[Hungry for strays, hungry for life.]
1.
рождение агрессии
— Ходил утром в университет? У Майки сегодня хорошее настроение. Он разлёгся на мягком диване, ворочается под двухслойной мембраной из пледа и тоненького одеяла, и долго-долго нежится, потираясь аметистовой щекою о своё плечо. Такое часто с ним случается, так что после долгого вечернего сна тело возмутительно хорошо размякает, вдоволь напитавшись соками депрессивного маринада. Всё почти как у скорых покойников: уходит рваная горячность с его лица, конечности приобретают нездоровую грациозность движений, стекленеют глаза, со временем исчезает даже надобность дышать. Чересчур хорошо становится. Спокойно. В такую погоду и подавно: за окном моросит лёгкий дождь и дует холодный ветер, режущий по оголившимся лопаткам и пояснице немного металлической остротою. Но ему долго не отвечают. Ворочаются только рядышком под левым боком и протягивают клубничный леденец, который до этого времени, наверняка, пылился где-то в закромах скрипучего дивана или карамельного сердца. Майки не берёт его — смотрит. Сопит, хлопает ресницами, и губы у него едва дрожат, а пшеничные волосы извиваются в змейки — крадутся прямиком в слёзные железы, но ему на них всё равно, он не убирает их, потому что зачарован своей любовью, ослеп ею, и быть может, даже очень из-за этого потерян. Не в аду тревожности, не в астрале и не в себе. Майки, по правде говоря, даже не совсем потерян: его потеряли. Бросили несчастного в неправильную экосистему, которая заведемо была создана для сверхпрекрасных людей, и вот, теперь мир вокруг него внезапно вертится уголком ядрёного Эдема, к которому Майки, к его похуистичному «оказывается», никогда не был подготовлен. Манджиро даже никогда не сможет его запомнить — Эдем этот, край восточный, обетованный, пусть и с радостью согласился бы умереть прямо сейчас и прямо здесь, пребывая в никому, кроме себя, неизвестном эйфорическом прозрении. Потому что по венам его будто начинает разноситься белый свет. Не горячий и не холодный — просто свет. Озаряющий. Добрый. Майки улыбается: ему нравится смотреть, как для него в нервных потугах пытаются содрать с леденца эту капризную обёртку, разгрызая и зубами, и ногтями. Ему нравится слышать недовольное пыхтение Харучиё, впиваться взглядом в надувшиеся щёки и безрассудно коченеть под морозом любимых глаз. Майки, наверное, влюблён в него. До беспамятства. Безвозвратно. Когда ему снова протягивают эту клубничную сладость, то он вбирает её в себя глубоко, до вторых фаланг, но — вот жаль — любимый не отвечает игривостью. Он устал, хочет спать, поэтому в ответ только нервно размазывает чужую слюну о пижамные штаны и отворачивается на другой бок. — Ходил, — отвечает. — До часу только, но всё равно устал, — заканчивает угрюмо. — И как прошёл день? — поддевает с издёвкой. — Перестань, Майки! — у Харучиё от злости дёргаются ступни. Ему хочется сломать себе ноги, растолочь их в муку и слепить новые, хорошие, из-за которых ему бы больше не хотелось чесаться о кровать, как больной бешенством пёс, но Харучиё быстро успокаивается и даже отвечает: — Акция какая-то проходила, всем конфеты дарили, — а следом вздох, очень тяжёлый, похожий на удушье. — Я тебя раздражаю, — провоцирует Майки любимого. — Завались уже, блять! — подушку, уже больше похожую на набитый медицинской ватой мешок, злобно кидают в сторону, попутно разбивая и старый торшер, стоявший у телевизора. Хотя его всё равно не жалко: им никогда не пользовались. — А я и не спрашивал, — елозит он большим пальцем по пятке Санзу, — я констатировал факт. Почему ты злишься? Ты снова что-то украл, но не хочешь мне об этом рассказывать, потому что считаешь себя дерьмом собачьим? Ещё и лампу, блин, разбил. Санзу держится. Санзу — грёбаная египетская пирамида. Таких чудес света в мире больше нет, лишь он один остался такой совершенный, выверенный божественной рукою, пусть и гниёт Харучиё изнутри страшнейшими ядами и паразитами. А Майки смотрит на него космически отупело. Майки — грёбаный египетский фараон. Это из-за него у Санзу в душе безрассудствуют вонь и смрад. Это его Санзу хоронит в своём бренном теле. — Нехуй было его на стол ставить, если он должен стоять на полу. — Что за акция-то? — День матери. — А… блевотный праздник. И тебе зачем это подарили? — Чтобы я потом передарил. — Кому? Маме? И ты дал леденец мне? Ну и педрила же ты, Хару, слов нет. Харучиё терпеть не может, когда Майки интересуется его прошедшим днём и учтиво-лицемерно забрасывает вопросами: они всегда сначала до приторности добрые, а немного погодя уже готовые вот-вот сорваться на истерики и скандалы. Тема университета очень болезненна для него. Обсуждение с Майки больнее для Харучиё вдвойне, потому что ходит он туда далеко не учиться — подрабатывать. Даже не лаборантом, а уборщиком в свои девятнадцать. Наверное, поэтому задай Майки вопрос «Как сегодня работалось?», Харучиё, не тормозя долго, тут же бы расплакался от, пусть и призрачного, но обидного чувства презрения к себе. У любимых взгляды злые и бурлящие уже при девяносто девяти градусах Цельсия. Хлопают друг на друга рыбьими губищами в порывах начать разговор. Харучиё уверен, что следующей фразой Майки откусит ему руку — Майки же уверен, что Харучиё затопит его своими тинистыми слезами. Потому что у Санзу никого нет. Один только психопат этот, да совсем не милый: угрюмый, колючий, погладишь по нему немного против, так всё дыбом подымается и превращается в пики. Санзу обидно дарить свою любовь Майки. Санзу не хочет. Майки засмеёт улыбкой совсем недоброй.2.
