Сквозь множество зим

R
В процессе
31
Рыжее зло соавтор
Размер:
планируется Макси, написано 25 страниц, 11 970 слов, 4 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
31 Нравится 13 Отзывы 5 В сборник

Декабрь, 1941

Настройки
       Олежа отбрасывает от себя бумажку с такой резкостью, будто схватился за горячий уголь. На секунду начинает казаться, что кожа на ладони действительно начинает пузыриться и слезать кусками, и Олежа смотрит на нее, как на свой самый страшный кошмар. Но никаких ожогов нет, только пыль и мелкие, не даже кровоточащие порезы; а самый страшный кошмар сейчас происходит вокруг него. Куда не посмотри — везде осколки стекол, развороченный снарядами асфальт, едкий черный дым и жар множества пожаров. Елена подскакивает к ним, дрожащими руками стирает с щек и лба пыль с грязью. Прижимает к себе на эмоциях, нашептывает что-то, Оля, кажется, плачет. А у Олежи такое чувство, что ему сердце разорвали на четыре части и бросили прямо в грязную, пропитанную кровью и крошкой бетона землю. — А мама, вы ее видели? — тихо хнычет Оля, и Олежа вздрагивает всем телом, почему-то сразу все понимая и осознавая. — С ней все хорошо? — Не знаю, солнышко, подождем вечера, — шепчет Елена и тяжело вздыхает, заглядывая Олеже прямо в глаза. — Дай Бог придет. Пошли домой, ребят, пошли.       Мама, как и ожидал Олежа, не вернулась. Ни вечером, ни на следующий день, ни через три дня. Олежа сам себя уверял в том, что был к этому готов ровно с того дня, как объявили войну. Уверял, но не верил. А у Оли и вовсе лица не было: она ходила по дому тенью, толком ничего не ела и лишь отмахивалась от поддержки и жалости. А по ночам вскакивала от кошмаров и уходила к Олеже, укладываясь ему под бок. Она рассказывала, что ей снится кровь и руины здания, и из-под обломков мама из последних сил тянет к ней руку, но двинуться и спасти ее не получалось.       Олеже кошмары не снились. Ему вообще почти ничего не снилось, это было огромной редкостью, потому что парень не засыпал, а просто проваливался в холодную темноту, будто терял сознание. Олеже не было страшно, Олежа не плакал и не бил кулаками подушку, потому что он не чувствовал. Ничего, кроме леденящей ярости, которая нарастала внутри как снежный ком, готовый сорваться лавиной в любой момент и задавить под собой каждого, кто приблизится ближе, чем на метр.

8 сентября погибла мама. Это была первая бомбежка, умерли многие. Мы все еще живы.

