не специально ли он это делает? — Мне… нужно подумать.
— Разумеется, — довольно откликается тот, — сегодня спокойный вечер. Он целиком и полностью в нашем распоряжении.
Даже сейчас Тома, кажется, понимает не до конца.
Аято даёт ему две минуты — этого времени для прозорливого ума будет вполне достаточно. А затем распрямляет затёкшие на татами ноги и мягко зовёт:
— Тома?
— Ещё немного, я уже…
— Ты запомнил фигуры?
Палец, которым Тома задумчиво постукивал по подбородку, так и замирает в воздухе. Между ними повисает любопытство Аято пополам с насторожённостью самого Томы — что-то не так, но что именно, определить он всё ещё не может. Хотя, уверен Аято, достаточно поднять взгляд и увидеть покровительственный намёк на чужом лице.
— Я… конечно, господин.
— Тогда идём.
Провокация или нет — эта партия кажется слишком хорошей, чтобы отложить её до следующего вздоха полной грудью. К сожалению, вечер тоже слишком хорош, чтобы потратить его только на шахматы.
Тома поднимается медленно — Аято уже успевает обогнуть стол и сдвинуть в сторону тонкие сёдзё. Он смотрит на эти несчастные два шага с мягким ожиданием: я не стану принуждать, ты волен отказаться… Но Тома, касаясь его протянутой руки и втекая за сёдзё в спальню, сам подписывает себе приговор.
Аято не помнит ещё ни одного случая, когда с чужих губ на такие очевидные жесты слетало бы «Нет».
Это не боязнь разочарования или отказа, это не проявление инициативы или желание выслужиться, это просто… шахматная партия, перетекающая в другую плоскость. И Аято не стал бы приказывать, если бы не знал, что это нравится им обоим.
— Раз ты запомнил фигуры, — нараспев, едва пряча улыбку, говорит Аято за миг до того, как Тома усаживает его на футон, — я хочу, чтобы ты думал над ходом. Ты сделаешь его до того, как останешься без одежды.
В глазах Томы — возбуждение, загоревшееся будто по щелчку и тушащееся об неуверенность. Они ни разу не играли в шахматы вслепую, особенно когда этому старательно мешают сопутствующие обстоятельства, но Аято хорошо знает его острый ум. Он уверен, что Тома справится.
Даже если Аято очень постарается ему помешать.
Он разводит бёдра, чтобы Томе было удобнее сидеть верхом, оглаживает широкую спину и приближается к губам — чтобы выдохнуть в последний дюйм спасительного пространства:
— Ты же меня понял, да?
— Да, господин, — выдыхает Тома. И только после этого получает разрешение на поцелуй.
Целуется Тома… всех талантов издательского дома Яэ не хватит, чтобы описать ощущения. Аято сказал бы «восхитительно» — и покривил душой, потому что ничего восхитительного в этом нет. Тома даже с карт-бланшем в пределах футона робеет и теряется, но стоит сдать назад и намекнуть — перехватит инициативу так, будто воздух в лёгких ему без надобности. Аято приходится вести медленно и лениво, чтобы почувствовать напор в ответ, чтобы каждый новый поцелуй убеждать Тому, что он действительно может это сделать.
И он делает.
Толкает в рот язык, жадно облизывает сухие губы своими, искусанными, прижимается так сильно, что Аято упирается ладонью в футон. Руками Тома шарит по плечам Аято, сбрасывая неплотно повязанное хаори, спотыкается о синий оби — а затем, будто обнажённого по пояс Аято ему на первое время хватит, спускается с губ на шею.
Только Тома знает, куда и как нужно целовать, чтобы Аято это нравилось. Разрешение у него есть на всё — до тех пор, пока не остановит прямой приказ, но он быстро учится всем чувствительным точкам, и Аято даже уязвляет, что он не способен держать над собой контроль. Тома догадывается. И эти открытые собственноручно тайны унесёт с собой в могилу.
— Господин, — раздаётся в перерывах, которые должны тратиться на кислород, а не… — вы сегодня как будто и не собирались одеваться.
Он приникает к точке пульса у самой челюсти, и Аято дарит ему резкий выдох в качестве поощрения.
— Я готовился ко сну.
