8
6 июля 2022 г., 15:21
Шань себя отбитым напрочь чувствует. Чувствует и всё равно нагибается, чтобы оттянуть черно-желтую полицейскую ленту и пролезть под неё, в какой-то невероятной позе. Любой шаолиньский монах от зависти бы удавился или пошел к водопадам и засел под ледяными струями на года, учась вот такому же. Не то острой грации, на грани тотальной неуклюжести, не то отбитости.
Позади слышится смешливое фырканье, на которое Шаню оскалиться хочется — да как тут оскалишься, когда собственная башка чуть не у колен находится, а развернуться и шикнуть на Тяня возможности никакой нет. Тот тоже уже под ленту ломится, пока Шань отпирает дверной замок новёхоньким ключом, который ему добросовестно вручил По. И где он в этой дыре нашел ключника, чтобы эту ерундовину раздобыть — большой вопрос. По вообще на многое способен. А Шань сейчас не способен вообще ни на что.
Руки дрожат так, что ключ едва из пальцев не выскальзывает. Тело под неправильным наклоном дрожит и не от недостатка тренировок или выносливости. С этим у Шаня как раз всё в порядке — по показателям нормативов он лучший.
Не в порядке то, что позади смешливо хмыкать перестают. Позади пялятся. Позади почти не остаётся места. Не в метрах уже расстояние, не в сантиметрах даже. А в сраных дюймах — которые, как тонкий прозрачный слой ткани, не скрывающий тело.
Толку от этих дюймов, короче, никакого. Толку от них ноль, потому что Шань чувствует себя загнанным в угол. Прижатым к двери, которую отпереть не получается никак. И шагу назад не сделать — там опутает черно-желтой лентой, как паутиной. Там окажется и тот, кто эту паутину сплел. Этот вот — плотоядный.
Он наверняка сначала на жалкие попытки Шаня освободиться будет смотреть с той самой усмешкой, которая Шаню в спину недавно прилетела. А потом начнет смотреть уже по-другому. Или того хуже — трогать начнет. Случайно так заденет за руку или за плечо. Случайно заденет за живое. Случайно заденет, а Шаня швырнет в не прошлое и в не будущее. В это вот — топкое, стрёмное и обжигающее. Опутает коконом и выбраться оттуда уже не получится.
Выбираться оттуда уже и не захочется.
Шань едва не вздрагивает раздражённо, когда над самым ухом слышит снисходительно-издевательское:
— Ты что, ни разу не вскрывал замки?
И тут же щетинится, тут же голову втягивает, пытаясь поглубже упрятать уязвимую шею, где кожу иглами искалывать начинает. Не больно, как это обычно с иглами бывает — мурашками, ноюще-колючими, резкими, которые по хребту вниз расползаются и бьют прицельно по дрожи в руках.
Шань задумывается на секунду, что ебал он в рот такую жизнь. И этого роботизированного бы в рот с удовольствием выебал. За дело бы, ну. Ничего ж тут такого нет. За дело ведь, верно? За замечания эти едкие, которые пускают по венам раскалённое железо — и мышцы тут же тяжелеют. Вообще всё тяжелеет, особенно внизу живота. Так, сука, невовремя. Тяжело это всё, блядь, особенно когда ключ уже почти в скважину замка попадает, но выскальзывает, стоит только руке дернуться от спазма.
Шань бы сейчас его локтем в солнечное сплетение припечатал — до кровавого кашля и саднящих огнем легких. Это больно и эффективно. Шань бы сейчас рыкнул, чтобы тот отошёл на пару шагов, а ещё лучше на пару ярдов, и совсем уж хорошо — если на пару световых лет.
Только вот даже не касаясь, ощущать его каким-то хуем получается. Получается случайно — ей-богу — вычленить из ледяного потока густой, опустошенной энергии, странный интерес, с которым федерал чуть ближе склоняется. Получается кожей ощутить его взгляд, скользящий от самой линии роста волос до плеч, до запястий, до пальцев, задерживаясь на них.
