ID работы: 12051259

Справится?

Летсплейщики, Tik Tok, Twitch (кроссовер)
Слэш
NC-17
Завершён
205
veatmiss бета
Размер:
31 страница, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
205 Нравится 51 Отзывы 55 В сборник Скачать

***

Настройки текста
Примечания:
«Рейхсфюрер СС надеялся, что собак можно натренировать так, чтобы они всегда окружали узников, как отару овец, и таким образом побеги стали бы делом невозможным. Но все попытки добиться этого потерпели крах, ведь люди не скот». Аушвиц III Моновиц, Польша, 1942.       Иоганн Бессмертных встречает нестройную колонну цуганги, его товарищи эсэсовцы стараются сделать из уже уставших и напуганных дорогой людей ещё более забитых — на их глазах Альфред стреляет в больше всех трясущуюся женщину, и та падает замертво, успев только издать пронзительный вскрик, весь страх и ужас накопившийся наконец-то выпустив. Заключённые рядом с трупом чуть визжат и воют по-животному, за что получают предупредительный в воздух, тут же замолкают. Иоганн видит, как они слёзы и всхлипы глотают, как чужие грязные лица в белёсых разводах теперь от солёных дорожек. Кто-то утирает рукавами робы лицо, делая его лишь грязнее, кто-то стоит и не двигается.       Бессмертных на это кривится. На выстрел, на крики, на действия его товарищей. У Иоганна семья —чистокровные арийцы, отец входит в высший штаб СС, а потому молодой парень ни разу фронт не видел. Фридрих Бессмертных позаботился о том, чтобы его единственный отпрыск занимался тем, что ранить его не может — «следи за шавками». Иоганн уверен, будь воля отца, он бы давно был на передовой, но тот мог сжалиться слезами матери. Иоганн боится крови, выстрелов, а ещё смерти. Мама это знает, а отец — нет.       Его детство проходило в Польше, с родителями матери, где дедушка и бабушка прививали ему любовь ко всему живому. Их сад был наполнен цветами: бабушка Фрея очень любила лилии — сажала их каждый год, особенно радуясь белым. Дедушка помогал бедным семьям — устраивал различные мероприятия, на которых людей кормили и отдавали старую, но добротную одежду.       К одиннадцатилетию Иоганна забирают из тихой деревушки в Польше в шумную Германию. Нацистская Германия строится, шумят заводы, а отца он видит от силы раз в месяц. Тот всегда недоволен им: «Ты говоришь слишком мягко для немца». И Иоганн не понимает, почему немцу нельзя быть мягким.       Мама гладит его белокурые волосы, целует в щёку перед сном и просит не злить отца. «Он много работает, он очень старается ради нас с тобой». — И Бессмертных-младший не может не верить матери: она ему не врёт никогда. Он будто чувствует то же тепло, что шло от бабушки и дедушки, и засыпает.       Каждый раз.       Когда в школе начинаются предметы по расовому превосходству, Иоганн сбегает. Сбегает из школы к матери домой, на что та, шокированная, выдыхает и гладит по волосам уже пятнадцатилетнего парня, который плачет навзрыд. Их большой дом необычайно тих в эти минуты, будто они боятся кого-то. — Это неправда, это неправда, это неправда.       Повторяет он раз за разом, не смея верить в то, что кто-то считает такое истиной. Мама плачет вместе с ним, целует его в макушку и убаюкивает в своих руках, не имея права соврать сейчас, но и правду сказать не может. Ей страшно тоже.       После она убеждает его ходить на эти уроки, потому что отец очень старается ради них. И Иоганн ходит. Скрипит зубами на вопросы преподавателей, заучивает систему и отвечает на отлично. Отец его скупо хвалит, говорит, что Бессмертных-младший и не должен разочаровывать его.       Иоганн и не разочаровывает отца. Только себя.       Когда начинается война, полноценная, с сопротивлением советского союза, ему уже девятнадцать лет и отец направляет его в Аушвиц III Моновиц.       И вот он здесь.       — И зачем ты это сделал? — Иоганн своему голосу напускную холодность придаёт, оставляя лишь искренние нотки раздражения.       — Она выглядела как чахоточная, — пожимает плечами Альфред и всё же взгляд в пол потупляет, потому что Иоганн, «сын своего отца», для них намного выше по рангу, даже без военных заслуг.       — Ты лишь добавил нам проблем своим самоуправством. Ты врач?       — Нет.       — Вот и не бери на себя так много.       Иоганн уходит, трясущиеся руки в шинели прячет.       Его роль тут очевидна — быть санитаром «леса», очистить мир и наставить предателей на путь истинный искупляющим трудом. Он в этом пути только чернь видит, алчных людей и жестокость. Его от этого мутит, но он держится. За мысль, что не может этот ад на земле существовать вечно, держится.       — Шарфюрер Бессмертных, там привезли заключённых без участия Аушвиц I, у них ни клейма, ни осмотра Йозефа. — Голос Дитриха со спины звучит отстранённо, потому что о реакции Иоганна он знает.       — Значит нужно, чтобы они сюда приехали. Пока просто нашивки с номерами сделать, передай в «Политический отдел».       Иоганн приезды Йозефа ненавидел всей душой. Тот любил издеваться над заключёнными, применял излишнюю жестокость, играл с чужими чувствами. Мог сказать кому-то из пленных, что они пойдут под работу его ассистентами, смотрел, как те целовали ему сапоги, а после, смеясь, отвечал, что ассистировать они будут вместе с другими в газовой камере.       Такие игры с чужой болью для Бессмертных противнее его собственной трусости, из-за которой он это заведение в страхе держит.       Несмотря на то, что народ прибывал часто, миновать главное заведение — Аушвиц I, где происходила большая часть процедур: выдача номера, клеймение и осмотр Йозефа Менгеле — удавалось редко.       Этот молодой мужчина тридцати лет вызывал в Бессмертных рвотные позывы с самого упоминания его имени ещё со школы — тогда читали его диссертацию о расовых различиях, и Иоганн вновь удивлялся тому, как далеко и глубоко люди в своих заблуждениях могут плутать. Различия челюстей, по мнению Йозефа, делали из одной группы людей откровенных скотов, а из другой — что-то богоподобное, хоть так и нельзя было говорить в Нацистской Германии.       У Иоганна верующие бабушка с дедушкой были — перед сном стояли у красного уголка и целовали крестик, но мама велела отцу об этом не говорить. Ни о крестике, ни о бабушке с дедушкой в целом.       Бессмертных-младших молчал на вопросы отца, отвечал изредка и сухо: «У бабушки и дедушки всё хорошо, в саду много цветов». Любая подробность могла быть использована против него, и потому Иоганн молчал. Скрывал это, как единственное тёплое, что у него сейчас осталось.       Он не знает, верит ли он в Бога, но, если ради спасения всех этих душ ему пришлось бы молиться, он бы молился и верил. Правда.       Но здесь, в Аушвице, молиться нельзя, иначе грудь Иоганна будут такие же винкеля на робе окружать, а не череп и скрещенные кости, что у него на кокарде и петлицах. Отличительный знак всех принадлежащих к спецотряду «Мёртвая голова». И Иоганн Бессмертных, пока являясь самым главным в Аушвиц III лишь из-за власти своего отца, — один из них.       Шарфюрер идёт проверять поступивших, узнать у прибывшего с ними эсэсовца, в честь чего эти люди миновали главную часть.       — Шарфюрер Бессмертных, да здравствует режим! — и руку к солнцу. Почти противится себя в такие моменты, но держится хорошо.       — Да здравствует режим, Роттенфюрер Конрад! — зеркалит его движения эсэсовец, завершая ритуал приветствия.       — По какой причине заключенные прибыли сразу на Аушвиц III? — Иоганн глазами пытается не смотреть на цугангов, что стоят в этом бараке скопом — их согнали сюда, потому что не знают, кто из них здоров, кто образован, кто может работать. Они ещё пока со своими именами и даже без привычной робы.       — Это результат зачистки «Nacht und Nebel».       — Она всё ещё продолжается? — Иоганн удивляется не просто так — о зачистке подписали документ ещё год назад, но плоды работы поступают до сих пор.       — Да, эти скоты были ближе именно к Аушвиц III, и, насколько мне известно, там сейчас большое перераспределение, Гауптшарфюрер хочет переместить основную задачу на Аушвиц II.       Это не плохо и не хорошо, скорее плевать. Потому что ужас не заканчивается, в руки к Бессмертных прибывает всё больше покалеченных душ, а ему нужно держаться и делать вид, что его всё устраивает, что так и должно быть.       В наскоро построенном бараке, который служит комнатой для вещей, стоит приличная толпа людей и жмётся друг к другу — они ещё одеты в свою обычную одежду, обуты, совсем немного избиты и в дорожной пыли, но их глаза отличаются от глаз тех, кого Иоганн видит каждый день — они ещё надеются и боятся не бездумно.       Эсэсовцу больше всего в глаза бросается кудрявый и высокий парень — явно еврей. На нём классический европейский костюм, порванный в нескольких местах, и ссадина на пухлой щеке. Он держит на руках маленькую девочку и корчит ей гримасы, улыбается, прикладывает палец к своим губам, показывая ребёнку, что надо молчать, не позволяет ей на своих будущих мучителей смотреть.       Он отличается от остальных: не боится и отчего-то привлекает к себе взор. Иоганн не хочет представлять, что с этим парнем сделает это место, и отворачивается, решая подождать человека из «Политического отдела». Вольфганг — мужчина старый, но у него был опыт архивистом и его поставили сюда. Он хранил и отвечал за все документы в Аушвиц III, на машинке печатал имена заключённых и их номера. Обычно именно он эти треклятые цифры просто переводил с чужой кожи, на которой татуировщик Аушвица их выбил, но сейчас дать номера будет их задачей.       Уже седой мужчина в кителе заходит в барак и равнодушно оглядывает присутствующих — заключённые замолкают, становятся ещё тише и во все глаза смотрят на надзирателей и вошедшего.       — Это все? — спрашивает он, не приветствуя, за что Иоганн смеряет его показательно злым взглядом, но, видя незаинтересованность Роттенфюрера, прекращает.       — Да, нужно дать им номера, сделать винкеля.       — Понял вас.       