Новый поцелуй горит яркой меткой у самой ключицы — там, где официальные одежды скроют моменты вольности Камисато Аято. О том, что ему разрешается оставлять на чужом теле следы, Тома тоже знает. И единственный приказ — так, чтобы никто не видел — исполняет до сих пор.
— Врёте ведь.
Аято усмехается сквозь зубы от осмелевшего тона — хорошо, дерзость приходит с уверенностью.
— Может быть. Но ведь сейчас я в спальне.
Одной рукой он вряд ли сможет сделать слишком много — разве что попытаться задрать на Томе майку и нашарить под ней бешено бьющееся сердце. Возбуждение просыпается в Томе таким внезапным пожаром, что Аято способен только похвалить собственное чувство момента.
— Ты так стараешься, — шепчет он едва ли с укором, — что мне кажется, шахматная партия уже вылетела у тебя из головы.
Тома отрывается от его шеи. Улыбка на губах не идёт ни в какое соответствие с тем, что сейчас его отчитали.
— Вы недооцениваете мою многозадачность, господин.
Давление на тело спадает, и Аято наконец может дотянуться до него обеими руками. Желание сделать так, чтобы Тома всё-таки не смог выполнить его маленькое условие, просыпается в голове одновременно с тем, как Аято поддевает футболку и отбрасывает в сторону. И тут же берётся за ремень штанов.
— У тебя не так много времени, чтобы меня в этом убедить.
Если Тома и собирался ответить такой же колкостью, Аято не будет давать ему такой шанс. Губами он ловит его задохнувшееся «Вы…», и продолжение сходит на нет, отдаваясь жаром в пояснице.
Даже с вопиющим недостатком свободных вздохов без срочных дел, когда каждая свободная минута в уединении на счету… даже так остаться без одежды занимает слишком много времени. Это дебют — прокладывание почвы для уверенности Томы, жертвование ему контроля за игрой в начале, чтобы перехватить его в конце. Поэтому, когда ремень покоряется и Аято поддевает штаны, Тома помогает ему сам. И тут же приникает к шее снова.
Аято отбрасывает голову назад, фиксируя только тот момент, когда чужие пальцы проворно опускаются на талию, непростительно долго возясь с оби. Он зарывается Томе в волосы, не диктуя силу, с которой на кожу приходятся ожоги от поцелуев, только пробуя на мягкость — и посмеивается в затылок:
— Мне кажется, ты пытаешься оттянуть момент, когда придётся признаться, что…
И осекается на вдохе. Потому что Тома царапает ему кожу зубами — не больно, но с тем градусом чувствительности, который необходим, чтобы заставить Аято замолчать. Он знает, как пользоваться моментом даже в той ситуации, когда от него требуется параллельно просчитывать следующий ход в их партии.
Поразительное старание.
— Господин, вы, как и на доске, — Аято едва его слышит: Тома шепчет прямо в свежий укус, прерываясь на влажные поцелуи поверх следа от зубов, — сегодня слишком нетерпеливы. А я, — он подаётся бёдрами чуть вперёд, едва махнув тканью белья по скрытому под складками хаори члену Аято, — всё ещё в одежде.
Аято, к его чести, ни единым движением брови не выдаёт, что от одного прикосновения страдает его достоинство. И скрывает замешательство лёгкой ухмылкой:
— Это и правда досадное упущение.
Ладонью он играючи проходится по плоскому животу, ловя шеей горячий выдох, а когда пальцы уверенно обнажают головку, выдох превращается в:
— Конь на g8.
Они так и сталкиваются взглядами — Тома с неожиданно смелым весельем, которое странно контрастирует с полуспущенным бельём, и Аято с немым одобрением, замершим на дне зрачков.
— Хорошо. Очень хорошо… — одно невесомое прикосновение пальцем к головке, достаточное, чтобы это смелое веселье исчезло без следа, и Аято почти нежно ведёт ладонью ниже, обхватывая член у основания. — Открываешь путь для ферзя… но теряешь драгоценное время на атаку.
— Ваш ход, господин, — напоминает Тома. С голосом удаётся совладать только после проглоченной паузы, и Аято всей кожей чувствует чужое напряжение. — Смею надеяться, на тех же условиях?
Что ж, когда дебют пройден, он начинает диктовать свои правила. Вернее — Аято медленно ведёт рукой выше, обводя большим пальцем каждую венку, и Тома сбивает ритм дыхания — пытаться диктовать.
