Я стою в этом поле одна —
Ни черта не воин.
Дует ветер, и я пьяна им:
Душа в запое и в загоне тело.
Я прошу о приюте.
Мои крылья — прежде дырявые —
Теперь лоскутья
И не спасают ни от грома, ни от гнева,
Ни от меня самой.
1 Она помнила. Она помнила отца и мать, помнила сестру и братьев. Она помнила дом, помнила лошадей, гомон Китежа и тишину лесов. Она помнила ощущение палочки в руках и помнила заклинания. Помнила магию. В конце концов, она помнила свое имя. Вот только это не имело никакого смысла. Сидя на жестких досках в темной влажной камере, она закрывала глаза, чтобы представить свет, а потом открывала — и не понимала, в чем был смысл этой жалкой попытки вернуть хоть что-то. Она могла помнить свет, но вокруг нее всегда было темно. Она могла помнить семью, но всегда была одна. Она могла помнить свое имя, но даже в мыслях избегала его и называла себя Лизой. Когда скрываешь свою личность в магическом мире, лишних предосторожностей не бывает. Еда тут была премерзкая. Кормили раз в сутки — и поэтому сил было совсем мало. Когда становилось скучно (часто), она водила пальцами по ребрам и считала их. Это успокаивало. В оставшееся от еды время она спала и думала. Шептала формулы чар, когда были силы (редко), тренировала взмахи. Иногда даже вставала и, когда могла себя заставить, заставляла руки и ноги шевелиться. Она помнила, что движение и есть жизнь. Она не знала, сколько времени провела здесь. Полагала только, что уже поздняя весна или лето — в камере стало теплее. Схватили их зимой, под новый год, и тут же разделили. Она в тот день с самого утра знала, что что-то произойдет, но гнала мысли. Глупая была. Теперь уже не глупая — отупевшая от безделия. В камере она оказалась сразу. Лиза — дура, храбрая дура Лиза — назвалась ее именем, и ей поверили. А она сама не смогла их переубедить и была в этом бесконечно виновата. В тот день она спустилась вниз, на кухню, помогала готовить, чтобы успокоить расшатанные нервы, а Лиза сидела у входа на стуле и рассказывала о том, как хочет выйти замуж. Когда они пришли, Лиза встала и спросила, что им нужно, хотя прекрасно знала ответ. Лиза стояла с гордо поднятым подбородком, несмотря на направленную ей в грудь палочку. Лизу и ее, с руками в муке, не успевшую даже дернуться, перепутали. В редкие моменты, когда апатия сменялась вялым интересом к жизни, ей хотелось узнать, что с ними всеми случилось — и с Лизой, и с семьей, и, наверное, вообще со всеми. За месяцы войны могло произойти что угодно. Тогда, зимой, она увиделась со своими только украдкой. Отца оглушили, по его лицу была размазана кровь, и мать, не выдавая эмоций, кидала на него только редкие взгляды. Когда Лизу толкнули по направлению к ним, а ее саму потянули в сторону, мать даже бровью не повела. И одному Перуну известно, чего ей это стоило. Старший брат, высокий и самый красивый из них всех, был связан и лежал рядом с отцом — его лица не было видно. Младшего обнимала сестра, Лена. Ее любимая, уютная, прекрасная сестра. Они встретились взглядами на долю секунды, а потом Лена посмотрела на Лизу, вскрикнула ее, ее имя и как будто бы непроизвольно дернулась по направлению к приближающейся девушке. Они ее спасли, обменяв на Лизу. Потом было темно — от оглушающего, от пути и заключения. В этой темноте в первое время были допросы. Они проводились в небольшом кабинете с серыми стенами, где было чуть теплее и суше, чем в камере. Она рассказала им все, что знала о Лизе — о новой себе — и значимую часть того, что могла бы знать о ее семье и доме Лиза. Остальное она спрятала глубоко-глубоко внутри и боялась извлекать. Заперла себя прошлую на сотню замков, выглядящих как цветы в саду бабушки Лизы, и даже не смотрела в ту сторону, проваливаясь в воспоминания. Сейчас, сидя в камере месяцы (наверное, месяцы, может, недели), она не понимала, почему ее никак не убьют. Предполагала, что чем-то полезна, но чем — не знала. И только оставалась на — своих? — досках и думала о том, что когда-нибудь будет. Во сне ей иногда снилось, что она убивает Грин-де-Вальда. Двери в камере не было. Вместо нее была стена, камни которой, как ей помнилось, могли раздвигаться. Именно через этот проем ее отводили на допросы. Она сидела и ни о чем особенном не думала, когда по камере пронесся скрежет. Отвыкшая от громких звуков, девушка дернулась, на несколько секунд закрыла уши руками и посмотрела туда, где находилась стена. Камни двигались. Конечно, ничего видно не было, но вибрацию, прошедшую по камере, видеть и не нужно было. Она несколько раз моргнула, проверяя, не спит ли. Не спала. Прошла еще одна вибрация, и стена, должно быть, сдвинулась с места. Она услышала голоса, увидела тусклый серый свет. От него глазам с непривычки было неприятно, она сощурилась и разглядела очертания камеры — и своих тонких рук. — Is anybody here? — голос мужской, грубоватый и как-то безудержно усталый. Девушка вздрогнула. Шестеренки в отупевшем мозгу вяло завозились, пока пальцы, немея, вцепились в остатки платья. Того самого, в котором она была в тот самый день. Это был английский. Не немецкий, а английский. Почти родной. Это не люди Грин-де-Вальда? А если ловушка? Стена тем временем продолжала двигаться. Уже был виден силуэт мужчины, за ним — еще двоих, держащих палочки. Шары света на их концах были слишком яркими, хотя лучи едва проникали в ее закут. — Свет, — прошептала — прохрипела — она. Плевать, кто это. Лишь бы убрали свет. Мужчины тут же дернулись, того, который стоял впереди, отодвинули в сторону те, что светили, и люмос залил помещение. Девушка вскрикнула, насколько хватало связок, и зажмурилась, забиваясь в угол досок — совершенно постыдное поведение с точки зрения самообороны. Закрыв лицо руками, она ждала и лихорадочно пыталась думать, пока мужчины что-то кричали кому-то и приближались шаги. Ей было страшно, но страх внезапно смешался с сумасшедшей надеждой и решимостью защитить себя. — Language? English? Nederlands? Français? — пауза. — Deutsch? Она сидела без движения. — Мэм? Мисс? Свет приглушили, и вокруг теперь было еще больше людей — она это чувствовала. Они шептали и переговаривались. Кто-то приблизился к ней вплотную, и ей не оставалось ничего кроме попытки забиться в угол еще сильнее — и отвести от лица руки. Если не хватают, значит, наверное, не люди Грин-де-Вальда. — Английский лучше, — прошелестела она на выбранном языке, пытаясь открыть глаза. Получалось плохо. Свет, даже приглушенный, больно бил по ним, и приходилось щуриться. Ей никто не ответил, но голоса стали громче. Она поморщилась. — Кто вы? — Мы вам поможем, мисс, мы из сопротивления, — ответила одна из фигур, худая и высокая, и сделала шаг навстречу. — Нет. Фигура замерла. — Поклянитесь, что не навредите. А потом что-то коснулось ее виска, и стало совсем темно.