Вольфганг подходит к Конраду и забирает у него стопку документов, вероятно, от суда, который сюда направил этих людей. Судом это назвать можно было лишь с натяжкой — в суде должны быть присяжные и защита — у этих людей лишь узнали имена и записали их преступления. Точка.       Затхлый барак душит Иоганна, он выходит вместе с Вольфгангом, в последний раз обращая внимание на людей. Тот самый кудрявый еврей уже укачал ребёнка на руках и теперь смотрит в толпу тревожно, но, как только замечает взгляд на себе, ловит его и в ответ улыбается. Эсэсовцу.       Бессмертных, от такой наглости опешив, выбегает, почти выталкивая старика, но тот лишь качает головой. Архивист вытаскивает папироску и закуривает, чиркая спичками, дышит на ладан почти, но во много раз спокойнее, чем это делает Иоганн.       — Я могу помочь вам. — Не смотря на статус и уровень, Бессмертных всегда использует к людям старшим, заслужившим его уважение, обращение на «вы».       — Их не так много, как кажется, но можно самим придумать им номера. Можете помочь с этим. Скорее всего, многих из них казнят и так, потому не страшно, если они повторятся. — Старик говорит об этом так просто, будто чужая смерть его не трогает совершенно, будто о скотине, полёгшей от голода, говорит.       — Тогда так и поступим, но об уничтожении в связи со здоровьем может говорить только Йозеф — дождёмся его решения. — Иоганн говорит холодно и со сталью в голосе. Можно подумать, что молодой парень не может за какие-то полгода-год научиться так говорить, но его отец был первым, с кем он стал притворяться, и началось это очень давно. Он привык.       — Так и поступим, Шарфюрер.       Они смотрят на дым вдали, пока архивист выпускает точно такой же. Запах жжёного табака и бумаги щекочет нос Иоганну, но он курить не хочет. Ему хватает этой пыли, мочи и пороха. Даже здесь, вдали от войны, он слышит эти выстрелы во снах, слышит крики и видит кровь. Горизонт для него всегда серый. Раньше именно в Польше он наслаждался зеленью стеблей лилий в саду у бабушки и дедушки, а теперь даже здесь как в Германии — гремят заводы и трубы душат.       Он устал, у него покалывает виски, и Бессмертных держится, чтобы не схватиться за голову. Он Шарфюрер — он ответственный сейчас, и он справится. Дождётся, когда всё закончится, и замолит все свои грехи. Быть трусом сейчас — это грех? Бояться за свою жизнь, за жизнь близких, за чистоту имени? Это трусость или благоразумие? Иоганн не знает, но губами шепчет бабушкины молитвы перед сном, просит, чтобы всех, и его тоже, простили. Чтобы это мучение, это страдание безвинных душ закончилось. Он справится.       — Пойдёмте, Шарфюрер, надо начать это делать до заката. Не могли бы вы привести десять человек ко мне в отдел? Будет проще частями с ними разбираться.       — Да, только моя смена заканчивается скоро — сами понимаете, сверх я не работаю.       — Я и не прошу.       И старик уходит в сторону другого, более благоустроенного барака, а Бессмертных возвращается в тот, из которого выскочил буквально пару минут назад.       Конрад на него смотрит неудивлённо, но насторожено, а подозрительная тишина лишь напрягает Иоганна. Он видит, как на полу лежит мужчина, по которому пару раз, вероятно, прошлись хлыстом: через порванную рубаху на спине виднеются вздувающиеся борозды от него, и Бессмертных знает, как они будут выглядеть завтра.       Шарфюрер кивает на мужчину и взглядом спрашивает, что случилось, замечая, как тот самый еврей, который улыбнулся ему, подлетает к пострадавшему и одной рукой пытается его подальше в толпу оттянуть, спрятать.       — Этот скот изволил испражниться здесь.       — У него был выбор?       — Мог терпеть.       — До какого момента? Роттенфюрер Конрад, я настоятельно рекомендую соблюдать выданный нам кодекс и следовать ему. Пока я здесь главный, тут всё по моим правилам, которые следуют регламенту. — Иоганн редко спорит, но сейчас у него есть преимущество. Они не клеймённые, они без номеров, а значит ещё не совсем заключённые. За такое по-хорошему можно и под трибунал, но кто будет вступаться за права осуждённых?       — Вы изволите их защищать? — Конрад кривится, злится на то, как его отчитывают при цугангах.       — Я требую послушания от каждого здесь. Я не терплю самоуправства.       — Я вас услышал, Шарфюрер. — Мужчина, скрипя зубами, соглашается, снимает фуражку в извиняющемся жесте.       Заключённые стоят чуть прищурившись, но явно пытаются по интонации и настроению уловить, о чём речь. Говорить на немецком среди людей, которые чаще всего его не знали, для всех охранников было преимуществом. Хотя в Польше всё же был большой процент немцев — они редко попадали в концентрационные лагеря, а, если такое и случалось, их казнили столь же жестоко, как всякого еврея.       Преимуществом же для Бессмертных по-настоящему было то, что он знал польский.       Он нередко слушал на дежурстве то, о чём цуганги говорят, и никогда не докладывал об этом выше. Он давал какую-то иллюзию надежды, старался быть свидетелем их скорой победы. Он на это надеялся и в это верил. Но на самом деле заключённые редко говорили о чём-то глобальном, чаще всего планировали утащить чуть больше пайков с едой со служебного барака или плакали о том, как хотят, чтобы всё закончилось. Первые разговоры Иоганна веселили, потому что это означало, что у кого-то есть силы и надежда пройти сквозь людей, была мотивация, а вторые вгоняли в тоску. У тех людей редко были разговоры о конце войны — они ждали своей смерти и плакали о ней, звали. Среди заключённых таких называли мусульманины — они были ближе к безумию, могли идти на рожон и почти уже не боялись, только тряслись по привычке и ходили под себя. Человеческого в них оставалось всё меньше.       — Я возьму десять из них и отведу в политический отдел, меня должен будет заменить после Унтершарфюрер Дитрих. Да здравствует режим!       — Да здравствует режим!       Иоганн пальцами показывает на мужчин и того кудрявого парня с девочкой. Те смотрят со страхом и непониманием, но слушаются, когда им на немецком говорят выйти. Идут чуть нестройной шеренгой, а парень, идущий отчего-то первым в этой колонне, сильнее к себе девочку прижимает. Она маленькая, на вид лет пяти, в лёгком платье и тёплых колготках, совсем без обуви. У неё обычные волосы и выглядит она не еврейским ребёнком. Бессмертных пытается понять, является ли она дочерью парня, но не может. Заключённые молчат, озираются на безжизненное место, а именно таким Аушвиц III и является. Травы и растительности практически нет, вокруг пустота и бараки, где-то чуть дальше завод, на котором большей части из них придётся работать за мизерную порцию еды раз в какое-то время. Иоганн честно не знал, насколько часто их тут кормят, ему не докладывали о подобном.       Кудрявый еврейский парень улыбается, чуть хитро прищурившись, будто пытается выведать обстановку, может, планирует напасть на Шарфюрера? Но тот идёт беззаботно практически, и вряд ли он смог бы провернуть это с ребёнком на руках, потому Бессмертных выдыхает спокойно.       В бараке, в котором находится «Политический отдел», во много раз лучше, чем в том, в котором они были до этого. Тут есть свет, чисто и добротная мебель. В импровизированной архивной сидит Вольфганг с маленькими очками, разбирает документы.       — Вы очень быстро, Шарфюрер.       — Выбрал тех, кто, скорее всего, отправится на завод, а не на смерть. — Бессмертных пожимает плечами и чуть мотает головой. Он почти сутки на ногах и уже устал, его смена заканчивается.       — А девочка? — Старик трогает оправу очков, поправляет их на носу — кудрявый будто сразу понимает, что речь о нём, и поднимает взгляд на мужчин перед ним, чуть сильнее прижимая ребёнка к груди.       — Она бы всё равно проходила эту процедуру, пока не приехал Йозеф.       — Верно.       Бессмертных уважает Вольфганга именно за эту черту — тот не спорит, лишь узнаёт сухие факты, а, если чувствует, что не имеет права знать, молчит и не обращает внимания.       Шарфюрер подходит к еврею и чуть толкает в плечо, ближе к столу.       — Имя? — У старика ломаный, но польский: за начало войны он научился говорить те фразы, которые требовала его работа. Сам Вольфганг был из Германии и направлен сюда только потому, что в Первой Мировой войне был удостоен наград и званий, потому сейчас он сидит в относительной безопасности и комфорте.       — Сергей Пешков. — Голос у парня слишком мягкий для немца, как сказал бы отец Иоганна, но звучит хорошо. Ладно и без страха, будто он рапортует тут.       Архивист качает головой утвердительно и начинает искать в бумажках запись о нём, о его преступлении, за которое он сюда попал. Спустя пару минут находит, хмурится, пока читает, и протягивает Бессмертных. «Еврей, участвовал в пацифистском шествии. Зачистка «Nacht und Nebel».       — Хотите номер-то дать? Только ему всё равно нужно будет приписывать две буквы NN — так поступают с жертвами зачистки.       — 28012003NN.       — На двадцать восемь миллионов перешли? Интересно. Такой номер действительно вряд ли ещё существует, так и запишем.       И Сергей Пешков превращается в два восемь ноль один два ноль ноль три эн эн. Иоганну не нравится, но он кивает, пока Вольфганг записывает, и почти физически ощущает тяжесть своего тела.       — Моя смена закончилась, думаю, это оказалось скучнее, чем я ожидал. Удачи, Вольфганг.       Бессмертных снимает фуражку и отходит, смотрит лишь секунду на парня перед собой и видит обычный любопытный взгляд. Не испуганный, не спрятанный в полу, а открытый и детский. В Германии так даже в школе делать нельзя — на сына одного из входящих в высший штаб СС смотрят либо с уважением, либо взгляд в пол потупляют. Он привык.       А к тому, что еврейский заключённый сейчас его разглядывает бесстрашно, — нет.       — Спасибо, хорошо вам отдохнуть, Шарфюрер Бессмертных.       И глаза Сергея Пешкова на это загораются каким-то немыслимым восторгом, будто он мировую тайну узнал. Иоганн находит поведение парня подозрительным и обещает себе за ним следить.       Он уходит из отдела, переводит дыхание и жалеет, что не курит. Говорят, что это снимает стресс.       Но Иоганн справится.

