Когда умер мой кот

NC-17
Завершён
284
автор
Фэндом:
Размер:
17 страниц, 6 918 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
284 Нравится 46 Отзывы 89 В сборник

Глава I: о Минхо

Настройки
Минхо был уверен, что у его проблемы было имя и звали её «Дори». Когда-то она обладала пушистым хвостом, гладкой шерстью и покладистым характером (вообще-то, он не мог вспомнить ни единого раза, когда слышал бы от неё какой-либо звук, кроме цокающих по ламинату коготков). Вероятно, сейчас её шерсть облезла от влажности земли и естественных процессов разложения. Он понимал, что проблема не умирает, как это делают живые существа: ни физически, ни эмоционально; трудности эти существуют в подкорке долгими годами, обдирают оболочки органов медленно, медленно, медленно, пока не превратят тело в плакучую иву из крови и воспоминаний. Минхо прекрасно всё понимал. Прекрасно. Но менее больно не становилось. «Да, и тебе привет», – «Нет, ты не можешь сесть рядом», – «Сегодня занят, не смогу». Чан спрашивал его «чем?», всё-таки располагаясь за общим столом. Он перелистывал ленту на телефоне не менее, чем во второй раз – Ли не был уверен, что не в третий, ибо фотография одного и того же брюнета мелькала перед его лицом уже несколько раз за обед – и игнорировал злобный взгляд едва знакомого парня (несколько общих занятий Ли за официальное знакомство не считал). «Так чем ты занят?». Минхо молчал. Тогда Чан поднял на нового знакомого взгляд (несколько общих занятий Бан, в свою очередь, за официальное знакомство всё-таки считал), тяжело вздохнул и произнёс: – Ты выглядишь дерьмово, дай мне шанс помочь тебе, – и улыбнулся этой своей дурацкой улыбкой, похожей на солнце, надежду и светлое будущее в одном флаконе, – просто так. Так Минхо попал в компанию из восьми человек, где и познакомился с Джисоном. Джисон был… особенным. – Коллективная непредусмотрительность и расточительность есть реальное изобилие, а вот в случае запасания благ или осуждения расточительности мы говорим лишь о знаках изобилия, а не самом изобилии! – в порыве возмущения Хан сжал в руках несчастную кружку Феликса, предсмертный писк которой, вероятно, услышали соседи снизу. – Если общество делает вид, что мы живём во времена изобилия, то есть можем себе позволить расточать любые блага, то оно не должно осуждать за выкинутую корку хлеба, одежду или сожжённую машину. Иначе всё это лишь лицемерие, парни! На нём были мешковатая чёрная толстовка, возмущение и взгляд Минхо. – Ты согласен, хён? – и Джисон обратил свой взор на сидящего напротив парня, и сердце этого парня (читать как: Минхо) сделало кульбит, переворот, флип, приземлилось на аорту, да так и остановилось. – Ты прав, Хани, – ответил он спустя долгие секунды, растянув губы в улыбке. Многозначительные взгляды друзей в зоне его видимости он предпочёл игнорировать. Так привычнее. Так его научили. Так Минхо предпочитал игнорировать мысли о своей проблеме, корни которой прорастали всё глубже и шире; будь он деревом, его горе захватило бы два ближайших садовых участка. Но он не был деревом, потому печаль, возведённая в абсолют, захватывала лишь собственное сердце и бронхи, имитируя если не инфаркт, то хотя бы приступ бронхиальной астмы. Только вот боль его была скрыта за одежками широкими, объёмными; внешний же вид Минхо говорил что-то более похожее на «сгинь», «уйди» или «я не нуждаюсь в тебе», пока бессознательное упорно билось и задыхалось в черепной коробке своего обладателя. Так привычнее. Так его научили. – Серьёзно, Хёнджин, отодвинься, – сморщив нос, проговорил Минхо. Попытки оттолкнуть друга с его приступами нежности из раза в раз заканчивались нервным тиком обоих