///
Кейске приводит его домой через неделю после одежды, пропахшей костром, и перепачканных в саже лиц. Приходит — и говорит, запыхавшийся, что не смог раньше только потому, что мама наказала. Кейске хватает его руку, и Казуторе этот жест никак не удается прочитать. — Она спросила, что я опять делал, понимаешь, — жалуется он по дороге, и голос его рокотал обидой так, что у Казуторы в области шеи рождались мурашки. — Не мог же я соврать? Казутора моргает, не говорит, что ложь это то, что хранит семью и тебя от ударов линейкой — до подкожных туманностей и скоплений шрамов-трещин в Млечном Пути рук. Космос их квартиры тихий, там не существует исключений даже для взорвавшихся звезд, так что нет, Кейске, я не понимаю, как и зачем ты с матерью, со всеми, со мной говоришь. Не делай вид, что ждал меня у тех автоматов. Пожалуйста, следуй правилам игры, молчи. Но Кейске громкий — даже в жестах, и Казутору его звук пробирает до кости. — Ничего не будет, если мы придем? — он раскапывает уроки вежливости в попытках сказать, что он ничтожество, в попытках донести, что он — позор, и позорит их перед другими людьми. — Все-таки всего неделя прошла. — Не всего, а уже, — говорит Кейске возмущенно. — Ты вообще на чьей стороне? Казутора молча сжимает его ладонь. Мама Кейске оказывается женщиной сильно моложе его матери. У нее острые черты лица, колкая клыкастая улыбка и глаза, полные пугающих солнечных вспышек. Кейске смотрит на нее отражением, высекая из пугающих глаз искры, и Казутора пытается стать тишиной, чтобы не мешать их диалогу, их странному сражению — одинаковыми хмурыми лицами, изгибами кожи в этом громком и сложном языке. Она хмыкает, ломая линию губ. — Что я тебе говорила? Кейске упрямо вскидывает голову. — Мам! — Знаешь что, — она почти рычит. Казутора чувствует, как от ее позы, и жестов, и голоса дрожь катится по плечам почти судорогой, и он делает шаг к двери, спотыкается, смотрит испуганно, когда ловит чужой взгляд, но раствориться в пространстве не получается, здесь слышен каждый его звук, а страх перед взрослыми точно не то, чему Казутора может позволить так громко звенеть в воздухе. Показывать страх, пока тебя бьют, это плохо, это значит, что мы издеваемся над тобой, делаем больно, Казутора, понимаешь? Шлепок, — не дергайся. Разве мне весело, Казутора, смотри, Господи, в глаза, когда я с тобой говорю. Шлепок, — молчи. Это воспитание, Казутора, мне самому неприятно, так что в твоих интересах меня больше не вынуждать. Казутора видит маму Кейске в первый раз, и он не знает, как нужно молчать в системе ее планет, и чем легко ее, незнакомую взрослую, раздражить. Она хмурится еще больше, крепко хватает его за плечо. — Эй, с тобой все хорошо? Казутора широко раскрывает глаза и дергается, смотрит на Кейске, — он почему-то зеркалит его взгляд. — Мам, — дрогнувшим голосом. — Мам, ты его напугала? — Откуда мне знать, что происходит с твоим другом, — она хмыкает. — Ты знаешь его домашний телефон? Внутри Казуторы назревает термоядерный взрыв. — Нет, — он шепчет. — Не звоните. Отец сегодня дома. Не надо. Когда мать Кейске убирает руку, Казутора, кажется, снова начинает дышать, хотя вспышки в ее глазах по-прежнему угрожают вырваться наружу и его сжечь. — Отведи его в комнату. Я принесу воды. В тот день Казутора узнал, что даже такой громкий и сильный человек, как Кейске, умеет бояться. Страх сглаживал его черты, делал даже голос не таким рокочущим-грозным, и он звучал мягко и обволакивающе, когда предлагал посмотреть телевизор на кухне, говорил, что мама точно не будет против, а в комнате, вообще-то, грязно, мама тогда ругалась на него из-за этого, ну же. Тогда