***

      В темноте комнаты, в которой, по сравнению с привычным домом Бессмертных, бедно и скудно, он пытается выкинуть из головы еврея. Потому что этот заключённый привлечёт к себе много бед таким поведением: никто так открыто на эсэсовцев, кроме Красной Армии, смотреть не может. Иоганн знает об этом по рассказам товарищей, которые свои звания и место в «Мёртвой голове» заслужили боями. Они рассказывали о том, как бесстрашно под пули ложатся красивые советские девушки, как молодые парни бьются в рукопашной, если нечем. Кто-то хвастался, что ему мочку уха откусил солдат Красной Армии. Он рассказывал о том, каким нечеловеческим огнём горели глаза противника, как тот не смотрел на преимущество и бился до конца.       Иоганна такие рассказы радуют. Если есть кому остановить это безобразие — это хорошо.       Но тут у людей нет шанса. Они изнемождённые голодом и работой, у них нет сил передвигать ногами после смен, а так смотреть на Шарфюрера — практически оскорбление.       Перед сном Бессмертных надеется, что у кудрявого хватит ума смотреть так только на него. Он его убивать не собирается.

***

      Шарфюрера будит Дитрих очередным докладом: говорит о том, что Йозеф прибудет через неделю, но татуировщик Лале раньше, потому что у первого много работы в Аушвиц I, а у второго тут.       — Это не могло подождать начала моей смены? — Бессмертных раздражён: ему снилась довоенная Польша, бабушка Фрея и тёплые объятия дедушки. А рассказы Дитриха возвращают его в ту самую ненавистную реальность, в которой он палач, в которой из-за трусости раз за разом чужую судьбу вершит, пускает жизни, как песочные часы, сквозь воронку. Только если песочные часы механизм сам себе обратный — ты можешь перевернуть их, и песок побежит назад, — то с людьми так не бывает.       — Очень извиняюсь, что поднимаю вас в ваш выходной, но только вы можете отобрать тех, кто уже завтра пойдёт на завод. Они не могут просто быть тут все. У нас пока нет столько места.       — Я понял, хорошо, сейчас приду, в каком они бараке?       — В одиннадцатом, Шарфюрер. — Дитрих, сняв фуражку с кокардой на ней, удаляется.       На улице сухо, пахнет гарью от завода и всё так же без солнца. Но Бессмертных этот воздух вдыхает так, будто он самый чистый, потому что в бараках он во много раз хуже. Кислый запах фекалий, мочи и испражнений уже не бьёт по изнеженному носу, но от долгого нахождения в таких комнатах Иоганну становится тошно. Первое время он блевал после получаса в бараках с заключёнными — сейчас уже нет.       «Человек, скотина такая, может привыкнуть ко всему», — слышал Иоганн от дедушки. Тот тогда сказал, что это Достоевский, но в итоге ни в одной из книг впоследствии мальчик этого не нашёл.       Бессмертных согласен с тем, что он скотина, что привыкает, что, может, однажды сердце его зачерствеет до такой степени, что и не сможет он больше сострадать и жалеть. Иоганн этого боится.       Ровно настолько же, насколько и хочет, когда ночами ревёт в подушку после смен, на которых видит чужую мучительную смерть.       Но это освобождение от моральных страданий — непозволительная роскошь для него, и он её не получит. Как бы того ни хотел.       В барак заходит и видит Дитриха, который чуть клюёт носом, вероятно, тоже плохо спит. У Дитриха почти седые волосы, но выглядит это благородно. Иоганн даже пару раз спрашивал о том, не альбинизм ли это, на что Унтершарфюрер скупо отвечал, что поседел от войны. Как и многие. Только этот белый цвет волос был красивым, в отличие от грязно серого у Вольфганга.       Иоганн седеть не боится. Он отражение своё старается не видеть: пугается мешков под глазами и того, каким бесстрастным его лицо выглядит. Будто ничего не происходит. Его волосы не выглядят седыми — с детства они набрали тот цвет ржи, который так привлекал нацистское внимание своей «чистотой и правильностью». Если бы это не было очередным доказательством того, что он чистокровный ариец, Бессмертных давно бы срезал их, потому что смотреть на них не мог.       Люди набиты в этой затхлой комнате, многим не хватило «койки», и они сидят на полу уже в противной робе. Бессмертных-младший не понимает, почему эта роба в полосочку выглядит клеткой в его глазах, и хмурится. Каждый раз. Теперь, за время отсутствия Шарфюрера, у заключённых появились те самые винкеля на левой стороне, «на сердце». Тканевые треугольнички разных цветов, пришитые неаккуратными стежками на грубую ткань рубашки.       Иоганн глазами по людям проходит, взглядом находя Сергея Пешкова. У эсэсовца всегда было плохо с числами, и запомнить тот номер, который сам же дал кудрявому парню, он пока не мог. На груди еврея была та самая «позорная жёлтая лилия». Два треугольника внахлёст создавали звезду Давида, а под ней номер «два восемь ноль один два ноль ноль три эн эн». «Имя», которое он ему дал.       На груди, а как только татуировщик Лале приедет, то и на коже.       Дитрих наконец-то на него внимание обращает, делает приветственный жест и чуть наклоняет голову в знак уважения. Бессмертных лишь приветственным жестом ограничивается.       — Мне нужно просто произнести вслух очевидные вещи? — Иоганн не понимает, почему это не может пройти без него, и бросает эту фразу, не глядя на Унтершарфюрера.       — Получается, что так, — чуть пожимает плечами, понимая, что претензия не совсем к нему.       — Женщин не трогать — их в любом случае переведут в Аушвиц II: тут нет женского барака, — мужчин в возрасте от четырнадцати до сорока — на завод, если они не калеки. Стариков и детей младше также до приезда Йозефа Менгеле не трогать. Желательно перевести в отдельный барак, но это как получится. Всё ясно? — смотрит наконец-то в глаза Дитриху, который чуть кивает головой.       — Тут, кстати, не все взяты во время операции «Ночь и туман» — по предписанию сказано отвести их в отдельные комнаты.       — У нас сейчас имеются отдельные комнаты?       — Никак нет.       — Значит, нет возможности. Будем следовать уставу, как только она появится.       По сути, работа Шарфюрера завершена. У него ночная смена, обход бараков, и всё это будет через каких-то жалких шесть часов, за время которых он хотел бы поспать, но Иоганн остаётся смотреть на цугангов. Скорее, на Сергея Пешкова, который пытается оторвать кусок от своей робы и перевязать мужчине, что вчера получил кнутом, рану. Но ткань рубашки и длинных штанов слишком плотная — Бессмертных её сравнивает с материалом, из которого делают мешки для картошки. Такая ткань не греет — только раздражает кожу, впивается.       Унтершарфюрер зевает, прислоняется к пыльной стене своим серым кителем, который выглядит чуть проще того, в каком сейчас Иоганн. Их разница не столь велика, не так много ступеней рангов между ними, штандартов, но Бессмертных сейчас здесь самое высокопоставленное лицо. Временно. Потому что никому не нравится, что таким огромным заведением, как Аушвиц III, заведует человек, что ни разу в бою не был, как сказал отец: «Для того, кто даже женщину ещё не знал, — это подарок».       Иоганн о таком не просил. Но он справится.       Наблюдать за безуспешными стараниями Сергея ему горько — он не сможет такую ткань порвать, не изрезав себе ноги, пока тянет её. Терпение Бессмертных теряет, нервно подходит к сидящему на полу еврею и достаёт припрятанный нож — отрезает у застывшего парня лоскут ткани со штанины — все замолкают, следят за тем, что делает Шарфюрер. Иоганн не знает, представляют ли заключенные здесь его реальный уровень, и надеется, что нет. Почти молится на это.       Лишь на секунду позволяет поднять взгляд от ноги на лицо парня и видит то, как тот дышит чуть дёргано и краснеет щеками. Тут, в Аушвице III Моновиц, никто, на его память, не краснел. Бледнели, синели и замертво падали. Испражнялись от страха, но не краснели. Улыбается.       Говорит тихо на польском, но знает наверняка, что все и так слышат.       — Спасибо.       Бессмертных кивает резко, чуть откидывает ткань от себя и встаёт, отходя к Дитриху, но, видя его заинтересованный взгляд, собирается ретироваться.       — И зачем?       Слышит уже выходя из барака голос Унтершарфюрера и сам будто краснеет на свои опрометчивые действия. Переживает, что это заметно, что то, что он сделал, скомпрометирует его и его имя, но делает вдох-выдох, понимает, что его знает только Дитрих, а он его подчинённый. Всё хорошо.       Ровно настолько шатко хорошо, насколько может быть во время войны. Никак.       