Ответить получается тоже с задержкой, почти задыхаясь от злости:
— А чё мне его вскрывать, если ключ есть?
И демонстративно крутануть ключ между пальцев, чтобы скрыть тремор. Не его — не Шаня вовсе тремор.
Тремор, который перенимает тело — само по себе, без комнады от мозга. Тремор, который вибрацией от чужого близкого присутствия возникает. От чужой энергии, которая вроде и омертвевшая, пустая, а всё равно через край ебашит. По нервным окончаниям ебашит лёгкими разрядами тока.
А когда тебя током хуярят — попробуй там не подёргайся. Вот Шань и дёргается — просто же все, правильно?
Дёргается и от чужого короткого вздоха, что оседает на шее влажным пятном, проникая под кожу, под мышцы, в самые ебеня на клеточном уровне:
— Ну так просто открой им.
Просто. Для федерала всё просто. Просто дверь. Просто ключ. Просто вот так близко стоять. Просто.
Шань по жизни что такое это «просто» не сечёт. Жизнь у него сложная, характер у него сложный и сам он сложновыебанный. Притягивает к себе сложности, сложно на них смотрит и решает их напролом.
Эта мысль и мелькает: напролом, пока поздно не стало. Пока слишком жарко не стало. Пока эти мурашки окончательно в подкорку не въелись — напролом, пацан.
Напролом — дверь выломать и всё. Вот тогда уж точно просто всё будет. Просто влететь со всего маху в чужой дом, чувствуя, как неприятно ноет плечо, а за спиной опадают щепки от двери. Просто сигануть на кухню, запрещая федералу за собой идти и перевести дыхание. Ну или хотя бы начать с малого — начать дышать.
Шань сипит, выпуская последние остатки застойного воздуха из лёгких:
— Я чё по-твоему делаю? Заткнись. Со слепком по ходу что-то напутали.
И чужое дыхание чуть смещается. Ещё ближе становится, отчего Шань хмурится, чувствуя, как на щеках растекается краснота. Не от смущения. Какое там нахуй смущение? От безвыходности.
Ну да, бывает такое, когда в безвыходной ситуации что-то внутри щелкает. Щелкает неправильно, ломко, переламывается.
И ты уже стоишь и краснеешь, как дебил. Да ещё и лицо хуево контролируешь, потому что губы дёргает в искажённой улыбке. Ну той, которая растерянная слегка, охуевающая и маской к лицу намертво приклеивается.
Вот и лыбишься с красным ебальником этой безвыходной ситуации. И слушаешь, заглушающий ветер и крики воронов, голос. Голос, вгоняющий в оцепенение, потому что:
— А ты постарайся. — обманчиво мягко. — Выдохни и медленно вводи его. — настойчиво, почти приказом, но всё ещё мягким, не поддающимся логике. Точно таким голосом в транс вводят и гипнотизируют начисто. Шань краем глаза замечает, что федерал укладывает руку на стену по правую сторону от его головы. И шепчет, спецом растягивая буквы. — Ме-е-едленно, Мо. — и растягиваться начинает уже что-то внутри. Растягиваться и обжигать. А на следующих словах замирает взведенной осколочной миной, готовой разорвать внутренности на части в любую секунду. — Можешь толчками, пока не войдёт полностью.
И перед глазами вовсе не замок и проклятый неправильный ключ.
Перед глазами толчки — мелкие, медленные, напористые. Которые только вперёд. Которые не то болью, не то одуревшим экстазом по всему телу отзываются. Которые с образом федерала вообще не вяжутся — этот, кажется, медленно и мелко вообще не умеет. Этот умеет безрассудно и глубоко до темени в глазах — вот так же, как Шань сейчас наконец загоняет ключ в ебучую выбоину. И не видит нихрена, потому что перед глазами реально темень. Отвечает, чисто на характере, наваливаясь на дверь, которая тут же поддается:
— Ты меня двери открывать учишь или…
Шаг. Ещё шаг. И ещё несколько для профилактики, пока глаза видеть, хоть и смутно, но начинают. Шань не поворачивается и свет в доме не включает. Только злобно смотрит на окно, которое полосует дождем и свет от него тусклый, едва различимый.
