о дождях
5 декабря 2022 г., 23:58
Примечания:
всем многоуважаемым читателям здравствуйте!!
очень давно ничего не публиковала, а вот сегодня ночью перечитывала старые заметочки и очень захотелось поделиться!! на что-то грандиозное не претендую, так как это - сборник флаффных драбблов по моим лапонькам.
если это примечание читают мои лююимые читатели, ожидающие продолжения "По-вечернему тёмное утро" - спешу обрадовать, что потихоньку выкарабкиваюсь из творческого застоя и пишу продолжение!!
желаю приятного прочтения!!
дверь в квартиру отворилась, и скрипу её петель вторила практически полная тишина — аказа не особо любил смотреть что-то или слушать на фоне. всей музыкой, душой, жизнью их квартиры была коюки — она несла с собой в дом новые вещи, цветы в пластмассовых горшках, продукты, разные пестрые тарелки и книжки. девушка привносит в жизнь новые краски совсем незаметно и потихоньку — словно капает с кончика кисти акварельную синеву в стакан чистой пресной воды. вместе с ней квартира, — нет, это называется домом, — наполнялась мягким жёлтым светом гирлянд-лампочек, что коюки так заботливо повесила над изголовием кровати, зная, что иногда хакуджи снятся кошмары, а мягкий тусклый свет его успокаивал; морозильник полнился замороженной домашней едой, которую коюки готовила специально для парня, зная, что он почти постоянно слишком уставший и не-заботящийся о себе, чтобы приготовить ужин для самого же себя или заказать еды (да и дорого это слишком было); полочки в ванной полнились новыми шампунями, гелями и пенами для ванн — коюки знала, как у аказы болит спина после работы, и как чудодейственно после тяжелого рабочего дня действует горячая, длинная, чугунная (еще советская) ванна (а ещё лучше, если ловкие пальцы коюки будут массировать, казалось, окаменевшие от усталости плечи); настенная полка напротив кровати оживлялась маленькими фигурками.
о, эти фигурки были особой радостью, гордостью и любовью коюки: то были различные фигурки котов и черепах. коюки с детства любила черепах, всех, абсолютно всех: красноухих, обыкновенных зелёных, длинносохых, больших и маленьких — правда, всех; а аказа испытывал к кошкам иррациональное его, как он думал, омертвевшей и ожесточившейся душе чувство некой любви, и животные это чуяли: льнули к его ногам в поисках ласковых рук на головах, спинах и хвостах (и находили после наигранно-тяжелого вздоха, доносящегося откуда-то сверху), мурчали, казалось, довольно улыбаясь. коюки увидела это всё однажды и в этот же вечер очистила полку напротив кровати (раньше там был какой-то бардак из черти-как наваленных вещей, хоть они и мозолили глаза), ни слова не говоря ничего не понимающему аказе. на следующий день, возвращаясь с работы, она принесла с собой две фигурки: пухлых-улыбашек — кота и черепаху.
— мы начнем собирать коллекцию! — взяла она за руку аказу и приложила к своей груди, туда, где билось сердце — она всегда так делала, когда была особа вдохновлена и искренна. — ты будешь собирать кошек, а я черепах! а можем собирать друг другу! и они станут словно частью нашей семьи. представляешь, как это здорово — большая, любящая семья?
если честно, то аказа не знал. лица матери он не помнил, а образ отца предстал размытой фигурой в прямоугольнике света двери исправительной колонии, отцовские черты лица у парня в голове вообще помутились и размылись, словно кто-то провел по графиту ребром ладони. из детства у него остались татуировки, оковавшие запястья двумя широкими черными полосами, шрамы на спине из-за плети воспитательницы в исправительной колонии, которая била его особо усердно, а он никогда не отрицал свою вину, безумно улыбаясь и глядя ей в глаза двумя синими бездонными омутами. она боялась и дрожала внутри, оттого била сильнее, а оттого бездна в глазах аказы все темнела и темнела, а губы расплывались в улыбке ещё шире. из колонии он принес с собой в «нормальную» жизнь привычку сидеть спиной к стене, чтобы обозревать максимально много, чтобы не было неожиданностей; разбитые костяшки и опытные руки, которыми он знал, как выворачивать чужие, как хрустеть костями и выбивать дурь из человека, как окрасить белизну собственной кожи в чужую красную темноту.