Шарфюрер идёт есть, хотя голода давно не испытывает. Но понимает, что не может такую роскошь, как отказаться от еды, позволить. Не в месте, где все готовы убить и умереть за еду. Потому он ест кашу, ест хлеб, старается не думать о вкусе еды, потому что кто угодно потеряет голову даже от такой. Пьёт чистую, в отличие от заключенных, воду и собирается. На смену. Ночную.       Он обходит бараки, в одном из которых снова умер человек от истощения. Он вздыхает, прикрывает глаза и думает о том, что хочет перестать жалеть тут каждого. Что сходит с ума. Но рядом с трупом уже сидит заключённый, который точно не в себе: начинает пытаться жевать твёрдую кожу руки, и Бессмертных кривится. Другой эсэсовец бьёт кнутом по чужом лицу — Иоганн замирает и жмурится, слыша только этот скулёж, но заключённый отползает от трупа, и Бессмертных видит линию из мочи, что тянется за ним, пока тот передвигается.       Эсэсовец рангом ниже уже не звереет — говорит, что нужно сообщить о трупе, и называет номер. Иоганн кивает, снова будто сталью наливаясь, записывает на клочке бумаги номер и суёт в нагрудный карман на рубашке, уходит из этого барака, теряется, хочет остаться на улице. Ночью там не так гнетуще: он не видит дым от завода, не слышит выстрелы — только ветер. Редкие вскрики и завывания глушит северный ветер, который пыль жжёной травы поднимает в воздух, и Иоганн всё же давится.       Берёт себя в руки, буквально, трогает ладонями горящее лицо. Его ладони на контрасте кажутся ледяными, и Бессмертных считает, что он болен. Что что-то с ним не так. Будто он один в аду среди сумасшедших, или наоборот. Это он сумасшедший, а остальные здоровые. И та реальность, в которой он живёт, и есть единственно правильная. А он нет.       Он доходит до одиннадцатого барака и заходит медленно — не влетает, как обычно это происходит. Конрад спит на посту, но Бессмертных его за это не винит, отрешённо смотрит на всех тех, кто лежит на койках, и снова натыкается, будто невольно, на Пешкова. Тот всё ещё на полу, сидит на коленях, а голова его лежит на койке, которую занимает та самая девочка, с которой еврей с самого начала возится. У него лицо блаженно-расслабленное, он чуть сопит, и Иоганн позволяет себе вольность подойти поближе, посмотреть на чужое лицо. Только стоит Бессмертных подойти буквально на метр, еврей просыпается, чуть моргает растерянно и смотрит на Бессмертных удивлённо.       Шарфюрер тоже смотрит удивлённо и потерянно, но старается жёсткое лицо сделать, для вида. Но у Сергея, который, вероятно, не может не удивлять и не отличаться от остальных, на него другие планы.       — Спасибо, — повторяет фразу, сказанную сегодня на польском, теперь уже на мягком немецком, и Иоганн теряется. Выпадает из реальности, осознавая, что тот, скорее всего, знает немецкий и понимает то, что всё это время Шарфюрер говорил. Что он, собственно, Шарфюрер.       — Ты знаешь немецкий, — также шепчет Бессмертных, не вкладывая достаточно вопросительной интонации, отчего это звучит как утверждение.       — И твоё имя, — лукаво улыбается еврей, и Иоганн больше в психическом здоровье парня не уверен. Он говорит с Шарфюрером. С верхушкой всего Аушвиц III Моновиц.       — И моё имя, — как болванчик повторяет растерянный Бессмертных, озираясь по сторонам, смотря, все ли спят, не проснулся ли Конрад.       — Могу я узнать полное? — играя с огнём, спрашивает Сергей, и Иоганн поражается тому, насколько он смелый или глупый.       — Иоганн Бессмертных моё имя. — Шарфюрер говорит так тихо, но в голове стоит звон от нереальности ситуации, и он считает, что кричит в темноте.       — Приятно познакомиться. — Заключённый протягивает руку, но, видя, что она в пыли, вытирает о не менее пыльную робу. И улыбается.       Шарфюрер кивает ему, не улыбается в ответ лишь потому, что лицо его в таком ужасе, в каком, наверное, никогда не было. С ним так по-простому говорили только соседские польские дети, когда он рос у бабушки и дедушки. А это заключённый Аушвица, который знает, что он Шарфюрер.       Иоганн уходит, снова лишь кивает, уже десятый раз чувствует себя глупцом, потому что это уже странно. То, как ведёт себя Сергей Пешков, и то, как на него реагирует Бессмертных, странно.       Странно и то, с какими ощущениями он покидает барак. Там затхло, там так же пыльно, но туда хочется вернуться. Будто что-то там от других сотен таких же отличается. Иоганн неглупый, он знает, что, а потому не возвращается.       Обход заканчивает, устало потирает шею и надеется, что сможет уснуть спокойно, но, возвращаясь в свою комнату, может только заставить себя поесть. Он лежит добрые два часа с закрытыми глазами, и в голове крутится Сергей, который сказал «приятно познакомиться». Он перед глазами видит чужую искреннюю улыбку и думает, что так же не может уже. Не умеет. Встаёт перед зеркалом, что прямо над рукомойником висит, пыльное. Иоганн протирает его платком, тут же застирывая в воде, и смотрит на своё отражение, пока мокрая тряпка усложняет уход воды в слив.       На него оттуда глядит всё тот же Бессмертных-младший, «сын своего отца», с лицом безэмоциональным, а если Иоганн постарается, то жестоким. Шарфюрер касается уголка губ, тянет его вверх, будто улыбку делает, и злится. Это глупо. Так вести себя в его положении глупо. Он пытается улыбнуться губами сам, используя лишь мышцы лица и уши, и уголки губ-ниточек ползут вверх. Иоганн почти отшатывается, краснеет. Он не знал, что у него двигаются уши, когда он улыбается. Шарфюрер смеётся истерически, когда вспоминает, что он забыл сообщить о ещё одном покойнике.       И больше не улыбается.       Одевается, выходит и идёт по уже светлой территории Аушвица, когда слышит крики. Так кричат только новоприбывшие. Иоганн уверенно идёт в сторону одиннадцатого барака, минует «Политический отдел», куда — делает пометку себе в голове — всё же должен зайти.       Логика его не подводит: чем ближе он к тому самому бараку, тем громче крики. Немецкие, польские и просто женские.       — Да здравствует режим! — кричит он громче всего балагана, резко врываясь в помещение.       — Да здравствует режим! — отвечает и делает приветственный жест Конрад, тут же кнут из руки выбрасывая, вставая почти как струна натянутая.       Шарфюрер оглядывает людей и видит Сергея, который смотрит зло на Конрада, однако, замечая Иоганна, чуть расслабляется, но виду при всех не подаёт. «Значит неглупый», — думает про себя Бессмертных, но переводит взгляд на Роттенфюрера, который дышит загнанно, будто бежал.        — Что произошло? — Голос полон того железа, из которого сейчас льют на заводах танки.       — Это отребьё отказывается стричься, сопротивляется, Шарфюрер Бессмертных!       — Не повышать голос, рапортуй так, как положено.       — Два восемь ноль один два ноль ноль три эн эн оказывает сопротивление регламентированной процедуре, — злится, но от адреналина выдаёт как на духу Конрад.       — Понял.       Бессмертных не знает, не умеет объяснять и говорить, но ему что-то подсказывает: сто раз объясни сейчас он Пешкову, что «волосы отрастут, ты просто не высовывайся», — тот не поймёт. Он выглядит как самый упрямый человек, которого Иоганн только знает в своей жизни, а он знает своего отца.       Потому Шарфюрер подходит, будто проглатывает сто таких лезвий, которыми должны были еврея обрить, и хватает того за кудри, заставляя закинуть голову и смотреть прямо ему в глаза, шипит:       — Если этот скот хочет как вшивая псина ходить, я дам ему такую волю.       И разжимает кулак с ещё мягкими кудрями, отстраняется. Смотрит на поражённого Конрада, отходит чуть дальше, оглядывая Сергея с ног до головы. Тот стоит так, будто на него только что воды ведро вылили: дышит загнанно — так, как не дышал, когда его Роттенфюрер хлестал по ногам. Иоганн их только сейчас замечает — кровоподтёки — и порванную ткань и так «укороченных» его стараниями штанов. Сжимает челюсти, старается хождение желваков остановить и успокоиться самому.       Пешков дыхание выравнивает и не смотрит на него зло, но говорит, чуть на визг срываясь:       — Вам же так надо показать, что я еврей, так оставьте мне волосы, — говорит на польском, вероятно, не для Бессмертных, но тот улыбается ему криво, надеясь, что это не выглядит смешно.       По лицу Конрада видно, что улыбка у него получилась плохая, скорее оскал — тот тянется за кнутом, но Бессмертных пинает его дальше, кивает Сергею, со стороны же будто никому и всем сразу.       — Делай так, как я сказал, — говорит Иоганн, руку на плечо Роттенфюрера кладя, и удаляется.       Он чертовски устал, но каждый раз в этом бараке чувствует, будто дышит легче. Легче, чем на улице, легче, чем в любом другом, легче, чем дышал у себя дома в Германии.       В комнате он валится спать почти тут же, лишь стягивая китель с фуражкой.