Позади дверь захлопывается медленно и шагов не слышно. Слышно только дрожащее сердце за клеткой ребер: пожалуйста, не отвечай. Нахуй забудь вообще. Сторожи дверь цепной псиной и ничего не говори, будь уж, блядь, так любезен. Слышно только бой дождя о стекла, точно тот их выбить к хуям пытается. Слышно только тихое и серьёзное:
— Или.
И воздух из лёгких выбивает напрочь. Да чего уж там — душу нахуй вытрясает от одного только слова. Слова тихого. Слова серьёзного. Слова, которое вовсе не о дверях и не о ключах.
Или.
Или Шаню просто кажется.
Или Шань уже просто — хотя просто у него никогда не бывает — сходит с ума.
Он фыркает раздражённо, указывает куда-то в сторону, даже не видя в какую. Быть может, он вообще в стену тычет:
— Не таскайся за мной. Иди проверь чё-нить по делу, а я на кухню.
И резко, почти на ощупь сворачивает к столбу угасающего света, что из кухни виден. Не оборачивается, не давая себя роботизированному в ловушку захватить. Опять. Снова.
И дверь за собой захлопывает так, что резное остекление в ней жалобно звенеть начинает. Но это нихуя по сравнению с тем, как в ушах до сих пор звенит голос федерала. Ничто по сравнению с тем, как в собственном теле звенит вибрацией по костям его энергия. Ничто так ещё не выматывало Шаня, как он.
Не привлекало, отталкивая.
Не тащило за шкирку натянутым поводком в ебаный обрыв.
Не заносило настолько, чтобы на один только голос реагировать едким возбуждением.
Пиздец просто. И пиздец на этом не заканчивается. Потому что в кухне чисто, не считая грязевых следов, где угадываются собственные и его — его, Тяня, следы — тоже. В кухне едва тянет едой, которую тут готовили до того, как. До того, как готовить больше не было возможности, да и не для кого уже.
Уютная эта кухня, бляха. Но кожу уже покалывает неприятными волнами, что исходят от следа на столе. Там рядом с ним стоит фарфоровая сахарница, прикрытая прозрачной стеклянной крышкой. Неподалёку кофейный круглый след, который наверняка Чжэнь Фенфанг оставил, а вытереть его не позволили: нечего рядом с уликами ошиваться — отойдите подальше. Три стула придвинуты к столу близко-близко, а на одном из них висит мягкое детское полотенце нежно розового цвета. Из открытого навесного шкафа проглядывается строгая темная посуда, среди которой затесались яркие цветастые блюдца, которыми наверняка только Цень пользовалась. А одно из них и вовсе в раковине оказывается с жирными оранжевыми потёками, которое ещё наверняка с ночи помыть не успели.
Шаню вмешиваться во всё это стрёмно. Стрёмно, что за закрытой дверью шагов федерала не слышно. Либо съебал, как Шань ему и сказал, в южную часть дома, либо стоит себе тихо и выжидает чего-то.
Он оборачивается, вглядываясь в мутное остекление в двери и не видит его силуэта. Не видит и наконец выдыхает с облегчением. Но тут же напрягается, потому что подойти к отпечатку следа всё же приходится. Подойти и пилить его взглядом, пока в глазах рябить не начинает. Пока периферическое зрение не затирается тьмой, разводами которой мажет уже по роговице.
До следа даже дотрагиваться не надо — от него уже несёт аурой убийства. Ещё прошлого или уже будущего. От него сквозит злом. Настоящим, которое в жизни встречается настолько часто, что для Шаня оно почти привычно. Насмотрелся он уже на такое. Насмотрелся и ещё смотреть походу будет, потому что отступать и сейчас некуда. Он сам пожелал в дом незамеченным проникнуть. Втянул в эту херню федерала. И втягивается в неё сам, легко касаясь кончиками пальцев стола.