а еще аказа принес с собой холод тогда уже восемнадцатилетнего сердца. говорили, что сердце человека размером с его сжатый кулак. но кулаки у аказы были большими, с грубыми пальцами, умеющими только что-то ломать, а сердца он не чувствовал вовсе. он вспоминал, что оно есть, только когда оно больно билось о реберную клетку — после погонь, избиений или боев без правил. из чувств его спектр ограничивался раздражением, что жгло грудь, равнодушием, что холодом свистело меж зазоров ребер, и гневом, что разъедал и обжигал лёгкие.
однако все изменила коюки.
своими собственными руками она словно разодрала, — «нет, — подумал аказа, размышляя об этом, — когда раздирают, то больно. это не больно. это… приятно. как будто зимой у огня», — растопила ледяные прутья ребер и достала своими солнечно-тёплыми руками до оледеневшего сердца, что обжигала теплота. но хотелось ещё.
касайся, касайся меня везде: заберись в лёгкие и заставь подснежники своего смеха пробиться через оледеневший пепел моих сожалений; дотронься руками до горла и помоги вновь ощутить васильки моих собственных слёз, что я уже и забыл; прижмись к моему сердцу губами и научи меня белому клеверу, что называют любовью.
— хакуджи, я дома! — раздаётся звонкое девичье из прихожей, прерывая мысли парня. он зевает, откладывая в сторону книжку, и поднимаясь с кровати. вместе с коюки в дом забрался запах дождя и чего-то цветочного. парень лениво потянулся и, улыбаясь как выспавшийся кот, не спеша вышел в прихожую. обычно он складывал руки на груди и наклонял голову, наблюдая, как коюки снимала обувь и верхнюю одежду, вешая на крючок вешалки. обувь она всегда цепляла своими тонко-хрустальными пальцами за «спинки» и ставила под полочку для сумок, а до крючков она не доставала, и упрямо пыталась повесить пальто, встав на носочки и периодически пыхтя, пока её рук не касался аказа, бережно забирая одежду и вешая. попутно она рассказывала обо всём-всём, что видела по пути домой: о двух котах, чьи хвосты очень забавно сплелись в сердечко, пока они лежали на асфальте перед пекарней, вот, смотри же, я тебе сфоткала; над театром там были такие красивые облака, словно распустившаяся сирень, или фиолетовая сахарная вата — нам точно нужно пойти и поесть сахарной ваты на выходных; а ещё там опали такие красивые лепестки глицинии с балкона дома, гляди же, я тебе их сложила в сборник цветаевой, ой, один помялся, ну ничего страшного, ты же не обидишься? и столько всего красивого в улицах появлялось с коюки, с её рассказами, что, порой, аказа ощущал себя слепым, а коюки — его верным сопровождающим, чьи ласковые руки гладили вечно закрытые веки, а голос стал его взглядом.
в этот же раз коюки вернулась с намокшими волосами и пальто — они блестели глянцем на свету и переливались белыми пятнами будто. сама же девушка держала в руках пакет с ярким зайцем на полиэтилене из продуктового, а её улыбка и раскрасневшиеся щёки искрились таким детским счастьем, что на секунду захотелось петь. аказа посмотрел вниз, на её ноги, и его сердце упало к ним же: её черные кеды с белыми носками и шнурками промокли насквозь, до нитки, влажными пятнами ползя вверх, по полосатым носкам.
— ты в своём уме? ты где так намокнуть успела? — аказа торопливо забрал из её рук пакет, в голосе его слышалась сердитость.
