Глава XVII
27 июня 2023 г., 00:00
Примечания:
1) ПБ всегда к вашим услугам.
2) Колеоптеролог — учёный, занимающийся исследованиями в области колеоптерологии (науки, изучающей жуков).
3) «Се ля ви» (C'est La Vie, иногда по-русски пишется слитно: «селяви») — это французская поговорка, в дословном переводе означающая «такова жизнь».
Приятного прочтения
Осиновые поленья мерно потрескивали в золотом пламени, источая глубокий смоляной аромат, и каждый глухой щелчок отходившей от древесины коры невольно напоминал взрыв скорлупы маленького орешка, кинутого прокаливаться на огромную сковородку. Оранжевые искры вяло взмывали в воздух, словно бы разрозненные орды тускловатых светлячков спешили под вечер начать своё световое бдение над цветочной поляной, и частички белёсого пепла, рыхлого, как просеянная сквозь мелкое сито мука, и невесомого, как еле видимые клочки закравшейся под кровать пыли, подобно вымытым на берег ракушкам, плавно выносились на каменный настил, полукругом уложенный перед каминной нишей. Разогретые чёрные угли переигрывались ярким бардовым оттенком. Стеклянные шары, украшавшие гигантскую ель за спиной, отражали раскалённый блеск игривого пламени. Сухое лицо, уставшее и расслабленное, освещённое багряными лучами, обдавало приятным жаром. Бледные упругие щёчки приобрели красновато-взмокший оттенок. Огонь поигрывал на плёнке водянистых изумрудных глаз, внимательных и спокойных, как девственная гладь далёкого лесного озера.
Луи поёрзала в перетянутом серым льном кресле, пытаясь поудобнее устроить затёкшую поясницу, и плотнее закутала гудящие колени в лоскутное покрывало. Тянущееся по низу от огня тепло немного успокаивало фантомный зуд в ногах. Катающийся в плетёной корзинке большой клубок белой хлопковой пряжи то и дело отбрасывал вытянутую игривую тень, задорно прыгающую с предмета на предмет. Посапывающая на ковре Кейк вальяжно подставила враждебному миру свой пушистый животик и во сне иногда непроизвольно дёргала своей правой лапкой, как если бы пыталась гордо отмахнуться от глупых кошачьих снов. Мерную тишину гостиной нарушали лишь еле различимый гул ветра, снегом заносящий только-только очищенное крыльцо, и монотонное позвякивание металлических спиц, неизбежно соприкасающихся друг с другом в умелых женских руках.
Изящно оттопырив мизинец, Луи лёгким рывком вытянула ещё полметра белой нити, заставив суетящийся в корзине клубок послушно сделать пару добавочных оборотов вокруг своей оси, и ловко накинула восемь петель на металлическое острие, туповатое и безопасное, как пластмассовые детские ножницы. Рыхлый ряд вырисовывающегося полотна замкнул круг явного основания, и последний виток скрепил всю ровную вязь в единое кольцо, которое Дак, по-детски зажевав щёку с внутренней стороны, придирчиво рассмотрела на расстоянии вытянутых рук, бесстрастным взглядом ища возможные изъяны. Но недочётов – ни торчащих ошмётком, ни неровных петель, разнящихся размером и степенью натяжения, ни перескоков с одной линии на другую, возникающих из-за невнимательности, – не было, и, не обнаружив их, Луи, шумно выдохнув носом, почти улыбнулась, и блеск в её глубоких зелёных глазах, ловящих огненный свет тихого вечера, последовательно смягчился.
Довольная частью проделанной работы, неспешной и успокаивающей, она мягко отложила скрепленные сплетённым ободом спицы на колени, и потянулась за стоящей на лакированном столике рядом большой керамической чашкой-супницей; округлой, как котелок для кемпинга, и покрытой пастельной голубой глазурью. Блаженно грея об её тёплые края свои пухлые пальчики, она поднесла её ко влажным губам, по которым недавно провела языком, и припала к ней столь же счастливо, как жаждущая нектара красивая бабочка, взмахивающая в утренней дымке своими пестрыми крылышками. Ранее подогретое молоко ещё не остыло, но сладкая пузырьковая пенка плотно застелила всю соприкасающуюся с воздухом поверхность. При питье она неприятно налипла на губы, и Луи машинально слизала её, а остатки – неряшливо утёрла флисовым манжетом любимой толстовки, ничуть не стесняясь присутствия рядом людей высокородного происхождения, запечатлённых на висевших вдоль стен масляных полотнах. На языке осел терпковатый привкус разведённого мёда, покрывающий зубы приторной прозрачной плёнкой.
Горло обдало размаривающим жаром, в груди разлилось тепло, и дышать стало немного легче.
Массивные напольные часы, гипнотически покачивающие натёртым до блеска бронзовым маятником, показывали половину двенадцатого, и витиеватая минутная стрелка, напоминающая резной лист угольного цвета, слегка подрагивала в царившем вокруг полумраке. Пышущее жизнью поместье мерно погрузилось в ночную мглу, перестав привлекать внимание горящими в окнах огнями, и даже свет в спальне достопочтенных хозяев давно погас. Только мерный гул электрических печей и цикличный рокот стиральных машин, без устали крутящих бельё в своих барабанах, еле доносились откуда-то снизу – с подвального этажа, монотонно сливаясь в единую звуковую вибрацию, едва ли проникающую в тело сквозь прижитые к полу ноги. Бодрящий холод скрёбся в глухо завешенные тяжёлыми портьерами окна; одинокий фонарь около недремлющего поста охраны помигивал в ледяной завесе кружащихся снежинок.