Казутора согласился с его враньем, позволил посадить себя на диван, как безвольную куклу, потому что никакого сопротивления сильным людям, сопротивление — туманность, которой никогда не стать звездой, и от людей ее придется прятать. Маму Кейске звали Реко. Она сказала, что Казутора всегда может приходить к ним домой. — Конечно, с условием, что никакого бардака здесь не будет. Казутора не говорит, что бардак тоже — будущая туманность меж скоплением звезд, и, даже красивую, получать новую он совершенно не хочет. Казутора просто кивает. — И еще, — Реко оборачивается, прежде чем зайти в свою комнату. — Если что-то случиться, ты можешь мне рассказать. Я не буду тебя трогать. Кейске держит ладонь на его бедре, обещая быть — рядом, вдвоем, и воздух почти искрит от его улыбки. Тогда Казутора согласился и с ее враньем — тоже.///
С друзьями Кейске они сталкиваются случайно. Реко ворчала на них весь день, говорила, что нормальные дети не должны есть по две порции за раз, а потом все-таки сослала в магазин, чтобы они купили продукты, и, ну, как они могли ее ослушаться, когда летний вечер и ветерок звали на улицу, и Солнце больше не жгло, игнорируемое космическим пространством квартир и его грудной клетки. К тому времени они с Кейске исследовали его комнату, город и друг друга уже несколько месяцев, и Кейске научил его смеяться так, что болели щеки и живот, что сознание размывалось вместе со временем, и время вне космоса, оказывается, действительно было — оно диктовало правило мелочно, высчитывая часы до стука Кейске в дверь, или — в окно, или — прямо в тяжелеющее сердце. Мир учился как будто дышать — вместе с ним, и Казутора правда, правда готов был терпеть ради этих моментов новые туманности, разливающиеся даже на щеке, особенно если теперь от отца он научился сбегать, а Реко примет, Реко, вообще-то, дает почти ласковый подзатыльник Кейске, чтобы он быстрее нес постельное белье для Казуторы, даже если он приходит почти что в ночи. Реко, вообще-то, готовила хуже мамы. Казутура, вообще-то, так хочет спросить, была ли мама хоть когда-то на его стороне. Но в пространстве космоса не существует звука. Улица теперь, открытая Кейске с новой стороны, приятно оглушает. Он почти не обращает внимание на звук, раздающийся из-за спины. — Эй, Баджи! Но Кейске оборачивается, тянет этот свой оскал так, что солнечные вспышки поражают что-то внутри самого Казуторы. — Знакомься, — тянет Кейске, скалится только больше. — Дракен и Майки. Мои друзья. — А… — Казутора обводит глазами парня, выше него на целую голову. — Да, они наши одногодки, — Кейске закатывает глаза. — Не смотри на Дракена. На самом деле он такой же долбоеб, как Майки. В ответ на возмущение с чужой стороны он только смеется, уворачивается из-под руки, которая хочет потянуть его за волосы, и смех Кейске, конечно, звенит — эхом в воздухе, эхом в его голове. Майки несет какую-то околесицу про борьбу, когда тянет руку для пожатия, а Кейске под боком только улыбается, всем телом говорит: меня или с ними, или никак. Смотреть на него, такого теплого и счастливого, сводящего мосты, было просто больно — так Солнце слепит неразумные глаза, почти безразличное к тебе, такому невероятно маленькому, ничтожному существу, зависящему от его тепла. Кейске был человеком, который заводил людей раз и навсегда, отнимая внимание, вписывая в свою жизнь, вписывая в пространство любимых районов этих больших и страшных космических городов, укрывающих исполинские звезды. Казутора, конечно, протягивает руку Майки в ответ. Казутора, конечно, согласен на слишком многое. Солнце внутри Кейске? Пожалуйста, гори.///