      Ноябрь уже не то, что вступил в свои права, но достаточно рано начал передавать их декабрю. К двадцатым числам уже выпал первый снег, мокрый и неприятный на ощупь, но дети неприлично сильно радовались тому, как хорошо тот лепится. Температура на термометрах опустилась намного ниже отметки нуля, доходя до пятнадцати, от чего на этом мокром снеге появлялась наледь. Она царапала руки и лица, если в снежки играли наиболее меткие дети которые в порыве игры не контролирующие свою силу. Олежа понимал, что столь ранняя и холодная зима, которая наверняка станет лишь холоднее, до добра не доведет никого.       Это утро не отличалось от других почти ни чем. Такое же серое, давящее на плечи темно-серыми облаками и завывающее в оконных рамах и вентиляции холодным сухим ветром. Олежа кутается в теплое одеяло и все-таки открывает глаза, сталкиваясь с полутьмой комнаты. Наручные часы, так и не снятые вчера перед сном с бледного похудевшего запястья, показывали половину седьмого утра, и Олежа лишь поджал обветренные губы. Из-за не снятых вчера в теплых штанах жжется хлебная карточка рабочего, и Олежа рывком скидывает с себя одеяло, моментально хватая со спинки стула теплый свитер с высоким горлом.       Стертую кожу рук жжет от трения о жесткую шерсть одежды, но Олежа лишь крепче сжимает зубы и встает на ноги. Свитер немного свисает с похудевших заостренных плеч, а каждая мышца отзывается тянущей, монотонной болью. Работа на заводе помогает хоть немного отвлечься и прийти в себя, мужчины и такие же неопытные парни, как и сам Олежа, становятся равны перед станками так же, как и перед Богом. Молодым помогают старшие в знакомстве с техникой и последовательностью работы, молодые помогают старшим, выполняя какие-то мелкие поручения. И эти шесть, восемь, двенадцать, — кого на сколько хватало — часов давали на пару десятков грамм больше хлеба, чем остальным.       Жалкие сто двадцать пять грамм лежали дома, завернутые в газету и спрятанные в самый дальний ящик, что называется, на черный день. Хотя куда уж чернее. Почти все магазины были если не поражены бомбежками и артиллерийскими обстрелами, то обворованы и закрыты. Блокада срывала людям крышу. Еда, оставшаяся дома, стремительно съедалась, пусть каждый и старался экономить, потому что все, каждый житель знал — рано или поздно станет невыносимо. И каждый улыбался чему мог, будь то худой котенок на улице, чья-то глупая шутка или вид все еще горячо влюбленной друг в друга парочки.       Олежа щелкает выключателем в комнате, но та словно замерла в сером полумраке. Лампа на выключатель не реагирует, поэтому Олежа лишь бездумно пялится на задернутые шторы и слушает монотонные щелчки, подстраивая их под метроном. Конечно им отключили электричество. Всему городу наверняка отключили и даже не за неуплату, а просто потому что ебаные бомбежки. Олежа не находит это чем-то удивительным и неожиданным, а даже наоборот, очевидным. Хотя, стоит постараться, чтобы найти то, чему парень смог бы в своем нынешнем психическом состоянии удивиться.       Оля все еще тихо сопит у себя, закутавшись в одеяло, и Олежа плотнее прикрывает дверь ее комнаты, спасая не только от постороннего шума, но и от сквозняка. Идет на кухню, чтобы поздороваться с Еленой и вместе направиться на гребаный завод. В голове пустота, а вокруг день сурка. Олежа уже не ждет изменений. Он не чувствует себя живым очень давно, и если раньше парень с этим хоть как-то боролся, читая одни и те же книжки или разговаривая с Олей или Еленой, то сейчас он уже привык к своему состоянию.       Многие рабочие на заводе говорили между собой, что Олежа стал неким призраком: бледный, задумчивый и мрачный. Его шагов почти было не слышно, говорил он тихо, а скованные движения были словно выключенными с самого рождения. Олежа привык. Привык к этому состоянию, к войне и был уверен, что дальше будет только хуже. Конечно, перед глазами иногда играли краски того самого летнего пейзажа на дворе, он словно заново видел играющих детей, лучи обжигающего солнца и теплый ветер, но все это было в прошлом, в далеком прошлом, в которое по мановению палочки нельзя было вернуться. И потому Олежа мог только смотреть на некогда живой двор его дома по пути на работу, словно на отцветившую картинку.       Начало декабря выдается аномально холодным, отметки термометров достигают тридцати градусов ниже нуля, и теплолюбивый Олежа уже не так сильно против встать посреди улицы с огромной табличкой «Точка сброса бомб». Оля столь низкую температуру переживает немного легче, кутается в свитера и кофты, но будто даже немного в себя приходит. Возможно, время и правда лечит, а возможно она и сама уже устала жить в этой черной скорби и страха. Олежа не знает, но, когда просыпается и вместо мертвых серых глаз видит привычно дерзкую улыбку на бледных губах, немного оттаивает и сам.       А потом все равно мерзнет. Надевает все теплые вещи, какие только находит в шкафу, кутается в одеяло, как в кокон, и наотрез отказывается отлепляться от батареи. Даже в случае бомбежек в подвал спускается с одеялом на плечах. Потому что худое тело никакое тепло не удерживает, жировой прослойки почти никакой нет, и кровь по венам и сосудам движется будто медленнее нормы.       Поэтому начало декабря стало для Олежи подписью под его смертным приговором. Очень предсказуемой и крайне ожидаемой подписью. Олежа, проснувшись очередным темным утром, уже по привычке подошел к батарее, и лишь абсолютно не весело выдохнул. Чугунная поверхность обжигала кожу своим пугающим холодом, внутри не было ни малейшей капельки хоть какого-то тепла. Создавалось впечатление, что по трубам пустили лед, украденный у необычно буйной Невы. Она, оказавшись будто в клетке под толстым слоем собственных замороженных вод, злилась и бушевала, безуспешно пытаясь разбить оковы, сопровождая каждый удар глухим, еле слышимым плеском. А теперь она своим холодом растекалась по батареям, лишая жителей Ленинграда последнего тепла, последней надежды.       Олежа, поджав почти белые губы, лишь отодвигает пальцем шторы, непонятно зачем выглядывая в окно. Там белые звезды висят высоко-высоко над почти черной землей, смотрят с жалостью и усмешкой, и дразнят своим холодным светом. Будто бы мало люди мерзнут. Будто бы мало страдают, ежедневно погибая или молясь о погибели.

