Абаниби

R
В процессе
32
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 290 страниц, 135 218 слов, 18 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
32 Нравится 8 Отзывы 5 В сборник

Глава XVIII

Настройки
Примечания:
      Утренний холод ущипнул вспотевшую после сна кожу, пробираясь сквозь мягкую ткань домашнего халата столь же ловко, как надоедливая оса, с истошным жужжанием протискивающаяся в узкую оконную щель ради покоившейся на столе тарелки спелых фруктов. Дрожь пробежала по взмокшей спине, и голую шею сковало от непомерной прохлады. Укушенные едким морозом щёки налились неестественным цветом, неровными алыми пятнами украсив заспанное лицо. Влажная плёнка на мутных глазах мгновенно застыла, остудив хладной корочкой воспалённую склеру. Остатки испарившихся слёз на липких ресницах хрустели при каждом моргании, и сухость во рту давала о себе знать при попытке вдохнуть отчего-то разряженный воздух. Кончики покрасневших ушей заныли от стужи, и очередное облачко полупрозрачного пара непрошено вырвалось изо рта.       Стараясь не замечать всепоглощающей снежной белизны, засвечивающей края воспалённого зрения до полной слепоты, Луи прищурилась, неосознанно насупив курносый нос. Недовольное фырканье, едва ли заметное, но до смешного детское, как громкий чих играющего с мелким клубком котёнка, выплеснулось из сжатой груди. Застывшее лицо, пятнистое, как кусок дорогого мрамора, ощутимо кольнуло, как если бы молниеносный разряд тока пронёсся по порам. Ноющая боль в висках немного усилилась, и невидимая нить, прочная, неразрывная, связывающая продрогший мизинец с ножкой оставленной в спальне тёплой кровати, мучительно натянулась, жалобно проскрипев от нетерпения где-то в сознании. Любые мысли прекратили свой нещадный бег. Желание лечь остро зазудело где-то во лбу.       Освежающий ветер, легонько скатывающий ещё рыхлый снежок с верхушек высоких сугробов, поскрёб по груди, поигравшись с оборками воротника плотной хлопковой ночнушки. Мурашки пробежали по коже, и каждая косточка в теле завыла, как стая голодных волков, умоляя поскорее закрыть входную дверь и с любовью припасть к растопленному камину. Бледной рукой Луи сжала ворот розового халата и стянула мягкую ткань повыше к горлу, стараясь дополнительно укутать голую шею. Как назло, уверенно миновав толстый слой синтепона в домашних тапочках, как компьютерный вирус – бесплатную защиту, сквозняк решил огладить ступни и заняться пальцами на ногах. Чувство болезненной щекотки залегло за ногтевыми пластинами, придав им едва различимый фиолетовый оттенок.       Мешкающий у входа курьер начинал вымораживать. — Без обратного адреса? — в тысячный раз повторил он, переминаясь с ноги на ногу, чтобы согреться. Тонкая стопка желтоватых бланков в его красной руке шуршала, ловя дуновения морозных волн, а воздух со свистом вылетал через большую щель между его выступающими передними зубами, белыми и длинными, – почти, как у кролика. Синяя форменная куртка с логотипом компании, объёмная, как здоровенный кусок ваты, накрученный на деревянную палочку, скользко поскрипывала, а большой белый помпон на шапке, натянутой прямо поверх рабочей кепки, забавно подпрыгивал каждый раз, когда молодой человек делал шаг на месте ради сохранения тепла.       Луи медленно кивнула, надеясь, что в этот раз её немое утверждение будет верно воспринято.       Забавный облик курьера – единственная причина, из-за которой Дак ещё не решилась закрыть дверь прямо перед его надоедливым носом. Высокий – настолько, что его осоловелое вытянутое лицо, и правда, находилось где-то в облаках, – худой, как плашка частого забора на одиноком ранчо в Западной Вирджинии, лопоухий, с куцей тёмной щетиной и ярко выраженным кадыком он больше напоминал не до конца оформленного подростка, нежели молодого мужчину. Его дёрганный вид вызывал щемящую жалость, а болезненное придыхание и заторможенная речь не позволяли обходиться с ним грубо. Неважно, что медленно, – парень работал, и это – уже больше, чем делали многие, находящиеся на его уровне; стоило отдать ему должное и проявить к нему уважение. Проявить даже в том случае, если он уточняет одно и то же уже в пятый раз.       Ему повезло, что терпение – сильная сторона Луи; ей не привыкать общаться с заторможенными. — Без обратного адреса? — с большим нажимом вновь переспрашивает курьер, по привычке закусывая нижнюю губу, и Дак, шумно втягивая носом густой воздух, благодарит каждого святого, отвечающего за её звезду, что под рукой сейчас нет ни свежей газеты, которую можно было бы свернуть в рулон-дубинку, ни одинокого кроссовка с толстой подошвой, идеально подходящего для запуска в чужую голову во имя тяжкого просветления.       Она вновь кивает, чувствуя, как мышцы шеи неприятно сводит от монотонного движения, и потирает одну ногу о другую, надеясь немного согреться. Шелест хлопковой ткани сливается с тихим завыванием уличного ветра.       Курьер пробегает заколдованным взглядом по бланку, изредка моргая, как старая кукла с подвижным механизмом в корпусе, дрожащими пальцами переворачивает пару страниц, неуклюже заламывая хлипкие бумажные уголки, и одними губами шепчет что-то себе под нос, пытаясь, по всей видимости, уточнить в распечатках интересующую его информацию. Затем он оглядывает невысокую горку упакованных в почтовую бумагу коробок, и чешет затылок, пристально всматриваясь в наклеенные поверх упаковки значки «Хрупко» и «Соблюдать температурный режим». А потом, утерев нос рукавом своей форменной куртки, расплывается в довольной несуразной улыбке, и в глазах его, туманных, как бракованное стекло, сброшенное с фабричного конвейера, появляется понятливый блеск – словно бы лампочка, наконец, зажглась над его тёмной головой, воссияв подобно яркому нимбу. — А! Хотите сделать сюрприз родным на Рождество! — весело пролепетал он заплетающимся языком, походя на уставшего от длинной речи ребёнка, и невольно цокнул зубами. Легко рассмеявшись, он выглядел таким счастливым, будто разгадал одну из самых старых загадок мира, над решением которой билось не одно поколение величайших умов всего человечества. В наличии подтверждения своей догадки он не нуждался, а потому, совершенно не скрывая внезапно вспыхнувшего энтузиазма, тут же продолжил: — Отличная идея! Уверен, они будут рады, — почти поручился он, говоря столь убеждённо, как если бы сам был несказанно рад получить странную, доставленную прямо к порогу посылку на праздник от неизвестного отправителя. Действительно, ребёнок в теле взрослого – не иначе: только такие и радуются подобным вещам без тени сомнения или возрастного подозрения. Только такие и Зиг-Заг МакКряк, сохранивший к своим годам способность по-детски любить окружающий мир, невзирая на возможность нарваться на подлый обман за каждым неудачным поворотом.       Продолжая радоваться своему неожиданно расцветшему таланту дедукции, курьер, беспокойно улыбаясь, достал из заднего кармана чёрную шариковую ручку, блестящим корпусом отражающую снежный свет, и, щёлкнув колпачком, наконец, передал её и мятые бланки в руки битый час ожидающей их клиентке, а сам, с немалым воодушевлением, принялся грузить упакованный груз на вертикальную тележку, которая позволила бы ему без труда донести коробки до ожидающей около ворот машины.       Луи любезно принимает приколотые к жёсткому блокноту накладные, ничуть не смущаясь заломанных уголков, и чувствует, как некая тяжесть физически падает с её плеч, позволяя ей нормально дышать. Приближение желанного конца подстёгивает, и она расписывается в нижней части листа так быстро, как только может, учитывая нежелание окоченевших пальцев слушать мозговые команды. На весу её подпись выходит неровной и едва читаемой, а в одном месте, не рассчитав силу, она случайно надавливает на кончик ручки сверх меры и дырявит бумагу. Глядя на это, она стойко делает вид, что ничего не случилось, и чувство смущения, на долю секунды поднявшее голову, улетучивается, стоит ей подумать о тёплом одеяле, преданно ожидающем её наверху. Жизнь не может закончиться на чернильной кляксе или порванной бумажке. Так что глупо думать о подобных конфузах. В конце концов, они мелочны.       Впрочем, как и характер некоторых людей.       По крайней мере, Луи так кажется. — Доставим всё в лучшем виде, мисс, — отряхивая руки о мятые штанины, клянётся курьер, а затем почти ухмыляется, будто кто-то взаправду пообещал ему заплатить, если он лишний раз прорекламирует место своей работы. Разок шмыгнув длинным носом от холода, он тянется за подписанными бумагами, перебирая на ветру костлявыми пальцами, бардовыми и мозолистыми, как высохший на солнце помидор, и точно не забывает о шариковой ручке, колпачком которой, впоследствии, он вновь незамедлительно щёлкает.       Луи покорно передаёт блокнот, лелея надежду как можно быстрее закрыть входную дверь и со скоростью пули метнуться обратно в уютную спальню, и готовится вежливо попрощаться, дабы поставить окончательную точку и вернуться в мир сладких грёз без каких-либо совестных угрызений. Однако протянутая ладонь курьера, вновь придвинутая почти к самому её лицу, останавливает её храбрый порыв схватиться за деревянный косяк. Этот жест – чистая наглость, и краткая вспышка недовольства на секунду взрывается где-то в женской груди, заставляя поперхнуться собственной слюной. Перчатки мужчины грязные от пыли и пахнут обрезками промышленной бумаги, а на одном из пальцев светится большая дырка, и видеть что-то подобное прямо у собственного носа противно до такой степени, что кислый привкус непрошено оседает на корне липкого языка, а желание старчески заворчать зарождается прямо в горле. На мгновение Дак думает, что почти понимает чувства старого маразматика, возникающие у него в те частые моменты, когда люди вокруг него занимаются вымогательством. Почти понимает. Почти. В конце концов, чаевые – не совсем попрошайничество. Возможно. Может быть. Наверное.       