Глубже зарываясь пальчиками продрогших ножек в складки лоскутного покрывала, Луи, прикрыв глаза, вновь сделала большой глоток из чашки, наслаждаясь кратким мгновением сладостного удовольствия: молоко с мёдом по праву занимало третье место в списке её самых любимых напитков, уступая первенство лишь зелёным несладким чаям, травяным и цветочным, и вызывающей диабет газировке, напрягающей надзорные службы своим неестественным беловато-осадочным, как вода после мыльной стирки, мутным цветом; в спину ему дышало какао с зефиром и банановым сиропом из той кофейни, что вниз по улице, и оно являлось бы хорошей альтернативой, если бы точка продажи не была закрыта в этот поздний час. Поэтому сладкое молоко было лучшим выбором. Возможно, стоило добавить немного корицы, – дядя Дональд всегда так делал, и напиток у него начинал чем-то напоминать размоченное до кашицы детское печенье, самую вкусную вещь на свете, – но Луи было лень искать её по всем ящикам, вороша каждый пакетик на полке ради одной-единственной щепотки. Не то, чтобы без пряности было невкусно. Нет, это приемлемо, но… просто не так, как в детстве.
Да, именно не так.
Луи недолго болтает молоко за щекой, а потом сглатывает, вновь ощущая на зубах сахарный осадок, и, с каким-то странным любопытством, проводит по обновлённой липковатой плёнке языком, подобно тому, как маленький ребёнок бороздит найденной палкой глиняный край грязноватой лужицы. Затем, с глухим стуком, эхом отдающимся в согретом каминным пламенем полутёмном пространстве, ставит чашку обратно на столик, аккуратно придерживая её за массивную ручку мягкими одутловатыми пальцами и, со скрипом, предусмотрительно отодвигая её как можно дальше от зоны, где её можно было бы неуклюже толкнуть локтем или вскинутой кистью, вновь берётся за спицы, не скрывая энтузиазма на своём излишне расслабленном лице и не чувствуя усталости ни в одной клетке обычно изнемогающего тела.
Она всё накидывала и накидывала петли, продевала нить за нитью, равномерно идя по кругу, как опытный гид, перепрыгивающий с камня на камень посреди бурящей горной реки, и раз за разом заставляла спицы, зажатые в покрасневших кончиках пальцев, негромко звенеть друг об друга. Клубок белых ниток продолжал неистово барахтаться в своей корзинке, напоминая ядовитую змею, по случайности ужалившую саму себя, и энергично отбрасывал пляшущие по полу тени, то и дело попадая ими на нос спящей Кейк, отчего та тут же вела длинными усами, а поленья всё также трещали в огне, взрываясь сухим треском, как лопнувшие от жара кукурузные зёрна. Прерываемое немой концентрацией, время замедлило свой бравый ход.
Методично сцепляя рыхлые узелки между собой, подобно плетущему блестящую паутинку пауку, бодро перебирающему тонкими лапками, Луи мерно вдыхала царивший в помещении аромат зимней хвои, стойкий и терпкий, как крепко заваренный чай, навсегда забытый на подоконнике, и ощущала налёт вынужденной бессонницы, с жжением покрывший белок её остекленевших глаз. Спать, несмотря на поздний час, не хотелось – не так сильно, как должно было, – и пытать счастье милосердно получить мирское забвение не было никакого желания. Казалось, уснуть сейчас всё равно бы не получилось, сколько бы тёплого молока ни попало в желудок, растопив в грудной клетке размаривающий душу очаг, и сколько бы мягких овечек, сотканных из тополиного пуха и ваты ни перепрыгнули бы через фермерскую ограду: желание поскорее доделать работу распаляло, заставляя кости гудеть от нетерпения, и не давало липковатым ресницам нагло сомкнуться перед лицом незавершённого дела.
Рождество приближалось – время поджимало, и Луи не была уверена, что нашла бы в себе силы доделывать это потом. Если она хотела успеть, то ей нужно было взять себя в руки и довести начатое до конца буквально за один присест. Не то, чтобы спешка была необходима, но странное внутреннее чувство, подстёгивающее решимость, никак не давало покоя, вызывая острый зуд в кончиках пальцев и ощутимую тяжесть на сердце. Из-за него, из-за этого необъяснимого беспокойства, малопонятного и раздражающего, складывалось впечатление, что мир рухнет, если работа не будет завершена. Было бы так неправильно не завершить её. Луи, особо, не страдала невротизмом, но сейчас, глядя на незаконченные ряды петель, она, не обладая даром предсказания, точно знала, что её припухшее веко вот-вот начнёт дергаться, если новая нить своим плетением не перекроет неугодный сердцу разрыв.
С силой она вновь вытянула ещё немного хлопка из клубка, заставив тот проскользить с глухим шарканьем по дну корзинки, и, с неуёмным рвением, снова зашевелила спицами, со стороны очень резво напомнив колеоптеролога, на корточках ползающего по луговой поляне за ядовитым жучком с маленьким пинцетом в руках.
Никогда прежде ей не приходилось сталкиваться с первобытной потребностью сделать что-то идеально. Ни разу в жизни она не замечала за собой склонности к перфекционизму, и ощущать эту странную зудящую трель, без конца раздающуюся в её голове, было не столько неправильно, сколько просто непривычно. Если Хьюи жил в таких условиях постоянно, то Луи, хоть и на мгновение, было его искренне жаль. Не настолько, чтобы выразить сочувствие или утешить его занудную ботаническую душонку, но настолько, чтобы без зазрения совести признаться ему, что в одном из пяти ящиков рабочего стола старого осла лежит заряженный пистолет. Что-то в сознании надзирало за её действиями, требовало поспешить, приказывало не останавливаться, чего бы это ни стоило, и она ловила себя на мысли, что не могла не повиноваться этому давящему нечто, отдёргивающему её каждый раз, когда она подумывала бросить всё и пойти полежать куда-нибудь в тихий и тёмный угол.