3 декабря умерла Тамара Николаевна, соседка этажом ниже. От холода или от голода — непонятно. Пережить бы зиму, тогда и умирать будет не так жалко.

      Олежа передергивает плечами и рывком стаскивает с них одеяло, заворачивая в него подушку и комкая как можно плотнее. Может хоть какое-то тепло в постельном белья сохранится. Елена, как обычно, уже ждет на кухне, и Олежа скользит по ней сухим, таким же холодным, как и батареи взглядом. Ломкие грязные волосы, сплетенные в привычную тугую косу, будто стали еще жиже и теперь тонкой веревкой перекинуты через плечо. Белые руки сжимают небольшую книжечку со стихами Блока, а зеленые глаза, чудом не потерявшие своего цвета, смотрят с какой-то грустной, мрачной нежностью. На впалой, лишенной румянца щеке черно-рыжее пятно, а пухлые бледно-розовые губы растянуты в ласковой улыбке. — Доброе утро, — улыбнулась она, говоря тихо, чтобы не разбудить Олю, и подвинула к Олеже сухарь с изюмом. — Вот, хоть это перед работой съешь. — Спасибо, — отвечает Олежа искренне и берет сухарь в руки, рассматривая его, как что-то необычное. — У вас щека грязная. — А, правда? — Елена чуть хмурится и, откладывая книгу, трет щеки, пытаясь не столько избавиться от пятна, сколько хоть немного разогнать кровь и согреться. — Это, должно быть, от печки. Мне помогли притащить небольшую буржуйку, пока вы спали. Хоть как-то греться ведь нужно, а на ней и воды вскипятить можно. — Я схожу за водой, наши карточки лежат у Оли, она сходит.       Эта фраза Олежей уже давно заучена, он повторяет ее каждое утро, и ответный кивок становится точкой в диалоге, и никакого продолжения нет. Вместо слов Олежа касается худых женских пальцев, коротко сжимая, потому что иначе выразить свою привязанность и благодарность этому человеку не может чисто физически. Она заменила им с Олей мать и даже чертового ангел-хранителя, который от своих подопечных отвернулся уже давно, лишь изредка посматривая краем глаза за тем, как идут дела.       Но сегодня Олежа улыбается. Шепчет тихое «Спасибо» и улыбается, впервые за пару месяцев, потому что тоска и страх действительно отходят на второй план. Олежа ведь смирился, так почему бы не дожить эти жалкие пару дней, недель, месяцев с улыбкой. Почему бы не попробовать внушить давно мертвую надежду на лучшее будущее хоть кому-то. Олежа улыбается, а Елена прямо сияет в ответ, встает на ноги и за локоть тянет парня в зал, указывая на уродливую металлическую печку, напоминающую металлический ржавый бочонок. Быстро и неправдоподобно энергично рассказывает о том, как ее разжечь и куда поставить кастрюльку, если понадобится вскипятить воду, а       Олежа слушает ее голос, и медленно оживает. Как некоторые сорняки пробиваются к солнцу даже сквозь асфальт, так и он тянется к чему-то живому, и сам жить пытается. Ради Елены, обнимающей его за плечо; ради Оли, завернутой в одеяло, как в кокон, и шумно сопящей из-за забитого носа; ради Димы, письмо для которого лежит в ящике письменного стола, бережно спрятанное в самодельный конверт.       Человек ведь, если не ждет, не мечтает и не надеется человеком перестает быть. Конечно, иногда проще ни на что не надеяться, в итоге не придется разочаровываться иной раз, но жизнь без разочарований равносильна смерти. Олежа надеялся, всем сердцем надеялся еще летом, провожая отца и Диму на фронт, что все образуется, что все пройдет легче, чем ожидает расчетливый разум. Олежа разочаровался, сидя в подвале и прижимая к себе дрожащую Олю, пока его тело дрожало то ли от ударных волн, то ли от страха. Олежа умер, когда был вынужден стать свидетелем смерти людей, их страданий, переломных моментов их короткой жизни. Олежа пытается выпрямиться и дожить свою жизнь так, чтобы встретить эту костлявую стерву с косой в пальцах с улыбкой и дружелюбием.       