Обратная сенсорика

NC-17
В процессе
181
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 66 страниц, 25 694 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
181 Нравится 107 Отзывы 48 В сборник

7

Настройки
Примечания:
Город опустел. Буквально за одни сутки с него смело всех прохожих, снесло детей и разбросало по домам подростков, прячущихся в расщелинах между высокими заборами, чтобы скурить сигарету. Ну, ту самую, которую они отыскали в маминой брендовой сумочке — тонкую, с отвратительным привкусом горькой вишни и обернутой в золотую бумагу, которая тлеет так же уродливо, как у самых дешёвых сигарет. Город опустел и видимо, кому-то сверху это не понравилось. Кому-то сверху взбрендило в поехавшую голову — пустить туман, азотистым дымом прямо по бордюрам, по подъездным дорожкам, по желто-красной листве, которая уже изгнила вся. Теперь в городе пахнет не только жухлой ледяной гнилостью. Весь город заволокло пустотой, которую трудно переваривать. Которую из себя выхаркать вместе с ошмётками тумана хочется. Которую из себя наживую — пальцами через ребра, руками в кровавое месиво, раздирая сетки сосудов — вывернуть хочется. Вывернуть, вытряхнуть и желательно промыть этиловым спиртом — чтобы уж наверняка не въелось. Не выйдет со спиртом, тогда отбеливателем — самым мощным, самым для кожи опасным, самым химозным. Тем самым который и башку промоет тоже от мыслей. Который и руки промоет от чужого-знакомого сердца, что Шань забирать себе не хотел. Которое не забрал бы, дай ему хоть лям баксов, хоть всё могущество мира и чужие жизни в руках. Хотя, вот тут как раз и проблема. В руках сердце. В руках уже чья-то жизнь. Которая, судя по всему, для её обладателя — нихуя не стоит. Самое дешевое дерьмо из всего, что Тянь на себе когда-либо таскал — это его сердце. Не зря же оно так изодрано когтями. Не зря же оно кровоточит ежесекундно. Не зря же так к рукам жмётся брошенной псиной, истосковавшейся по ласке. Не зря же оно зачем-то именно Шаню доверилось. Доверилось и бьётся теперь в ожидании того, что с ним сделать могут. А Шань не может ничего. Ни размозжить, ни вышвырнуть, ни оставить у себя. У Шаня для таких штук нет места. Нет этого таинственного ящичка, куда люди обычно вручённые им сердца складывают чтобы забить на них или чтобы заботиться. Шань смотрит в окно, ловя лицом осенний воздух и почти закашливается туманом. Щелкает ногтем по сигарете, с которой тут же срывается вместе с ветром пепел. И тот уносит в мрачную молочно-синюю густоту, которая всё ближе подползает к машине, где Шань рядом с федералом застрял. Дождь, кажется, отбивается от липких сумрачных щупалец тумана, закрывает разодранной миллиардами капель пеленой от него, но Шань знает — это ненадолго. Дождь не может лить вечно. Ноев ковчег не появится. А если уж и да — то Шаня туда точно не запустят: фейс не тот, не тот характер, не тот рейс — не твой день, парень. Иди, топись вместе со всеми остальными уродами, захлебывайся водой и перестань уже нахрен хмуриться. Шань фыркает на эти мысли. По прав — с этим городом точно что-то не так. Не одному По тут чудится всякое. Только вот По наверняка о всяком страшном говорил. А Шаню чудится не то, что страшное — Шаню припасено чудовищное. Вот это самое чудовищное и сидит, откинув голову на подголовник, морщится на моросящий, попадающий на него дождь, и нервно тарабанит пальцами по рулю. Говорит чудовищное, ровным, совершенно безучастным голосом: — Прикрой окно. Шань думает, что прикрыл бы ему ебало с ебейшим удовольствием. Шань думает, что перекрыл бы ему кислород, вцепившись руками в глотку, с ебейшим удовольствием. Шань почему-то думает, что прикрыл бы его пледом, хуй знает зачем, но тоже — с ебейшим удовольствием. Отвечает Шань не то, что думает: — Чё, простыть боишься? — жмёт на кнопку доводчика и открывает, в перерез своим мыслям, окно до конца. Так, чисто чтобы федерала побесить. — Я уж думал, такие, как ты — не болеют. Яд сочится сарказмом сквозь зубы, сквозь фибры, сквозь самого Шаня и похуй, что этот яд причиняет телу Шаня тупую ноющую боль. По всем болевым проходится неприятной тянущей волной и вытягивается через раскалывающиеся виски в туман. Туда, где не видно нихрена. Туда, где подозрительно тихо и до