диалоги
— Слушай, а если вколоться твоей кровью вместо героина? — Сдохнешь. — Может, мет? — Сдохнешь. — Бля, Санзик, я знаю, что сдохну, просто… как долго это будет? Умирать. — Хуево долго, Манджик. Молчание. Вспышка. Бац! Харучиё снова под кровяным ударом. — Ебло своё завали! Не зови меня так. — Как скажешь, Майки. Молчание. Темень. Трескаются губы. Зыркающие глаза Манджиро раздражают вращением надувшийся под веком прыщик. Молчание. Темень. Зажгли фонари. — Это же значит, что разницы никакой нет, что с герой, что вместо геры. Нахуя тогда ты так прожигаешься? А? Скажи ж, блин, не тупи. Вколись тогда моей кровью, я ж родной тебе, а ты, бля, с этими шлюхами тут. Молчание. Темень. Фонари перегорели снова. — Нетупинетупинетупинетупинетупи, ты! Блять! Обмудок сраный! — Да. Молчание. Вспышка. Бац! Харучиё ржёт как лошадь. — Эй? Майки? Хочешь посмотреть на рыбку гуппи? — Чё, блять? — Говорю, она на тебя похожа: сральница такая же яркая, как у тебя, когда злишься. — Я — Кои. — Не удивительно. Столько вкладывать и тупить — это про тебя, Майки, только нихуя ты не дракон, и никогда им не станешь, потому что это по эволюционному некорректно: все сначала драконы, а потом уже кои и гуппи всякие. Молчание. Чирк зажигалки. По комнате полетела комета. — Приход у тебя, что ли? — А? Зачем ты о Боге начал говорить? — Чё? Это не я, это он сам начал в тебе говорить, если у тебя галлюны по нему начались. — Да? — Видишь? Боже говорит, что ты скоро откинешься. Откинься со мной лучше. Мной. Да? Это не комета. Это комар. Она укусила Санзу за сердце. Майки чмокнул поверх неё крестиком. — Эй, Санзик? — Чего тебе, Манджик? — Какая у тебя там группа крови? — Мозг не еби себе, нехуй сувать туда, куда не надо то, что не надо. — Бля. Давай тогда рот в рот, что ли. — Чего? — У тебя бабочка рядом? Хорошие бабочки купаются в пыльце, но эта злая — напивается солью и кровью. — Ты такой драматичный, охуеваю. — Что ещё тебе не нравится? — Леденцы с бабочками. — Не нравятся? — Нравятся… просто это неправильно. — Почему? — Ты делаешь хорошее аморальным, а аморальное — хорошим. — Нигилизм нынче в моде. — А был бы таким умным человеком. Врачом. Я бы даже приходил к тебе на сеансы. — Не смог бы. — Смог бы. Ты всё равно меня не знаешь, я тебя — тоже. Можно. Наверное. Майки не любит ролевые, но сейчас он счастливо играет с Санзу в будущее. Потерянное, правда, будущее. — Эй... почему ты ушёл из университета? — Что? Я не уходил. Я же сегодня был. До часу. — Да. Ты был до часу. А потом превратился в монстра. — Перестань, Майки! — Да, ладно тебе, подумаешь. Ты давно превратился, кого стесняешься-то? Меня, что ли? Ты серьёзно? — Майки. — Зачем ты перестал ходить на курсы, Харучиё? — Просто не хочу. — Но в шарагу саму идти ты же продолжаешь. Почему? — Перестань, пожалуйста. — Почему? — Майки. — Улыбнись тогда для меня, Харучиё. — Что? — Я хочу знать, что у тебя всё хорошо. Улыбнись. Пожалуйста. — Эй… эй-еей! — М? — Давай поспим, пожалуйста. — Хорошо. — Вместе поспим, Хару. — Да. — Не засыпай никогда без меня, пожалуйста. Ты, блять, слышишь? — Да, я же смотрю на тебя, Манджи. Не буду. Давай. — Мне страшно, знаешь. — Мне тоже. — Из-за меня, да? — Больше нет. Просто… так страшно выходить, знаешь? — Откуда? — Ото всюду. Из себя, из ума, из утробы, из этого дома. Я не хочу больше никуда вытекать. — М? Заходи тогда в меня, не смущайся. Я тебя никогда не выгоню. Не выпущу. Обещаю тебе, — недоговаривает Майки «любимый». Майки не договаривает «любимый» ни сегодня, Майки не договаривает «любимый» ни завтра, ни послезавтра. У него амнезия, он тяжело болен. Санзу знает об этом очень хорошо, потому что Санзу — его личная сиделка, еженочно терпящая душевные помои Майки, и убирающая всё это нравственное непотребство за ним уже целую вечность. Майки расскажет Санзу про себя, что он — больной ублюдок, и Санзу его поцелует. Санзу расскажет Майки про него, что он — просто сломанный герой, и Майки заплачет на его плече.