В отличие от дяди, из принципа не подающего ни пенни в пользу бедных и всех тех, кому деньги в сто раз нужнее, чем ему, подавив нарастающий негатив в невыспавшемся сознании, вместо того, чтобы просто захлопнуть чёртову дверь, Луи начинает нелепо шарить по пустым карманам розового халата, искренне пребывая в надежде, что в домашней одежде могла, ненароком, заваляться парочка неказистых купюр. Быть может, в этом самом халате она могла когда-то заказать пиццу, – никогда нельзя быть уверенным в чём-то на сто процентов. Проверка ещё никого не убила. По крайней мере, симуляция бурной деятельности хорошо отвлекала от неловкой тишины, царящей в прихожей. Трудно ощущать себя в своей тарелке, когда страждущие глаза впериваются в тебя так, будто знают, что у тебя не может не быть мелочи в кошельке, – впечатление, словно бы грабитель нешуточно наставил нож в безлюдном переулке. Вдвойне труднее сделать вид, что он не прав, когда вы вдвоём находитесь на крыльце огромного особняка, облицованного настоящим мрамором и расположенного в самом респектабельном районе города, а рядом с вами стоит изящная стойка для зонтиков ручной работы, влетающая по цене в пять зарплат программиста из Кремниевой долины, которая буквально кричит о том, что у жильцов этого дома не может отсутствовать чёртова двадцатка в заднем кармане брюк. Втройне труднее притвориться, что у тебя есть иная нормальная причина не идти за деньгами, помимо самой искренней, чистой и первобытной лени, когда твои колени буквально трясутся при мысленной перспективе дважды подыматься по дурацкой лестнице. Иногда проще понадеяться на случай. В конце концов, он всего один, а ступеней – больше тридцати. Выбор, чисто логически, очевиден. Поэтому Луи продолжает искать несуществующие купюры в очевидно пустых карманах, как бы нелепо это ни выглядело со стороны.       Просто так проще.       Проще и безопаснее.       Луи знает себя: если сдвинется с промёрзлого места, то уже не вернётся, – припадёт щекой к подушке и уснёт, несмотря ни на что, и никакая сила в этом бренном мире уже точно не заставит её встать. Три года назад она не явилась на третью часть единой экзаменационной проверки штата только потому, что ей было лень переходить чёртову дорогу в том месте, где сломался светофор, – ничто во Вселенной не могло помешать ей бросить несчастную курьерскую душонку на заметённом снегом крыльце. Но на улице холодно, а вид продрогшего до костей мужчины по-прежнему по-щенячьи жалок, и вежливо сослать его не поворачивается язык. Как и не поворачивается он признаться в том, что ни единого скомканного доллара не завалялось в недрах розового халата. Деньги есть – их не может не быть; деньги есть, просто не сейчас и не у неё; деньги есть, и признать, что их нет, значит заметно соврать и унизить себя. И в очередном приступе вздорной тревожности, вызванной нелепыми перепадами настроения, виноват лишь растущий под бьющимся сердцем плод любви, но Дак, судорожно шарящую по карманам в паническом порыве, это никак не успокаивает. Просто взгляд курьера пристален, а его рука слишком близко, и личное пространство невольно сужается; немое давление нарастает, и Луи всей душой ощущает, как сильно страдает её комфорт.       И мир не сошёл с оси, и земля не разверзлась, явив испуганному взору непроглядные пучины Ада, – просто сегодня такой день. Один из сотни таких же, когда мозг не слушается, а с телом невозможно управиться, сколько усилий ни приложи и сколько отчаянных просьб ни вскинь в небеса. Неудачное утро – слишком раннее, слишком холодное, слишком белое, – в которое разыгрались гормоны. Ничего более. Кучка органических веществ, сходящих с ума из-за беременности, вот и всё. Просто на улице холодно, и руки дрожат, а кончики пальцев на ногах теряют чувствительность. Просто чужая рука слишком близко к онемевшему лицу, и в горле першит, а спутанные после сна волосы на затылке встают дыбом. Просто вопрошающий взгляд до боли жалок, и в чёртовых карманах нет дранной десятки, а ступенек в лестнице слишком много, чтобы дважды подниматься по ней. И Луи, будучи не в силах сдержаться, просто заплачет, если этот фарс не прекратится в ближайшее время.       Как радуга после дождя, как голубь мира, несущий в клюве оливковую ветвь, как ангел, посланный самим Господом с небес, зелёная бумажка номиналом в двадцать долларов является из ниоткуда, замирая между двумя людьми, как повиснувший на паутинке паучок, дабы положить конец людским страданиям, принеся с собой покой и гармонию в некогда тихое утро. — Благодарим за услуги, — говорит Дюк, болтая разглаженной купюрой на уровне груди мужчины – прямо напротив нашивки с логотипом компании, – и ненавязчиво призывает того как можно скорее взять деньги, ненароком бросая в сторону незнакомца излишне любопытный взгляд – настолько пристальный и кристальный, но до дрожи наивный и нечитаемый одновременно, что становится не по себе. Его растянутая улыбка в слабом утреннем свете выглядит пластмассовой, искусственно блестящей и до невозможности широкой. И становится только шире, когда курьер соображает и мягко выхватывает деньги из приветливой мальчишеской ручки, тянущейся к небу с самых низов человеческой жизни. — Счастливого Рождества! — декламирует мальчик, склонив голову набок, а затем, едва только получает ответное поздравление, закрывает дверь, не испытывая при этом каких бы то ни было сложностей.       Подвешенный венок подскакивает от грозного хлопка, по инерции продолжая недолго покачиваться после того, как глухой скрип смазанных петель рассеивается в вязкой тишине прихожей. Искусственные хвойные ветви с мерным шорохом царапают ложбинки на оштукатуренном дереве; вплетённый в них блестящий колокольчик худо позвякивает, лениво мотая язычком из стороны в сторону. С едва различимым скрежетом внутренний замок запирается, и панель сигнализации на стене рядом издаёт одинокий, протяжный писк, сменяя красный цвет индикатора на зелёный. Липкий сквозняк перестаёт оглаживать полуголые стопы, и чувствительность в пальцах возвращается. К кончикам ушей приливает кровь, и горячие пятна взрываются на щеках, стоит только вдохнуть тёплый воздух, наполненный ароматом корицы. Мягкий свет ламп разливается по коридору подобно жидкому золоту, приглушённо сияющему в туманной дымке раннего вечера, и одинокие пылинки плывут по воздуху, наслаждаясь собственным одиночеством. Незабвенное молчание наполняет весь дом.       Со всех сторон укрытый снегами мраморный особняк будто впал в спячку, смерив собственное живое дыхание, и ни единый бытовой шорох не нарушал мерность его тщательно выверенного спокойствия. Вся суматоха – бесконечная поступь слоняющихся по коридорам горничных, шелест выглаженных занавесок и колыхание тяжёлых портьер, доносящееся с кухонь эхо и стук натёртого серебра из столовой, скрип нагруженных бельём тележек и шум снегоуборочных машин за окном, – словно бы схлопнулась, исчезнув в тени, и ни единой живой души, помимо кряхтящего за дверью курьера и маленького мальчика, настырно проверяющего дверной замок посредством дерганья ручки, не наблюдалось вокруг. И для дома, который обслуживает далеко не один десяток человек, нерушимая тишина непривычна, и, на мгновение, Луи верит, что проспала апокалипсис. Но потом она вспоминает, какое сегодня число, и на собственное же паникёрство закатывает глаза, не находя в себе сил удивляться шалящим нервам: Сочельник.       Сочельник.       Раннее утро двадцать четвёртого декабря.       Праздничный канун.       То прекрасное и незабываемое время, когда большинство нормальных людей уходит с работы пораньше, невзирая на слёзные просьбы надменного босса задержаться на час или два, надеясь в последний момент урвать хороший сельдерей для картофельного салата с пустующей магазинной полки и провести чарующие мгновения в окружении родных и друзей около зажжённого камина с чашкой горячего пунша в онемевших руках под аккомпанемент настроенного под детские ручки пианино, благодаря которому любимые дочки вот-вот продемонстрируют всем соседям в радиусе двух штатных округов свои впечатляющие музыкальные достижения, тем самым оправдав столь ненавистный чек в несколько сотен долларов, выписанный собственной кровью выпускнику Колбернской школы за частные уроки на дому.       Прекрасный день, буквально предшествующий лучшему дню в году.       И, стоит только вспомнить об этом, осознать разумом этот факт и принять его всей душой, как в тишине большого особняка, беспробудно дремлющего под мерное завывание уличного ветра, перестаёт усматриваться что-то нелепое, непривычное, неправильное и зловещее. Невидимые тиски отпускают дрожащее сердце, и всё вокруг встаёт на свои места, засвечиваясь в тусклом сиянии настенных ламп: у прислуги выходной; её работа резонно стоит, флигель – пустует, а сама она там, где и должна быть в этот час, – дома. Поэтому нет шагов и тихого гомона. Поэтому так тихо. Просто людей нет, а потому некому порождать слабое эхо в дальних коридорах; некому запускать стиральные машины в прачечной и некому лишний раз греметь посудой. Поэтому подъездная парковка почти пуста – здесь просто никого нет. Только дежурный повар в недрах кухни готовит торжественный ужин, монотонно перемешивая кипящий в сотейнике соус резиновой лопаткой, да дворецкий слоняется по винному погребу в поисках лучшего вина на вечер. Быть может, ещё экономка – кто-то должен готовить платье хозяйки к выходу в свет. Тройка человек, да охрана – вот и вся возможная компания, запускающая кровь в мраморных жилах фамильного дома в столь ранний час. И после полутора месяцев жизни в отлаженном муравейнике осознавать, что за ближайшим углом нельзя столкнуться с горничной, семенящей в подвал со стопкой источающих лавандовый аромат полотенец, удивительно.       Но не так удивительно, как в половине седьмого утра стоять в одном розовом халатике и домашних тапочках посреди огромной пустой прихожей и под звук шороха искусственных еловых ветвей играть в гляделки с десятилетним мальчиком, одетым в забавный костюм рождественского оленёнка, который минутой ранее дал взрослому мужчине, чуть ли не в три раза ваше его по росту, двадцать долларов на чай.       