***

      — Шарфюрер Бессмертных, приехал татуировщик. — Голос Дитриха из-за двери вместе со стуком будят его.       Все товарищи знают, что к Дитриху Иоганн относится терпимее всех. Меньше кричит, меньше спорит, слушает и соглашается. Потому всю информацию ему старается говорить Унтершарфюрер.       — И что мне с этим делать? — вставая, надевая китель, поправляя пятернёй волосы и натягивая фуражку, говорит он через дверь.       — Его встретить нужно, поговорить.       — Пусть ждёт, скоро буду, отправь его в «Политический отдел» пока. — Иоганн планирует поесть хоть что-то. Он ест чаще всего раз в день, иногда два. Больше всего скучает по спокойному сну.        — Будет сделано.       По стуку чужих сапог понимает, что Дитрих ушёл, и чуть ли не воет, когда вспоминает, что не сообщил о покойнике тогда. Он, пока ест очередную кашу из крупы, думает о том, что впервые у него что-то не получается идеально, но обещает себе, что справится.       Он справится.       В «Политическом отделе» его встречает Вольфганг, старик скупо кивает, и Иоганн благодарен и на этом. Видит в углу на стуле очень щуплого мужчину, на котором, кажется, одежда висит. Она простая, почти гражданская, и голова наголо бритая. Выглядит как заключённый, только цвет лица чуть здоровее.       — Да здравствует режим! — делает приветственный жест мужчина, замечая его, встаёт, и Бессмертных снова отмечает про себя то, насколько он худой. Ростом почти с самого эсэсовца.       — Да здравствует режим, Шарфюрер Бессмертных, — жест делает нехотя, смотрит на мужчину перед собой и как он всё больше трястись начинает, — твоё имя?       — Людвиг Эйзенберг, Лале.       — Не разглядывайте его так, он бывший заключённый, — поднимая от документации голову, говорит Вольфганг. Бессмертых на это чуть приподнимает брови в вопросе. — Его в ассистенты взял Пепан, обучил ремеслу — вот он теперь второй татуировщик.       — Теперь второй, но единственный, — чуть тихо подаёт голос Лале, и Шарфюрер на него смотрит с непониманием.       — Он?..       — Не знаю, мне не говорят, — и губу поджимает, уводит взгляд.       — Тебе нужно будет сделать клеймение у новоприбывших — их не так много, женщинам и детям мы пока не считаем нужным это делать. За тобой же чуть позже приедет Йозеф? — Лале кивает, всё так же на Шарфюрера не глядя. — Значит там и решите, будете ли вы клеймить остальных тут же или уже в другом месте. Пойдём, что тебе нужно для этого? — Бессмертных никогда не видел, как происходит клеймение, — это всё ещё прерогатива Аушвиц I.       — У меня в чемоданчике есть все инструменты, мне бы два стула…       — Возьмём здесь один, второй в бараке быть должен.       Они идут вместе по площади Аушвица III Моновица: Бессмертных чуть впереди, а Лале сзади своими худыми руками несёт стул и чемоданчик. Шарфюрер видит, что тот идёт тяжело, еле поспевает, а потому шаг замедляет. Хочет было предложить свою помощь, но одёргивает себя, почему-то зная, что её не примут.       В Бараке тихо, люди сидят после смены на заводе никакие. Мокрые и грязные, но живые, и многим этого достаточно. Иоганну же достаточно того, что он видит Сергея, который всё ещё с кудрями, рассказывает польскую сказку девочке. Те, кто не спит, реагируют на вошедших подозрительно, а Пешков, как дурак, улыбается.       — Нам бы чуть отдельную комнату или в коридорчик: люди обычно не любят на такое смотреть, — чешет шею Лале и говорит тихо, чуть не дёргая за рукав Бессмертных, который всё своё внимание на еврее сосредоточил.       — Там есть кладовая, лампадку поджечь и пойдёт?       — Пойдёт.       Иоганн всё же помогает Лале: второй стул, что в бараке стоял для ночных дежурств, приносит в маленькую комнатку сам. Там более пыльно, но окон нет — устроить хоть какое-то проветривание невозможно. На улице уже темнеет, и смысла выходить нет. Потому Бессмертных зажигает керосиновую лампадку, вешает на крючок и смотрит, как комната озаряется. В это время татуировщик на своих ногах располагает чемоданчик, и Шарфюрер идёт за Сергеем. Смотрит тому в глаза и головой показывает, чтобы шёл за ним, и тот слушается.       Заключённый смотрит на всё происходящее чуть подозрительно, но под взглядом Бессмертных садится.       — Дай мне руку, — говорит Лале на немецком, показывая, как парню нужно вытянуть руку. Он закатывает рукав своей рубашки, показывая на предплечье. Заключенный зеркалит действие татуировщика и смотрит на аппарат, состоящий из двойной иглы, почти понимающе.       — Ты обработал иглу? — говорит чуть зло Иоганн, наконец осознавая, что подразумевает татуировка.       — Да-да, могу ещё раз, — и достаёт бутылёк, откупоривает. По комнате разносится запах спирта, пока тот почти полоскает аппарат. Сейчас Бессмертных замечает металлическую кружку с чёрной краской в ней и морщится ещё больше.       — Это ничего, это ты мне этот номер дал, потому это ничего, — скорее для себя, чем для Бессмертных, шепчет Пешков на польском, всё же пугаясь. Иоганн его понимает и почти улыбается, как слышит:       — Не говори так! Хочешь себе ещё один винкель? — зло шепчет на таком же польском Лале, и эсэсовец выпадает. Старается не выдать себя в том, что понимает что-то, только хмурится.       — За гомосексуализм? — улыбается в шутку Сергей и тут же морщится — татуировщик уже начинает под кожу забивать иглу с краской на кончике.       — За него. Это не шутки. Хочешь себе все собрать?       — Ты тоже еврей, хоть и неправильный, — вторит Пешков, моментами подвизгивая, но пытается закрывать на таких моментах рот себе ладонью.       — Я словак обычный.       — Такой же заключённый, — снова утверждает Сергей, в этот раз оказываясь прав.       — Такой же заключённый.       Бессмертных не выдаёт, что понимает, но слушает внимательно. Это то самое преимущество, которое он использует и сейчас так радуется ему. Иоганн взглядом гладит предплечье, на котором начинают цвести цифры, которые он ляпнул однажды, и кровь. Пешков жмурится от лёгкой боли, но сил даже дрыгаться у него нет.       — Откуда ты знаешь про гомосексуализм?       — Человек, который выходил меня, когда я заболел тифом, был обвинён в этом. Он дал мне всё, чтобы я сейчас жил, но был недостаточно осторожен. Этот винкель его сгубил.       — Он был твоей любовью, — понимающе тянет Сергей, отвлекаясь от физической боли, почти полностью переключаясь на разговор.       — Был. Он научил меня делать татуировки, — будто хвастается Лале, но от работы не отрывается и потому лица его не видно. — Это был француз Вивьен.       В голове Бессмертных щёлкает, что он говорит о Пепане. О первом татуировщике Аушвиц. Они пытаются говорить что-то ещё, но Иоганн считает, что его молчание уже подозрительно, а потому грубо отрезает:       — Прекратить разговоры на языке, который я не понимаю. Откуда ты знаешь его? — уже к Лале обращаясь, спрашивает.       — Научился, я много языков знаю, — пищит и голову в плечи вжимает, добивая цифры, начиная бить буквы.       Иоганн тянется посмотреть ближе, стараясь не загораживать головой свет. Кривой номер цветёт на руке Пешкова, небольшие подтёки крови заставляют руку выглядеть совсем уж плохо, и Бессмертных кривится. Это результат его слабости. Надпись опухает, краснеет без крови вокруг, и Шарфюрера впервые тянет блевать за столько времени. Но он держится, чуть мутнеет-зеленеет, но терпит так же, как Сергей сейчас терпит нанесение татуировки.       Лале заканчивает, тянется протереть пыльным платком кровь, но Иоганн не даёт, за плечо вытягивая Сергея из чужих рук. Он планировал оставить заключённого помогать Лале, но не хочет. Пусть татуировщик сам разбирается — он уверен, в Аушвиц I с ним не особо нянчатся.       Пешков молчит и идёт за Шарфюрером, выходит на улицу. Там уже темно, снова та погода, которую Бессмертных любит и ценит. Он не видит всей той серости, всё черно-синее, не видно дыма. Он вдыхает воздух полной грудью и сейчас ему дышать легко. Даже на улице. Сергей, видимо, также наслаждается моментом, чуть глаза прикрывая. Только у Иоганна другие планы — он за руку берёт его и тянет за барак, в слепую зону.       — Сильно больно? — говорит на немецком, почти в полный голос, потому что его не услышат. Они одни.       — Спасибо, — и улыбается.       — Ответь на вопрос. — Шарфюрер чуть нажимает и за плечи хватает. Он себя винит так, будто самолично это клеймо набил. Будто это Пешков в его руках дрожал добрые полчаса.       — Терпимо, что ты хочешь услышать? — Сергей вмиг старше выглядит, улыбается по-доброму, право, будто эсэсовец идиот.       — Что тебе больно и ты меня ненавидишь за это.       — Я тебя не ненавижу, спасибо за кудри, — и тянет одну завитушку вниз, отчего она пружинит обратно, щекоча щёку Сергея. Эсэсовец прослеживает её путь, фиксируется только на нём.       — Ты должен — это то, что сделал бы нормальный человек. — Бессмертных наконец-то отпускает чужие плечи, чуть отходит и рассматривает еврея так открыто.       — Ты оставил мои кудри, и это не твоя война, — говорит так, будто понимает, будто знает, что он вообще несёт. Заключённый аккуратно кладёт ладонь на грудь Шарфюрера, отчего у того сердце заходится. — Ты этого не хочешь.       — Но делаю изо дня в день.       — Мы много чего делаем, чтобы жить, не правда ли? Могу ли я винить того, кто улыбается мне искренне? — Пешков в подтверждение своих слов действительно улыбается. Так же искренне, как всё сейчас говорит.       И Бессмертных почти воет от того, что не заслуживает этого. Прощения, отпущения, того, что за сто замков в сердце похоронено давно. Он видит, как Сергей трясётся, похоже, от холода, смотрит на его голые ноги в ранах, и всё, что находится сделать, — накинуть на его плечи свой китель.       — Я грязный, — говорит заключенный, чуть отводя взгляд, но за китель, накинутый на плечи, хватается.       — Я тоже.       Бессмертных о другом, и Сергей его понимает, чуть качает головой, но улыбается. И Иоганн снова пытается улыбнуться в ответ, чувствуя, как уши подскакивают, тут же краснеет и отворачивается.       — Не скрывай! Это так… необычно? — Будто подбирая слова, Сергей его разворачивает к себе.       — Я нечасто улыбаюсь — не могу привыкнуть.       Бессмертных чувствует себя тем мальчиком из сада с лилиями бабушки Фрейи и снова улыбается. Потому что солнечная и зелёная Польша, хлеб из пекарни, улыбки семьи и соседских детей подкупали его так же, как Сергей сейчас. Будто заключённый эсэсовца одним своим присутствием возвращает домой.       — У тебя красивая улыбка.       — У тебя тоже.       Они стоят в тишине, смотрят в глаза друг друга, потому что больше некуда. Шарфюрер думает о том, что Сергей Пешков стоит босиком на колкой траве, и снова винит себя, как слышит урчание чужого живота.       — Как давно ты ел? — Бессмертных в момент понимает, что тот, скорее всего, не ел с самого приезда сюда. Он не уверен, но никогда не слышал о том, чтобы заключённых кормили. Если тем и давали сухой паёк, это давалось на барак. Много ли наешься с одной булки хлеба, когда вас двадцать человек?       — Не знаю, не думаю, что вспомню, — говорит это просто совсем, как будничный факт.       — Я покормлю тебя в следующий раз, — обещает, начинает думать о том, что пора возвращаться, снимает с чужих плеч китель, надевает на себя и идёт в сторону барака, слыша, как за ним плетётся Сергей.       — Это будет нечестно.       — Сергей, если у меня есть возможность покормить тебя — я это сделаю.       И у Пешкова то ли нет сил препираться, то ли он удивлён тем, что Иоганн его по имени назвал, но он всё же замолкает и заходит в барак вместе с Бессмертных — тот делает вид, будто вталкивает его. После истории о несчастном Вивьене Пепан, тот ещё больше боится потерять себя. Почему-то Шарфюреру хочется верить, что он с Сергеем сможет вместе из войны выйти. Такое же возможно?       К себе возвращается эсэсовец в комнату, чувствует запах пота от своего кителя и не снимает, ложится спать в нём.