парней и грандиозным дискомфортом для Ли. Зачем это было нужно Хёнджину, Минхо предпочитал не думать, не размышлять и избегать подобных ситуаций, но друг его умудрялся расположиться рядом даже на узком кресле, вызывая приступ то ли сердечный, то ли рвотный. – Ты такой недотрога, ужас, – притягивая руки к щекам парня, говорил Джин. – Ты такой мерзкий, ужас, – отвечал Минхо, уворачиваясь. Где-то на фоне хихикал Чан. Они в очередной раз расположились в квартире Феликса, что, очевидно, имел тенденцию к садизму, раз пускал в свою обитель семь не до конца воспитанных парней, ящик пива и приставку Чанбина. Их компания была громкой, весёлой и частично аморальной. Минхо нравилось. И они, втиснутые в одно не совсем подходящее для этого кресло, ещё долго бы пререкались, выкрикивая странные фразочки про мерзость и объятья в одном контексте, но Хёнджин произнёс: – Как ты вообще со своими котами уживаешься, если такой грубый, хён, – и проблема Минхо распорола ему грудную клетку, напоминая о этапах разложения, где Дори должна находиться где-то на половине пути к скелетированию. Минхо никому не рассказывал о своей боли, но его потерянный взгляд был красноречивее прочего. Так подумали Чан и Джисон, что расположились в комнате, и отчасти Хёнджин, находясь ближе всех к эпицентру трагедии: Минхо растерянно бегал глазами по помещению и чувствовал, как печаль его приумножается, заполняя бронхи, лёгкие, грудную клетку, помещение, весь мир. Она окатывала волнами, сбивающими с ног, не давая ни вздохнуть, ни выдохнуть. И Минхо не был уверен, что хотел бы дышать. Минхо вообще ни в чём не был уверен, ведь, чёрт возьми, прошёл год. Год, а его боль живее его самого. Год, а он всё ещё уверяет себя, что проблема в мёртвой кошке, а не в петле вокруг шеи друга, метастазах в костях воспитателя, тёмных одеяниях у одного гроба, второго, третьего – ровно то количество раз, которое умер он сам – приёме неочевидных цветных картинок, затем таблеток, капсул и прочего, прочего, прочего; он выбрал молчать изо дня в день, повторяя «Дори, мне тебя не хватает», когда хотел бы сказать «мне не хватает самого себя». И вот Минхо падает, падает, падает так глубоко внутрь себя, что уже не узнаёт окружение, не слышит собственные мысли, удивляется: «И вся эта печаль – я?». Печаль многозначно молчит. Но Джисон – нет. – Хёнджин, поднимай задницу и помоги Сынмину, – и сквозь толщу воды, возвышающейся над головой, залившей уши, глаза и сердце, Минхо не до конца осознавал, что слышал Джисона. Вероятно, Минхо не был уверен в том, что существовал вообще, пока друзья его переглядывались, а Хёнджин осознавал нанесённый ущерб на поприще чужих чувств. Конечно, он не желал этого – вернее, не желал именно этого – как и любой другой человек, но так случилось; люди делают друг другу больно, не до конца осознавая происходящее, и это огорчало ничуть не меньше самой ситуации. – Чего расселся как дома? Давай, иди, – повторил Джисон, для пущего эффекта пнул уходящего, фрустрированного Хёнджина под зад и занял его место, не говоря более ни слова. Каждый свидетель предпочёл сделать вид, будто не заметил осколки, что полетели в стороны от Минхо: один, второй, десятый, двадцать седьмой. Так привычнее. Так их научили. Каждый, кроме Джисона. Для него никогда не подходило это тривиальное «каждый». – Иди сюда, – тихо проговорил Хан, заботливо приобнимая друга и укладывая его голову на собственное плечо. Минхо несколько раз моргнул и посмотрел на шею Джисона – вынужденное положение не позволяло разглядеть другие его части – словно никогда ранее не видел этого человека перед собой, никогда не слышал его до этого момента, словно бы сам никогда