Дело в том, что Кейске поступал так всегда. Приходил — и забирал человека с концами, и не было будто прошлого Казуторы, будто Кейске подчинил весь мир, всю жизнь, все время-пространство себе одному, как будто пространство хоть когда-то в этом мире существовало. Мама сказкой перед сном ему, ребенку, говорила: — В космосе всегда тихо. Звук в вакууме не распространяется, милый, знаешь? Просто бесконечные, бесконечные световые годы пространства, а вокруг — страшная тишина. Голос мамы тогда дробился, и это все еще было лучше, чем слышать мяукающие звуки по ночам, а на утро видеть на ее плечах россыпи межзвездной пыли и след от руки, синеющий настоящей туманностью. Внутри Казуторы, где-то глубже кожи и мышц, разливалась черная дыра. Она забирала солнечный свет из кухни, забирала движения мамы, ее прикосновения, воспоминания, слова — любой звук и действие, которое в этих комнатах было таинством — сотворением Вселенной под кожей людей. Дело в том, что Кейске всегда так поступал — не спрашивал разрешения, прежде чем вдохнуть в него жизнь — пожаром, шипением резины, взрывом того, что сотворило миры. Казутора смотрит на кожу под подушечками пальцев почти завороженно, когда очерчивает шрамы-рубцы. — А этот откуда? Кейске отрывается от телевизора, моргает, смотря прямо в его глаза. Он хмурится. — Майки потащил нас в закрытую школу, — он фырчит. — А там охранники были. Ну мы и побежали, чтобы не получить пизды. Мало того, что поцарапался, так еще и куртку порвал. В итоге все равно от мамы огреб. Казутора всматривается в его глаза, пытаясь найти следы туманностей, но там только искры — честностью такой, что Казутору всего пробирает. Он выдыхает. Дело в том, что Кейске всегда так поступал, а дыра внутри Казуторы нуждалась в заполнении искренностью, вниманием, жестами, чужой необъятностью и красотой. Кейске двенадцать. Казутора думает, что он даже не представляет, насколько красивым выглядит, когда эти искры сыпятся у него из глаз, зажигая его тусклый мир и краденное Солнце. Казутора думает о том, как замирает его сердце, хотя он даже не видит отцовской руки, летящей в его сторону. — Эй. Кейске двенадцать, и он совершенно точно не знает, что делает, когда смотрит на него, на его губы, прикусывая свою, — много раз он, наверно, резал язык о собственные клыки. — Казутора, — тянет Кейске. — А плохо будет, если я захочу тебя поцеловать? Он ведет по коже пальцем. Кейске мурашки поднимают волоски. — Зачем. Поцелуи — это то, что оставляет на тебе страшный след, это приказ на молчание, подчинение и смерть. Поцелуями в туманностях прячут звезды, хочется ему сказать. — Зачем? — Кейске выглядит так, будто думает об этом в первый раз. — Потому что хочу. — Вот так просто? Так просто, хочется сказать Казуторе, не сотворяются даже миры. — Да, — у Кейске на щеках расцветают облака. — Так что?.. — Целуй, — тихим выдохом. Он смотрит в его глаза, проверяет, есть ли подвох. Но Кейске тянется к его лицу — клевком в губы. В тот день Казутора узнал, что черные дыры умеют не только заполняться, но и умирать. Это почти как магия — процесс, обращенный вспять новым таинством, который жжется на коже так же, как удар, но еще он — загорается, и загорает Казутору изнутри. Он как будто снова — сверхновая, ребенок, не задыхающийся от чужой тоски. Кейске вдыхает в него воздух, и легкие распирает от нового Солнца, зарождающегося где-то внутри, и Казутору самого распирает от ужасного желания подарить в ответ звезды, кометы, метеоритные дожди — лишь бы высечь из Кейске новые вспышки. — У меня есть идея, — шепчет Казутора в его губы, когда дышать становится нечем; он улыбается. — Подарок Майки. Что думаешь? Дышать нечем, и Казутора смотрит в чужие глаза, ловит их сияние, завороженный, думает, мог ли Кейске воздухом вытолкнуть вакуум, пришедший из космоса его груди. Но тишины не происходит. Кейске говорит: — Я в деле. Казутора тянется к ему, наблюдая за реакцией, и целует. Кейске мурлычет почти, и звук этот в атмосфере Земли распространяется, дрожь проходит по каждой клетке тела, наполняет их теплом. Он забывает, что Солнце умеет неразумных детей слепить. Но Казутора уже взрослый. Так просто он не сгорит.///