ужаса, схватывающего внутренности — опасно. — Хах, такие как я и ничего не чувствуют. — федерал усмехается, не меняя позы, не открывая глаз, не переставая отбивать пальцами по кожаной обивке руля. Но в голосе его всё же что-то меняется. Меняется еле заметно, если не прислушиваться внимательно. Меняется почти призрачно, если не всматриваться в то, как у того чуть хмурятся брови. — Ни жары, ни холода, ни… Он не заканчивает, точно и так уже много сказал. Не заканчивает и вздыхает. Вздыхает так, словно вообще не должен был этого говорить и теперь винит себя за это. А может, такие как он, и вины совсем не чувствуют — Шань не в курсах вообще. Шань отмахивается от того, что видит, рукой, как от надоедливой мошкары летним вечером. Отмахивается от напряжения, которое улавливает от федерала. Отмахивается от его тона, на йоту становящегося ожившим. Отмахивается от того, чего не должен был замечать. Отмахивается от своего ненормального интереса, который вязкой мутью ворочается внизу живота и просит взглянуть на Тяня ещё раз. Ещё раз уловить эти малейшие изменения в нём. Ещё раз убедиться, что они были и Шань их себе сейчас не выдумал. Понять, что перед ним живой человек, а не дохляк, которого давно пора в гроб и под сырую землю. Шань отмахивается: — Ага, в точку. — и сам зачем-то продолжает. Сам зачем-то цепляется за эту тему. Сам же понимает, что нельзя ему в это оставшееся ещё живым в Тяне, соваться. Дороги обратной потом уже не найти будет. Сам же себя за это выругивать будет. Сам же будет страдать от этого искреннего, что у самого вырывается помимо воли. — Я всё бы за такое отдал. И вздрагивает, когда федерал усмехается. Усмехается почти не наигранно. Усмехается, наверняка так, как раньше умел — по-настоящему. Наверняка так же, как раньше часто делал. Как делать уже давно разучился, потому что ухмылка эта собрана из чего-то вдребезги разбитого. Из чего-то уродливо сшитого. Из чего-то давно уже выброшенного из жизни. И это не ухмылка вовсе — её хреново собранная копия. Её неудачная попытка. Ею режет изнутри чем-то острым. Ею зачем-то всковыривает незажившее Шаня и тянет. Ею зачем-то рассекает вдоль, как канцелярским ножом по венам. На неё смотреть больно, но Шань смотрит. Шань не может оторваться от этого вот ожившего неживого. Шань зачем-то замирает, затихает, даже дышать перестает, когда тихий уставший голос Тяня слышит: — Ты не знаешь о чём говоришь. — Шань впервые его таким видит. Таким же мертвенно-бледным, без тени эмоций на лице. С неясным, но остро-ощутимым штормом внутри, когда Тяню всё к хуям срывает, свинчивает, скручивает. И всё это болью. Всё это напряжённым кадыком, словно его изнутри выдавливают. Всё это переставшими тарабанить пальцами, которые теперь цепляются за руль крепко. — В первые три месяца, когда ты нихрена не ощущаешь — кажется, что это круто. Во вторые — ты всё ещё супергерой с суперспособностью и у тебя всё на мази. Ну а потом… — федерал затихает, не то подбирая слова, не то собираясь с силами. И произносит на выдохе настолько горькое, настолько устрашающе-живое, настолько болезненное, что вцепиться во что-нибудь хочется уже самому Шаню. — Потом тебя и за живого-то не считают. Вцепиться и не отпускать, как в детстве, когда фильмы ужасов в одиночку насмотришься. Когда киношные монстры чудятся везде, а в у тебя в руках фонарик. И держишь ты его крепко. Он — твое спасение. Он — твой призрачно-безопасный путь к кровати и одеялу. Все ведь знают, что монстры шарахаются от одеял, если те на голову натянуть и сидеть под ними тихо-тихо, не шевелясь. В детстве этот фонарик мелкий, еле освещающий — был опорой в ужасающей панике. Сейчас у Шаня при себе есть фонарь покруче — огромный, со вспышками, навороченный, светит так, что ослепить за секунду сможет. Но цепляется Шань не за него, а за подлокотник. Цепляется так, что кажется — сдерет криво остриженными ногтями обивку. Цепляется и надеется, что демоны, которых ему Тянь сейчас зачем-то из себя достаёт, показывая — его не заметят. Одеяло бы сюда. Одеяло и плед. Этому ж упырю холодно, его укрыть надо. А Шаню страшно. Страшно чужое-знакомое узнавать. И чтобы не узнавать, не вникать, не закапываться в Тяне — ему нужно одеяло. Одеял ведь все монстры боятся, они