Вязание не было сложным занятием – по-своему, оно успокаивало. Не так, как вымешивание тугого теста или те ощущения, когда кое-кто слизывает карамельный мусс или блинный сироп из ложбинки между её упругими грудями, но в достаточной степени, чтобы иметь возможность выпасть из бурной жизни на пару дождливых вечеров. Оно приводило мысли в порядок и позволяло выпустить пар, перенаправляя и превращая кипучий гнев или досадное разочарование в развитие мелкой моторики. Не то, чтобы оно могло сравниться с блаженным бездельем или новым эпизодом «Оттоманской Империи», но его можно было отнести к категории достойного досуга. Всё лучше, чем скитание по миру в поисках адреналиновых игл, протравливающих сердце и душу. К тому же, вещи, сделанные своими руками, выглядели мило и грели нутро не только потому, что были сотканы из премиальной шерсти первоклассного качества.
Было просто глупо отказываться от возможности сделать что-то настолько драгоценное, глубоко личное и, заранее, памятное; что-то настолько символичное.
Сон мог подождать – оставалось совсем немного.
Для собственного успокоения хотелось успеть сделать это. Успеть даже, если тот, для кого предназначался этот простенький дар, несвоевременный и едва ли нужный, ещё пару лет не имел бы возможности самостоятельно вскрывать подарочную упаковку. И всё это – просто излишние сантименты, жалкие и скорбные, до невозможности смешные, но Луи, в очередной раз перекидывая нить через указательный палец, ничего не могла с этим сделать. В конце концов, она была беременна, а потому имела полное право на слабость. Если она, не желая временить до следующего раза, хотела подкинуть под гигантскую ель маленький подарок для ещё не родившегося ребёнка, то никто не имел права запрещать ей. И, если она чувствовала себя ужасно из-за того, что не подумала о плавающей в её утробе лысой обезьянке, не имеющей ещё полностью оформленных половых органов, – что, составляя странный список подарков, совершенно забыла об этом крохотном сожителе, использующем её печень, как подушку для своих желейных ножек, – то никто в этом бренном мире не должен был быть свидетелем этой досадной оплошности.
Она не забыла, нет, – она не могла забыть о таком. Об этом нельзя было забыть – она не имела на это права. Она просто не подумала об этом. Никогда прежде ей не приходилось делать подарок тому, кому только предстояло прийти в это чарующее измерение, находящееся под куполом пронзительного голубого неба; предстояло вступить на эту землю и издать своей первый недовольный крик, полный отчаянья лишённой комфорта особы; предстояло окинуть бескрайние просторы этой Вселенной наивным взглядом влажных детских глаз, жадно ищущих всё прекрасное и удивительное, до чего только можно было бы дотянуться пальцами коротких детских рук. Она не подумала – просто не предположила, не вспомнила вовремя, ненароком отложила эту непривычную, во всех смыслах чуждую мысль.
Она не подумала.
И, если это звучало, как самое жалкое в мире оправдание, над которым посмеялся бы даже пятилетний ребёнок, прячущий за спиной обломки любимой бабушкиной вазы, то никому не следовало напоминать ей об этом, ведь она, чувствуя жжение в уголках глаз, была в курсе. В курсе, как никто другой. Ей не нужен был голос совести, чтобы почувствовать себя отвратительно: какой бы мелочной со стороны ни казалась причина, её неважность не была поводом не думать об этом. За всё время скитания по магазинам, за весь чёртов Адвент она ни разу не задумалась о том, что Рождество, торжество чуда и рождения, – праздник для детей. Это фестиваль детского веселья, наполненный яркими красками и пряными сладостями, блестящими украшениями и долгожданными подарками. И в первую очередь не подумать о собственном ребёнке – пусть ещё ни разу и не бывавшем на этой земле – казалось ужасным преступлением. Простительным, но до оторопи мерзким и подлым.
И Луи винит в этом свои неопытность и разыгравшиеся гормоны, требующие от неё подчинения новому спектру забавных эмоций, но это не мешает ей продолжать вновь и вновь с усилием вытягивать хлопковую нить из барахтающегося клубка и методично звенеть нервными спицами друг об друга.
До хруста сжимая жемчужные зубы, она обещает себе успеть.
Она хорошо отдохнула днём – теперь пришло время работать.
Работать и быть благодарной Мирозданию за то, что она вспомнила.
Вспомнила, пока не стало слишком поздно; пока не пришло время сожалеть о причиняющих ощутимую боль мелочах.
Она вяжет, покуда поленья в камине продолжают трещать, с каждым хрустом поднимая ввысь едва ли заметные капли горящих искр; покуда смешливые блики продолжают играть на каждой отражающей поверхности, будь то сияющий в огненном мареве рождественский ёлочный шар, или рукоять серебряной ложки, покоящейся в чашке со сладким молоком; покуда безжалостный ветер, неотступный и ледяной, продолжает завывать за покрытым инеем окном. Вяжет и старается не думать ни о чём важном или существенном. Вяжет и сопливо дышит через нос, про себя считая одинаково ровные петли, перебрасывая их с одной спицы на другую. Вяжет и делает вид, что не замечает облокотившегося массивным локтем на натёртые воском перила стороннего наблюдателя, уже как пару минут глазеющего на неё с погруженной в непроглядную тьму лестницы.
