«Ангел в светлой паутине В золотой стоит овчине, Свет фонарного луча До высокого плеча.»
Они смотрят друг на друга молча и привычно. Каждый знает, что видит в другом не спасение, не шутку, не принятие, не симпатию и уж тем более не любовь, лишь улавливают простой отклик. Всё это смешно, наверное, но им нужны души. Чужие, такие же искореженнные, уродливые, уже давно не кровоточащие, а просто гниющие. Просто, чтобы осознать своё неодиночество, неуникальность, неуродство. Чтобы увидеть в глазах напротив настоящий дар — понимание. Не жалость, не сочувствие, не доброту и милосердие, а простое понимание того, что происходит с ними обоими. — Знаешь, Федь, мне кажется, что всё-таки бред все твои вот эти судьбы и боги, — Дазай неопределенно машет рукой в воздухе и проходит к знакомому креслу. Предмет мебели также выделяется своей изысканностью и утонченностью в скромной обстановке съёмной квартиры. — Я же могу сейчас взять нож и просто закончить свою жизнь, — голос Дазая становится тише и вкрадчивее, а глаза заглядывают в морозно-аметистовые очи напротив. — Конечно можешь, Осаму, — Достоевский садится в идентичное кресло напротив, спокойно отвечая. Называть друг друга по имени стало что-то вроде забавы. Они никому не позволяли подобного. — Но ты ведь не делаешь этого. — Фёдор позволил себе еле заметную улыбку, будто бы вёл разговор не с достойным противником, а с малым ребенком. — У каждого из нас есть цель, достижение которой становится смыслом жизни. Иногда мы осознаём её чётко и следуем, иногда даже не догадываемся о её существовании, но отрицать наличие этого конечного пункта невозможно. — Да, да, уничтожить эсперов, недостойных, бла-бла-бла, — Дазай делает характерный для пустой болтовни жест и чуть подаётся вперед. — Тогда моя цель — совершить суицид. — Ты, конечно, можешь в это верить, но ведь твоя цель иная. — усмехается Достоевский. Готов ли он сегодня раскрыть все карты? — Ну давай, скажи, что ты знаешь какая. — Мало кто пытался «разгадать» Дазая, но у этих нередких смельчаков не выходило. Не верит он и сейчас. Фёдор молчит. Молчит секунду, две, три, отсчитывая в голове еле слышный скрип секундной стрелки старых настенных часов, висевших на стене настолько давно, что обои за ними сохранили прежний не серый цвет. Однако чистое сознание смешивается, озаряется миллионами словно замедленных вспышек и мыслей. Достоевского охватывает давно забытое чувство почти сковывающего страха. Не страха умереть, не страха будущего или чего-то хотя бы в какой-то степени приемлемого. О нет. В его сознании вспыхивает простая и логичная мысль. Если он сейчас скажет о зависимости Дазая, о его иллюзии хорошего человека, о неспособности отпустить единственного в жизни мало-мальски близкого, о подавляемых эмоциях… Осаму просто уйдет. И никогда не вернется. Никогда. Слишком чётко вдруг осознаёт Фёдор это. За долю секунды в голове его разворачивается неудержимый шквал мыслей, трубящих во все громкоговорители о том, что еще секунда — и это последняя их беседа. Не будет долгих препирательств за чашкой чая и обсуждения простых вещей, вроде закатов или не совсем простых как символизма в живописи Дали. Как бы странно и тяжело не было это признать, Достоевский чертовски привык и даже, возможно, привязался к этому человеку. Во время молчания оппонента Дазай пристально наблюдает за его скованной позой, почти незаметными движениями, застывшим взглядом. Фёдор сидит чуть сгорбившись, повесив своё пальто на спинку кресла. Его костлявые и холодные пальцы скрещены, взгляд прямой и четкий, словно лунный свет в морозную русскую ночь. Сердце Дазая пропускает удар.«Он знает.»