***

      Когда Иоганн всё же просыпается и возвращает контроль над телом, уже вечереет. Его ночная смена. Он чувствует себя отдохнувшим, хоть и давно не засекает, сколько часов спит или не спит. Для него есть расписание только: смена — нет смены. Он ест суп, плюётся рыбьими костями, но доедает. Свой хлеб берёт с собой, заворачивая в платок, и набирает полную фляжку воды.       Он настроен покормить Пешкова, чего бы ему это ни стоило.       Проходит мимо «Политического отдела» и снова ругается на себя в голове. Опять вылетело назвать номер покойника. Он бумажку, на которой записал его, держит в нагрудном кармане на рубашке и каждый раз забывает. Обещает, что обязательно в следующий раз скажет об этом Вольфгангу.       В одиннадцатом бараке тихо и, на удивление, на посту никого нет. Заключённые спят, а Сергей, будто снова издеваясь над ним, спит на полу, уже полностью сидя бёдрами на нём. На бетоне.       Иоганн подходит к нему — тот не просыпается, дышит тяжело и отрывисто. «Устал», — думает про себя Бессмертных, напоминая, что работа Пешкова сейчас во много раз сложнее той, которую изнеженный эсэсовец делает каждый день. Он гладит чуть более спутанные кудри, и Сергей просыпается, улыбается ему почти тут же, вытягивая шею, и давит на ладонь, как кот, мол, «погладь». Бессмертных гладит, улыбается, но всё же зовёт с собой выйти хотя бы в коридор. Вести его на улицу с голыми ногами не хочется. Пешков мнётся, нога на ногу наступает, и он чуть ойкает. Раны у него выглядят неважно.       — Я принёс еду. — Бессмертных видит, как взгляд у парня загорается, как тот ждать начинает. В этом что-то животное, не столько человеческое, и Иоганну больно. Он не хочет единственного нормального терять.       Шарфюрер достаёт хлеб и отдаёт его парню перед ним — тот откусывает его жадно, не жует, глотает сразу, будто отберут. Давится, и Иоганн протягивает ему фляжку с водой. Спустя минуту нет ни крошки, а Сергей выглядит довольным до жути.       — Спасибо.       Бессмертных хлопает его по плечу, смотрит на розовеющие щёки и чувствует себя так, будто на месте. Не полностью, правда, но вот он тут, с заключённым, стоит в темноте и радуется тому, что тот улыбается.       — Хочешь расскажу, как я сюда попал?       И Шарфюрер кивает, слушая рассказ о том, как Сергей Пешков кричал пацифистские лозунги на улице, за что его скрутили и отправили почти пешком до Аушвиц III. Еврей моментами с шёпота переходит на что-то громче, и Иоганн его одёргивает, чуть шипит, но гладит чужие кудри. Пешков рассказывает эмоционально, как-то переходит на истории о детстве, рассказывает, что был пару раз в Германии, что язык знает от того, что очень любит читать книги в оригинале, и Иоганн поражается ему. Как много тот говорит, как рассказывает о Гёте, какой мягкий у него немецкий.       Но тут Сергея рвёт. Он блюёт на пол непереваренным хлебом и желудочным соком, скрючиваясь. Иоганн узнаёт, что может рвать от голода.       Пешков выглядит ошарашенным и разочарованным — он ищет взгляд эсэсовца и почти боится.       Бессмертных пугается того, каким виноватым выглядит Сергей, пугается того, что парня рвёт от хлеба, и не знает, что делать и за что браться первым.       — Всё хорошо, успокойся, всё хорошо, — начинает как мантру читать, прижимает испуганного парня к себе и ерошит волосы.       — Я всё уберу, — шепчет, но в ответ обнимает крепко, утыкается в чужой китель, держится, чтобы не зареветь. От стыда, страха, позора и усталости.       Иоганн не позволяет, сам убирает чужие рвотные массы своим кителем, чтобы никто из его товарищей не узнал, что кто-то ел. Чтобы никого не пытал. Он на прощание ещё раз гладит Пешкова по голове и несёт в руках грязную одежду, в которой блевота источает кислый запах, от которого обычно Бессмертных тянуло блевать тоже. Но он, не меняясь в лице, заходит в свою комнату и бросает китель в рукомойник. Смывает следы, не морщится, будто на автомате. Вешает китель на вешалку от парадной формы, из-за чего та бесформенным мешком лежит на полке, и, ложась спать, жалеет лишь о том, что теперь на кителе не будет запаха Сергея.

***

      Дитрих будит Иоганна очередным отчётом об обходе, говорит о количестве трупов, которых стало отчего-то больше, чем обычно, и удаляется. Передаёт ещё то, что нужно будет принять пост от Конрада, которому нужно вернуться в город, и что тот барак передаёт на других. Бессмертных кивает, спросонья не совсем понимая, о чём речь, ест кашу на автомате и надевает свой мокрый китель, идёт принимать барак.       Конрад курит на улице, смотрит куда-то в небо, и Иоганна это не трогает. Ни мечтательный взгляд, ни чужая отстранённость.       — Да здравствует режим! — говорит громко и резко настолько, чтобы испугать эсэсовца — тот действительно дёргается, но зеркалит весь ритуал приветствия.       — Да здравствует режим!       — В городе не хватает людей? — Иоганн интересуется чисто для какого-то приличия, совершенно не понимая, зачем здесь происходят какие-то ритуалы.       — Именно, наших разбили, большие потери, — и так же в небо смотрит, дышит легко, будто и сам рад тому, что уезжает из вроде как спокойного места.       — Ну, удачи, Роттенфюрер.       — Удачи в победе, — как-то философски отвечает, и Шарфюрер решает от него отстать, заходя в барак.       Над той самой девочкой, возле койки которой Сергей спит, навышается мужчина-калека. Он фрикциями вбивается в маленькое тело, хрюкает от удовольствия, трясётся и мерзко хлюпает. Девочка смотрит осоловевшими глазами, не брыкается, по щекам ребёнка лишь ручейки слёз бегут, а Иоганн впервые видит такое зверство среди заключенных. Среди тех, кто, вроде как, ещё в себе. У девочки стянуты штанишки, и эсэсовец почти видит подтёки крови на койке. Он достаёт револьвер и стреляет в спину, смотря на то, как мужчина на ребёнка под ним оседает совсем, укладывается, полностью весом своего тела придавливая. У Бессмертных трясутся руки, он сам почти садится на бетон, хватаясь за голову, сталкивая фуражку. В барак забегает Конрад, услышавший звук выстрела, смотрит на Шарфюрера и теряется, стреляя контрольными в мужчину, боясь, что тот что-то сделал с эсэсовцем. На хрипы ребёнка никто не обращает внимания, пока она задыхается под мёртвым телом.       В себя приходит Бессмертных уже к ночи, когда идёт в барак, из которого его Дитрих забрал. Он не помнит, что делал те часы, о чём думал, но сейчас всё, чего ему хочется, — увидеть Сергея. И он видит его — тот сидит в отдалении, почти под дверью у входа, и содрогается в рыданиях, тихих, таких, которые часовые на постах не увидят. Иоганн к нему садится, совершенно на то, как его одежда после будет выглядеть, забивая. Он пытается отнять руки от чужого лица, но Пешков не хочет, чтобы эсэсовец его слабость видел.       Иоганн не спрашивает «что случилось», потому что Сергей в праве рыдать даже и без определённой причины — он заключённый, он работает и редко ест, он устал. Но Бессмертных мерзкую причину чужих слёз знает и от того лишь спрашивает:       — Это твоя дочка?       — Нет, Софа просто обычная девочка, она попала по ошибке, она невиновна… — Он шепчет, сдерживает рыдания и икает, трясётся совсем.       — Мне жаль. Я не знаю, что сказать ещё, кроме бесконечного «мне жаль». — Иоганн притягивает парня в свои объятия, вслушиваясь, как тот сипит.       — Тут нечего больше сказать, тут никак… Нечего…       И Бессмертных мысленно на это кивает, пытается убаюкать в руках Пешкова так же, как мама, начинает покачиваться и целует в макушку. Кудри отдают едким запахом, впитавшимся в поры, но Иоганн будто не чувствует этого. Не чувствует, как волосы жёсткими становятся, как от них пахнет мочой и потом, потому что в бараках так пахнет везде. Он начинает полушёпотом петь колыбельную, которую пела ему мама:       — Schlaf' ein, schlaf' ein, schlaf' ein, Du gähnst schon, komm' kuschel' dich ein. Ich sing' dir noch ein Lied, Ich freu' mich so, dass es dich gibt. Ich wünsch' dir eine gute Nacht Wir seh'n uns wenn wieder die Sonne lacht. Schlaf' ein, schlaf' ein, schlaf' ein, Wir lieben dich schlaf jetzt ein. Wir lieben dich schlaf jetzt ein.       Он поёт её дважды, чуть запинается, моментами, лишь губами двигает в чужую макушку, старается чужие хрипы заглушить рукой, пока Сергей полностью не засыпает у него в объятиях, пока сон не забирает его в пустоту, в которой нет боли утраты и ужаса от осознания того, что это делают, вроде как, те, кто должен быть за тебя. Бессмертных не верующий, наверное, но молится, чтобы сон у Пешкова был сладким, чтобы что-то хорошее оставалось у него.       Если для этого ему нужно поверить в Бога, даже если этот Бог еврейский — он сделает.       И он справится.

***

      Дни сменяют друг друга, и Шарфюрер спит всё меньше. Бегает по баракам, осмотры, прибывшие, а в то время, в которое должен спать, ходит к Сергею. Дитрих позволяет себе уколоть словами в том, что ещё чуть-чуть, и тот будет выглядеть так же, как их заключённые, но Бессмертных отмахивается и прикрикивает, чтобы тот занимался своим делом.       Дитрих и занимается, готовясь к приезду Йозефа, отбирая, по его мнению, самых сильных и выносливых для опытов врача. Письмо с такой просьбой он получил от Мергеле, но передал его в руки Унтершарфюрера Лале.       Он вписывает всех тех, кто действительно держится, потому что так ему сказано.       Он слушается.       И вписывает.