Аято не даст ему преимущества. Ни в игре вслепую, ни в собственной постели.
— Боюсь, оби повязан слишком сложно, — с наигранным сожалением тянет он. Стоит отдать Томе должное, контролировать дрожащие пальцы и пытаться совладать с ощущением чужой ладони на члене — задача не из лёгких. — Я справлюсь быстрее. Слон ест пешку на f4.
— Мне стоило догадаться.
— Правила всё те же, — легко напоминает Аято, — а времени ещё меньше.
Он оставляет член в покое, всё-таки спуская сопротивляющуюся ткань к бёдрам, и Тома чуть отстраняется, чтобы позволить отнять у себя же спасительные секунды. Его взгляд — очаровательная смесь задумчивости и возбуждения — заставляет тугой узел в животе сжаться ещё сильнее, напоминая, ради чего Аято затевает этот спектакль.
Такой Тома, пытающийся не терять сосредоточенность, чтобы не разочаровать, и одновременно урвать каждое лёгкое прикосновение… нравится ему даже больше.
И возбуждает тоже — больше.
— Ферзь на f6, — выдыхает он в ту же секунду, когда остаётся перед Аято совершенно без одежды.
Ему приходится встать на колени, окончательно разорвав между ними физический контакт, поэтому Аято не может наградить его даже лёгким поцелуем. Альтернативой становится развязанный оби, упавший куда-то на футон, наполовину распахнутое хаори — достаточно, чтобы заметить собственное возбуждение, — и жест, с которым Аято хлопает рядом с собой.
Тома склоняется над ним, коротко выдыхая, когда колени упираются в шёлк одежды, но, вопреки ожиданиям Аято, не делает попытки урвать поцелуй или оставить на шее ещё одну метку. Он ведёт губами ниже, проходится по сухим поцелуям кончиками пальцев и выжидающе замирает над кромкой белья.
— Господин, сейчас ваш ход.
— Знаю, Тома, — едва усмехается Аято, привставая, чтобы без лишних ухищрений остаться в спутанном на локтях хаори. — Я жду, пока ты сделаешь мои размышления немного интереснее.
Тома понимает намёк. И следующий поцелуй приходится в головку стоящего члена.
В миттельшпиле он всегда ведёт себя увереннее, стоит только разыграть правильный дебют. В его голове, с восхищением думает Аято, хранится так много информации о том, как нравится партнёру, что он просто не может не воспользоваться возможностью немного отвлечь Аято от шахматной партии.
А он обязательно отвлечётся, если не тратить время на ласки — пройтись влажными поцелуями по всей длине, собрать языком солоноватый привкус и вобрать с первого же раза так глубоко, как только возможно. И именно это Тома и делает.
У него никогда не получается целиком, он приспосабливается позже, подбирая нужный темп и заново учась расслаблять горло. Но когда он берёт наполовину и Аято чувствует, насколько жарко, влажно и тесно у него во рту… положение фигур перестаёт занимать важное место в его голове. Остаются только стенки горла, пропускающие член всё дальше, и собственное возбуждение вокруг красных губ.
И Тома, судя по секундно поднятому взгляду глаза в глаза, об этом догадывается.
Ему удаётся выбить из Аято нетерпеливый вздох и резкое желание запустить пальцы в волосы, чтобы показать, как надо, но Аято оставляет ладонь только бесполезно комкать холодный шёлк. Ему всё ещё нужно думать. Он сам затеял эту игру.
Когда Тома, прикрыв глаза, пропускает член до самого основания и упирается носом в пах — это лёгкое прикосновение отдаётся настоящим ударом молнии по внутренностям. Слишком хорошо, слишком приятно делить постель с человеком, который знает, что надо делать. Эту возможность Аято никому не отдаст.
— Отличный манёвр, — хвалит он полушёпотом, пробуя голос на изобличающие интонации. — Конь на с3. Пока твой рот занят, я не претендую на…
Тома выпускает его член из глотки, и от неожиданной пустоты Аято осекается. А Тома пользуется этим, чтобы облизать губы и усмехнуться:
— Слон на с5. Мне продолжить, или вы хотите сохранить голову ясной?