Это – не самая странная картина, которую можно увидеть спросонья после затянувшейся допоздна шахматной партии с возрастающими на каждом ходу ставками, но утешительнее от этого не становилось. Возможно, не побывай Луи за свою жизнь внутри дурацкой компьютерной игры, не перенесись в прошлое на настоящий рыцарский турнир, не посети мир антропоморфных коз через шкаф-портал и не будь она однажды почти съедена ужасно красивым плотоядным растением, имевшим интеллект куда развитие, чем у двух её братьев и одной подруги вместе взятых, она смогла бы найти в себе силы хотя бы притвориться, что это вызывает у неё беспокойство. Несильное, но достаточное, чтобы задаться парой разумных, своевременных и мимолётных вопросов.       Дюк стоял на мягком ковролине в одних чёрных пушистых носках, напоминающих высокие войлочные сапожки, и всем своим непосредственным видом давал понять, что его можно было сравнить с внезапно выросшим после дождя грибом. Цельный комбинезон приятного шоколадного оттенка с забавной текстурой кучерявой овечьей шёрстки был явно велик ему на пару размеров – не настолько, чтобы доставлять видимые неудобства, но так, что его маленькие ручки слегка утопали в слишком длинных рукавах. Косматый воротник объёмным треугольником очерчивал шею и грудь, издалека напоминая намотанный в несколько слоёв шарф, а пришитые к большому капюшону набитые под завязку синтепоном рожки мило топорщились, устремляя тупые зубчики к потолку, как мягкая лесная корона. Для полноты образа не хватало только большого красного носа, прицепленного к лицу на резинке, но и без него вид уже отличался понятной импозантностью, заставляющей взрослых снобов самодовольно фыркать себе под нос.       Не ищи Луи по привычке в самых тривиальных вещах сакральный смысл и двойное дно, она бы с чистой совестью приняла этот прикид за модную зимнюю пижаму, какие продают в детских отделах масс-маркетов, и больше не ломала бы себе голову. И она знает, что пожалеет о своём вопросе, когда получит совершенно ненужный ей в жизни ответ, но не спросить кажется неправильным, а потому, с полминуты потупив взгляд, послушав краем уха несуществующую трель впавшего в спячку сверчка и облизав сухие губы кончиком розоватого языка, она, всё-таки, решается открыть рот. Но только лишь для того, чтобы, не успев даже вздохнуть, тут же быть перебитой: — Тебе нельзя простужаться, — неукоснительно назидает Дюк, своим детским голосом вкладывая в заявление столь непомерную строгость, что по спине невольно пробегают мурашки. И, всего на секунду, Луи мерещится, что он вот-вот попробует погрозить пальцем, как учитель в начальной школе, когда не самый сообразительный ученик в третий раз сбивается, пытаясь рассказать стих о Робин Гуде перед шушукающимся классом. — Старайся не стоять на холоде, — чуть мягче добавляет он, искренне надеясь, что акт его заботы не будет сочтён за грубость. В конце концов, он – ребёнок; а детям нельзя наказывать взрослым. И Луи не то, чтобы взрослая, но она – старше, и правило, вдалбливаемое в голову с самого детства, остаётся в силе. Показания десятилетних не принимаются даже в суде – нет ни единого шанса, чтобы настойчивые просьбы какого-то мальчишки, пусть и имеющие благую подоплёку, не были восприняты в штыки. Никто не любит, когда кто-то вторгается в их пространство, по доброте душевной или нет. Это просто неприятно. И Дюк это понимает. Понимает и потому так пасует, невольно занимая скрытную оборонительную позицию на ковре. Он не боится – просто чувствует, что его никто не спрашивал, и разумом осознаёт, что, быть может, своё мнение, в этот раз, стоило оставить при себе. Поступить так, как велят пожилые леди на элитарных вечерах, которым совершенно не важно, понравилось ли тебе их платье или нет, – улыбнуться и сделать вид, будто вопрос риторический.       Его неявная сконфуженность была очевидна, как бы ни пытался он её скрыть за болезненной робкой улыбкой, выжженой на его лице, подобно канальцу в нагретой латунной трубке, и чувство вины, охватывающее его мирную детскую душу, эмпатично перескакивало на пространство вокруг, распространяясь по потолку и стенам подобно ржавчине, захватывающей корпус затонувшего корабля. Дюк никогда не боялся высказаться, но это не значит, что он всегда думал прежде, чем говорил. Детям не свойственно подолгу размышлять о насущных вещах или причинно-следственных связях. В этом нет ничего странного: такова причуда возраста; именно поэтому они так искренне во всём, что делают, будь то разговор, неудачная шутка, объятия или слёзы. Прерогатива же взрослых – не любить те моменты, когда маленькие человечки открывают рот; особенно в те моменты, когда они, маленькие муравьи, не приносящие в дом ни денег, ни хороших отметок, ни лишних поводов для радости, оказываются правее. Большие люди ненавидят, когда в словах тех, кто моложе, есть смысл. И они не брезгуют это показывать. Ведь всякая мелочь, способная разве что плакать да подпирать дверь в собственную комнату стулом, ничего им не сделает.       Луи знает, какого это – быть маленьким человеком, до мнения которого никому нет дела и чьим словам никогда не придают значения, делая вид, что набор странных визгливых звуков – не более, чем сквозняк в старом сарае. Она знает эту роль лучше, чем кто бы то ни было. Она помнит, что будет, если открыть рот без спросу или своевольно сказать не то, что хотят услышать, но то, что нужно, – в кончиках её нежных пухленьких пальцев до сих ощущается онемение, похожее на невидимый шрам, оставленный в подарок ударами подведённого к двери тока, а спина по-прежнему чешется прямо между покатых лопаток, изнывая от фантомного ненавистного взгляда голубых женских глаз, сверлящих душу до потери рассудка; её жемчужные локоны шевелятся на взмокшем затылке, стоит только услышать переполненный фальшивой радостью крик, призывающий праздновать нелепые победы и сомнительные достижения, и грудь болит от недостатка воздуха, когда кто-то клевещет на смерть или кликает её, как слабоумный. Она помнит. Она никогда не забудет. Она чувствует. И будет чувствовать всегда, сколько бы лет ни минуло. Она знает это, просто знает. Знает всем сердцем и душой. Знает даже тогда, когда делает вид, что это не так.       Поэтому она понимает.       Понимает лучше, чем кто бы то ни было на этом свете.       Поэтому в ответ на смешную детскую просьбу, исполненную робкой заботы и беспокойства, надоедливого, но до невозможности искреннего, она лишь несмело кивает, лениво пряча замёрзшие кисти рук в карманы розового халата.       Плечи Дюка расслабляются, стойка его перестаёт каменеть, а улыбка на его лице теряет заметный оттенок искусственной вырезанности, и ровно в тот миг, когда до него доходит, что никто не собирается насесть на его светлую голову с колким, но, в действительности, серьёзным замечанием, в его большие детские глаза, исподлобья выглядывающие сквозь кромку кучерявого шоколадного капюшона, возвращается блеск прежней уверенности, наивной и непосредственной, как суждения малыша, искренне верующего, что в мире не существует каких-либо сложностей, помимо бракованной пачки яблочного сока, в которую невозможно вставить тонкую пластмассовую трубочку, не смяв при этом упаковку и не вылив всё содержимое пакета прямо себе на грудь.       Как бы ни шалили в мозгу гормоны, Луи не давит, – никогда не умела давить. Она – не отвесная скала, не ледокол, способный бороздить блёклую пустошь жёстких арктических морей, не чёртов камень, которому наплевать на всё и всех вокруг. Что-то настолько мелочное, как требование заботиться о себе лучше, не способно заставить её спустить на ребёнка оползень. Даже, если в глубине души у неё зреет неистовое желание огрызнуться, она никогда не выместит негатив на том, кто этого не заслуживает. Это просто неправильно. Она ненавидит, когда кто-либо указывает ей, что делать, но она также знает, что не все желают ей зла или просто хотят посмеяться за её счёт. Она неопытна и забывчива, склонна откладывать важные вещи в долгий ящик и паниковать всякий раз, когда гипотетическое «потом» настаёт, а потому, иногда, люди вокруг просто вынуждены напоминать ей о первостепенном. Грубо, требовательно, настойчиво, надоедливо, но для её же блага.       Луи понимает это.       Понимает, а потому снова кивает, позволяя нарастающему в груди комку нервов утихнуть.       Понимает и ставить в мозгу мысленную галочку напротив пункта о приёме растительных успокоительных с добавлением аминокислот, пачка с которыми, выданная доктором Пеппер, валяется где-то в недрах прикроватной тумбочки.       Беременность – отстой, и все несогласные могут переехать в Арканзас.       В такие моменты Луи просто не понимает, почему некоторые женщины соглашаются пройти через что-то подобное более одного раза. Пакостные игры разума, дурацкие перепады настроения, странные ощущения в ногах, мешающие спать по ночам, колкие боли в пояснице, дрянная тошнота, не желающая полностью проходить, вечные скитания между ванной и туалетом, напоминающие захудалый квест, и длиннющий список вкусных продуктов, которые «не рекомендованы к употреблению медицинской ассоциацией здравоохранения», – и всё ради того, чтобы после почти года наполненной лишениями жизни некое орущее существо, не способное к самостоятельной экзистенции, но умеющее лишь беспорядочно шевелить крохотными конечностями, вырвалось из твоего чрева в этот жалкий мир, подарив тебе на прощание порванную промежность.       Такая себе перспектива, учитывая, что новоявленный пришелец, с большой долей вероятности, даже не поблагодарит тебя за собственное рождение; повезёт, если не обвинит вовсе. И неизбежно думать об этом в моменты утренней меланхолии, попеременно ощущая в мозгу кишащие, подобно земляным червям, комканные мысли, бессвязные и лишённые логики, и пытаться при таком раскладе чувствовать себя хорошо – ужасно трудная задача; непосильно сложная и практически невыполнимая, если посмотреть на статистику. Впрочем, в графиках Луи не разбиралась совсем, отмечая и узнавая только направление стрелок, а потому ничего не мешало ей пытаться пробовать. В конце концов, мысли материальны, а культивация негатива ещё никому не сделала добра.       