Уже на следующий день Олежа понял, что эта забавная ржавая железка, именуемая печкой, может буквально спасти жизнь. Символично, но именно эта штуковина, покосившаяся и откровенно жалкая на вид, стала не только единственным источником света и тепла, но и единственной надеждой на то, что у них получится пережить эту чертову зиму. По ночам температура опускалась непозволительно низко. На Олежиной памяти таких холодов не было, наверное, никогда. А эта печка имела свойство нагреваться, от чего хранила тепло чуть дольше и будто усиливала его. Она единственная приносила в эту квартиру, которая казалась с недавних пор слишком пустой и темной, хоть капельку какого-то уюта. Олежа твердо решил, что если переживет блокаду, то эта печка будет стоять там, где стоит сейчас, и пусть кто-то хотя бы попробует ее выбросить, парень сожжет этого человека в этой же печке.       Сидеть вечерами после завода, греть околевшие конечности до тех пор, пока не станет больно, и внимательно следить за тем, чтобы не вспыхнули страницы книги стало для Олежи его личным ритуалом. Рядом сидела Оля, периодически крутясь вокруг своей оси, чтобы полностью прогреться и теплой лечь спать на перетащенные к печке матрасы. Где-то сбоку стояла Елена, либо внимательно следя за водой в ковшике, либо задумчиво и медленно, даже монотонно прочесывая длинные Олины волосы. И почему-то Олеже было уютно, и будто бы он сегодня не помогал вынести с территории завода умершего прямо за станком мальчика лет шестнадцати. Будто желудок, недовольный таким непростительно маленьким количеством калорий, не сводит болезненными спазмами, заставляя скручиваться едва ли не пополам. Будто сердце не срывается каждый раз, когда по ночам ветки бьются в окно, смешиваясь с монотонным тиканьем метронома.       Иногда Олежа читал вслух или рассказывал стихи наизусть. Просто забывался и начинал тихим, спокойным голосом читать строки какого-то произведения. Или, погружаясь в свои мысли, не замечал, как начинал зачитывать стихотворения, не отрывая тусклого, полупрозрачного взгляда от огня. В такие моменты Оля с Еленой замолкали, прерывали свои тихие разговоры обо всем и одновременно ни о чем, и просто слушали. А Олежа до последнего не замечал, у него в голове только Дима и отец. Как они сейчас? Не лежит ли где-то там похоронка, не имея возможности проникнуть в блокадный Ленинград и принести эту новость? А может, вместе с ней лежит и письмо, в котором размашистым почерком написано, что все в порядке и что скоро все закончится? Эти мысли затапливали сознание, будто горячая смола, обжигая и не давая возможности выбраться. А потом, исчезая вместе с этой задумчивостью и возвращая Олежу в реальный мир, оставляли за собой черный вязкий след, едва не сводя с ума.       Неделя проходит, будто зацикленная пластинка: проснуться задолго до рассвета, просидеть на заводе почти до ночи, вернуться домой, немного посидеть у печки с книгой и лечь спать на жалкие несколько часов. Спасибо, что хоть Оля ходила за тем жалким подобием хлеба, что выдавали по карточкам, а двух ведер воды, что таскал Олежа с Мойки, хватало на три-четыре дня. Иногда небольшое разнообразие в серую рутину вносили бомбежки или смерти очередного ребенка за станком, порой это были женские крики или немые слезы. Олежа никогда не забудет лицо той пожилой женщины, спускающейся к месту утилизации трупов, коим сделали закрытый бассейн Невы, с будто окаменевшим свертком в руках, плотно завернутым в белую простыню или наволочку. Ребенку на вид не было и года и остается загадкой, почему он погиб только сейчас, от холода и голода, а не от разрыва слабенького сердечка после многочисленных бомбежек.       И именно этой ночью Олежа не мог уснуть. Сидел у печки, поджав ноги к груди, и лениво подкидывал в слабый, болезненный огонь небольшие обрывки газет. Рядом жались друг к другу две самые дорогие для Олежи девушки, тихо сопя и изредка что-то бормоча во сне, а Душнов только и успевал поправлять сползающие с их плеч одеяла. Месяц висел высоко над полумертвым городом, освещая потихоньку пустеющую комнату, холодно отражая свет не менее холодного солнца. Олежа медленно плыл взглядом по той части неба, что была видна из окна с его ракурсом, и не понимал ничего. Не осознавал, что сейчас, возможно, этажом выше или ниже кто-то перестал дышать. Смерть была легким путем, единственным спасением, и многие предпочитали выбрать именно ее.       