Он, с какой-то иррациональной досадой понимает Аято, слишком хорошо справляется с поставленным условием. Играть в шахматы вслепую, когда на голову давит ещё и крепко стоящий член, и сохранять при этом возможность так дерзко манипулировать чужими желаниями…
— Я тебя недооценивал, — приходится признать мнимое поражение. Улыбка Томы прячется за лёгким поцелуем в живот, он так и не прикасается к члену без прямого ответа. — Конь на d5, угроза ферзю и мат через два хода, — и Аято кивает, веселясь от очередной порции замешательства в чужих глазах. — Да, можешь продолжать.
Но Тома не продолжает.
Вместо этого вдруг подтягивается на руках, оказываясь вровень с головой Аято, и так и замирает. Фиксирует то мгновение глаза в глаза — снова веселье против задумчивости — и обводит подушечками пальцев собственную метку где-то на ключице Аято.
— Господин, — в его голосе звучал бы укор, если бы Аято мог различить что-то дальше их общего сердцебиения, — мне кажется, вы боитесь, что, если усложнить мне задачу, я не справлюсь.
На такую прямоту Аято нечего ответить, кроме поднятой брови и призрака усмешки. Невозмутимость тяжело сохранять, когда весь остаток официоза и хоть каких-то правильных отношений между главой клана и его управляющим слетает с последними слоями одежды, а чужое возбуждение можно увидеть, если просто опустить взгляд немного ниже лица. От этого не спасает даже спутанное на локтях хаори — только годы умения держать лицо и желание доиграть партию до мата.
— Но я думаю, что мне вполне по силам, — не дождавшись ответа, продолжает Тома, чья рука всё ещё выписывает узоры у Аято на груди, с каждым витком спускаясь всё ниже к животу, — одновременно думать над ходом и доставлять удовольствие нам обоим.
Он не говорит напрямик, но Аято всё равно знает, какого приказа от него ждут. И в тот момент, когда пальцы Томы лёгким касанием обводят головку члена, он хмыкает:
— Тогда поторопись.
Тома садится меж его разведённых в стороны ног — ох, если бы это была их первая ночь вместе, думать в таком положении ему было бы намного сложнее. Глядя на то, как он цепляет крышку флакона, выписанного специально из Ли Юэ у тамошней мастерицы, и растирает текучий бальзам по пальцам… Аято забывает следить за процессом размышлений на его лице. И потому остаётся только аплодировать чувству момента, когда Тома вместе с первым пальцем внутри хитро щурится:
— Ферзь ест пешку на b2.
И, наверное, только сейчас Аято на полноценный миг теряет контроль над доской.
Растяжка всегда похожа на чересчур затянувшийся миттельшпиль, от которого можно получить удовольствие, если приспособиться, но со знанием, что дальше будет интереснее, это удовольствие теряется. Тем не менее Тома выбирает именно те движения, которые гарантированно заставят Аято отвлечься от партии — и вместо этого сфокусироваться на том, как он оглаживает стенки изнутри, погружает до второй фаланги, до самого основания, добавляет второй…
— Вы притихли, господин, — замечает Тома, оставляя в уголке губ невесомый поцелуй. — Вам неприятно? Или я чересчур отвлекаю? Мы можем остановиться…
— Нет, — резко выдыхает Аято — хотя, возможно, здесь дело в том, что Тома пускает в ход третий палец, и остановиться после такого — непростительное расточительство. — Нет… продолжай.
— Тогда, может, остановим партию? Мы всегда можем доиграть позже…
— Тома, — усмехается Аято. Он высвобождает из хаори одну руку, чтобы очертить пальцами острую линию челюсти и поддеть за подбородок. Сухой поцелуй в раскрасневшиеся губы — просто способ совладать с голосом. — Я ценю твою заботу, но я поставлю тебе мат до того, как ты покинешь эту спальню.
Может, Тома и успел изучить Аято, но получение новых знаний — это всегда обоюдоострый меч. И Аято тоже слишком хорошо знает (потому что Тома даже не пытается скрывать), как его заводят приказы и ультиматумы. Если подобрать нужный тон и вести одними словами, Тома может даже не трудиться снять одежду, чтобы добраться до разрядки.
И на этот раз Аято всем телом чувствует, как его прошибает мелкая дрожь.
— Слон на d6, кстати, — добивает он. — И… давай займёмся делом.