И тьма густеет на глазах. Тьма расширяется, как и зрачки, что теперь, кажется, выльются за границу радужки. Тьма захватывает, вынуждая хлебнуть её, как болотистую изгнившую воду, полную склизкого ила и ошметков водорослей. Шань закашливается этим смрадом, пытается его не вдыхать, упрямо задерживая дыхание. На что тело отзывается мерзким головокружением, которое бывает, когда давление почти на нуле. Когда тошнит до ужаса и хочется проблеваться, но оно не выходит. Не выходит, потому что от жара внутри — прижимает к полу, туда где прохладнее всего, а во рту пересыхает резко. И так же резко отключается от сети сознание.
Шань моргает растерянно, потому что таких вот видений у него и не было. Где абсолютная тьма и ни крупицы света. Вообще ничего — голяк полный. Только звуки. Странные такие, далёкие, словно Шань нырнул под воду, потихоньку опускаясь на дно.
Звуки мешаниной лупят по перепонкам, которые от давления почти выдавливает изнутри. Звуки природы. Ветер — где-то там, за поверхностью густой воды. Шелест, точно кто-то специально расшвыривает небольшими шагами листву под ногами. И крик. Крик отчаянный. Крик резкий и затихающий тут же. Нечеловеческий. Не то птичий, не то мистический какой-то, потому что ни одна даже самая одаренная птица так выкрикивать не станет. Ни один диктофон, записавший эту муть не воспризведет его снова — скорее кассета оплавится, а из батарейки потечёт, шипя и пенясь, кислотная-никельная щелочь.
Шань разгребает руками тьму, пытаясь выбраться из этой западни. И ощущается она, как взмокшая паутина. Липнет противно к ладоням, цепляется репеем за одежду, остаётся металлической сеткой на лице. Она пытается проникнуть внутрь через ноздри, которые зажать возможности нет. Клинится в рот, сквозь плотно сжатые зубы, а Шань отталкивается от неё ногами снова и снова. Ему нужно выползти, вылезти, отодрать эту дрянь от себя. Выхаркать, выгрести из нутра ту чернь, что заполоняет его всё глубже и глубже. Ему почти не страшно — он тут ненадолго. А вот тот, кто был в этом месте — скорее всего провел в ней не один день.
Или эта тьма провела в нем не одну вечность.
Мышцы ног ноют, наливаются свинцовой тяжестью от напора, от той силы, с которой Шань проталкивает себя вперёд. И ей он сдаваться, как тот, кто забрал Цень — не собирается. Гребёт даже тогда, когда сил уже почти не остаётся. Когда хочется опустить руки — в которые тут же вплетается тьма — и передохнуть. Разрывает густую материю даже когда чувствует, как обламывает ногти до крови, до тех пор, пока тьма не уступает. Пока не расступается, оставляя после себя мазутную грязь в порах, на каждом участке кожи.
Здесь, на поверхности света тоже мало — его за собой скрывают высокие ели. Иголки у них ужасающе большие, толстые. Точно это
не деревья, а живая острая стена, через которую не пройти — стоит только шаг сделать, как эти иглы тело насквозь прошьют, пригвоздят к себе и оставят гнить подвешенным пленником. А сверху вороны кружат, словно давно уже учуяли разлагающуюся добычу. Их много так, что стая кажется быстро движущейся тучей. Аномальным вихрем, который вот-вот перерастёт в неконтролируемый остропёрый торнадо. Шань смотрит на это завороженно, задрав голову. Смотрит долго, прослеживает тонкие нити света, что пронизываются через иглы. На мелкие крупицы пыли, что медленно проплывают в этих нитях и на перья, что валятся вниз черным снегом.
Под ногами лужей застойная вода, которая заливает собой швы ботинок, забирается внутрь холодной мерзостью. Под ногами земля рыхлая и сырая. Под ногами кучи тех засохших игл, которые над головой так опасно свешиваются. Под ногами поблескивает что-то еле видное.