от одеял шарахаются, как от чумы. А Шань тут зачем-то собственноручно к одному из этих монстров тянется. Присматривается пристально, каждое невысказанное слово на чужом идеально ровном лице выискивает. И чувствует. Его он, блядь, уже чувствует. Решает на этом — хватит. Нельзя так. Монстров надо бояться — так принято. От монстров надо убегать. С монстрами нельзя сближаться откровенными разговорами. Никто ведь в кино так не делает. Нельзя этих монстров изучать и тем более — чувствовать. Поэтому Шань отвечает хмуро настолько, что даже свинцовое небо с ним ни в какое сравнение: — Я тебя не просил тут слезливые истории рассказывать. — морщится, в ужасающем порыве потереть ладонью грудину, за которой ныть начинает. Выть начинает. Начинает сочувствующе сжиматься сердце. Говорит уже с наездом. — Лей эти байки в уши дамочкам в баре, они на такое точно купятся и… — запинается, понимая, что хочет сказать. Понимая, что сердце Тяня — израненное, изможденное, еле живое — в его руках, а не в руках воображаемых дамочек из воображаемых баров. — Из желания растопить ледяное, ебать, сердце. Уж они-то пригреют тебя в ближайшем отеле. Шань конечно же не говорит о ранах, которые пальцами прощупать может на всё ещё бьющемся, но сломанном чужом-знакомом насосе. Не говорит, но думает об этом, чувствует это постоянно. Тянь лишь головой притирается удобнее, лениво так — по-кошачьи чуть приоткрывает глаза, щурясь на дождь и снова их закрывает. Говорит раздражающе безразлично: — Это тебе предупреждение. — он взмахивает рукой неопределенно и тут же укладывает её обратно на руль. — Я и ты — диаметрально разные. — и говорит настолько уверенно, что Шань давится воздухом. — Ты знаешь о чём я. И чувствуя что-то — лучше уж чувствуй. Давится, потому что федерал и сам наверняка не подозревает насколько он близок к правде. Настолько он близок к тому, чтобы Шаня раскрыть. Разрезать его на столе для аутопсии, глянуть беглым взглядом и поставить диагноз: я знаю что с тобой. Ты умеешь чувствовать. Не так, как другие. Не так, как я. По-особенному. Я ведь прав, да? И этот внутренний голос перебивает того, кто говорит в реальности. Этот внутренний непривычный, чужой, Тяня голос — вынуждает выпустить наружу шипы, ощетиниться тому, кто так близок к личному Шаня. К личной тайне. К личной проблеме. К личному проклятью, из-за которого нормально жить он не сможет уж точно. Не будет у Шаня семьи, когда дома встречает кто-то. Когда кто-то целует в щеку и радуется, что он вообще живым добрался. Когда кто-то ждёт. Таких, как Шань не ждут в принципе. От таких как Шань бегут семимильными и не поворачиваясь — вдруг догонять начнёт. С таким проклятым даром, ему бы к пустоте и одиночеству привыкнуть давно. И он привык. Ну — думал, что привык. А на деле… На деле завел себе неожиданно чужое сердце, которое не вышвырнуть на улицу — там дождь ведь, там холод, там согреть его некем. Там его ни зашьет никто и не заштопает грубыми нитками. Там до него никому дела не будет. А Шаню почему-то — есть. И он говорит, скорее себе, чем федералу: — Да у тебя с башкой проблемы. Сухая констатация четкого факта: проблемы с башкой. Все вон себе то собак, то котят заводят, то хомячков. Кто-то до змей извращается. А кто-то — Шань уверен, он в мире вообще один такой ебанутый — приручает сердце. Призрачное, невидимое, зато ощутимое до каждой вздутой вены, до каждой упругой артерии, до каждого склизкого клапана изнутри. Уродливое такое сердце, которое никто бы и даром не взял — такому только ужасаться и съебывать с криками невыносимого страха. Шаня ужасает лишь то, что когда-нибудь это сердце из его рук пропадёт. Он сжимает и разжимает руку, в которой его чувствует. Смотрит в эту пустоту ладони и в резонанс этому ощущает — как то греет. Греет, несмотря на сквозной дождевой ветер, который в рожу хуярит пощечинами. Греет, кровит, и из рук пока никуда не собирается. Смотрит на Тяня, который морщится чутка, ворча на Шаня: — А у тебя с восприятием советов проблемы. — цыкает недовольно, но в перерез этому ухмыляется уже не так изломанно, не так разбито. Ухмыляется, точно здесь и сейчас ему комфортно. Как в кресле у психотерапевта, к которому ходишь уже год. Как в руках матери, которая не меняется с годами. Как