***

      Когда Шарфюрер в очередную ночь приходит в одиннадцатый барак, он улыбается. Даже если не спал уже несколько суток, если много чего упускает из виду, и Дитрих пытается его отчитывать.       Сергей на него смотрит голодно, не контролирует этого, потому что на «контроль» тоже силы тратятся. Иоганн в это время старается Пешкова вытаскивать из общей комнаты, выводить в служебную, чуть умывать лицо и раны на ногах. Они гноятся, Иоганн до войны чуть-чуть о медицине читал и боится, что это пойдёт по крови выше. Почти просто знает это.       Сегодня ариец видит, что Сергея он не уведёт, потому что грудь у него вздымается тяжело, потому что он слышит его не сразу. Иоганн кормит парня, отламывая хлеб по чуть-чуть, сминает в кашицу, потому что заключённый, как бы ни держался, почти звереет от еды, не жуёт, проглатывает. Бессмертных обещает, что придумает, как принести парню бульон, чтобы тот ел что-то жидкое, что-то, что будет проще усваиваться.       Сергей пытается улыбнуться, тратя чуть больше сил, тут же ржаным хлебом их восполняя. Сергей сильный, каждый раз про себя отмечает Иоганн и придерживает голову, чтобы тот пил. Эсэсовец и этот процесс контролирует, чтобы парень в его руках не захлебнулся, чтобы не набил живот водой. Иоганна от нужды всё контролировать почти трясёт, но, если от этого жизнь Сергея зависит, потерпит.       — Знаешь, как твоё имя на моём языке звучать будет? — шепчет бледными губами заключённый, чуть глаза прикрывая.       — Как? — так же тихо вторит Иоганн, поправляя поредевшие кудри, которые всё больше на проволоку смахивают — ту самую, под напряжением — тронешь и умрёшь.       Только заключённые знают, что до заветного металла добраться — это рай и подарок. Обычно они не доходили до неё — часовые, как коршуны, свою жертву отстреливали тут же. «Пойти на проволоку» — подарок.       У Сергея такого не будет — у него на груди из винкелей звезда шестиконечная Давида.       Он руку Иоганна на эту жёлтую лилию тянет, кладёт на неё, чтобы тот чувствовал, как заполошно его сердце бьётся.       — Иван.       И Иоганн в голове это Иван смакует, оно кажется ему наконец-то правильно мягким, совсем не немецким — таким, каким его имя должно было всегда звучать. Он про себя повторяет несколько раз и радуется почти как ребёнок, а Сергей на его коленях читает эту эмоцию и улыбается в ответ.       — Ванечка, — тянет совсем на польском, и Бессмертных тает. Тянется было губами к чужим, но Пешков его останавливает.       — Я грязный и могу быть заразным.       — Я тоже. — Иоганн не боится, что умрёт, он отчего-то стал оптимистом, прекрасно зная причину.       — Я о другом, тебе такое не надо, — кривит губы, пытается уйти от чужого прикосновения к щеке.       — Мне ты весь нужен, — шепчет Шарфюрер, всё же слушаясь и целуя в лоб.       — Так только покойников целуют, — отмечает Пешков и смеётся, видя, как лицо напротив вытягивается.       — Поцеловать тебя так, как того, кого любят, ты не даёшь. — Он почти играет, флиртует, переживая украденную юность в бараке с запахом мочи. С еврейским политическим заключённым, что жмётся к нему и сдерживает кашель. Бессмертных в это время проходит кончиками пальцев по нечётким цифрам татуировки, думает, какой смысл они будут нести в их обычной жизни.       — Однажды дам, веришь?       — Верю.       Бессмертных не знает, сколько этого ждать, но соглашается. Сколько бы ни пришлось. Он справится.

***

      Его будит Дитрих, когда ему удаётся задремать на час. Потому Бессмертных, злой, открывает дверь, почти ударяя по лицу Унтершарфюрера, который отшатывается от него.       — Шарфюрер, прибыл Йозеф Менгеле, он осмотрит заключённых и подаст списки тех, кто уедет с ним.       — Я понял, услышал тебя.       — Простите за беспокойство, — впервые лепечет Дитрих, действительно пугаясь Иоганна.       — Прощаю, — и дверью хлопает.       Шарфюрер за это время забыл, что Йозеф вообще существует. Он пару раз пересекался с Лале, который слонялся туда-сюда без дела, и это единственное, что о том, что Мергеле вообще сюда приедет, напоминало. Бессмертных злится на недосып, на ожидание встречи с этим неприятным человеком, на Дитриха. Он злится на всё сразу, и это передаётся настроением всем вокруг него.       Он ест, умывается и смотрит в зеркале на то, как его лицо осунулось, только почему-то всё равно чувствует себя лучше, чем раньше. У Бессмертных много дел, обход, он должен придумать, как накормить Сергея супом, как незаметно обработать его раны на ногах… Шарфюрер совсем забывается, забывает о том, что он управляющий, что в его обязанности входит такое количество документации, что и не сосчитать. Он в голове крутит мысль о том, как хочет прямо сейчас послушать что-то от Пешкова, но собирается с моральными силами и идёт на обход. Встречает в одном из бараков Лале с Йозефом.       Менгеле смотрит отвратительно сально на татуировщика, трогает его за обтянутую кожей щёку, и даже из другого конца барака Бессмертных слышит мерзкий шёпот:       — Однажды, Лале, я доберусь и до тебя, — и улыбается, замечая зрителя их сцены.       Йозеф отходит от трясущегося парня, смотрит на Шарфюрера без страха, совершенно не считая, что его застали за чем-то непристойным.       — Да здравствует режим, Шарфюрер Бессмертных. — Врач говорит это вальяжно — не так, как делает Дитрих, проникаясь уважением, не так, как это делает Конрад, скрипя от недовольства, но со страхом. Йозеф чувствует свою исключительную власть, являясь единственным врачом всего комплекса Аушвиц, и никогда не гнушается этим пользоваться.       — Да здравствует режим, Йозеф Менгеле. — Иоганн делает приветственное движение, и на губах не расцветает улыбка — он скалится, подходит чуть ближе. — Осмотрели ли вы прибывших?       — Только закончили с Лале этим заниматься. По правде говоря, список тех, кого я заберу завтра с собой, я уже успел отдать Дитриху — он должен отнести его в «Политический отдел». У вас тут чудненько, жаль только ваш отец так редко справляется о вас. — Методы воздействия у Йозефа просты — надавить на больное, на то, что известно. На Иоганне после взросления с эмоционально холодным отцом такое не работает, но Мергеле об этом знать необязательно.       — Если ему не пришла похоронка на сына, не значит ли, что всё хорошо?       — Ваша правда, ваша правда, и всё же… — начинает было Йозеф, прекрасно видя, как Шарфюрер на разговор не настроен.       — Желаю вам удачной поездки, удачи в победе, а меня ждут дела.       И Бессмертных удаляется, идёт в тот самый «Политический отдел», думает, что наконец-то скажет тот самый номер, что хранит у себя в нагрудном кармане, отдаст Вольфгангу. Он каждый раз забывает о нём, будто не время.       В бараке отдела всё так же тихо, только Вольфганг внимательно подшивает дела тех, кто уже завтра покинет Аушвиц III Моновиц с Йозефом Менгеле. Шарфюрер ограничивается кивком головы с архивистом, подходит к столу и берёт тот самый список. Видит, что это почерк Дитриха, читает десять номеров, какие-то вычеркнуты, какие-то обведены — по обведённым он понимает, что это те, кого врач выбрал. Подтвердил предложение Дитриха, если быть точным.       Он читает медленно, доходит до третьего номера: «Два восемь ноль один два ноль ноль три эн эн» Обведённое.       С печатью врача Аушвица внизу.       Бессмертных держится, лишь тремором рук выдавая тот ужас, который в нём. У него в висках стучит кровь, пульс отбивает набат Бухенвальда в его сердце, и на мгновение ему кажется, что он теряет возможность дышать.       Потому что Йозеф Менгеле выбрал Сергея Пешкова.       Потому что завтра врач Аушвица отнимет его у Шарфюрера.       — Что-то случилось, Шарфюрер Бессмертных? — спрашивает Вольфганг, замечая состояние парня.       Только Иоганн ему не отвечает, быстро покидает здание и совсем не свойственно ему бежит по территории. Он держит фуражку, слышит только своё сердце в груди и почти ревёт. Сжимает челюсти до спазма, не слышит даже того, как скрипит зубами. Он бежит до одиннадцатого барака, в котором Пешков должен отдыхать после смены. Сергей, которого завтра увезут на опыты. Жуткие.       Йозеф Менгеле — тот человек, который заслуживает смерти больше всех. От начала и до конца сейчас Иоганн винит его, проклинает и клянёт. Он кричит на Бога, на того самого, которому молился о добрых снах для Сергея, на того самого, в которого его бабушка Фрея верила, на того самого, который его самого, душу Иоганна, не спас.       Он залетает в барак, ударяет дверью и почти будит всех тех, кто отдыхает. Заключённые смотрят на него боязливо, вжимаются в койки и жмурят глаза, делают вид, что спят. Кто-то от страха испражняется тут же, и Бессмертных это понимает по свежему кислому запаху. Ему страшно так же, как и им. Он вздёргивает спящего Пешкова за плечо, тянет на выход, за барак, пока парень еле ноги переставляет. Шарфюрер притягивает к себе в объятия заключённого, чувствуя колючие кудри на щеке, и плачет. От бессилия. Он ничего не может сделать против первого и единственного врача Аушвица.       — Тебя выбрал Йозеф Менгель, Сергей, тебя завтра увезут на опыты, я не знаю, как это остановить, — тараторит, отстраняя чуть Пешков от себя, чтобы заглянуть в его усталые и почти безжизненные глаза. Заключённый замечает это и почти рефлексом улыбается.       — Я знаю, так мне Лале и сказал сегодня. — Он говорит это спокойно совершенно, но что-то в этом выдаёт неискренность. Впервые за всё время Пешков ему врёт.       — И ты спокойно!.. — и осекается, потому что, что Сергей должен сделать? Бессмертных рычит сквозь сжатые зубы, снова прижимаясь к парню, вцепляется в его кудри, и Иоганну почти кажется, что они режут его кожу.       — Иоганн, ты ведь можешь напоследок выполнить одну мою просьбу? Пообещай, что выполнишь? — Бессмертных чувствует в голосе рядом слёзы, страх, то, как мягкий немецкий дрожит на языке заключённого.       — Я правда, я всё для тебя…       — Пообещай, — настаивает Сергей, чуть сжимает жёсткий китель на лопатках у Иоганна, лицом утыкаясь в чужое плечо.       — Обещаю, что бы это ни было, я… — Заключённый отстраняется, заглядывает в глаза эсэсовца, и Шарфюрер видит слёзы.       — Убей меня сам.       — Что ты, да как я! Да как я могу! — Иоганн дёргает за плечи Пешкова, а тот, как болванчик, шатается в его руках, совсем обессиленный. Сергей плачет, почти навзрыд, не так, как плакал от Софы.       — Лучше это будешь ты, чем он. Я не выдержу, я не могу наложить на себя руки, — и пальцами дрожащими показывает на лилию Давида на своей груди. — Меня не простят.       — А меня? Как я себя прощу?! — Бессмертных начинает плакать вместе с заключённым, теряется, когда тот за ножом Шарфюрера тянется, вкладывает в его ладони.       — Я тебя прощу, я прощаю тебя, и он, он тоже тебя простит, потому что ты выполняешь мою волю, потому что ты спаситель мой. — Сергей держит своими трясущимися осунувшимися ладонями нож в руках у Бессмертных, замком накрывая чужие. — Пожалуйста, Ваня, — и улыбается. Искренне.       Шарфюрер хватается за нож чуть крепче, собирается аккуратно выпутать его из чужих рук, как Сергей целует его в губы — так, как обещал, прижимаясь к нему всем телом.       На холодный металл звездой Давида насаживаясь.       У Иоганна в ушах стоит писк, он слышит хрип Сергея, чуть не отшатываясь, но смиряясь, принимая, прижимает его к себе лишь сильнее. Перед глазами Бессмертных, кроме расплывчатой темноты, больше ничего нет, он сильнее вжимается в тело, что по чуть-чуть расслабляется. У Шарфюрера серый китель окрашивается багровым, но он ощущает это лишь по теплоте чужой крови. У эсэсовца подгибаются ноги, он падает на колени, на ту самую жжёную траву, и плачет навзрыд, не сдерживаясь. Он, как заведённый, качается с чужим телом на руках, зажмурив глаза, и кричит.       Громко, как воют матери от похоронки, как кричат, когда просят о спасении. Он кричит как раненый зверь.