— ну, дождь на улице, — коюки перехватила его руку, что уже потянулась, чтобы помочь снять с неё пальто, и поднесла к своему сердцу. — хакуджи, это всего лишь дождь.
— дождь-недождь, какая разница? у тебя что, здоровья много стало? — будь это кто-то другой, он бы резко отдёрнул руку и вернулся бы к тому, к чему планировал (да и, вероятнее всего, не стал бы вообще волноваться за кого-то, кто просто попал под дождь). но коюки — не кто-то другой. он придерживает её пальцы другой рукой и всё равно довольно быстро выбирается второй рукой из «хватки». берёт её за воротник насквозь мокрого и холодного пальто и стягивает с её плеч, попутно вздрагивая от холода, даже не осознавая. — кеды снимай. и носки снимай. кинешь их в прихожую на пол, я потом закину в стиралку, а пока пойду тебе ванну наберу.
— хакуджи…
— никаких «хакуджи», — он уже шагал по прихожей в сторону ванной комнаты, что находилась в её конце (совсем недалеко — аказа добрался туда бы за два длинных шага), но по пути обернулс и серьёзно посмотрел на неуверенно замеревшую девушку.
в ванной он достал с полочки синюю пробку на цепочке для ванны и заткнул ею чернеющий слив, открыл кран, рукой проверяя, чтобы вода была не слишком горячей для его хрупкой коюки (его самого и кипятком обливали — ему уже (почти) глубоко плевать на температуру), и присмотрелся к этикеткам на бутылочках на стиральной машинке: они все были с разными ароматами, разного цвета, с разными улыбающимися зверюшками на наклейках. аказа остановил свой выбор на яблочном геле для душа и выдавил его прямо под поток воды из крана.
— если что, то ванна готова, — крикнул он, слегка повернув голову вбок, но не отводя глаз от бежевого кота на этикетке, как почувствовал, как сзади к нему прижалась совсем маленькая коюки, прижавшись головой между чужих-родных лопаток.
— прости, пожалуйста, что я заставляю тебя нервничать, — она шмыгнула носом позади, и, не видя её лица, хакуджи не мог сказать — плакала она или нет. он помолился всем богам, чтобы нет. он вновь почувствовал, как сердце больно ударилось о рёбра. — просто я была в магазине, а зонт я дома забыла. а потом, н-ну, ты же знаешь, какие у нас ямы на дорогах, а обход был по грязи. я… я… прости, пожалуйста, я…
— коюки, — он повернулся к ней, вывернувшись в её руках; взял её за раскрасневшися щёки и поднял голову наверх, замечая блестящую влагу у неё в глазах. он тяжело вздохнул, поцеловал её невесомо под самыми-самыми глазами и прижался к ней, игнорируя то, как холодными пятнами намокает его футболка, — я не злюсь на тебя. не могу злиться. я волнуюсь, что ты заболеешь, что будешь кашлять и целыми днями лежать обессиленная; я волнуюсь, что ты не сможешь видеть закаты из фиолетовой сахарной ваты и засушивать цветы. поэтому я так и вспылил.
извиняться аказа не умел, и коюки это знала, нисколько не обижаясь — все его извинения были в действиях: в нежных прикосновениях на спине, в губах на лбу, щеках и кончике носа.
— давай, ванна уже набралась, — прокашлявшись, он нехотя отстранился от коюки, держа её за плечи и мягко улыбаясь. — залезай.
— хакуджи, — позвала она его мягко, заставляя внутренне трепетать.
— м?
— а ты бы засушил для меня цветы, если бы я заболела?
— да, — без раздумий ответил он, и сам испугался до того быстрого ответа, что с губ словно само сорвалось:
— если ты заболеешь, то я кого-то до смерти закусаю.
коюки наклонила голову и улыбнулась мягко-мягко, затем обняла аказу вновь, оставив прикосновением промокших лепестков поцелуй на его щеке.
— я люблю тебя, хакуджи.