Да и не была она, как бы ей временами ни казалось, единственным человеком в мире, которому сейчас было трудно. Разум не властен над чувствами, Рождество на дворе или нет, и каждому в мире позволено терять твердь земли под ногами из-за выбивающих из колеи пустяков. В конечном итоге, проблемы у всех одинаковы – разница лишь в перспективе. Взрослый ты или ребёнок, хорошо тебе или плохо – это не важно; всегда найдётся что-то, что без прикрас пошатнёт твой внутренний стержень и уверенность в завтрашнем дне. И не имеет значения, сколь мелочным, незначительным или нелепым был бы этот предмет. Порой достаточно единственной капли, чтобы вызвать тайфун.       Дюку десять, и его мир ограничен настолько, насколько это физически возможно, и ничто из ряда вон выходящее не способно подточить под ним оплот тщательно выстроенной родителями стабильности. Его жизнь неизменна во времени: он помнит, что было вчера и знает, что будет завтра, начиная от того, что будет подано на завтрак, обед и ужин, и заканчивая названием книги, которую он и его друг будут читать в следующем месяце в их импровизированном читательском клубе; его одежда классифицирована по цветовой гамме и подписана согласно дням недели, а галстуки-бабочки, так любимые им до глубины души, расфасованы по коробкам и каталогизированы в отдельном журнале, в котором нужно поставить подпись прежде, чем взять что-то из коллекции. Он с точностью до секунды знает время приёма у каждого своего врача, встречи с которыми расписаны на следующие три года вперёд, и всегда завершает домашнее задание до шести вечера, ибо так ему велит бумажный циферблат досуга, висящий на стене в его комнате.       Он привык к отсутствию неизвестности – он всегда знал, как пройдёт его гипотетический вторник, что обещает принести уик-энд и какая ряса будет на Святом Отце в церкви в грядущее воскресенье. Он знает, что каждое утро будет пить сладкий чай с отцом, сидя на обтянутом мягким велюром стуле в одной из самых уютных домашних столовых, и удостоится чести наблюдать, как родитель будет помешивать травяной взвар серебряной ложкой против часовой стрелки ровно одиннадцать раз, и что мама вплывёт в комнату, неизменно потирая виски, подобно атласному лебедю, рассекающему кристальную гладь паркового озера, только лишь для того, чтобы потрепать его по растрепанным после сна волосам, поцеловать в лоб и снова пойти спать; знает, что ровно в одиннадцать к нему придёт няня, а после трёх – старший брат безраздельно уделит ему своё время; знает, когда к нему за порцией ласки подойдёт кошка, и знает, что скажет учитель в начале и в конце школьного дня.       Его мир предсказуем.       Он привык жить по таким правилам – видеть и слышать одни и те же вещи изо дня в день, из года в год; его всё устраивало.       Он не привык к переменам.       Никто – ни взрослые, ни, в особенности, дети – не любят, когда что-то или кто-то нарушает привычный для них и понятный лишь им порядок. И больше неизвестности, тёмным облаком нависающей над их головами, им противен только тот факт, что они ничего не могут сделать со стремительно меняющимися правилами игры. В конце концов, в подавляющем большинстве случаев конкретно от них ничего не зависит, и изменить что-либо с их стороны просто нельзя, как бы сильно того ни хотелось. И подобно тому, что Луи приходится всё чаще думать о том неизбежном моменте, когда на её руках окажется полностью зависимый от неё монстрик, которому она будет обязана посвятить практически всю себя, Дюк вынужден принять тот факт, что его семейный круг расширяется, и что человек – избранница его брата, – ранее лишь приходящий и изредка остающийся на ранний обед или ужин да периодически катающийся с ними в машине до загородного клуба, теперь будет наличествовать в его жизни постоянно.       Вынужден смириться с тем, что в его семье больше не четыре человека.       И это хорошо, он рад, просто… это не то же самое; не то, как было всегда.       Не то, к чему он привык.       И Луи не нужно спрашивать, чтобы понять это. Она достаточно проницательна – ей нужно просто посмотреть в эти большие детские глаза, которые молча скажут ей всё, что её душе заблагорассудиться узнать. Ей не нужно выуживать слова, чтобы видеть, чтобы понимать тот факт, что Дюк – этот невысокий славный мальчишка, сжимающийся в своём забавном костюме северного оленя, – понятия не имеет, как ему следует вести себя с ней. Не с Луи – девушкой его брата, захаживающей на ужин ради кукурузных булочек и молочного супа и остающейся на ночь хотя бы раз в неделю, но с Луи – матерью его будущих племянника или племянницы и неотъемлемым членом семьи, который живёт здесь сейчас и будет жить завтра, послезавтра, через неделю и через месяц.       Он не привык думать, что новые обстоятельства носят постоянный характер.       Поэтому ему неудобно.       Луи всё понимает.       Ему неудобно, но он не знает, как это выразить, и понятия не имеет, стоит ли вообще выражать… имеет ли право выразить. В конце концов, мнение детей никто не спрашивает. И проще сделать вид, что ничего не происходит, чем проявить участие; проще подождать, когда всё образуется, разрешится само собой, чем пытаться разрулить ситуацию сторонним способом. И, быть может, взрослые правы: иногда только время способно унять щемящее сердце и чувство нерасторопной тревоги, и в том, чтобы торопить события и ворошить осиный улей, нет никакого смысла. Во всяком случае, в этом есть какая-то логика: неизбежное нельзя отвратить – с ним можно только смириться. И чем скорее, тем лучше. Просто сделать это, как бы ни было трудно, нужно самостоятельно. Чужое навязывание же не возымеет нужного эффекта.       Луи проходила через это – она понимает.       Ей знакомо это гнетущее несподручное чувство истинного дискомфорта, бессовестно возникающее, когда новые лица с заядлой периодичностью начинают мелькать в тех местах, в которых их раньше не было и, казалось, никогда не будет; когда незнакомые голоса начинают наполнять то пространство, в котором ранее было услужливо тихо; когда весь выверенный домашний распорядок, ни с того, ни с сего, заставляют почтительно подстроить под новых жильцов, дабы проявить к ним заботливое радушие и напомнить себе, что ответной любезности можно не ждать; когда твоё собственное место в родном доме и отношение к тебе окружающих, и так опирающееся на шаткие обещания и канувшие в лету воспоминания, в один миг становятся под вопрос; когда тебе не дают выбора, помещая твою голову и всё, что для тебя дорого, в то самое место, так некстати находящееся между молотом и наковальней.       Луи понимает.       Луи сочувствует.       Сочувствует даже, если это не совсем её дело.       Ведь она знает, что ничто не гарантировано, что обещания из серии «Всё будет хорошо», как правило, ложны, что всё в реальности может оказаться куда страшнее, нежели в представлениях ума, и что на любое «да» найдутся свои «нет» и «но». И именно поэтому смирение – та вещь, которую необходимо освоить.       Иногда найти общий язык просто не получается. Не потому, что это невозможно в принципе, не потому, что женщина, которая зачала тебя в душной кабине разваливающегося внедорожника, стоящего около мусорки позади автозаправочной станции, от полупьяного продавца, который согласился обменять канистру бензина на пропуск в женские трусики, – страдает клиническим дебилизмом и требует к себе снисхождения из-за уверенности в собственном превосходстве над всем живым, и даже не потому, что новая тётя, с которой дражайший дядя пару минут пообжимался в сломанном лифте и решил, что она – любовь всей его жизни, обсуждает «несовершенство» твоей внешности с коллегами за чашкой кофе на ежедневной основе. И уж тем более не из-за страха. Просто иногда так бывает.       Такое случается – не все люди приятны друг другу или способны проникнуться взаимной, крепкой симпатией с полуслова. Иногда нужно немного времени.       Это нормально.       Но это не значит, что не следует прилагать усилия.       Инициативность наказуема, но Луи надеется, что очередная самодеятельность, если вновь и выйдет боком, то, хотя бы, начислит ей пару бонусов на кармический счёт.       В конце концов, дети – цветы жизни, и оставлять их чахнуть в замешательстве и неуверенности только потому, что ты, как взрослый, знаешь, что мир жесток, а их загоны пустячны, как щебетание жёлтых цыплят в утреннем тумане, – неправильно.       Мир Дюка просто меняется – он не трещит по швам, не рушится в одночасье, сотрясаясь от криков и человеческого безразличия. Мама и папа не перестанут заботиться о нём, не забудут про него и уж точно не сократят количество выдаваемых ласки и любви только потому, что в семейном древе появится кто-то помладше. Старший брат не вычеркнет его из своей жизни из-за того, что у него родится собственный ребёнок, о котором нужно будет думать, и они не перестанут видеться каждый день, как и всегда, ведь ни Дуфус, ни Луи в ближайшее время точно не задумаются о переезде на другой конец страны, и даже няня, к которой Дюк привязан почти столь же сильно, как к родной матери, никуда не исчезнет. Его комната останется только его комнатой, его вещи – только его вещами, его лучший друг – только его лучшим другом. И сам он может остаться собой, ведь, в отличие от людей, окруживших Луи и пытавшихся её сломить, сама она не пришла в этот дом только для того, чтобы установить свои порядки и подчинить себе чью-то волю.       Луи понимает это, а потому её долг – напомнить об этом ему.       И глядя на этого милого мальчика с большими глазами, утопающего в костюме северного оленя, вместо вопросов о том, почему тот так одет и так рано встал, соболезнования ему по этому поводу, упрёков, замечаний, скрипящего безразличия и продолжения нервирующего молчания, всё, что Луи может выдать – это: — Хочешь посмотреть «Оленёнка Рудольфа»?       И робкое, но явно счастливое «хочу», исполненное облегчения, служит началом чего-то хорошего.       Во всяком случае, Луи, променявшая тёплое одеяло, мягкую кровать и продолжительный сладкий сон на диванный плед, декоративную подушку и просмотр того, что она видела уже дюжину раз, искренне на это надеялась.       В конце концов, на дворе Сочельник.       И улыбка маленького мальчика, хотя бы сегодня, должна стоить мира.