не существовал до. Он смотрел внимательно, разглядывая одну из нескольких родинок в их хитросплетении и, наконец, прикрыл глаза. Рука Джисона расположилась на затылке парня, мягко поглаживая его, едва касаясь ладонью. Он смотрел на его аккуратные черты лица и поражался: как столь сильный внешне человек может быть столь хрупок и чувствителен в его руках? Он был уверен, что слышал звук разбитого хрусталя, сердца и отголоски чего-то отдалённо напоминающего отчаяние. Хан был осторожен, ибо знал цену этим звукам. – Знаешь, в современной корейской поэзии много хороших работ, – тихо заговорил Джисон, пропуская чужие волосы сквозь пальцы, – и недавно нашёл фразу, которая, как мне кажется, тебе бы понравилась. И тот момент, когда Минхо приподнял голову с плеча парня, чтобы посмотреть на Джисона, вызвал в нём пугающий своей неожиданностью трепет: глаза его были уставшими, а лицо не выражало ничего более, кроме всепоглощающей печали. Хан смотрел, смотрел, смотрел и не был уверен, что помнил о необходимости дышать. – Какую? – одними губами произнёс Ли, прикладывая к этому усилия столь выраженные, что сам поразился тому. И Джисон хотел сказать, хотел произнести фразу сразу же, но потерялся в собственных ощущениях на долгие секунды, прежде чем, наконец, произнёс: – «Люди склонны уходить, тем причиняя ту печаль, что не смогли изжить». С того дня единственный человек, физический контакт которого допускал Минхо, был Джисон. Джисон был… тактильным. Если раньше Минхо казалось, что хуже Хёнджина мог быть только Бан Чан по отношению к младшему из них, то сейчас он определённо точно и наверняка заявлял: – Блять, – когда руки Хана обвивали его шею, плечи да каким-то образом левую голень, – Сони, отлепись. Но сам тянулся к теплу, нежности и заботе так очевидно – спрятанные ладони в рукавах чужой толстовки заявляли об этом если не напрямую, то хотя бы косвенно – что ни Джисон, ни любой из свидетелей такой привычной картины не обращал на слова Минхо совершенно никакого внимания. Так Ли, что отталкивал колким взглядом, острым языком и недовольным выражением лица, вопреки собственным ожиданиям, постепенно привык к прикосновениям Хана и – о Боже – сам тянулся к ним. Ладонь в ладони, колено к колену они проводили кино-вечера на квартире Феликса, ночи за одной приставкой и дни в общем чате; утро оставалось для личного пользования (и Минхо ещё не готов был признать, что рад делить свой завтрак с кое-кем, имя кого начинается на «д» и заканчивается на «н»). – Ты занимаешь всё место, – недовольно пробубнил Минхо, тазом смещая чересчур широкого, по его мнению, Джисона, – подвинься. Их симбиоз с первого дня не привлекал ровно никакого внимания со стороны друзей, – для полноты картины следует отметить, что Чонин один раз посмотрел на их сплетение из конечностей во время просмотра «Человека-паука», многозначно хмыкнул и продолжил жевать свой попкорн, – потому эти двое были абсолютно свободны от предрассудков со стороны. Возможно, несколько осталось внутри них самих. – Окей, – ответил Хан и придвинулся ближе, закидывая свою ногу поверх бедра парня; тяжесть чужой конечности создавала ощущение уюта, – так лучше? И улыбка его была такой же удивительной, как сам Джисон: открытой и искренней, располагающей и влюбляющей; такой, что Минхо не захотел врать. Он посмотрел на ровный ряд зубов, растянутые губы, растрёпанные волосы, – кажется, Хан и Феликс снова спорили о том, кто быстрее доберётся до дома, – и, спустя длительное молчание, промолвил: – Да, – на фоне слышались звуки перестрелки из динамиков телевизора (возможно, из сознания Минхо), – лучше. Джисон не умел делать вид, будто бы не замечал деталей