Голова от силы пощечины откидывается, но возвращать ее в нормальное положение Казутора почему-то все равно не торопится. Перед глазами — блики от полицейских машин и фонаря брата Майки, солнечные вспышки страха, слезами проливающиеся в чужих глазах. Щека горит. Руки не трясет — он до сих пор чувствует вес лома, который прибивает его к земле, душит так же, как металлический запах крови, осевший в легких. — А я знаю, — отец шипит, швыряет журналы со столика на пол; где-то за пределами галактики вскрикивает мама. — Ты просто хочешь меня закопать, да? Я знаю, это твой очередной бестолковый протест. Я про таких, как ты, все знаю. Ублюдки, которые мстят родителям, хотя мы… Казутора думает только о том, как голос отца нарушает страшную космическую тишину, как он, возомнивший себя, кажется, богом, рушит Вселенную, создает туманности на нем и маме, решая перевернуть всю звездную карту, вписать в границы его тела новые звезды и млечные пути шрамами, обнаженными венами. — Ты меня, блять, даже не слушаешь?! — отец визжит. Вакуум квартиры-космоса легко раскалывается звоном разбитой вазы — у отца рука в осколках и крови, а Казутора просто смотрит на него из-под забрал-предплечий, как будто этот кокон может защитить его от Взрыва. Мама оказывается рядом с отцом быстрее, чем Казутора осмеливается поднять голову. Ее лицо перекошено страхом, и руки дрожат, конечно, они дрожат, и Казутору перекашивает тоже — от этих тихих звуков-просьб все остановить, прекратить бессмысленную ссору, шепотом пролитым Тора, милый, просто извинись и зачем же вы так, ну же, мы одна семья. Она прикладывает ткань к порезам, смотрит на чужие руки так, как никогда не смотрела на его разбитые колени и содранные кулаки, как никогда не смотрела на туманности на своей коже, на эти скопления подделочных звезд, состоящих из пыли, и газа, и страшной, страшной лжи, спрятанной за мягкостью звуков из спальни. Казутора чувствует, как горло царапает термоядерный взрыв, как пространство внутри расширяется до размеров Вселенной, и Солнце, хрупкое ядро, которое Кейске создавал в нем словами, жестами, поцелуями — это Солнце сжимается, коллапсирует. Солнце сжимается, а Казутору будто выжигает изнутри. Разбитую коленку можно прикрыть штанами, Тора, — сказала как-то мама. Она смотрела в точку на стене, игнорируя туманность, обхватывающую ее предплечье, вытесняющую инородный телесный цвет. Папу таким беспокоить просто нельзя. Он юрист у нас, ты же знаешь, — мягкой улыбкой. Ты же знаешь, ничего не должно его отвлекать. Или — портить внешний вид. Или — сбивать с пути становления богом. Тора? Не ломай и отцу жизнь. — Ты не имеешь никакого права попасть в тюрьму, пока юридически ты — мой сын, — отец эти слова почти выплевывает; Казутору от пульсации бесконечной Вселенной воротит. — Значит, поступим так. Я добиваюсь для тебя исправительной школы, мы друг друга понимаем. Я не хочу от тебя никаких, блять, проблем. Казутора смотрит на него, как через стекло телескопа. Мам, а в других галактиках есть жизнь? — Он все понял, милый. Мам, а что происходит, когда взрывается звезда? — Я на это надеюсь. Это страшно, Тора. Потому что возникает черная дыра.