Подкрасться к ней было практически невозможно: неведомое шестое чувство всегда точно подсказывало ей, из-за какого угла стоило ждать опасность. С того самого момента, как полуночный гость устремил на её затылок свой любопытной, но в крайней степени нерешительный взор, она точно знала, что за ней внимательно наблюдают, посматривая на её макушку, как на извивающегося на рыболовном крючке червя. Она могла не слышать тяжёлых вальяжных шагов, неаккуратных и грубых, громкого дыхания или шелеста выглаженной пижамы, но подобное никогда не сбивало её с толку: с прибытием постороннего менялся сам воздух, и ничто в мире не могло этого скрыть. Невидимая сигнализация в сознании безотказно срабатывала, стоило кому-то переступить крайнюю границу зоны прямой досягаемости. И Луи никогда не нужно было оборачиваться, чтобы узреть случайного путника. Она просто знала, что кто-то был рядом. Однако это знание никогда не обязывало её поднимать тревогу, указывая остальным на присутствие чужака, начинать бесполезный разговор или делать вид, будто бы она действительно кого-то заметила. Сейчас ей, в любом случае, было не до этого. Глядя на почти законченный белый предмет в руках, отвлекаться хотелось всё меньше: ничто в мире не могло сравниться с предвкушением финишной прямой, и, буквально, что угодно на этой бренной земле могло подождать, пока она не закончит.
Включая мистера Балони, нерешительно сверлящего её белёсую макушку своим полусонным взглядом.
Он всё топтался на лестнице, напоминая исполняющего беспрекословную команду щенка, осторожно барабанил мозолистыми подушечками пальцев по поверхности блестящих в тёплом свете игривого пламени перил и небойко склонял голову на бок. То на один, то на другой, словно бы пребывая в глубоком раздумье, из магнетического транса которого его вывел внезапный одинокий звон часового механизма, от которого он чуть ли не подпрыгнул, крепко схватившись за грудь. Сминая пуговичный ряд ночной полосатой рубашки своей мясистой рукой, большой, покрасневшей, и переводя дух после минувшего его сердце инфаркта, он окинул нахмуренным взглядом бледный циферблат: большая и маленькая чёрные витиеватые стрелки показывали точно на римское обозначение двенадцати.
Часы пробили полночь, знаменую начало Сочельника.
И, словно бы вспомнив об этом, но никак не отреагировав на сам звон, Луи усерднее принялась накидывать новый ряд одинаковых петель, прилагая больше усилий, чтобы игнорировать мир вокруг. И пусть в её глазах не было маниакального блеска, а тело не тряслось от животворящего упорства, как стиральная машина с поломанным барабаном, но со стороны казалось, будто бы она пыталась погнать само время, заработав лишние очки в свою кармическую пользу. Работы оставалось немного: ещё пара узловатых перекидок, тройка зигзагообразных строчек, тугая закрепляющая петля, и вздохнуть можно было бы с чистой совестью. Ещё чуть-чуть, и пружинящее напряжение в плечах рассеялось бы само собой, а гудящей голове было бы позволено припасть к взбитой прохладной подушке. Ещё десять минут, и всё.
Мнущийся на лестнице мужчина, очнувшийся после вытряхнувшего из него душу испуга, то ли от греха подальше, то ли просто созрев, всё же решил спуститься с пригретого местечка, мазнув ладонью по скользким перилам. Немного подволакивая за собой левую ногу, опять не дающую ему покоя в ночи, он чинно прошествовал по ступеням, шаркая мягкими тапочками по чистому ковролину, и неспешно пересёк холл, направляясь точно к камину, как медлительный мотылёк, ведомый светом искрящегося в нише огня. Кряхтя, как испустивший дух старый трактор, завалившийся на бок в самом центре кукурузного поля, он мерно подобрался к свободному креслу, находившемуся от соседнего, парного, занятого, ровно через лакированный столик.
— Позволишь? — учтиво спросил он разрешения примоститься в зоне чужого отдыха, аккурат в первом, обданном благословенным жаром ряду, и не смел сдвинуться с места прежде, чем получил бы внятный ответ, покорно ожидая его, как аризонский фермер – проливной дождь в середине засушливого лета.
Не отводя взгляд от наслаивающихся друг на друга петель, Луи еле заметно кивнула, прекрасно понимая, что прогонять хозяина – по крайней мере, невежливо, но в глубине души чувствовала, что не была прямо сейчас расположена находиться в компании… живых людей. На те же картины можно было не смотреть – они не издавали звуков. Дюк не сильно бы ей помешал, просто кокон уединения не мог быть целостным, если в радиусе шестидесяти футов можно было расслышать чужое дыхание или инородное, доводящее до брезгливой дрожи пощёлкивание напряжённых суставов. Ничего личного – просто данность: вне зависимости от личного желания, люди всё равно были громкими, замечали они это или нет. С этим ничего нельзя было сделать, поэтому предъявлять претензии к субъекту было, по меньшей мере, просто глупо.
— Благодарю, — тихо произнёс мужчина, вальяжно устраиваясь в кресле. Он низко съехал по спинке, глухо прошелестев обивкой, вяло сложил руки в замок на плотной груди, уперев локти точно в мягкие подлокотники, и вальяжно, как отстающий школьник, примостившийся за самой дальней партой, вытянул ноги, пытаясь то ли полностью расслабить их, сняв нагрузку с досаждающего колена, изнутри ноющего, как злопамятный ангелочек, вечно сидящий на правом плече, то ли просто решив поднести свои старые кости поближе к огню, чтобы, как следует, прогреть их прежде, чем вновь обессиленно тянуться к святому пузырьку со спасительными таблетками, причитая на старость, природу, ухудшающееся здоровье и слишком быстро проходящую жизнь.
Стоило ему разместиться, как Кейк – эта спящая кошка, млеющая в жарких лучах каминного солнца, – тут же сорвалась с насиженного места, будто и не спала вовсе, трусцой направившись к разлёгшемуся мужчине. Она потёрлась одноухой мордочкой о его вытянутые носки, прикусив ткань тапка выступающим наружу желтоватым клычком, нетерпеливо поточила когти о полосатую штанину его пижамы, чем-то похожей на форму арестанта восьмидесятипятилетней давности, и, сделав один-единственный мягкий прыжок, забралась на подлокотник, решив громко помурлыкать мужчине прямо в лицо. Затем она царственно прошествовала на его грудь, изогнувшись дугой, как самая настоящая подкова, и устроилась на ней, как на самой любимой в мире лежанке, тыкнувшись носом прямо в чужой подбородок, сокрытый густой бородой.