под одеялом, которого боятся все монстры. — И язык у тебя слишком длинный. Но я видел твое лицо на речи Фенфанг — ты, кажется, пережил тоже самое. Шань скалится, хоть и знает, что федерал этого оскала не увидит. Шань клацает зубами, представляя, как вгрызается в его глотку и не как в видении — жарко, жадно, с оголодавшей одержимостью — а похлеще: так, что трахею этому недоживому переламывает. Шань жмёт сильнее на сердце в руках, чтобы тому стало невыносимо больно. Потому что Тянь с какого-то хуя — с первого же раза успевает вонзить острые слова в болевую точку. Ту самую, которую Шань старательно ото всех защищает. В ту слабость, в тот дар-проклятье, о котором он не просил. Потому что — да. Да, Шань пережил тоже самое, что и Фенфанг. Шань десятки раз это переживал, работая с родителями пропавших детей. Шань знает, что это убивает и ему самому бы тут по-хорошему полумертвым уже быть, а не федералу, которому он отвечает быковато: — Совсем ебанулся? Нихуя подобного я не переживал. Нихуя подобного — Шань врёт. Шань хорошо врать научился. Научился держать хорошую мину при плохой игре. Научился хмуриться и бычиться, когда изнутри рвёт клоками, перемалывает кости в остроконечный фарш. И этому ублюдку Шаня уж точно не понять. Но он почему-то понимает. Говорит с раздражающей рассудительностью: — Твое лицо говорило о другом. Говорит так, словно на протяжении всей речи глаз с Шаня не спускал. Не искал своими стальными, холодными, роботизированными — субъекта, которого все копы высматривали. Не кивал поддерживающе Ми Фенфанг. Не щурился вдаль, в тех, кто тихо плакал в сочувствии, прижимая к напомаженным губам ароматические салфетки. Был сконцентрирован на одном лишь — на лице Шаня. Был за заслонкой своего роботизированного сознания, ловя эмоции Рыжего. Улавливая их неизвестными локаторами, антеннами, фибрами или что там у роботов ещё в нихуёвых примочках есть. Шань злится. Шань пиздецки надеется, что федерал попросту хорош в бихевиористике. Шаня выламывает тем, что тот всё ближе и ближе к его личному, которое Шань никому и никогда ещё не раскрывал, пусть даже федерал выдал ему своё личное самостоятельно и без спросу. Рыжий чиркает нервно зажигалкой, поднося её к закушенной сигарете, разглядывает синее пламя, которое сливается с туманом за окном и вылизывает кончик смольной, поджигая её. И вдыхает Шань настолько глубоко, что в глотке першит холодом и едким никотином. Отвечает, выдыхая дым, отчего голос грубеет: — Если ты сейчас откроешь свои сраные глаза и посмотришь на меня, мое лицо скажет тебе гораздо больше. — с угрозой и раздражением. С тем, что разваливается на полуслове неожиданно на усталость и смирение. С тем, на что федерал реагирует моментально — выдыхает слишком резко, хотя его дыхания через оглушающе хлесткий дождь слышно не было. Выдыхает и кривит рот в беспощадно печальной улыбке. Хотя, какая это к черту улыбка — такой даже бродячий, видевший все ужасы жизни пёс испугается, поджимая хвост. Такой только смертников добивать, не доводя их до камеры с электрическим стулом. Такой только захлебываться, в осознании: у Тяня сейчас отчего-то искренность на максималках. Искренность через лицо, через эмоции, через всё тело и прямиком в Шаня — навылет. Навылет его слова: — О том, как люто ты ненавидишь мало знакомого человека? — и говорит он это так обыденно, так спокойно, так просто, что кажется — повторял это не раз и не два. Там и тысячи тысяч для счета не хватит. Этому вот безэмоциональному, про ненависть хорошо известно. Он в ней живёт. Выживает. Он ею пропитан. И она не от него исходит. А от кого-то — к нему. Уже давно и прочно. Его в этом взращивали, в него это вложили, в нём это насильно поселили. И это для него не новость уже давно. Поэтому так спокойно, поэтому так просто, поэтому так обыденно он это говорит. И жмёт уже собственное сердце, которое останавливается и отказывается качать кровь. Отказывается вот это недоживое ненавидеть полностью. А федерал продолжает. — Ты мне тоже не нравишься, Мо. Это путает. Это немного сбавляет кипящий внутри градус раздражения. Это немного обнуляет первое впечатление о роботизированном. Спускает на тормозах клокочущую в глотке неприязнь к нему. Это немного совсем немного