Сам Осаму не смог бы сформулировать ЧТО именно он знает, но, казалось, что секунда — и Достоевский препарирует его своей репликой. Достанет из грязных и гниющих останков еще живое нутро и воткнет в него острое серебро слов, словно нож в алое яблоко, из которого хлынет сок — свежая кровь. Дазай медленно выдыхает и считает про себя, стараясь отвлечься от отбойных молотков мыслей. Вдруг взгляд Достоевского немного меняется и становится будто бы удивлённым. Но эта перемена задерживается ровно на секунду, чтобы вновь вернуться к холодно-насмешливому выражению. — Думаю ты и сам знаешь, мне не стоит это озвучивать, — легкая улыбка и хитрый прищур лиловых глаз. Шок. Осаму не понимает почему Фёдор делает это, почему прячет очевидную победу под неизящной репликой. В его душе царит смятение и разброс, мысли не собирающиеся в привычный стройный ряд, не дают своему хозяину сделать и вдоха. Однако медленно, чрезвычайно медленно, Дазай осознает странную, но очевидную вещь: его пожалели. Его пожалел гребаный Достоевский… больше похоже на дрянной анекдот, ей Богу. Но Осаму одолевает не логичная и привычная злость в ответ на проявления жалости, о нет. Он ощущает трепещущую в груди благодарность и теплоту.«Почувствовать что-то внутри так необычно»
Фёдор улавливает чужое смятение и встает из кресла. Он уходит на кухню, ненадолго покидая обезоруженного Дазая. Впрочем, тот настолько погружен в себя, что вряд ли даже замечает это. Осаму отмирает лишь тогда, когда вместе с худощавой фигурой Достоевского в комнате появляется тонкий аромат зелёного чая с жасмином. Их любимого чая, как было выяснено в перерывах между серьезными дискуссиями, наполненных обычными, комфортными и, возможно, бессмысленными разговорами. — Кажется, мы слишком увлеклись и забыли о прелести ночной чашки чая, — Фёдор делает вид, что все как обычно, что ничего не поменялось, хотя внутри всё так и гудит пчелиным роем. Не сделал ли он хуже? Не прервал ли самостоятельно их эфемерную связь? Достоевский надеется, что нет и просто отпивает обжигающий чай из чашки, такой белоснежной, что, казалось, она светилась в сумраке комнаты. Дазай берёт в руки предложенную кружку, но не пьёт, осторожно осматривая фигуру напротив. Вслед за второй волной благодарности в его голове возникает изменённый образ оппонента. Фёдор больше не кажется ему холодным убийцей с демоническими глазами и Осаму странно, что он так долго игнорировал его искреннюю человечность. Как и свою. Старательно не замечал случайные прикосновения, теплые взгляды и обжигающие чашки чая. И уж тем более не обращал внимание на собственные улыбки, ощущение спокойствия и комфорта. Он наконец-то отпивает едва ли остывший напиток. Во рту ощущается приятная терпкость, а запах жасмина будто бы проникает внутрь, оседая где-то в душе и чуть заглушая неспокойный комок мыслей. Из отрытого окна тянет ночным, влажным воздухом, едва заметно покачивая отдернутую гардину. В прохладной комнате царит, такое же прохладно-жасминовое молчание. Над городом всходит молочная луна, оставляя бледные разводы на паркете. Зачарованный видом лунной дорожки, скользившей по полу, Дазай удивленно находит, что чай допит, а разговоры сегодня не продолжатся. Он чувствует это, не видя ни подтверждения, ни опровержения своей догадке в мертвенно — бледном лице напротив. Встав, Дазай оставляет кружку на столе и, совершенно случайно коснувшись ледяной руки Фёдора, тихо произносит: — Спасибо. Глаза Достоевского чуть расширяются. Чужое теплое прикосновение огнём горит на коже. И что-то бесовски нашёптывает, что благодарят его не за чай. — Пожалуйста, Осаму, — слышит Дазай уже у двери. Собственное имя ложится на губах Достоевского по-особенному, не так, как обычно, непривычно и уютно — тепло. И он уходит. Уходит, чтобы обязательно вернуться вновь.