Луи искоса кинула на любующуюся друг другом парочку пытливый взгляд, заставив белёсые ресницы, густо обрамляющие внеземные изумруды её грустных глаз, легонько подрагивать, подобно полам занавески у приоткрытого окна, но тут же вернулась к своему делу, цепляя очередную петлю на туповатое острие металлической спицы. Если кошка льнула к человеку – это был хороший знак. Животные редко ошибались: обладая чрезвычайно хорошей памятью, интуицией и развитым инстинктом самосохранения, они могли избегать опасность куда лучше, чем самый опытный человек. Конечно же, если их не губило любопытство. В остальном, их осторожности можно было лишь позавидовать. Позавидовать так же, как и избраннику их незыблемой преданности и искренней привязанности.
Завершив очередной рыхловатый ряд, Луи шумно сипит носом, подергивая им, как разболтанной деревянной пуговкой, и вновь поднимает вязанный предмет на уровень своего лица, рассматривая его ещё придирчивее, чем раньше. Результат её, вполне, устраивал, но, глядя на проступающий сквозь петли огненный свет, отбрасывающий желтоватую рябь на её мягкие руки и высокий, гладкий лоб, она ловили себя на мысли, что думала о чём-то совершенно ином – о чём-то, что не было связано с текущей задачей. Она вязала машинально, практически не думая об этом, не сосредотачиваясь на самом процессе, а сознание её в это время дрейфовало где-то в далёких воспоминаниях, ужасно мокрых и насквозь пропахших запахом иссохшей на песке тины; в воспоминаниях, вызывавших соляное жжение на деснах и слизистых носа; в воспоминаниях, которые не следовало бы ворошить; в воспоминаниях, которые заставляли тоненькие ниточки оранжевого света, тёплого и спокойного, проступавшие сквозь растянутую руками вязь, напоминать тот одинокий осветительный луч фонаря, который однажды прорезал серую массу вскипевшего моря и шёл прямо с верхушки стоящего на далеком отшибе полосатого маяка.
Стоящая в холле тишина, нарушаемая лишь мурлыканьем одноухой кошки, сложившейся хлебной буханкой на плотной стариковской груди, и потрескиванием брёвен в незатухающем камине, напоминавшим ворота в иной мир, не давила, но вызывала неоднозначные чувства, пускающие беглые мурашки по плечам и спине. Ощущение было настолько неприятным, что попытки поёрзать в кресле и снять напряжение не возымели эффекта. Распухший от внезапной сухости язык снова прилип к нёбу, пристав к нему, как жёваная жвачка к подошве дорогих туфель, а не так давно осевшая на зубах сладковатая плёнка будто бы сморщилась, стянув дёсны, как пролитый на чистую скатерть лак – взмокшую под ним ткань. Щекотка танцевала на губах, и держать рот на замке было непосильной задачей.
Не было нужды говорить – никто не приказывал, не требовал, не заставлял, не вынуждал делать это, но и молчать не было ни сил, не желания. Слова словно бы рвались из груди, желая высыпаться на стол, как мука из проткнутого пакета, и ничто в мире не могло их сдержать. Быть может, понимая это, Луи даже не пыталась, размыкая сухие губы на тяжком выдохе, пребывая в надежде освободиться от этой ноши.
— Я так и не поблагодарила Вас, — протянула Дак, сосредоточившись взглядом на световой ряби, будучи не в силах опустить вытянутые руки обратно на колени, и крепче сжала пальцами спицы, вцепившись в них, как утопающий – в кинутый ему спасательный круг. — За то, что спасли, — запоздало уточнила она, проведя кончиком беспокойного языка по краю верхних передних зубов, и, вдруг, фантомно ощутила вкус соли, затесавшийся где-то на дёснах. И холодок пробежал у неё по ногам.
Он ничего не ответил – лишь поигрался носками своих мягких тапок, то разнимая, то вновь соединяя их вместе, как ребёнок, балующийся с оголёнными контактами в фонарике до первого удара током, и тяжко вздохнул, выдувая воздух из своих губ ступенчатым каскадом, отдалённо напоминающим незамысловатый слоговой ряд, однотипный и монотонный.
— Брось это, — помедлив, всё-таки пробурчал он, с хрипотцой и как-то по-доброму, и легонько подул на мордочку Кейк, заставляя ту морщить нос и упрямо вести единственным ухом. — Главное, что всё обошлось.
И в словах его было столь много философичного добродушия, сквозящего и отупляющего, вызывающего умственный ступор, что его, статного и внушительного, можно было смело отправлять на институтскую кафедру преподавать историю искусств или классическую литературу – всё то, что после получения степени бакалавра обещает приличное место работы где-нибудь в «Старбакс». Комичное мягкосердечие от комичного старика, который понятия не имел, что он делал в прошлый вторник, и почему в его кармане находился чек на выкуп из местного океанариума трёх небольших акул-мако, которых должны были доставить в его загородный дом через пару дней после Рождества. Ничего более. Было во всём этом что-то до невозможности забавное. Сомнительное, но забавное.