повседневной жизни. Так привычнее. Так его научили. Это и гильотина, и стигма, и живительная вода: он видел всё. (Например, разбитое сердце Минхо). (Например, руку Чана на колене младшего). (Например, всепоглощающую печаль, выглядывающую из собственного горла). Потому он откинулся на спинку дивана, давая обзору Минхо более деталей: белая футболка без принта, острые ключицы, медовая кожа, кожа, кожа, – Ли сходил с ума от открытых предплечий, кистей, шеи, собственного сознания, – и проговорил: – Смотришь так, как будто влюбился. И Джисон бы никогда не подумал, что румянец на щеках его друга смотрится так уместно. Откровенно говоря, Джисон вообще не думал о Минхо… так. Изначально. Он, в отличие от друга, не носил в себе вторую личность, сотканную из тёмного атласа, печали и прошлого; не скрывал в своём подвале мумии, скелеты, перевёрнутые кресты и обскур, что норовил вылезти если не сегодня, то наверняка завтра. Не скрывал, но знал вес этих владений внутри личности. «Когда человек несчастен, то сильнее чувствует несчастье других,» – говорила ему мама, вплетая в косу розовые соцветия, собранные с неба (так Хан думал, когда ему было семь; затем соцветия превратились в гнилые ветки). Он и правда не скрывал печали за семью замками, но этого и не нужно было: Джисона не спрашивали о несчастьях — люди не хотят видеть твоих демонов — а он и не желал сажать их за один стол, по часовой стрелке называя каждого: слева – «Один дома с двух лет, потому что родителям не хватало денег на воспитателя», справа – «Ты должен быть умным, чтобы мы тебя любили», а позади – там, где сам Хан не увидел бы, но его слушатель – обязательно – тот, чьё имя «Мне печально каждую минуту своей жизни и я не знаю, что делать с этим». И он не уверен, что хотел бы увидеть лица этих демонов, но определённо точно знал, что одно из них принадлежит Минхо. Печаль для Джисона была и другом, и любовником, и матерью, и убийцей. «Твои глаза извечно грустны,» – сказал ему Сынмин в один из тусклых вечеров зимы. «Глаза не могут грустить,» – ответил он, так и не добавив «но я тону в этом». И он падал, падал, падал. Потому Джисон смотрел на алые щёки парня – заметные даже при приглушённом из-за фильма свете – и не знал наверняка: осознанно его ладонь легла на костяшки Минхо или всё это игры бессознательного, которые поработили его разум вместе с пониманием того, что его руку сжимают в ответ, что его сердце кажется привлекательным, что ему не нужно улыбаться для того, чтобы его приняли. Оба парня смотрели на переплетение ладоней и – наверняка – задержали дыхание на долю секунды. Где-то на фоне Чанбин кричал: «Прежде чем убить монстра, ты должен произнести его имя!». Джисон был как никогда согласен с ним. Минхо предпочёл промолчать даже в мыслях. И если один из них больше молчал, то второй – читать как: Джисон – был беспредельно разговорчив рядом с друзьями. – Хён, для интеграции в сознание бессознательное должно быть оголено, понимаешь? – говорил Хан, мешая кофе в растворе из сахара. – То есть стать видимым, озвученным. Это важная концепция, ведь без этого невозможно постичь бессознательное, а тогда невозможно выйти на уровень своего «я». Минхо смотрел на вихрь из жидкости в кружке собеседника, беспокойные руки Хана, его волнение и тогда, в раннее субботнее утро – да, кое-что Ли успел признать за это время – он произнёс то, что меняет судьбы людей, разрушает государства и строит новые жизни: вопрос. – Почему ты так активно обучаешься? – и растерянность в глазах собеседника заставила его продолжить: – В том смысле, что ты изучаешь философию, психологию и тому подобное, но… зачем? С какой целью? Жидкость в кружке остановила