***

      Иногда Луи всерьёз начинала верить, что является призраком – неприкаянным духом, обитающим между деревянными сводами в пустых коридорах Богом забытого особняка на жутком холме; той самой невидимой сущностью, которую можно застать лишь краем глаза в дверном проёме под вечер, да и то – не всегда; почти полтергейстом, незримо следующим за жильцами дома по пятам днём и гремящим сковородками на кухне в глубокой ночи; чумазым домовёнком, шуршащим конфетными фантиками, топающим по хлипкому чердачному полу и двигающим скрипучую мебель в дальней комнате. Кем-то – вернее, чем-то, – нереальным, прозрачным, немым, кого можно не замечать и не слушать, но подзывать к себе всякий раз, когда что-то понадобится. Кем-то, кто должен материализоваться из воздуха, когда кто-то посмеет помянуть её имя, вспомнив старое предание о девочке, влачащей своё жалкое существование за дверью, запертой тяжёлым комодом с другой стороны, которую можно просить, как джина, исполнить любое желание, а затем упиваться тем фактом, что та не имеет права на отказ. Кем-то, кого не существует, кого не будет существовать, кого никогда не существовало.       И сколько бы фотографий и дурацких видеозаписей с прошлых Дней Рождений ни подтверждали её материальность, все они меркли в тот момент, когда люди, стоящие рядом, проходили мимо неё так небрежно, как если бы она была не более, чем сгустком тёплого воздуха, сквозь который так удобно проходила чужая рука. С ней часто не здоровались и не прощались, порой едва ли бросали на неё взгляд, всегда находя именно за её спиной что-то более интересное, красивое, нужное, занимательное, чему стоит уделить внимание, и почти никогда не церемонились, отталкивая её со своего пути, как сломанные ворота, ведущие в сакральный сад разительных чудес. Толку, что она отражалась в зеркале и в наполированной до блеска кафельной плитке в школьных душевых, если люди вокруг говорили о ней так, как будто бы её там не было, соглашаясь и свидетельствуя от её лица с такой убеждённостью, с которой запрещали говорить ей самой? Смысл действительно не быть всего лишь силуэтом, созданным игрой света и застывшей в воздухе пылью, когда о том, что ты живёшь и дышишь – смеешь дышать, – вспоминают только тогда, когда нужна дополнительная пара рук, чтобы вынести из очередной заплесневелой гробницы сундук с золотыми дублонами или за бесплатно отмыть по крышу уделанный в дерьме джип; когда твой голос намеренно не учитывают во время голосований на семейных вечерах, дойди дело до выбора фильма или места, куда все могли бы отправиться на выходные; когда о тебе предусмотрительно забывают, стоит речи зайти о безопасности, нелегальном использовании детского труда, комфорте или о том, что в твою сумку тоже нужно положить дополнительную флягу с питьевой водой и невкусные батончики аварийного рациона питания; когда, мило улыбаясь и попивая горячее какао с зефиром и взбитыми сливками, с олимпийским спокойствием делают вид, что всё в порядке, в то время, пока спасатели больше суток ищут твой окоченевший труп среди рыхлого снега и вечных льдов.       При такой жизни, в действительности, нет никакой разницы, являешься ли ты тенью или же нет, есть у тебя заметная физическая оболочка или нет, существуешь ли ты в принципе или нет, но Луи, порой не ощущавшей принадлежности к этому миру и задававшей в никуда тысячи оставленных без ответов вопросов, было бы не так обидно, если бы оказалось, что всё её бытие – не больше, чем плод её же воображения. По крайней мере, нереальность её существования могла служить оправданием чужому безразличию, отсутствию эмпатии и досаждающей чёрствости, изо дня в день кочующим из одной ситуации в другую, из одного разговора – в следующий, и хорошей причиной не думать, почему дела обстоят именно так, а не как-то иначе. В конечном итоге, несчастный сгусток тёплого воздуха или игра света на фоне обшарпанной стены просто не может рассуждать о насущных делах. Если ты призрак, твоя задача – завывать в два часа ночи в подвале да скрипеть на весь дом старым креслом-качалкой, а не искать ответы на вопросы Мироздания. В конце концов, таков порядок вещей.       Однако легче от этого знания не становится.       Игнорирование похоже на сладкий пирог с сильно подгоревшей корочкой: все знают, что нежная начинка и фруктовый крем находятся где-то внутри, но никому не придёт в голову терпеть горечь на языке первые мгновения ради эфемерно обещанной возможности их попробовать – куда проще просто сделать вид, будто никакой выпечки нет вовсе, и заняться своими делами. В одни дни оно переносится легче, в другие – тяжелее, но, в какой-то момент, приходит осознание, что одиночество в толпе – не самая горькая участь. Нет нужды лишний раз сознаваться в проваленном тесте, если никто всё равно не спросит, как дела в школе; нет смысла врать, что болит живот, если никто так и так не предложит сходить в кино на вечерний сеанс; нет повода притворяться, что очередное обсуждение поездки в Мачу-Пикчу доставляет хоть какую-то радость, если на твою фальшивую улыбку всё равно не обратят внимания.       В этом есть свои плюсы – их просто нужно увидеть.       В конечном итоге, на всё нужно смотреть с правильной стороны.       Даже тогда, когда перспектива не кажется очень удобной.       Луи привыкла к подобным сложностям. С понедельника по пятницу, с марта по сентябрь, с зимы по лето… каждый день наполнен событиями, в которых только и остаётся, что искать выгоду да радоваться тому факту, что жизнь не покинула её бренное тело. На протяжении нескольких лет поиски мелочного удовольствия, поставляемого в мизерных дозах с вещами, которые не должны – не могут – обрадовать здравомыслящего человека, были тем единственным, что удерживало её рассудок в состоянии подобия порядка, а гул тишины, создаваемый вокруг неё никогда не обращавшимися к ней голосами, помогал сосредоточиться. Было легче жить, зная, что никому нет дела до того, чем именно она занимается в своей комнате; было проще жить, зная, что никто её не окликнет в толпе; было привычнее жить, зная, что все пройдут мимо, когда понадобится их помощь.       С такой жизнью можно свыкнуться – это намного проще, чем кажется; достаточно просто принять тот факт, что это данность, что никаких точек соприкосновения нет и быть не может, что всё так, как и должно быть; достаточно смириться, что по-другому не будет. В конце концов, одной капле не под силу развернуть дождь. Нельзя изменить людей вокруг – они не обязаны проявлять снисхождение, милосердие, доброту, являть терпимость и сердечность только потому, что их об этом настойчиво умоляют. И они не будут – это всё, что нужно понять, ведь каждый имеет право жить, как хочет. Скорее грянет гром, чем кто-либо сознается в собственном несовершенстве или признает, что хоть раз намеренно причинил кому-то боль. И стоит хоть раз напомнить об этом кому-то – напомнить одним своим жалким видом, обессиленным состоянием, хриплым от криков голосом или взмокшими от слёз щеками – как избежать новой порции праведного гнева становится невозможно.       Зная это, Луи, и правда, предпочла бы быть тенью, – те действительно исчезают с наступлением тьмы, мгновенно обрывая свой след, а не просто трясутся и ныкаются в дальних уголках и картинных нишах в надежде, что хоть кто-то вспомнит об их существовании не потому, что чужую рубашку нужно зашить, а дурацкий походный рюкзак, от которого жутко потеет спина, – снова собрать.       В обычный день невидимость – незначительность собственного бытия – спасала от многих проблем: не нужно было искать мусорный бак для пищевых отходов, куда можно было бы скинуть кусок постной запеканки, приготовленной Дейзи, ведь, опаздывая на работу, она сунула племяннице в руки пустой пластмассовый ланчбокс, выбегая за дверь так быстро, что ничего нельзя было понять; не требовалось выдумывать причину уйти из дома в восемь вечера, ведь глаза всей семьи уставлены прямиком в телевизор, и им глубоко наплевать, почему в столь поздний час хлопнула входная дверь; не стоило беспокоиться о новых порциях обидных шуток, ведь новый смартфон, купленный Дьюи дражайшей мамочкой на дядины деньги просто потому, что её сладенький крепыш заслуживает всего самого лучшего, на ближайшую неделю полностью завладел его разумом – настолько, что он, по его словам, которым не приходится верить, попросту забыл о том, что должен был подождать сестру в среду после факультатива по искусству, и с чистой совестью и умытыми руками ушёл в фирменный магазин «Ваддл» подбирать к своему плоскому другу свежую модель наушников; не было нужды вставлять в уши беруши, чтобы защитить нежные барабанные перепонки и собственное сознание от раздражающе настойчивого стука в дверь, если, где бы то ни было развлекаясь с парочкой нормальных сыновей, косая хромоножка с уродливым злым рыльцем из принципа забыла дорогу к комнате младшего ребёнка.       Это нестрашно.       К этому можно было привыкнуть.       Всё это можно было пережить.       В обычный день это никогда не создавало труда.       