— Я не знаю, как отплатить Вам за то, что Вы сделали, — упрямо продолжила Луи, словно бы с новой силой ощутив у себя на шее затягивающуюся петлю невозвратного долга, прижимающую её к земле, как прикрепленная к стальному колышку цепь. И всё это – глупости, но вес невидимого одолжения из раза в раз надавливал ей на плечи, а каждая крупица соли, падающая на её еду из солонки, как хлопья пепла на землю перед могучим извержением островного вулкана, и ниточка тины, прибившаяся к столбику деревянного причала, грозно напоминали ей о том, по чей именно милости она по-прежнему может созерцать бездонное небо над своей головой. И осознание этой печальной участи – быть должником – убивает. Тяжело жить с мыслью, что кто-то имеет лишний рычаг давления, задевающий тонкие струны твоего болеющего сознания. Тяжело знать, что, рано или поздно, он будет использован. Старый осёл мог быть самым безжалостным, негибким, чёрствым и эгоистичным куском просроченного мужика, но в одном он был прав: лучше нажить дюжину врагов, чем быть в долгу у одного друга. И, возможно, это – всего лишь нелицеприятная правда, но Луи не нравится, что из всех возможных жизненных уроков, которые мог преподать ей ходячий мешок с деньгами, на должном уровне она подсознательно усвоила именно этот. — У меня нет денег, — тут же по привычке добавляет она, открещиваясь самой правдивой отговоркой, имеющейся у неё в рукаве.
У неё, правда, нет денег: в её кошельке есть лишь мятый купон на бесплатный пончик в «Данкин Донатс», который она подобрала на полу в вечернем классе, пара жетонов из «Фанзо», не просаженные ею на газировку в их буфете, и выигранный билетик из игрового автомата, который она забыла обменять в сувенирной лавке на ластик в виде дельфина или акриловый брелок для ключей от дома с изображением моржа-маскота, который был красивым, но совершенно ненужным, ибо ключей у неё, всё равно, больше не было. Также в кармашке для мелочи был талисман «денежная мышка» – округлый кусочек фальшивого янтаря с нарисованными ушами и глазками-точками – купленный во время поездки в Румынию и сулящий, по обещаниям продавца, финансовое благополучие. Наличкой даже не пахло: все «Гамильтоны», «Джексоны», «Гранты» и «Франклины» почивали в толстом бумажнике Дуфуса и изымались из него только по просьбе мягкой протянутой ручки. Звенящего железа не было и в помине.
Луи не имела ни счёта в банке, ни собственной кредитной карточки. На её имя не работали акции и не капал сберегательный процент. Там, где должны были лежать средства, бережно отложенные на её колледж, было нечем поживиться даже червям, и ни одна приличная финансовая организация, зорко усматривающая у неё отсутствие базовых документов и медицинской страховки, не согласилась бы выдать ей хоть какой-то кредит. У неё даже не было чековой книжки в красивом теснённом футляре, и все её активы ограничивались одиноким сэндвичем, лежавшим у неё под подушкой, и сладким энергетическим батончиком, припрятанным в дальнем углу на чёрный день. Всё, что перепадало ей на школьные обеды и карманные нужды, она тратила в кратчайшие сроки; всё, что пыталась украсть и сохранить, находили и изымали; всё, что удавалось сэкономить, в мгновение ока пускалось на ненужные мелочи, вроде жвачки в капсулах или бумажного ведра с карамельным попкорном. Банкноты, медяки, даймы, купоны, чеки – ничто из этого просто не задерживалось в её руках.
При всём желании, она не смогла бы выплатить долг – ей нечем было платить.
Дуфус никогда не жалел денег на исполнение её сиюминутных желаний. Он ни разу не посмотрел на неё косо и почти никогда не задавал лишних вопросов. Она тыкала пальчиком в витрину, он кивал и тянулся во внутренний карман пиджака за кожаным портмоне, совершенно не волнуясь о цифрах и нулях на ценнике, как если бы они были не больше, чем просто повисшими в воздухе невидимыми частичками пыли. Он никогда не говорил ей «нет» – не отказал даже тогда, когда она решила прикупить страшную мраморную горгулью с дурацкой острозубой улыбкой, которую, впоследствии, поставила в ванной в качестве держателя для ручных полотенец, – и спокойно доверял ей свою платиновую карту, но с его стороны было крайне предусмотрительно каждый раз возвращать её обратно в свой карман. Он был человеком любящим, потакающим, до безбожия лояльным. Он не был идиотом. А потому всё, что должно было вернуться в зажим для купюр, всегда возвращалось обратно в зажим для купюр.
И Луи считала, что это к лучшему.
В конце концов, никто не запрещал ей ровно через минуту снова пружинить на своих рыхлых коленках и вновь тыкать пухлым пальчиком в стеклянную витрину. В этом доме никто не смотрел свысока на просьбы о добавке. Всегда можно было просто открыть сладкоголосый рот, потрясти перед чужим раскрасневшимся лицом раскрытой ладошкой, нежной и ласковой, состроить масляные глазки, способные умолить даже самого строгого в мире судью, и вежливо попросить, на скорость проговаривая мантру «купи-купи-купи». Впрочем, однобокой детской скороговорке крошка Лу-Лу всегда предпочитала куда более выразительное и эмоциональное покачивание бёдер. Также, нельзя было умалять достоинств двусмысленного расстёгивания двух верхних пуговок на платье – работало безотказно. За два года – ни единой осечки.
У неё не было денег – у неё был к ним доступ.
Но Луи, при всей своей страстной любви к странным недолгосрочным планам и кратковременным проявлениям актёрского мастерства высочайшего уровня, идея взять денег у своего парня ради того, чтобы вернуть их его же собственному деду, казалась… несколько сомнительной.
Схема была рабочей, приемлемой, хорошей, но от неё, быть может, просто за милю несло некоторой… нелепостью.
Иногда ей действительно нужно было выделять немного больше времени на обдумывание некоторых вещей.
Благо, мистер Балони, лениво прикрывший глаза, будучи полностью разморенным идущим от очага теплом, никуда не торопился.
— Думаешь, мне нужны деньги? — шутливо поинтересовался он, разведя ладони в призывающем очнуться жесте. Растопырив пальцы, он словно бы призвал внимательно посмотреть на него и найти между ним, шестидесятивосьмилетним бизнесменом в пижаме за семь сотен долларов, обладавшим самой густой и здоровой в мире бородой, и местным бродягой, ночующим за углом железнодорожного вокзала с пустым стаканчиком из-под кофе в грязных руках, десять отличий. Или, хотя бы, пять. Для приличия.