свой ход в тот же момент, в который сердце Хана перестало пропускать кровь. Минхо посмотрел на удивлённое лицо парня напротив, ощущал собственное дыхание между рёбер и, наконец, понял. Впервые за их общение – впервые за долгие годы – он задал вопрос, ответ на который желал узнать. Во многом, умение задавать вопросы – это понимание того, что тебе интересно. Ему был интересен Джисон, и фраза эта с языка нелюдимых интровертов переводилась как «ты мне нравишься настолько, что я готов встать рано утром в субботу, впустить в свою квартиру и увидеть твои кровоточащие раны; доверишься?». И Хан доверился. Ибо никогда не скрывал своей печали, но и не получал вопроса. Он говорил о том, что не знает, что такое счастье; о том, что единственный способ для него познать мир – через интеллект, ведь его родители хотели, чтоб он был лучшим, умным, успешным, идеальным, а он даже не знал, что это значит. «И сейчас не знаю,» – продолжал он, смотря на Минхо, который вслушивался в каждое слово, интонацию, что складывались в исповедь. Родители хотели идеального ребёнка, а получили идеальный клинический случай: бесконечная печаль, возведённая в абсолют. И Ли был уверен, что Джисон понимает причины этого недуга, исследовав каждую книгу, статью, записку и набросок, известные человечеству, но так и не может вылезти из омута отчаяния, что заглушает доступ к свету на поверхности; вот он я, здесь, услышь меня, пожалуйста (слышать было некому). (До этого момента). Хан прекрасно понимал, что печаль его – щит, способ защиты, обособления от разочарования, что закупоривает просвет сосудов, вызывая гангрену с неприятным запахом разложения. Печаль тоже может быть спасителем. Хан прекрасно понимал, что разочарование это основано на его собственных ожиданиях: хочешь узнать, что я чувствую, мама? Ох, нет? Ладно, хорошо, тогда посмотри на мой средний балл; может, тогда ты, наконец, посмотришь мне в глаза? Посмотри, как тебе? Посмотри, посмотри, посмотри, я так стараюсь. Мам? – Я не знаю другого способа познания мира, кроме как интеллектуальный, – вновь повторил Джисон, устало вздыхая, – поэтому мне сложно дифференцировать свои эмоции. И Минхо уверенно кивнул, прекрасно понимая и осознавая смысл сказанного. Он не жалел о своём вопросе, не жалел о выстроенном шатком мостике между ними. Слова выстраивались в предложения, чувства Минхо – в мысли. Потому он произнёс: – А ты понимаешь, что чувствуешь рядом со мной? – и понял, что собственное сердцебиение ускорилось непозволительно очевидно. Хан посмотрел на аккуратные черты лица, приоткрытые губы, пульсирующую вену на шее и уверенно произнёс: – Тепло, – недолгое молчание, – рядом с тобой тепло и ощущение, будто я выпил ту настойку дедушки Феликса. Глупая улыбка появилась на лицах обоих. Они смотрели друга на друга, неотрывно выглядывали новые детали: родинка на скуле, припухшие губы, ниспадающая прядь волос; и с каждой секундой Узнавали человека напротив. И вновь жидкость закрутилась по внутренностям кружки. Минхо смотрел на друга и сравнивал себя с этим подобием кофе из сахара: вот он тонет, тонет, тонет, но дна всё нет, берега нет, лодок нет, даже брёвнышка нет, а потом появляется странный парень с историями о бессознательном, обществе потребления и подобной трясине интеллектуальных войн и тянет его за руку. Вытаскивает, да только сам промок целиком. Забавный анекдот: два утопленника спасают друг друга. Минхо не смеётся. Минхо вообще… давно не смеялся. Пока не встретил Джисона. Тогда, добрую бесконечность назад, когда Чан взял его под локоть и привёл в компанию – «познакомьтесь, теперь это наш друг» – Минхо не слышал собственного смеха примерно с год. Это