Этот немой приказ Тома, едва оправившись, выполняет так же послушно, как и все остальные. Аято переворачивает его на спину, одним текучим движением опрокидывая на смятое хаори, и сам усаживается сверху. Это лицо Томы — практически беззащитный взгляд снизу вверх, очерчивающий всё тело в предвкушении, приоткрытые губы, высокие брови… Аято сам любуется им — неприкрыто и жадно. Было бы ложью сказать самому себе, что он не хотел увидеть это лицо с того самого момента, как Тома переступил порог комиссии Ясиро.
И с тех пор наблюдать за тем, как Тома прерывисто охает всякий раз, когда Аято позволяет его члену медленно погрузиться внутрь… удовольствие, не сравнимое ни с одной политической игрой.
— Мне кажется, теперь тебе придётся сложнее, — с ложным сочувствием говорит Аято. Он осторожно двигает бёдрами — тело отзывается волной удовольствия, а Тома тихим стоном. — Я могу немного помочь.
Тома молчит. Его ладони лежат на талии Аято, очерчивая плавный изгиб к бёдрам, но он не шевелится, будто загнанный в угол дикий зверёк. Ему такая невозмутимость на пике эмоций всё ещё не даётся, но когда-нибудь…
— Если вы, — он облизывает губы, и Аято, которого прошибает током, стоило бы запретить ему так делать, — считаете, что так будет лучше…
— Придётся мне довериться, — улыбается тот. — Дай-ка сюда оби.
Лицо Томы озаряется догадкой, но приказ есть приказ, а он уже дал согласие. Для того, чтобы достать пояс из комка одежды под ними, Томе приходится изогнуться в спине, и новое давление на член заставляет его снова ахнуть. Аято забирает оби из чужой ладони, наклоняется, заставляя Тому поднять голову… и кладёт его на глаза.
— Так ты сможешь не отвлекаться на моё лицо, а лучше представлять доску, — и тем не менее Аято жаль, что, пока он завязывает узел на затылке, Томе не видно его усмешки. А ему — потерянного взгляда самого Томы. — А чтобы ещё немного облегчить тебе задачу… я буду двигаться только после твоего хода.
Он слегка толкает Тому в грудь, вынуждая того откинуться назад на футон, и замирает над ним, наслаждаясь картиной. Полная зависимость от действий Аято: никаких взглядов, никаких разрешений двигаться самому. Свободу он оставляет только рукам, которые теперь остаются единственной ниточкой к тактильным ощущениям. Руки — и сдавливающие стенки вокруг члена, который, Аято уверен, будет болезненно ныть от любого его неосторожного вздоха.
— Господин… — шепчет Тома — растерянно и едва не зло, но козырь в виде:
— Это приказ, Тома, — расставляет всё по местам. Тома сглатывает, снова проходится языком по губам, и сейчас Аято даже жалеет, что в своём желании полного контроля не может себе позволить его поцеловать.
— Хорошо… хорошо. Слон… слон ест ладью на… g1.
— Молодец. Не так уж и сложно, правда?
Ответ Аято не нужен, поэтому он лишь исполняет свою часть сделки — член толкается внутрь, разливая по телу острое удовольствие, и ощущения только множатся от вида Томы, способного разве что на низкий стон.
— Пешка на е5.
…который тут же обрывается о стиснутые зубы.
Аято снова замирает, всей тяжестью веса насаживаясь на член до основания. Тома вцепляется в его талию обеими руками, но диктовать не смеет — равно как и выражать своё неудовольствие.
Тишина длится долгие секунды, которые в их положении чувствуются часами. Аято прекрасно знает, каково это — когда ты лишаешься источника одного из органов чувств. Рано или поздно глаза привыкают к темноте, но когда зрение отключается напрочь, все остальные органы обостряются: это естественный инстинкт выживания, нужный, чтобы сохранить человеку жизнь даже без самого важного идентификатора опасности.
Но теперь это всё работает против Томы. Любой неосторожный, слишком сильный вздох отдастся напряжением в члене. Любое движение Аято — тоже. Чужое дыхание будет слышаться отчётливее, мешая мыслям, чужая речь — вбиваться прямо в голову.
— Ты очень долго думаешь над таким прозаичным положением фигур, — подсказывает Аято бархатным голосом. — Может, мне напомнить, чего ты лишаешься с каждой секундой моего ожидания?