Когда подобное повторяется из раза в раз, начиная преобладать над всем остальным, становится ожидаемым, чувства притупляются, стирая переплёты на канве времени, и умение отличать среду от воскресенья, январь от октября перестаёт казаться чем-то важным. Неважно, что во вторник на тебя не сделали какао, а в пятницу не пожелали удачи для сдачи семестрового теста, – начавшийся день уже был наградой. Грешно было жаловаться, что кто-то ненароком толкнул тебя с крыльца, отправив падать прямиком в грязную лужу, когда мир уже вдохнул в тебя живость, дав сил подняться с кровати. Новому дню не обязательно повторять вчерашний и даже, если он делает это, вовсе не стоит отчаиваться – шанс на везение всегда остаётся; да и призраков не трогают, если подумать, а потому быть ими – нестрашно.       По крайней мере, не так страшно, как должно.       И в обычный день солнце даже сияло над головой; тускло, прохладно, едва ли весело, но сияло. В сравнении с этим всё остальное меркло – всё можно было стерпеть, вынести, вывезти на своём горбу, открыв второе дыхание, и превозмочь, одной лишь гордо поднятой головой заставив внешние обстоятельства спуститься со своего высоченного пьедестала. Сердце отчаянно билось, напоминая о том, что важно, трепетало от маленьких радостей, заключённых в пачке печенья или тёплом весеннем дожде, а душа парила среди облаков, не позволяя мирской серости и тяжкой отрешённости людей вокруг добраться до неё. Голову занимали славные мысли, и в каждом вдохе был шанс снискать счастье, только бы разум не начинал лишний раз размышлять.       Так можно было спокойно жить.       Существование на таких условиях в какой-то момент перестаёт причинять боль.       В конце концов, это можно было назвать жизнью, ведь никто не обещал, что она будет хорошей. Ни Бог, ни Мироздание, ни судьба – никто; никто из них не ставил крест на своей груди, суля райские кущи и кокосовую воду, а, стало быть, возможность наблюдать восход солнца, знаменующий начало нового дня, каким бы он ни был, – и есть настоящий подарок. И грубо проявлять неблагодарность, когда точно знаешь, что тысячи одиноких, страдающих, мучающихся душ, без оглядки уходящие в саму вечность, не увидят лучистого света грядущего завтра. Какая-то жалкая дверь, хлопнувшая перед твоим носом, хриплые крики в коридорах и влажная от слёз подушка – ничто по сравнению с этим.       В обычный день в это легко поверить.       В обычный день ничего более и не нужно.       В обычный день, как бы ни было плохо, и как бы ни хотелось взвыть от собственных бессилия и усталости, всё хорошо.       И в этом не нужно сомневаться.       Но бывают и другие дни.       И по мере того, как во время них солнечный диск медленно перекатывался с востока на запад по бледному низкому небу, частично затянутому плотными тучами, бедственность собственного положения становилась в тысячу раз очевиднее, и никакая славная мелочь, будь то рисование на обеденной салфетке, продление подписки в музыкальном приложении или фарфоровая миска, доверху наполненная сырными палочками, не могла – просто не могла – вытеснить из мозга мысль о том, что дела идут… хуже, чем хотелось бы; хуже, чем могли бы; хуже, чем должны были.       К таким дням относились праздники.       Семейные, в основном.       Рождество, в том числе.       Один из лучших дней в году – святейшее торжество – ежегодно омрачался низкопробной суетой ненужных сборов и полётами к краю земли, бесхребетным блеянием поддакивающих ягнят и отсутствием праздничной ветчины в апельсиновом соусе, муляжными подарками под гнилой елью и страстными речами старого осла, исполненными злобы, желчи и яростной ненависти к человеку, которого даже не существует. Что ни Сочельник, то – ужас: каждый последующий хуже предыдущего. И это чёртов антирекорд, учитывая тот факт, что свой первый праздник после знакомства с богатым дядей Луи встретила, сидя на засаленном кресле старого грузового самолёта, погребённого у подножия высокой горы под тяжёлым слоем плотного снега, белоснежного и коварного, как груда щелочной извести. А ведь в тот момент казалось, что хуже быть просто не может… четыре года спустя, потерянно блуждая по снежной пустоши и сквозь стучащие от холода зубы напевая «Джингл Беллс», своё мнение пришлось окончательно изменить.       Казалось, что улепётывать от аллигаторов на сломанном аэроглиссере по вязкому болоту в то время, пока все нормальные люди покрывают камины искусственным снегом и набрасывают на подоконники мишуру, – худшая доля. Казалось ровно до того момента, пока не пришло понимание, что встреча праздника дома не сможет принести желанного удовлетворения. Реальность слишком сильно разнилась с грёзами, и на фоне красивых плакатов, вывешенными «Икеа» на официальном сайте, на фоне классических фильмов, занимающих всё эфирное время, и живописных картин, хороший обзор на которые открывался из окна припаркованной около торгового центра машины во время невольного наблюдения за счастливыми людьми, спешащими домой с горой упакованных подарков и продуктами, несбыточные мечты, как никогда прежде напоминающие лишь игривую фантазию и смелый полёт детского воображения, едва ли могли быть достижимы.       Луи до последнего цеплялась за сладкие сны, пророчащие домашнее имбирное печенье и интересные истории у зажжённого камина, но сохранять веру тяжело, когда точно знаешь, что дома ничего подобного ждать не будет. Мышеловки с сахарными леденцами, разбитые ёлочные игрушки и разодранный на куски надувной Санта – это всё, на что следовало рассчитывать. Вместо пудинга на десерт пойдёт какой-то странный химозный рулет, на подарок – колючая шапка с дворовой распродажи, либо честное ничего, в качестве развлечения – ломанные гимны с аккомпанементом на расстроенном пианино. И без конца бубнящий себе под нос брат, тайно вылизывающий фотографию матери под лестницей, как вишенка на торте, который совершенно не хочется есть. Вот и всё, что будет, если открыть глаза под конец декабря, понадеявшись на лучшее.       Вот и всё, из чего состоит «домашнее Рождество».       В какой-то момент Луи верит, что может привнести «жизни» в это собрание мусора, смеющее называть себя праздником. В конечном итоге, первостепенно радость должна быть в душе, в голове, а всё остальное подтянется, стоит подумать об этом в нужном ключе и приложить ко всему робкую девичью ручку. Немного шика здесь, и лоска – там; чуть больше лент и бумажных снежинок на стёклах, фетровых ёлочек на толстовке и ярдов пушистой мишуры на ели, чтобы прикрыть проплешины и недостаток целых игрушек. Добавить тарелку печенья на кофейный столик около камина, развесить носки из «Всё за доллар», слепить улыбающегося снеговика на подъездной аллее и разбросать по дому леденцовые тросточки. Убрать в кладовку все мышеловки да помочь миссис Клювдии приготовить праздничный ужин. Вот он – рецепт счастливого Рождества; просто и со вкусом. Хлопотно, да, зато как все будут рады. Это стоит того.       Должно было стоить.       Должно.       Она потратила целый день на то, чтобы атмосфера праздника засияла ярче всевозможных гирлянд. Протёрла пюре через сито, чтобы не было комочков, до крови поранила палец, вырезая снежинку, получила болючий синяк на ногте из-за сработавшей мышеловки и чуть не упала с лестницы, кутая куцую ель в сверкающий пластик. Взамен получила нравоучение, что мается дурью, обвинение в том, что её украшения совсем не симметричны и не сочетаются по цветовой гамме, что снежинки на окнах уродливы, как гнездящиеся под мостом тролли, и что вкус у леденцовых тросточек мог быть и послаще, а также чек на оплату бренди из серванта, использованного при приготовлении пирога, и наказ почистить цилиндр, без спросу отданный снеговику у главного входа. Ни добрых улыбок, ни тривиального «спасибо», ни даже скрытого, осуждающего «не стоило». Только недовольство, едва ли оправданное плохим настроением, да равнодушные вздохи, явно намекающие на то, что всем всё равно.       Неблагодарность в чистом виде, с которой можно было только смириться, молча проглотив её, как ложку клюквенного соуса, и без энтузиазма слушая, как люди, ради которых было приложено столько усилий, обсуждали за столом грядущее приключение, а вовсе не тот факт, что картофельный салат в этот раз получился просто отлично. И Луи, сидевшей на своём месте и с грустными глазами ковырявшейся в полупустой тарелке, больше не казалось, что праздник имеет хоть какой-то смысл, что она понимает, что вообще происходит. Зато собственная роль призрака, мимо которого за день проходили тысячу раз, но ни разу не предложили помощи или банальных слов одобрения, за каким бы делом ни застали, была предельно уяснена.       Теням не помогают – о них вспоминают только тогда, когда сияет солнце, когда ужин уже на столе, когда вокруг наведён порядок; да и то – далеко не всегда.       В конце концов, большинство вещей воспринимается, как должное. И в этой семье не было чудаков, которые бы благодари кого-то за то, что в их пюре нет комочков. Тем более – благодарили какого-то там призрака, с которым едва ли здоровались в обычный день.       Луи привыкла к этому.       Была вынуждена привыкнуть.       Но сознавать собственное одиночестве в то самое время, когда каждая собака находила приют в кругу близких и разделяла с ними радость щедрого застолья, облагороженного звонкими гимнами и дивным перезвоном настенных колокольчиков, было чертовски тяжело. И больно, если по правде. Но иного ждать было просто бессмысленно. А потому детский азарт в глазах быстро погас, как свечное пламя, треплющееся на кончике бракованного фитиля. Сердце больше не предвкушало с ликованием отрадные сюрпризы, а в душе не теплилась надежда, что до ушей дойдёт мирный мотив «Двенадцати дней Рождества»; на языке не возникал фантомный вкус апельсиновой заправки, а бумажные снежинки, куцые и неровные, больше не появлялись на зашторенных окнах. И пожелания счастливого Рождества больше не отражались от сводчатых стен, повисая в невольном молчании и стремительно теряясь где-то среди старческого ворчания.       