не было резким обрывом; напротив, всё произошло нежно и естественно, как спуск по лестнице, где верхний этаж – счастье, а через дверь в подвал виднеется табуретка и натёртая петля. На момент знакомства с компанией он занёс ногу на вторую ступень, ведущую к минус первому этажу. – Когда она началась? – спросил его Джисон, пока они пытались совладать с микроволновкой и привезённой едой на кухне Феликса. – Твоя печаль. И Минхо не знал, что ответить на это. За год молчания губы забывают привычные движения, вопросы становятся плетью – я вижу твою боль, а ты? Ты видишь? – мысли – злыми голодными грызунами из водосточной канавы. Он не знал, что ответить на этот вопрос. Не знал, как объяснить, что его сердце разбил не лакированный гроб с преклонёнными коленями близких подле, не странгуляционная борозда на знакомой шее, не густой смог бара и голос друга, повторяющий «твои чувства никого не волнуют», не наркотики, что сначала появились ради развлечения, а затем – ради снятия собственной петли, не из-за одиночества, не, не, не, не, не, не, не, не. Ничего из-за этого, но всё вместе. Ничего из этого, но дом, где Минхо поедал свой завтрак, обед и ужин, сгорел год назад; на стенах – копоть, на руках – собственное тело, измождённое и уставшее. Обожжённый ребёнок любит огонь, потому он прячет несколько капсул транквилизаторов в бумажнике, один маленький промоченный листочек в рюкзаке и таблетку в кармане. Минхо всё ещё не знал, что ответить на этот вопрос. Потому сжал в тепле кармана хорошо знакомую таблетку, которая помогла бы забыть об этом. – Знаешь, – спустя продолжительное молчание продолжил Джисон, когда, наконец, посмотрел в глаза собеседника, – кто боится, тот нуждается в зависимости. Если тебе страшно, то я могу быть рядом, – и писк микроволновки не отвлёк его внимания. Они стояли посреди пустой кухни под тёплыми лучами лампы, что оплетали их шею, плечи, локти; и смотрели внимательно, напряжённо, неотрывно. Минхо не был уверен, что разжатый кулак в кармане – ответ. Но таблетка, что осталась в глубине толстовки, когда руки Джисона притянули его в свои объятья – определённо. Она, как и печаль его, осталась рядом, не разрывая тесной связи с сознанием и телом, всё ещё находясь в глуби одёжек, не покидая его – Минхо не был уверен, что помнил каково это: жить без печали – но тёплые руки поверх злосчастной толстовки удерживали его уверенно и надёжно. – Тебе необязательно это делать, – тихо проговорил Ли, вяло отстраняясь от источника тепла. Джисон не позволил. – Конечно, необязательно, – и притянул друга обратно, и ладони его были продолжением любви, и слова – подтверждением значимости происходящего, – но это моё решение – быть рядом. В тот вечер, вернувшись домой, Минхо уничтожил все свёртки, блистеры и полупустые упаковки. Он выпотрошил их в унитаз, рассматривал долгие минуты и, наконец, нажал на кнопку слива: разноцветный вихрь закружил, унося с собой единственно известный способ решения проблемы по имени «Дори». Таблетку в кармане толстовки Ли решил оставить нетронутой. Это должно было остаться личным, но Джисон… знал обо всём. Он видел дрожащие пальцы друга, когда тот чувствовал себя некомфортно – в окружении друзей на квартире Феликса или незнакомцев посреди университета – его побег в ближайшее укромное место и капельку пота под губой. Он видел баночку с таблетками на полке в ванной и то, что на дне оставалось лишь несколько штук. Он видел, видел, видел и не мог игнорировать. Не желал. Так привычнее. Так его научили. Потому спустя неделю он всё-таки спросил: – Ты принимаешь какие-то препараты? – когда сидел на хорошо освещённой кухне Минхо в очередное утро субботы. Джисон