Ему снова нет необходимости слышать ни согласие, ни отказ. Аято позволяет себе лишь один лёгкий толчок — и Тома сам поднимается ему навстречу. Его стон низкий, едва не обречённый, а когда Аято снова останавливается — Тома шепчет:
— Ферзь ест ладью на… на, пожалуйста, а1… — и с новым толчком выстанывает: — Шах.
Одно удовольствие наблюдать, как идеальная выдержка и безупречные манеры разбиваются о такие очевидные провокации. Тома всё ещё способен держать доску в голове, способен делать ходы, но его уверенная игра в миттельшпиле постепенно сходит на нет в простом желании получить от Аято немного больше. Его подстёгивает всё то же желание не разочаровать, но теперь оно перетекает в другую плоскость — шахматы становятся просто условием к разрядке.
Аято это не нравится.
— Король на е2, — вздыхает он, — вынуждаешь меня сбегать…
— Конь на а6.
Забывая о том, что Тома в любом случае не увидит его удивления, Аято поднимает брови. То есть он всё-таки способен видеть дальнейшие ходы — даже в таком положении?..
— Ваше условие, господин, — напоминает Тома. Но на этот раз сам пытается толкнуться внутрь.
На какой-то миг Аято позволяет ему перехватить инициативу, чтобы дать выход скопившемуся возбуждению. Скованный чужим весом, Тома двигается рвано, и Аято задаёт темп сам — быстрее, глубже, так, чтобы слышалось просевшее дыхание и бешеный сердечный ритм. Он наклоняется к лицу Томы, отводя пряди, забившиеся под оби, целует, чувствуя, как чужие стоны эхом отдаются в гортани, и едва касаясь искусанных губ, усмехается:
— Конь ест пешку на g7. Шах.
— Вы…
«Слишком быстро думаете», — так и читается в раздосадованном изломе губ. Но Аято держит своё слово и не думает ни двигаться, ни прикасаться к Томе до тех пор, пока он не озвучивает мучительное:
— Король на d8, пожалуйста, просто дайте мне…
Аято стирает его стон поцелуем. И вздыхает, притворяясь, что поддаётся:
— Хорошо. Ты волен делать всё что угодно.
Недоверие, повисшее на чужом лице, слишком очевидно, даже когда это лицо наполовину скрыто под оби. Но хлипкое и на грани, оно рассыпается, когда Аято снова насаживается на его член — и Тома наконец теряет контроль.
Его ладони поднимаются от талии выше, к спине, впиваясь в кожу до красных отметин и болезненного вздоха. Аято чувствует каждый толчок — мощный, до упора, каждый стон — громкий, прямо в его губы, каждый удар сердца — надрывный, в сумасшедшем ритме. Тома вбивается в него, зацеловывая всё лицо вслепую, языком проходится по кромке зубов, вылизывает нёбо, тычется в щёки, в скулы, в подбородок. Его так много и он такой… доведённый, что Аято кажется, будто разрядка наступит от одной только симфонии ощущений и звуков, с которыми Тома погружается в его тело.
— Но партию, — выдыхает Аято, прерываясь, потому что Тома снова затыкает его собственным языком, — это не отменяет. Ферзь на f6, шах.
Это такой очевидный ход, обеспечивающий ему победу, что Томе стоило бы хоть на мгновение задуматься. Однако его мозг отказывается подчиняться в полной мере — Аято догадывается об этом по нетерпеливому стону и:
— Конь ест ферзя, господин, это немного опроме…
— Слон на е7, — Аято насаживается до основания, с такой силой, что шум в ушах вытесняет любые другие звуки. И мягко, шёпотом добавляет: — Мат.
Он угадывает момент с точностью, которой в любое время позавидовал бы сам себе. Тома крупно вздрагивает, ногти болезненно проходятся по спине, стон выходит беззвучным — воздуха в лёгких просто не остаётся. А затем Аято поднимается, позволяя члену выскользнуть и опасть на живот, и Тому ломает в изгибе позвонков.
Собственная разрядка накатывает неожиданно, когда удовлетворение от хорошей партии добивается видом белых капель на чужом животе и звуком тихого, длинного стона от осознания пустоты. Аято даже не прикасается к собственному члену — Тома, сам того не подозревая, доводит его до оргазма.