И со всем этим можно было смириться.       По крайней мере, Луи верила, что у неё получилось.       Тот факт, что у неё предательски защипало в левом глазу в тот момент, когда Дуфус протянул ей тёплую кружку с горячим какао и улыбнулся так же нежно и ласково, как умел только он, – просто странное совпадение, вызванное резким пробуждением под титры «Полярного экспресса» и лёгкой болью в шее из-за неряшливого сна на диване.       С полминуты Луи пребывает в лёгкой дезориентации, не понимая, кто она, и где находится, но затем просторный холл дома Дрейков перестаёт плавать перед глазами, в полной красе являя затуманенному взору горящую разноцветными огнями ель и роскошные языки пламени, поглощающие осиновые поленья в камине, и кровь понемногу начинает приливать к голове. Сердце успокаивается и в мыслях проясняется. Приходит осознание: сморенная мультфильмом и тянущим от каминной ниши жаром, убаюканная пледом и успокоенная собственным дыханием она уснула – ненадолго провалилась в небытие, подперев затылок рукой, и, завернутая в розовый домашний халат, более не чувствовала связи с миром, блаженно упорхнув в темноту без ярких снов.       С каким-то подозрением озираясь вокруг, Луи с облегчением осознаёт, что за время её отсутствия ничего не изменилось: Дюк по-прежнему лежал на мягком ковре в костюме северного оленя, весело болтая ногами по воздуху, и, подперев маленькими ручками подбородок, с улыбкой пялился в плазменный экран телевизора, наблюдая начала очередного мультфильма, дерево также трещало в огне, надламываясь, как кусок вафельного коржа на солнце, а ёлочные шары, украшавшие хвою снизу доверху, поблёскивали на дневном свету подобно подвешенным к потолку кристаллам. Всё было на своих местах – зацепиться было не за что. И сколь ожидаемо это ни было, чувство потворственной лёгкости всё равно расцветает в груди, напоминая собой сладострастный розовой цветок, явивший солнцу свой раскрытый бутон.       Луи понятия не имеет, откуда такая паника, и, если честно, даже не хочет об этом думать, но её рука предательски вздрагивает, когда она тянется за дымящимся какао. Кончики пальцев словно бы легонько пронзает электрический ток, а ладонь трясётся, как выползшая из водоема пятнистая лягушка. Дрожь лёгкая, но постоянная, как тремор на морозе, и унять её одним лишь усилием воли просто не получается. И Дак стыдится собственного бессилия, когда понимает, что Дуфус внимательно смотрит на её болтающуюся кисть, но лицом никак себя не выдаёт, словно бы веря, что непроницаемая фарфоровая маска, по которой нельзя прочитать ни единой эмоции, в очередной раз спасёт её от конфуза. Обычно люди просто решают, что не хотят иметь с ней дела, и когда они уходят, ощущение неловкости пропадает само собой. Но Дуфус не уходит – просто продолжает смотреть на её руку так, как если бы та была произведением искусства, выставленным на всеобщее обозрение в парижском Лувре.       Он смотрит на неё, не моргая, а затем мягко накрывает своей, позволяя беспокойным женским пальчикам, отчего-то холодным и таким маленьким, утонуть в тепле его крепкой ладони, большой и мозолистой, как у медведя. Большим пальцам он мерно оглаживает костяшку её указательного, и этим жестом словно бы настырно пытается успокоить дрожь – изгнать её, как демона, свершив вздорный обряд экзорцизма. Ногтем мизинца изворачивается пощекотать ребро её ладони, чем вызывает у девушки одинокий смешок, больше похожий на мышиное фырканье, и сам улыбается ещё масленее, чем прежде, ушами ловя этот звук. Уголки губ у Луи не дёргаются от слова «совсем», но крохотные морщинки хитро собираются в уголках её глаз, стыдливо прячась за занавеской пышных ресниц, и если они – не главное свидетельство краткой вспышки веселья, пританцовывающей на кромке быстро бьющегося сердечка, то гравитации не существует, а публичные библиотеки – всего лишь выдумка. Но, как бы ни был стоек фарфор её смиренного лица, отвлечённое сознание, купающееся в предоставленной ласке, как кусочек масла в слоёном тесте, и млеющее от нового источника желанного тепла, делает своё дело – как по волшебству, полминуты спустя рука перестаёт трястись. И Дуфус, заметивший это первым, чуть подгибая женские пальчики, вкладывает в руку своего ангела по-прежнему тёплую кружку, на расстоянии источающую непревзойдённый аромат ванильного зефира.       Затем, устремляя свой полный нежности взгляд на лицо той, что безмерно радует его одним лишь своим присутствием в его жизни и делает его самым счастливым человеком на земле только лишь тем, что существует в этом бренном мире, и склоняя голову набок, незамедлительно интересуется, выражая беспокойство столь искренне и открыто, что лгать в ответ кажется преступлением: — Плохо спалось?       И Луи может сказать что угодно, начиная от признания собственной неразумности, побудившей её назначить отправку посылок и встречу с курьером на ранее утро, или упоминания того факта, что до поздней ночи она играла в шахматы на деньги с одним приятным пожилым мужчиной, по совместительству приходившимся Дуфусу родным дедом, который должен ей ещё сто баксов, и заканчивая ремаркой, что в последнее время её мысли часто плавают, а голова находится совершенно не там, где нужно, витая в облаках чаще, чем появлялась пенка на кипячёном молоке. Однако, честно взвесив все «за» и «против», она интуитивно выбирает ответ попроще. Пусть не совсем первостепенный, зато правдивый и стоящий своего упоминания. — Спать становится неудобно, — мирно сетует она, в доказательство положив свободную руку себе на живот, тщательно сокрытый слоями зимней ночнушки и мягкого розового халата, а затем, как по команде, широко зевает, едва успев для приличия прикрыть рот. На кончиках её ресниц оседает застывший сон, и в глазах, от зажмуривания, вновь немного мутнеет.       Луи не знает, что хуже: тот факт, что подобное заявление – не изворотливая ложь, пособничающая в нелёгком деле мирного ухода от темы, но вполне себе чистосердечное признание, жирно подчёркивающее наличие стремительного хода времени, или само осознание того, что она добровольно говорит о своей беременности, собственной рукой делая её настолько реальной, насколько это возможно. Её мозг, в каком-то смысле, всё ещё сторонится мыслей об этом – больше не шарахается от них, как от чумы, но явно продолжает соблюдать дистанцию, фильтруя информацию, – и говорить подобное так беззаботно, словно бы разум свободен, – новый опыт. Знать – одно дело, но принять эту данность – совсем другое. Это прогресс. Хилый, медленный, едва ли особый, но Луи видит разницу – чувствует её, – и это всё, что имеет для неё значение.       В конце концов, не все победы должны быть заметными, а значимость не измеряется фанфарами, конфетти и громкими аплодисментами, заглушающими здравый смысл. Порой достаточно, чтобы мысли просто приносили радость и облегчение. Если что-то способно поднять настроение или успокоить сердце в час нужды, то не стоит от этого открещиваться или яростно отмахиваться руками, как от назойливой мухи. Не стоит даже, если какой-то ребёнок в костюме северного оленя, сознательно не желающий этого, из-за собственной наивности невольно ставит подножку почти воцарившемуся в душе покою. Что ж, такова жизнь – дети милы, благодушны и беззлобны лишь до того мгновения, пока не откроют рот, невероятно точно определяя наихудший момент, когда стоит вклиниться в разговор. — Мама говорит, что дальше будет только хуже, — лепечет Дюк, кидая любопытный взгляд на диван позади себя. Половина его лица скрыта собственным плечом, и нос буквально упирается облупленным кончиком в складку кучерявой материи, но Луи, проницательно нахмурившись, готова поспорить на что угодно, что этот маленький жук, приодетый для детской театральной постановки, насколько бы позитивным ни был тон его голоска, улыбается далеко не так простодушно, как ему следовало бы. И Дак терпелива, как кактус, не видевший воды с прошлого тысячелетия, всепрощающа, как мать Тереза, и неприхотлива – до такой степени, что с гордо поднятой головой способна снести всё то, от чего большинство просто умрёт, – но вывозить стёб от неспособной с десятого раза вставить флешку в ноутбук десятилетки не входит в её планы. Хотя, смеха ради, она вынуждена признать, что шутка удачная, – даже, если в будущем у малявки будут серьёзные постельные проблемы, с чувством юмора у него всё было более, чем в порядке. Не зря смотрит «Дети в зале» и уламывает маму купить билеты на стендап. — Обнадёжил, — прохрипела Луи, попытавшись губами поймать кусочек растопленного зефира, плавающий на поверхности шоколадной пенки, однако, смирившись с поражением после трёх неудачных попыток, добавила: — Ради Бога, не вздумай идти работать на горячую линию для жертв и пострадавших. — Хорошо! — с небывалой лёгкостью соглашается ребёнок, не задавая лишних вопросов, и, вновь притянутый глаза к экрану изображением Гринча и фразой про цветочный пирог, благоговейно отворачивается, совершенно не обижаясь на ответную шутку.       