Шань присаживается на корточки, пытаясь это что-то в скудном свете разглядеть. Сглатывает подступающую тошнотой водянистую слюну и вытягивает руку вперёд, чтобы дотронуться. Раскидывает жухлую листву и…
И отдергивает резко руку, потому что там не блестело. Там утопало. Там разлагалось. Там худощавая детская ручка с тонким синим браслетом из бисера. Потёртым и видно — уже старым.
Уже не обращая внимания на мокрядь на земле — Шань опускается на колени, смахивает ещё пару потемневших листьев и выдранных из земли корней, расчищая жуткое. Расчищая чужое тельце — прикрытое лишь насыпью земли. Его глубоко не зарывали, почти на поверхности небрежно оставили — вышвырнули без одежды, разве что браслет зачем-то оставили.
Шань уже отшатнуться хочет, как чуть не орет дурниной, когда это хрупкое и мертвое вздрагивает, точно пробудилось и тянется к нему. Тянется быстро и до рези в сердце страшно. Хватается за запястье и выгребает себя из-под земли.
Шань рычит от усилия, пытаясь высвободиться, но детская синюшная рука куда сильнее, чем хватка капкана.
Шань покойников много видел. Шань их паковал в черные мешки. Шань никогда ещё не ощущал на себе их хватку.
У неё кожа холодная, словно её в морозилке держали. Кожа кое-где черная. Кожа, покрытая трупными пятнами. Глаза холодные, невидящие, мечутся, точно ни на чём остановиться не могут. А месиво на месте губ двигаться начинает. Неестественно двигаться, словно оттуда, прямо изнутри что-то вырваться с усилием пытается. И местность заполняет неясное жужжание.
Шань дышит часто и мелко — носом. Кажется, открой он рот, как тут же хапнет бэдтрипом трупный сладковато-тухлый смрад. Хочется отвернуться, сворачивая себе голову, но Шань почему-то не может. Не может оторваться от запёкшейся крови на месте, где были когда-то губы. На месте, которое раскрывается с душераздирающим хлюпаньем, разрывая присохшее, вместо губ мясо. Там внутри булькает что-то, а следом Шань еле успевает увернуться от роя жирных, тяжёлых мух, что медленно выползают изо рта трупа. Они разлетаются в стороны, врезаясь в деревья, разбиваясь о выставленную в защитном жесте вторую руку Шаня, застревают проткнутыми на иглах елей.
И Шань повторяет попытку — дёргает руку, но тут же встречает мрачное сопротивление. Девочка со светлыми волосами, которые сейчас в грязи и крови измазаны кривится и угрожающе качает головой. Качает медленно и ту сносит порывом ветра, что склоняет её на бок. Не склоняет даже — роняет на плечо. И это жутко настолько, что всё внутри поджимается, готовое к атаке. Но тут же утихает, когда безжизненная белизна глаз останавливается на Шане. Когда раскрытый рот растягивается в кривой улыбке. В самой чудовищной из всех, что Шань видел. Но глаза…
Глаза какие-то у нее слишком уж осознанно-тоскливые. У мертвых так не бывает. У мертвых они матовым стеклом в одну точку. А у девочки — прямо в душу заглядывают. Она сказать что-то пытается, но ей мешает подбородок, обессиленно съезжающий с плеча на бок, точно ей челюсть переломало. Сначала скрежетом отзывается, а следом и вовсе загробным хрипом:
— Я ведь не вернусь больше домой, да? Не увижу свою маму?
Шань еле разбирает что она говорит. Шань еле собирается, чтобы ответить, выдавливая из себя:
— Нет.
Она пытается кивнуть понимающе, но заваливается вперёд, впечатываясь в Шаня. В нос тут же бьёт гнилью, а на её волосах, что теперь так близко к собственному лицу — шевелится что-то, копошится. Перетекает, рассекая между грязью и кровью. Шань старается не думать об этом. Не думать о белых жирных личинках, которые на него падают целым скопом. Не думать о том, что он удерживает на себе тяжесть детского трупа, который хрипит в ухо:
— Дракон… Злой. — ей слова тяжело даются. Она по одному произносит, точно язык позабыла. И сильнее вцепляется в плечи, точно боится, что Шань её оттолкнет. — Обманул. — у неё голосовые связки скрежечут, слышимо рвутся из-за засухи во рту. — Мне. Так. Больно. Мне. Очень. Больно.