***

      Дитрих находит его по крику, разразившему весь Аушвиц III Моновиц. Он на слух находит направление, бежит туда, боится, что что-то произошло. Не думает, что увидит своего Шарфюрера там.       Шарфюрер сидит на траве и в руках качает еврейского заключённого. Иоганн Бессмертных плачет и шепчет что-то на польском, отчего Дитрих не разбирает. Он пытается оттянуть своего начальника от трупа, на что получает:       — Это ты! Это ты написал этот список, ты забрал его у меня уже, не забирай же сейчас!       И Унтершарфюрер отшатывается. Садится также рядом на землю, смотрит непонимающе.       Пока Иоганн Бессмертных, «сын своего отца», баюкает в своих руках заключённого, шепча строки маминой колыбельной. «Мы увидимся, когда взойдёт солнце. Засыпай, засыпай, засыпай.»

***

      Вольфганг не смотрит на вошедшего, потирает свои очки платком. Он работает сверх меры, пока Йозеф здесь. Потому что ему надо подшивать много дел, вычёркивать, вписывать. Он поднимает взгляд, когда чувствует металлический запах, что напоминает ему о битвах Первой Мировой.       Перед ним стоит Шарфюрер Бессмертных, сжимающий в кровавой ладони что-то. Вольфганг было подрывается — вдруг Иоганн ранен, — но тот безжизненно мотает головой, кладёт бумажку с чьим-то номер на стол.       — Умер. От истощения. Давно. Забыл передать.       Вольфганг кивает, боится такого скрипящего голоса Шарфюрера.       — Два восемь ноль один два ноль ноль эн эн умер. От моих рук. Покушение и непослушание.       Иоганн разворачивается, идёт на негнущихся ногах, а архивист смотрит ему вслед, всё так же ошарашенно.       Только свет мигает в «Политическом отделе», когда Вольфганг своё сердце пытается выровнять. Он устал.

***

      Шарфюрера Бессмертных отстраняют через месяц от должности руководящего Аушвиц III Моновиц, ставя на его место Гауптштурмфюрера СС Генриха Шварца. Немолодой мужчина к зиме застраивает территорию так, что баракам не видно конца. Моновиц становится вторым по величине концентрационным лагерем в Польше. Иоганн Бессмертных становится часовым, редко выходит из своей комнаты, если этого не требует смена, помогает архивисту Вольфгангу и молится. Каждый день молится за то, чтобы Сергей Пешков был там, где лучше.       Иоганн всё чаще в голове крутит имя Иван в голове, обращается к себе только так, а потому шарахается, когда слышит своё настоящее.       К концу Второй Мировой победой Советского Союза он седеет полностью. Избегает трибунал, потому что на него нет дел, отсиживает трибунал против своего отца, Фридриха Бессмертных, и позволяет себе разбить руки в кровь после того, как узнаёт, что Йозеф бежал из страны.       Избежал законного наказания за мучения стольких душ.       Его мать много плачет, уговаривает его жениться и находит ему немку Эмили. У неё тёмные, почти чёрные волосы — она признаётся, что поседела после войны и красит их. Эмили добрая, открытая, на свадьбе Бессмертных лишь целует её руку, вызывая умиление гостей и матери, а его супруга лишь краснеет.       Спят они в разных комнатах. Бессмертных не жалуется, когда в первую брачную ночь девушка сбивчиво объясняет, что ещё не готова, что боится, и Иоганн не настаивает. Уходит спать на диван — в их небольшой квартире в Берлине всего две комнаты, одна из которых спальня, которую заняла его жена.       Лишь спустя время она признаётся, что никогда не сможет иметь детей. Эмили при взятии Берлина изнасиловали. Она понесла от красноармейца и сделала подпольно аборт. Детей она иметь не сможет. Она плачет, извиняется, что обманула Иоганна, но он лишь обнимает девушку, говоря, что это неважно.       Его устраивает сбивчиво ублажать себя ночью после работы в Министерстве, вспоминая чужую улыбку. Он молится каждый раз, чтобы там его мальчику было хорошо.       Он живёт со своей женой как с подругой, слушая о том, как красиво отстроили мост, как здорово цветут цветы в клумбах у соседей, и сажает с ней белые лилии. Они прихотливые, противные, и Иоганн тратит много времени, чтобы они всегда стояли. Ему нравится. Хотя Эмили пару раз кривится на их запах, но, видя, как её муж может ночью стоять и гладить их, замолкает. Им всем есть, что скрывать.       В Берлине открывается тату-салон, и Иоганн идёт туда, платит баснословные деньги за татуировку. Идентичную той, что была на предплечье Пешкова. Мастер не похож на Лале, а салон на затхлую каморку — там чисто, светло и ему предлагают выпить кофе. Он отказывается, сосредотачиваясь на процессе. Татуировка получается ровной, заживает не так долго и практически не болит. Бессмертных хотел бы почувствовать ту же боль, что испытывал парень, но не может. Он мечтательно гладит зажившие буквы и цифры, надеясь, что это не просто так. Что они значат больше, чем просто номер. Хотя бы для него.       Пару раз Иоганн встречается с Дитрихом, когда тот предлагает. Бывший Унтершарфюрер сбивчиво извиняется, на что Бессмертных отмахивается. Это ничего не меняет, и он не злится. Дитрих был тем, кто спас в ту ночь Иоганна, заставил сделать всё так, как надо. Об одном жалеет Бессмертных, что так никогда и не узнает, где лежит тело Сергея. Теперь у них двоих — у Дитриха и Иоганна — один цвет волос — белый пепел, истлевшая сигарета, накрахмаленные чистые бинты.       Бессмертных получает письмо от Лале и срывается вместе с женой в Чехословакию. Он говорит ей о том, что это туристическая поездка, но та чувствует, что что-то не так, только вида не подаёт. Гуляет по социалистическим улицам, смотрит на другую моду и пробует кислородный коктейль. Иоганн же встречается с Лале, который улыбается ему и машет издалека. Тот выглядит всё таким же худым, но на щеках есть тот самый здоровый румянец, а губы не синюшно белые.       — От чего бежишь? — почти тут же спрашивает Бессмертных. Лале в письме кратко изложил, что вместе со своей супругой перебирается куда-то подальше, потому что он теперь и тут преступник.       — Отправил деньги за открытие Израильского государства. — Иоганн не выдаёт, насколько он поражается силе этого человека и как его сердце заходится от этих слов.       — Тебе помочь с чем-то?       — Да нет, мы с Гитой собираемся сегодня же отсюда тронуться, я, вроде как, сбежал из тюрьмы. — Лале улыбается, и Иоганн счастлив, что кто-то после войны может улыбаться так.       — Я рад, что ты оправился после Вивьена, — признаётся в том давнем, о чём раньше говорить было нельзя.       — Ты знаешь?.. — Лале пытается вспомнить, откуда бы он мог, но не может. Большая часть его памяти будто стёрлась — он не помнит почти ничего из того, что происходило, особенно в первые годы. — Он не был моим любовником, не думай так. Он был просто чистой души человек, его обвинили незаслуженно, лишь бы убрать.       — Но он был твоей любовью, — повторяет чужую фразу Бессмертных и смотрит, как лицо Лале вытягивается. От чувства дежавю.       — Был, и я безмерно ему благодарен, но он, как и любой другой, хотел, чтобы человек жил дальше. И я живу. — Лале разводит руками, чувствуя лишь тёплую грусть от всего этого. — А ты? Ты справился? — Бывший татуировщик не говорит, что видел ту сцену, что слышал, как Дитрих долго успокаивал Шарфюрера, как лишь на рассвете мужчина смог встать и пойти в «Политический отдел», отпустив окоченевший труп заключённого.       — Да, — врёт Бессмертных, но улыбается, когда смотрит, как две женщины идут к ним.       Сейчас нет, но, может, когда-нибудь. Он справится.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.