видел, как напряглись плечи друга, что стоял к нему спиной; видел, как руки его остановили движение; видел, как Минхо медленно продолжил заваривать чай для них обоих, а затем спокойно поставил две дымящиеся кружки перед гостем. – Какие-то, – и приподнял уголки губ, не добавив ничего более. Он смотрел на светло-зелёную керамику – Сынмин подарил на новоселье – и не поднимал взгляда своего, волнения и сердца. И это растерянное безмолвие поразило Джисона более, чем сам факт наличия наркотиков в жизни друга. Ведь Джисон знал обо всём, но о стыде Минхо – нет. И ладонь Хана вновь потянулась к руке Минхо, и пальцы их переплелись отчаянно, безмолвно, и жест этот был интимнее прочих, что ощущал Джисон. – Хён, – и пальцы противоположной руки его легли на скулы друга, очерчивая дорожку по мягкой медовой коже. Минхо не пытался уйти от прикосновения. И тогда Джисон, смотря на потерянного парня перед собой, что боялся взглянуть в глаза его, ожидая увидеть разочарование, осуждение, непонимание, приподнял подбородок Минхо. Он смотрел в горящий лес чужих глаз, видел падение деревьев, гибель оленей, кротов и медведей - странный зверинец чужого сердца - лицезрел отчаяние и потерянность посреди этого пылающего ада человеческих чувств и, наконец, сказал: – Я тебя принимаю с любыми увлечениями, хён. Тогда обитатели леса Минхо сгорели заживо. И Джисон видел это в глазах напротив за долю секунды до того, как губ его коснулись губы Ли: на миг ему показалось, что он почувствовал горький вкус отчаяния, что распускалось в горле Минхо подобно сорнякам из маминого сада. Хан желал исправить это, потому сильнее сжал чужой подбородок, пока пальцы второй руки переплетались с теплом Ли; Джисон желал сказать «я чувствую то же, что и ты», «мне нравится твоё присутствие», «я готов принять тебя». И он говорил это, когда касался языком чужих губ, ряда зубов и мягкого языка; говорил, когда прижимал тело Минхо к кухонному гарнитуру – где-то на фоне послышался звон забытых чашек – и целовал в скулу, бровь, висок, линию челюсти; говорил, когда ловил в поцелуе чужой выдох, переходящий в низкий стон. Он отодвинулся на долгие несколько секунд, чтобы увидеть обезумевших оленей на дне чужих зрачков, что родились заново в этом пожаре, но так и не поняли, что сами же зажгли первую искру. Искра эта оттеняла розовым щёки и губы Минхо, его тяжело вздымающуюся грудную клетку, руки, удерживающиеся за стойку позади. Джисон ощутил, что готов гореть рядом с этим парнем до своей погибели. И первым прервал зрительный контакт Минхо, когда притянул Хана за ворот футболки – той самой, белой, что сводила его с ума – и поцеловал в основание шеи. Руки Джисона ощутимо сжали чужие пальцы. Ли прошёлся языком по пульсирующему сосуду, прикусил мочку уха и отдал десять лет жизни в обмен на слетевший стон со знакомых губ. Руки Джисона под толстовкой стали отправной точкой его сумасшествия. Он откинулся на столешницу позади, пока Хан сжимал его бёдра, талию, но по ощущениям – лёгкие и сердце. – Я выбросил их, – на грани слышимости прошептал Минхо, когда губы Джисона оказались подле его собственных, – после нашего разговора. Нежная улыбка на лице Хана передалась и Минхо. С того момента Минхо… начал улыбаться чаще. Сначала это замечал только Джисон – когда проводил ладонью по его волосам, притягивал к себе за талию, ложился головой на чужие колени, готовил чай из остатков трёх сортов в их общее субботнее утро – но затем Чонин сказал: «Ты выглядишь счастливым, хён». Так каждый из их компании начал подмечать преображения Минхо: его тёмные одежки сменились на мягкие и светлые свитера («это подарок, убери лапища, Хёнджин»), отказы от