Шань не понимает что ему больше — страшно или печально. Что ему больше — хочется рвануть отсюда или с себя куртку содрать и девочку ею прикрыть. Что ему больше — хочется взвыть раненным зверем или прижать её крепче, чтобы согреть.
Но трупы не согреваются. Трупы не разговаривают. Трупы не цепляются за одежду, как дети. Дети… Черт. Шань закрывает глаза, стараясь не смотреть на неё. Жмурится, с щемящей тоской, задавая вопрос:
— Как ты здесь оказалась?
Но его словно не слышат уже. Его вопрос пропускают мимо, говоря о своей боли, которая отзывается разрушениями внутри:
— Я не вижу света. Я не могу вернуться. Я вообще ничего не вижу. Отведи меня домой, Шань. — по хребту хлещет холодом, который разбивает каждый позвонок от того, что девочка его имя знает. От того, что девочка его по имени зовёт, вжимаясь в него совсем по-живому. И совсем по-мертвому разлагаясь в руках. — Шань… — просяще. — Шань! — умоляюще. — ШАНЬ! — напряженным криком, которым Шаня сносит с ног.
Которым Шаня почти расплющивает о грани реальности. И расплющило бы, если бы не толчок в грудь, который Шаня вынуждает глаза открыть. Вынуждает вдохнуть чистого воздуха — без гнили, без разложения, без болотистого смрада.
— Шань?
Шань опирается спиной о кухонный комод, чтобы не упасть и видит перед собой расплывчато. Видит обеспокоенный взгляд федерала, который на шаг отходит, тут же пряча руки в карманы, убеждаясь, что Рыжий не рухнет перед ним грудой костей.
Он смаргивает пару раз, пытаясь понять действительно ли роботизированный вот так смотреть умеет. Вот так — беспокоясь. Вот так — словно ему не наплевать. Вот так — вызывая почти немой вопрос:
— Что…?
И на вопрос ему отвечают. На вопрос ему красноречиво настолько, что Шань снова двинуться не может, словно его опять сковало мертвыми руками.
Отвечают хмурым взглядом, осуждающим почти.
Уничтожающим, потому что там действительно плещется натуральная тревога.
За него, за Шаня, тревога.
Отвечают неосознанным шагом вперёд и резкой остановкой, точно Тянь знает, что ближе ему сейчас подходить нельзя.
Отвечают ему наигранно отстранённым:
— Тебя не было долго и… — у него голос почему-то сбивается, стекает холодом дождя по костям. И только сейчас Шань замечает, что федерала тоже мелко колотит. Он слегка морщится, точно говорить этого не хочет, но продолжает быстро, речитативом. — У тебя губы синие, руки тряслись, ты говорил с кем-то. — задумывается на секунду, а потом смотрит прямо в глаза и утверждает. — Ты видел кого-то. Кого?
Шань отмахивается от него слабо. Потому что отмахиваться от него вовсе не хочется. Потому что его голосом Шань почти спасается, затыкая в собственной башке мертвую девочку, которая так сильно вжималась в него, отчаянно прося провести её домой.
Потому что секрет Шаня федералу знать не нужно:
— Хватит чушь нести.
Он его и так уже знает:
— Блядь… Просто скажи, та, с кем ты говорил — это была Цень?
Примечания:
Очень благодарна всем за комментарии, на которые обязательно отвечу
Я их читаю, я их оставляю в себе и не забываю, хотя память у меня и хуевая
Пока просто нет сил взять, сесть и ответить по-человечески
А не по-человечески отвечать не хочется, хочется с душой, а не с пустотой, которая внутри вместо нее
Я себя немного соберу и вернусь уже окончательно, а пока возвращаюсь с новой главой