Когда напряжение спадает, ощущения возвращаются, разве что далёкие и приглушённые. Первой приходит ломота в ногах, и Аято вытягивается на футоне рядом с Томой, уже чувствуя утреннюю фантомную боль в напряжённых бёдрах.
— Если бы я не позволил тебе сорваться на последнем ходе, — благосклонно замечает Аято на выдохе, — партия растянулась бы подольше.
Он тянется к лицу Томы, распутывая узел на затылке, и оби медленно падает на грудь. Взгляд Томы — прищуренный от света, расфокусированный, потерянный в отклике оргазма — определённо, самое красивое зрелище за сегодняшний день.
— Честно говоря, — улыбается Тома, — я не особо жалею о поражении.
— Ты и так сделал куда больше, чем я от тебя ожидал, — Аято идёт на похвалу вынужденно, потому что этот оби, равно как и эту партию, ему потом будут припоминать вскользь и намёками ещё очень долго — есть хотя бы небольшая вероятность, что Тома забудет об этом, переключившись на удовлетворение от достойной работы. — И всё же не заметить такую прозрачную провокацию…
Тома маскирует недовольство за поцелуем, заставляя осуждение в голосе оборваться вместе с окончанием фразы. Конечности работают плохо, так что он так и остаётся лежать на боку, оглаживая лицо Аято кончиками пальцев.
— Господин, если бы не этот мат, вы поставили бы следующий ещё через три хода. Но если вы снова захотите доиграть партию в спальне… — он мнётся, но Аято, развеселившись, знаком показывает продолжать. — Имейте в виду, что думать о вас мне нравится намного больше, чем о шахматах.
Аято только смеётся ему в губы:
— Вот поэтому ни одна наша партия и не заканчивается в тот же день.
— Но такой способ её заканчивать всё же не для меня. Моя сила воли… никакого сравнения с вашей.
Тома смотрит почти виновато — Аято даже стало бы совестно, но отличный мат в нужный момент вытесняет любые другие эмоции. И всё же, защищаясь, он поднимает пустые ладони вверх:
— Хорошо, пожалуй, оставим спальню на дела, предназначенные для спальни. Тогда как насчёт следующей партии в ванной? Нам обоим она сейчас не помешает.
От его усмешки Тома только, качая головой, способен обречённо простонать:
— Господин…
— Или во время тренировки, — входя во вкус, откровенно веселится Аято, — или на собрании по делам комиссии… У шахмат вслепую такой богатый потенциал, нам с тобой стоило попробовать раньше.
Тома смотрит на него с лицом, которое за годы знакомства обретает хорошо изученное выражение. Едва заметный изгиб губ, тяжёлые веки, сведённые брови — да, то самое выражение, после которого следует озвученное вслух:
— Вам нравится надо мной издеваться.
— Вовсе нет, — деланно удивляется Аято. Он полусадится на футоне, фиксируя лёгкую боль во всём теле, вздыхает и тянется за размётанным хаори. — Тома, ты не окажешь мне последнюю любезность? Нам и правда нужна ванна. Зная, как ты устал, я предложу тебе сэкономить время и подготовить её…
— О нет, — бормочет Тома, закатывая глаза.
— …для нас обоих.
Кивая без сил, Тома кое-как встаёт. У него просто не остаётся желания спорить, и даже обычный аргумент о том, что «госпоже Аяке будет тяжело это объяснить», не находит выхода вместо обречённого полустона.
Аято набрасывает своё хаори ему на плечи. Ловит недоумённый взгляд вполоборота и мягким движением подталкивает в спину:
— Ванна готова. Тебе нужно только выбраться за углями, чтобы её подогреть.
— Но… — Тома дёргает отворот хаори, и Аято снисходительным тоном поясняет:
— Это мой подарок за хорошо сыгранную партию, так и передай, если кого-нибудь встретишь. Ступай, скоро станет холодно. Здесь я сам приберусь.
Тома награждает разворошённый футон и собственную одежду скептическим взглядом, но возражать не смеет — только торопливо кивает и скрывается за сёдзё. Аято прислушивается к его шагам, к шелесту бумаги и бамбука, когда Тома юркает из кабинета… и, качая головой, с усмешкой падает назад на футон.
Ни одна шахматная партия, начинающаяся в стенах кабинета молодого господина, не заканчивается в тот же день. А если и заканчивается… то, видимо, только потому что из кабинета переносится в спальню.