И, дивясь изменчивости детского настроения да глядя на кружащуюся в кружке зефирную лужицу, выписывающую эллипс на какао, Луи вдруг отчётливо понимает, что не так. Осознание не взрывается ей в лицо, как дымовая бомбочка, и не прилетает кирпичом в затылок, заставляя ослепнуть и громко шипеть от боли, но обрушивается на её голову февральским ледяным дождём, без нежности и церемоний отрезвляя мозг. На секунду ей кажется, что она способна подавиться воздухом, если вздумает начать дышать; слюна тяжко застревает у неё в горле, руки стынут, несмотря на близость горячего напитка, а за виском начинает болезненно пульсировать, но перед глазами ясно, как никогда прежде.       С ней разговаривают.       Сейчас Сочельник, и с ней разговаривают.       Сейчас Сочельник, ей принесли какао, и с ней разговаривают.       Не просят мельтешащими взмахами руки уйти с дороги, освободить проход или пойти поиграть в другое место, не тащат за руку в самолёт, толкая в спину загруженным походным рюкзаком, не кривят лицо на просьбу развесить гирлянды и не отмахиваются на предложение испечь вместе печенье, не проходят мимо, задев бок рукой и не извинившись за это, и не сбивают с ног, отправляя лететь с крыльца, пробегая рядом неистовый спринт до посадочного трапа. Не игнорируют её; не делают вид, будто её нет, будто её не существует, будто она – не больше, чем пустое место, сгусток тёплого воздуха, завывающий в душной тишине, как сквозняк в сыром подвале; не дразнят строгим молчанием, не пугаются с явным притворством, обнаружив её именно там, где она и была всё время, не удивляются тому факту, почему она не идёт за ними, словно тень, которой положено смиренно следовать по пятам за хозяином, и не прикидываются глухонемыми, надёжно пропуская звук её голоса мимо ушей.       С ней разговаривали.       В это мирное утро кто-то удосужился обменяться с ней словом и не посчитал, что подобное ниже его достоинства? Не счёл участь быть её собеседником дурным тоном? Не решил, что общение с призраком – это глупо и не стоит траты сил и времени? Если это сон, то это – хороший сон; если мечта, то сладкая, словно клубничная карамель; если уложившие в мягкую постель грёзы – блаженные, волшебные, прелестные грёзы, являемые взору лишь на стыке реальности и забвения, – то просыпаться не хочется, не нужно, не имеет смысла; если правда, то это – чудо. Маленькое невероятное чудо, которое возможно только под праздник. И всё правильно, ведь на дворе Сочельник, а в Рождество непременно случаются чудеса. По крайней мере, так говорят взрослые, суля подарки наутро; так написано в сказках.       И Луи уже не в том возрасте, чтобы верить в такое, но это не значит, что ей не хочется.       Поэтому она верит.       Верит даже, если в её сердце нет для этого ни причин, ни надежды.       Верит даже, если вера – не более, чем усилие воли.       Верит даже, если это очень и очень глупо.       Верит просто потому, что надеется быть благодарной.       Верит потому, что живёт одним днём, не видя смысла ни в прошлом, ни в будущем, но точно зная, что в любой момент всё, что угодно, может быть отнято только лишь потому, что кому-то наверху так захочется. И если есть повод порадоваться, то лучше сделать это немедленно, пока яркие огни на замечательной ели, сверкающие, как звёзды в безлунную ночь, неминуемо не погасли, а жаркий огонь в камине, с треском поглощающий поленья, как кислота – живую материю, и лижущий ноги неистовым теплом, не потух, оставив после себя лишь медленно тлеющие угли, исторгающие последний вздох в виде струйки едкого, подымающегося ввысь дымка, от которого слезятся бездушные глаза.       Луи крепче обхватывает руками чашку, тщетно пытаясь согреть холодные пальцы, и с полминуты гвоздит внимательным взглядом мерно дрейфующий по пенке зефир, молча умоляя его замедлить свой неизменный гипнотический ход, заставляющий голову кружиться от транса. Но полурастаявшая белая клякса, напоминающая комочек спрессованного снега, абсолютно не слушается, нагло продолжая крутиться в горячем водовороте шоколадного вкуса. Края зефира то и дело соприкасались с фарфоровым бортиком чашки, стукаясь об него, как бумажный кораблик о галечный берег ручья, и глухой стук, больше похожий на шмяканье жвачки об асфальт, раздающийся при этом так отчётливо и ритмично, сливается с ходом секундной стрелки на циферблате больших напольных часов.       Насильно обрывая в сознании странный резонанс, Луи закрывает глаза, поднося напиток к приоткрытому рту. Сухие губы прилипают к фарфоровому бортику так же, как опавший лист, пожелтевший по осени, пристаёт к влажному лобовому стеклу, и Дак, смачивая горло горячей сладостью, делает жадный глоток, больше не надеясь захватить зубами расплавленный кусочек зефира, но искренне наслаждаясь проникающим в нос ароматом размокшей ванили. Закончив, она кладёт чашку себе на колени, придерживая её одной рукой; другой же, скатив манжет розового халата как можно ниже, неряшливо утирает осевшую над ртом пенку, совершенно не переживая о пятнах, которые непременно останутся на ткани.       Затем она легонько поворачивает голову, поднимая взор своих изумрудных глаз на того, кто и не думал уходить.       Дуфус по-прежнему стоит позади дивана, вальяжно навалившись телом на перетянутую мягким велюром спинку, и, подперев щёку расслабленным кулаком, приветствует женское внимание добрым прищуром, радушно расплываясь в лучезарной улыбке. Ямочки на его щеках углубляются, поигрывая тенями, а круглые линзы очков невольно ловят цветные блики телевизионного экрана. И сквозь мутное переплетение световых огоньков, мелькающих на стекле, невозможно понять истинную степень самозабвения, игриво мерцающую позади сапфировых радужек. Заворожённость танцует в его глазах, пребывая на всеобщем обозрении, и ни у кого не хватило бы духу прервать её мерную пляску. Восхищение, так похожее на шарлатанский гипноз, влажной плёнкой осело на голубоватой склере, затмив всякий намёк на разум, и увлечённое видом ангела мужское сознание, преисполненное блаженства и сопровождаемое лишь стуком собственного сердца, унеслось парить куда-то за облака.       И Дуфус молчит, но, глядя на него, Луи кажется, будто она отчётливо слышит мелодию, которую он напевает у себя в голове. На секунду ей мнится, будто она узнаёт мотив. Но стоит только втянуть носом воздух, как наваждение пропадает, оставляя после себя лишь белый шум, скребущий ухо.       Возможно, проходят часы или даже годы, но его цепкий взгляд не ослабляет хватку. Щенячий восторг, чистое упоение, наслаждение, которого просто не может быть, сплетаются во едино, очарованно утопая в нежнейшем любопытстве, разлившемся во тьме зрачка. Так смотрят на шедевр, висящий в галерее, на дом детства, представший образом в воспоминаниях перед смертью, на восьмое чудо света, укравшее красоту самой жизни, на перламутровую бабочку, прикалываемую тонкой булавкой к бархатной подушке за стеклянной витриной. Так не смотрят на то, чего нет, на того, кого не существует, – взгляд, исполненный почти болезненной одержимости, не дарится жалкому видению, не исчезает, как мираж в пустыне, будучи направленным на тень.       Он смотрит – смотрит и, кажется, вообще не моргает, страшась упустить хоть мгновение, которое может потратить на созерцание того, кто мил его сердцу, несмотря ни на что. — Что такое? — спрашивает он, круче наклоняя голову, и почти надеется на правдивый ответ, позволяя мутной дымке в глазах чуть рассеяться.       От этого его взгляд и манера наблюдения не становятся менее жуткими, но Луи, опознающая вокруг цветные огоньки гирлянд, воодушевляющий запах какао и глухой шелест бумажных снежинок, свисающих с потолка на джутовых нитях, в упор не видит ни единого повода для беспокойства. Различая в чужом взгляде лишь что-то, так сильно напоминающее ей нежность, заботу, настоящую страсть и что-то, что так сильно похоже на то, что называют любовью, ей чудится, будто сказки о приведениях, жмущихся меж арочных сводов, – всего-навсего плод её когда-то разыгравшегося воображения. И, вторя треску осиновых поленьев, исчезающих в ярком пламени каминной ниши, огревающей теплом подвешенные к резной полке рождественские носки, она мотает головой: — Нет, ничего.       Одержимость может претить, но пока этот взгляд – проникновенный, препарирующий, вожделеющий взгляд, мерцающий внимательным блеском потусторонних солнц, – будет способен доказать неверующей душе факт её собственно существования, ни одна мурашка не посмеет пробежать у Луи по вспотевшей спине, и ни единый жемчужный волосок на её взмокшем затылке не встанет дыбом.       Так не смотрят на того, до кого нет дела.       Так не смотрят на тень, от которой нет и не может быть толка.       Так не смотрят на призраков, неприкаянно слоняющихся в дальних коридорах.       Значит, Луи – не призрак, не что-то, чего нет.       Она – кто-то.       И вновь устремляя свой взор на кляксу ванильного зефира, почти полностью утонувшую в месиве шоколадной пенки, Луи вдруг понимает, что осознание этого – это всё, что ей когда-либо было действительно нужно.       Несмотря на ранний подъём, лёгкую боль в шее и этот дурацкий костюмчик северного оленя, назойливо мельтешащий в уголке чешущегося глаза, отпивая напиток, она верит, что Сочельник в этом году не будет ужасным днём.       Во всяком случае, днём, который она пожелает забыть.
32 Нравится 8 Отзывы 5 В сборник