Олежа вздрогнул, услышав стук в дверь, и это последнее, чего он ожидал от этой ночи. Серьезно, он ждал всего, от обморожения или снаряда прямо в окно до сообщения о прорыве блокады, но не простого стука в дверь. Могли ли фашисты пойти по квартирам, чтобы добить оставшихся людей собственными руками? Олежа понимал, что это глупо, иначе они бы сделали это почти сразу, а не спустя несколько месяцев. Стук повторился, уже чуть более настойчиво, вместе с ним и сердце забилось в несколько раз быстрее. Олежа встал на ноги и почти на ощупь рванул на кухню, судорожно ища дрожащими руками хотя бы нож, так кстати лежащий на столешнице уже пару недель. Выдохнув протяжно, парень вышел в прихожую и, не давая себе ни секунды на сомнения, резко распахнул дверь, сильнее стиснув нож в полной готовности. — Душнов Олегсей? — спокойным, размеренным голосом спросил мужчина, чьего лица Олежа почти не видел, и парень тихо угукнул в ответ — Вам почта с фронта. — С фронта? — глупо переспросил Олежа и неуверенно взял из рук два свертка, машинально прижимая их груди — А как вы…? — По Ладоге, — холодно выдал мужчина заученную фразу и, кажется, пожал плечами — Помогаем, чем можем.       Олежа даже не почувствовал, как задрожал, то ли наполняясь жизнью и эмоциями, то ли теряя их остатки. Пальцы очерчивали края треугольной похоронки, и Олеже казалось, будто его сердце оторвалось от аорты и с грохотом свалилось куда-то вниз, разбиваясь о желудок на мелкую крошку. Попросив незнакомца немного подождать, Олежа сорвался с места и почти бегом направился в комнату, едва не выдернув шкаф из стола с корнями. Ухватил самодельный бумажный конверт и так же бегом вернулся в прихожую, не замечая того, как за ним наблюдают Оля с Еленой. — Возьмите, прошу, передайте как-нибудь, там все написано, кому и куда, пожалуйста, — затараторил Олежа, и коротко прикрыл глаза, чтобы слезы жгли не так сильно — Пожалуйста. Сожгите, если он мертв, но если жив, то доставьте ему. — Есть, — ответил солдат и мягко забрал из Олежиных пальцев конверт — Жив твой Дмитрий, пацан, если ты о нем. Он письмо и передал, похоронка не на него. Держитесь, наши вовсю бьются за Ленинград.       Олежа не знал, как реагировать, как дышать и что ему делать дальше. Он просто слушал удаляющиеся тяжелые шаги, хватаясь за дверную ручку так, будто она могла спасти этот город. Словно она могла помочь понять, что дальше. Противоречивые чувства внутри заставляли захлебываться пустотой в голове и воздух вдруг стал горячим, от которого становилось только холоднее. Рукоятка ножа обжигала ладонь, и Олежа просто уронил его на пол, почувствовав, как его обнимают за плечи и уводят обратно в зал, к растопленной печке. — Отцовская похоронка, — тихо хрипит он и бросает на продавленный матрас два конверта, тут же опускаясь за ними следом — И от Димы письмо.       Олежа, словно умалишенный, резко выпрямился и схватил письмо, раскрывая его едва не в истерике. Извилистый путь, выпавший на долю парня, в какой-то момент завернулся тугой петлей вокруг шеи, заставляя искать выход из абсолютно замкнутого пространства, которое все сужалось и давило со всех сторон на легкие, зажимая между ними израненное сердце. И именно эта бумажка в руках казалась тем самым необходимым глотком воздуха, который Олежа вдыхал до четно последнего атома кислорода.

«Привет! Ребята, как вы там? У меня все хорошо, не беспокойтесь. На поле боя меня пускать, почему-то, не хотят, но в тылу у меня тоже есть работа. Документы развожу, на посылках, одним словом. Езжу не один, естественно. Водитель наш, Гоги, такой забавный мужик, бородатый коротыш. Ну, можете себе представить. Есть Слава, манерный пацан, но душевный. А Юлька вместо медсестры у нас, роковая девка, из Гоги веревки вьет. Забавно смотреть. С ними приятно общаться, когда времени предостаточно. Например, узнал как хорошо приготовить шашлык от Гоги, Слава не привык пачкаться и постоянно жаловался на испачканные землей или ржавчиной пальцы, а Юлька просто веселая, рассказывает пару анекдотов. А то вообще загнуться можно на войне без светлого.       Надеюсь, письмо дойдет и вы его прочитаете. Бои за Ленинград идут ожесточенные, наши делают все, что могут. Мы вас вытащим, всех перебьем, обещаю. Вы только держитесь, ладно? До последнего держитесь. Все будет хорошо.       Вы только дождитесь. Я свои обещания всегда держу. И обещаю, что мы встретимся.       Я люблю вас.»

31 Нравится 13 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (9)