Развивающие игры – не самая сильная сторона Луи. В детской книжке с головоломками, которую она вытянула из-под журнального столика у стоматолога, пока ждала полного отхода анестезии, у неё так и не вышло найти расчёску среди раскрашенных деревьев. Задание с перекладкой палочек в начальной школе также было провалено, и тот факт, что у неё получилось вписать круг в квадрат, к сожалению, уже никого не порадовал. Поэтому Дак, всего на секунду скосив взгляд в сторону и медленно опустив на колени затёкшие руки, оценивает шутку, крепко поджимая губы. Поэтому она шутит в ответ, заранее осознавая степень нетипичности собственного юмора, больного и тёмного, как самый тайный закуток в фамильном склепе.
— Натуры не будет, — констатирует она, вновь соединяя кончики спиц в упоительном монотонном звучании. И на кончике её языка нет даже намёка для кислый привкус сокрушительного сожаления за собственное рождение на свет.
И даже, если это, правда, шутка, то любому, кто не увидел бы на её бесстрастном личике сопутствующего теме ехидства или доброй игривости, присущей лишь театральной комедиантам, ломающим шоу во время субботней передачи, стало бы немного не по себе. Впрочем, Луи всегда считала, что неумение принимать разнообразие сатиры и комедии – проблема недалёких, а потому никогда не испытывала вины за своеобразие свой лирики. Ей не нужно было извиняться лишь за то, что вещи, которые ей нравились и казались смешными, абсолютно всегда оказывались морально неоднозначными или неуместными. В конце концов, у юмора не было границ, и дражайший Дьюфорд был прекрасно об этом осведомлён.
И Дюк понимает шутку, какой бы нелепой она ни была. Он не испытывает дискомфорта или неловкости – просто ухмыляется, смачно супя нос таким образом, словно бы собирается громко чихнуть, и качает головой, на мгновение вжимая её в напряжённые плечи. Он не кидает в её сторону укоризненный взгляд, не пытается сменить тему, не делает замечание, не уведомляет о том, что её поведение «неприемлемо» – не такое, как подобает кому-то, кем она, всё равно, не является. И его одинокий смешок, больше похожий на фырканье застрявшего под полом енота, скребущего лапкой обожжённую доску с обратной стороны, кажется вполне искренним – настолько, что атмосфера в холле ни разу не накаляется.
— Не думай об этом, — чуть серьёзнее наставляет он, подергивая подбородком, но не теряет ни капли своего выверенного благодушия. Голос его ровный, спокойный, а глаза – добрые, как у фарфоровых кукол ручной работы. Повторяясь, он мягок и не испытывает раздражение, но отчётливо просит внять его словам, как если бы они были истиной в последней инстанции – хотя бы базовой житейской мудростью, которая стоит хоть капли внимания со стороны молодого ума, измученного тяжкими сомнениями. — Несчастья случаются, хотим мы того или нет; почему случаются – дело десятое. Иногда нам просто не дано понять смысл происходящего – ни его причины, ни его следствия. А раз не дано, то глупо тратить на это время и силы. Проще просто выкинуть свой день в помойку и не притворяться, будто он прошёл не зря. Однажды ты просто просыпаешься в кабине глубоководного батискафа рядом с Жаком Кусто с мятыми двадцатью долларами в кармане и дичайшей головной болью, совершенно не помня последние десять дней свой жизни, и, вдруг, понимаешь, что задавать какие-либо вопросы – бесполезно, несмотря на твой совершенный французский. Понимаешь, почему так? Конечно, понимаешь, – ты умная девочка. В нашем мире далеко не всё имеет сакральное значение. Такова уж реальность, «Се ля ви». Мы оба знаем, что это был ужасный опыт, и воспоминания о нём будут преследовать нас до конца наших дней. Этого не изменить, и то, что тебе прошлось пройти через это, – печально и несправедливо. Но тот факт, что мы живы, намного важнее того, что мы могли умереть. Нужно помнить именно об этом. И, быть может, со временем станет легче.
На самом базовом – почти инстинктивном, до оторопи первобытном – уровне, Луи знает, что раны заживают. Корка за коркой, стежок за стежком, шов за швом… время лечит. Когда-нибудь оно перебьёт едкий запах солёной тины, непрошено заползающий в нос, и иссушит капли морской воды, осевшие на стенках воспалённого горла. Она знает это – для неё это не новость: так уже было. Боль, несмотря ни на что, всегда утихает. Просто… иногда искренняя вера в это не кажется правильной. И напоминание, что ничто не вечно, никогда не бывает лишним, каким бы избитым оно бы ни выглядело, когда слух улавливает его в тысячный раз. Чувствовать страх и горе – нормально. Правда, лишь до тех пор, пока люди вокруг не начинают потешаться над этим так, как будто у них было и есть право делать это. Мистер Балони говорит почти то же самое, что когда-то любезно сплюнул Скрудж МакДак. Но отчего-то в их одинаковых словах отыскивается разный смысл. И Луи, ловя искажённый отблеск собственных глаз в отражении крохотной поверхности вязальных спиц, не знает, почему так, но догадывается, что так быть не должно – было в этом что-то неправильное.
Возможно, иногда она просто слишком долго думала о вещах, о которых изначально не стоило рассуждать. Настолько долго, что людям вокруг приходилось из раза в раз, как для маленького ребёнка, вкладывать в её голову одну и ту же порочную мысль.
— Не думай об этом, — вновь снимает с языка Дюк.