очередного сборища вместе – в предложение выбраться, наконец, за пределы квартиры несчастного Феликса, побег в карманы собственных вещей в поиске успокоительных – в стремление прижаться щекой к плечу Хана. Сам Джисон ничего против не имел. А если точнее, то способствовал этому с превеликим удовольствием. – Садись рядом, хён, – говорил Джисон, только завидев парня в дверном проёме. Сидящий рядом Чанбин закатил глаза. – Вы и так постоянно рядом, – и недовольно скатился на пол, освобождая место рядом с Ханом (заодно получив по лбу от тактичного Сынмина). Чанбин знал: нахождение этих двоих рядом делает их слабее ровно на семьдесят единиц – как в любимой RPG-игре, имя которой всуе не упоминается – по всем категориям, потому вполне безопасно мог ныть из своего убежища. – Завидовать можно, но молча, – спокойно ответил Джисон, укладывая голову на знакомое плечо. – А если хочешь высказаться, то расхоти, – добавил Минхо. Таким образом, без протестов местом Минхо оказалось место Джисона. Никто не рисковал комментировать. Возможно, из-за того, что они всегда были ближе, чем другие. Возможно, потому что понимали друг друга с полуслова. Возможно, дело было в переплетённых ладонях, ногах и – что не скрыть при большом желании – долгих взглядах друг на друга. – Тебе идёт этот цвет, – тихо проговорил Джисон, рассматривая новый свитер парня, пока на экране по традиции высвечивалась вступительная заставка очередного фильма по комиксам. – Ты мне его и подарил, – с улыбкой на губах ответил Минхо. – Какой у меня всё-таки хороший вкус. И посмотрел в глаза Ли, а вовсе не на свитер. Вопреки ожиданиям, Минхо не отвернулся: мягкая улыбка застыла на его лице, которое обрамляли тени от экрана – жёлтый, синий, красный, фиолетовый, зелёный – и лёгкий полумрак. – Ты пялишься, – прошептал он, пока на фоне Феликс и Чонин бурно обсуждали начало фильма. Тогда Джисон чуть наклонил голову, мягко коснулся губами щеки Минхо, оставляя отпечаток тепла и нежности, да отвернулся к экрану, будто бы так и сидел, никого не целовал и, вообще, давай смотреть фильм. (Внимательный Чан по правую руку от парней довольно улыбнулся). Через пару секунд Минхо нашёл покой на плече Хана. Минхо всё ещё помнил дату смерти каждого из любимых: кота, друзей, близких. Он помнил их дольше, чем знал. Временами печаль окатывала его с головы до ног, вызывая перебои в работе сердца, отчаяние и желание достать последнюю таблетку из толстовки – она извечно будет напоминать о времени до, грусти и всепоглощающей боли – но в итоге оставить её там, в глубине кармана, рядом с ментоловым леденцом. Люди врут: боль не забывается, не притупляется и не проходит – щемящая тоска всё та же верная подруга – но теперь Минхо знал, что у него есть Джисон. Джисон, который держит его ладонь надёжно и уверенно. Джисон, который не боится обнять его посреди компании друзей или незнакомцев, рядом с родителями или преподавателями. Джисон, который начинает субботнее утро не с «доброе утро», а прижатия Минхо к стене и долгих поцелуев, переворачивающих сознательное и – отчасти – бессознательное Ли. Джисон, который зацеловывает соцветия из вазы матери на шее парня, а затем смотрит своими влюблёнными глазами и не отпускает никуда, пока не получит то же в ответ. Джисон, который добирается до чая во второй половине дня, потому что словосочетание «субботнее утро» значит «ты безумно красивый» с добавлением «особенно у этой стены». Джисон, который… Тот самый, что понял Минхо, а Минхо понял его. Последнего пункта хватило, чтобы сказать «я люблю тебя» между тёплым дыханием в ключицу и поставленной на столешницу кружкой чая.
284 Нравится 46 Отзывы 89 В сборник
Отзывы (12)