И чувствуя напряжение в пальцах своих собственных рук, Луи, вдруг, понимает, в чём разница; осознаёт, почему одни слова ненадолго утешают, а другие изувечивают душу: в то время, как дядя запрещал думать, мистер Балони… просил не думать. Один сухо приказывал, не обращая внимание на чувства маленького ребёнка, и не хотел иметь с ним и его слезами никакого дела, а другой, по-своему, желал добра, убеждая, что так будет лучше, что некоторые вещи лучше поместить под замок. Не из-за страха, ужаса и горя, которые они вызывали, но потому, что их нужно было отпустить, позволив им схорониться на глубине шести футов под слоем влажной земли. Они не разложатся там, не исчезнут, не переродятся, но, по крайней мере, их больше не будет видно. Не будет даже, если могильная плита, как крест на пиратской карте, будет всегда указывать на точное место их расположения.
Словно бы в доказательство своих благих намерений, Дюк использует запрещённый приём:
— Не думай об этом, сосредоточься на хорошем. Тебе сейчас не нужны лишние переживания.
И он прав – плавая в водовороте последних месяцев, она уже переживала из-за того, что умудрилась забыть о важном. Ей не нужна была дополнительная ноша на плечи. Материнское приложение уверяло, что её маленький квартиросъёмщик может чувствовать её эмоции, и его собственное настроение будет сильно зависеть оттого, хорошо ли ей или плохо. Между душевной травмой, вполне управляемой и купируемой, закостенелой и покрытой здоровенным рубцом, и благополучием собственного малыша, которому было совершено ни к чему свидетельствовать тяжкую оду взрослых разочарований, сделать выбор было не сложно. Но это вовсе не значило, что трель агонии, разрывающая сердце, могла мгновенно смолкнуть. Она гудела. Гудела даже, если её не было слышно.
Последний ряд петель был сдвинут с одной спицы на другую. Две половинки сплетались в единое целое.
— Посмотри на светлую сторону, — почти заговорщицки проповедуют Дюк, звуча так похоже на старого осла, что на душе, от помутнения рассудка, начинают скрести кошки. — Ты выжила. Ты ухватилась за свой второй шанс. Ты благодарна за него. Благодарна так сильно, что готова подарить эту жизнь ещё одному человеку. Разве это не прекрасно? Не думай, что обязана мне чем-то лишь за то, что я поступил так, как должен был бы поступить любой на моём месте. Жизнь – это не тот дар, за который можно отплатить. Я не жалею о том, что сделал. Не жалел бы даже, если бы мне было суждено там погибнуть. Риск стоил того, и, если бы мне снова пришлось сделать нечто подобное, я бы не колебался.
— Вы фаталист? — срывает с языка Луи, не отрывая изорванного взгляда от законченного предмета у себя на коленях. С терпким волнением она откладывает спицы, расправляя рыхлое полотно кончиками указательных пальцев.
— Скорее, стоик, — отмечает Дюк, почёсывая жмурящуюся от удовольствия Кейк за единственным ушком. — Ну, или просто умудрённый многолетним опытом бизнесмен-прагматик: когда-то я спас тебя от утопления, а всего через несколько месяцев ты подаришь мне правнука. Я считаю, что сделал очень перспективное долгосрочное вложение.
— Похоже на бартер, — пожимает плечами Дак.
— Бартер был, когда я в девяносто третьем выменял два коттеджа с большими земельными участками в Вайоминге на предположительное месторождение алмазов в Южной Африке. Это была отличная сделка, практически ничего мне не стоившая, — со смехом припоминает он весёлые деньки. — А это… это, почти, инвестиция.
— Я плохо разбираюсь в бизнесе.
— Твой дядя полтора часа доказывал моей помощнице обратное.
— У него маразм: он забыл, о ком говорил, ровно через десять минут.
— Не исключено.
Маленькая витиеватая стрелка неумолимо приближалась к отметке часа, но поленья в камине продолжали потрескивать, словно бы всё не желая прогорать до конца. Сладкого молока в большой чашке-супнице не осталось, а клубок в корзинке перестал отбрасывать на пол играющие тени, упокоившись с миром в самом центре плетёного основания. Вязаный предмет на коленях был полностью завершён, и какая-то странная, сковывающая сердце печаль, наконец, отпустила. Глубокий вдох дался непривычно легко. На одну проблему из тысячи стало меньше. Это была, хоть и маленькая, но победа. По крайней мере, теперь не было стыдно смотреть своему осуждающему зеркальному отражению прямо в глаза. По крайней мере, на совести было чисто.
Ничто в мире теперь не могло помешать уснуть.
Ничто, кроме лязганья шкафчика, выдвинутого чужой рукой из-под лакированной столешницы прямоугольного столика.
— Не желает ли леди сыграть? — интересуется Дюк, демонстрируя на дне ящичка блестящий шахматный футляр.
Луи бросает на мужчину нечитаемый взгляд, стремясь понять, как всё могло к этому прийти, но, поймав краем глаза очередной отблеск схлопывающихся искр, вдруг, беззастенчиво кивает.
— Чёрные, — бронирует она. — Я играю лучше дяди, — предупреждает.
— Желаешь пари?
— «Гранта» на кон и начинаем.
— У тебя же нет денег, — улыбчиво напоминает Дюк.
— Через пять минут будут, — елейно, но без тени улыбки, тянет Луи, прекрасно зная, как правильно забросить удочку. В конце концов, ни один мужчина в её окружении ещё не отказывался от вызова.
Несколько бессонных часов спустя она богаче на четыреста пятьдесят долларов.
И, быть может, Луи не понимает, каким именно образом человек, построивший вторую по богатству империю в мире вдвое быстрее, чем Скрудж МакДак, считался проигравшим в их нелепом, до ужаса нечестном пари, но она точно знала: девять пятидесятидолларовых купюр, поселившиеся в её кошельке, – это заслуга «денежной мышки».
Продавец в Румынии не обманул её.
Какое счастье.