чуть-чуть, ей-богу самую малость — разочаровывает. Сбивает спесь. Шань привык никому не нравиться. Шаню нравится никому не нравиться — у него стиль жизни такой. У Шаня на языке горчат слова федерала: ты мне тоже не нравишься, Мо. Не нравишься, но сердце я тебе своё отдал. Не нравишься, но я всю речь Ми Фенфанг только на тебя пялился. Не нравишься, но я вот тут рядом сижу и вдыхаю твой дым от сигареты, который заносит порывами ветра в салон авто. Вдыхаю плотно и до упора — сам посмотри, Мо. Шань нихуя уже не понимает. Стряхивает пепел, который один хуй попадает на приборную панель и прилипает к ней серой дрянью, потому что там уже засели капли дождя. Шань смотрит на Тяня искоса и говорит: — И тем не менее ты решил дать мне дерьмовый совет. И молчит: и тем не менее ты решил дать мне своё дерьмовое сердце. И не признаётся даже себе: и тем не менее я не могу его от себя уже деть никуда. И не думает даже — мысль сама скользит лезвием по краю сознания: и тем не менее я буду за ним, за сердцем, приглядывать. Тянь вслепую, всё ещё не размыкая глаз — нашаривает у себя портсигар, выуживает сигарету и тоже закуривает, открывая своё окно. У него с правой стороны уже все волосы вымокли — липнут к лицу, пуская капли вниз до острого среза челюсти. У него снова эмоций ноль. Снова бесстрастное выражение. Без той тревожно-апатичной печали, с которой он ненависть к себе признавал. И от этого почему-то становится только хуже. Дышать становится нечем. Нечем больше набивать нутро, потому Тянь снова в своей пустоте, к которой его приучили. Снова в состоянии робота — обезличенного и пугающее безразличного. Он еле шевелит губами, отвечая: — Ага, это была секундная акция благотворительности для сирых и обездоленных. — и точно обещает. — Больше не повторится. А Шаня, кроет этим равнодушием. Шаня кроет до того, что хочется встряхнуть эту груду изгнившего металла, этот чертов безжизненный манекен, чтобы снова показал ту искренность, которую у себя в глубинах прячет. Шаня кроет тем, что он сам не сумел изначально определить глубину федерала. Думал ведь, что тот лишь очередной поверхностный и высокомерный хер из ФБР. Они там почти все такие. А этот… У этого дна не прощупать — только бесконечно проваливаться в подводные ямы и захлебываться горечью. С этим саму Марианскую сравнивать нельзя — впадина в конце концов окажется со дном. А Тянь бездонный. Неизученный никем. Безупречный в своей игре в безразличие. И подстегнуть его очень хочется. Хочется сковырнуть эту плотную непробиваемую скорлупу отчужденности, чтобы вновь увидеть его почти живым. Почти настоящим. И Шань пытается: — И чё, бесчувственная ты хуета, какие мысли о письме? Федерал хмурится слегка, выпуская дым медленно настолько, что тот водопадом стекает с губ и даже ветер на мгновение утихает. Даже сквозной этот морозный, неконтролируемый ветер — на несколько долгих секунд любуется его видом. Видом чертовски уставшим, видом скрытым от чужих глаз, видом потрясающим. Дымом этим из губ, вкус которых Шань знает. Вкус которых знает и сам ветер. Вкус которых не перебивает даже терпкий тяжёлый табак. Скорее эти губы перебьют какой угодно привкус: что горечь Ми, что растерянность её мужа, что зловещий туман, который Шань и не заметит, если чуть вперёд подастся, пользуясь моментом — ведь у Тяня всё ещё глаза закрыты. Пользуясь тем, что тот не ожидает ничего. Пользуясь, и слизывая этот дымный водопад. И Шань почти погибает под этими мыслями, когда Тянь обрубает всё накорню — с мясом выдирает желание податься вперёд: — Даже не надейся зацепить меня своим поганым ртом, Мо. Но если взбесишь меня окончательно — я тебе язык вырву, а рот зашью стальной проволокой. Вроде и спокойно произносит. А угрозы там столько, что сиди на месте Шаня кто-то другой — тот точно вжался бы в сидение и замолк на долгие годы. Замолк в ужасе и страхе расправы. Но Шань вообще не из тех, кто умеет бояться. Шань не из тех, кого запугать хоть чем-то можно. Шань видел такое, что пугаться теперь в принципе не умеет. За годы работы понял: самое страшное — терять близких. А остальное… Остальное как-то по касательной. Остальное по боку вообще. Поэтому и отвечает с иронией, которой прикрывает своё разочарование: — Чёт не вижу у тебя в руках проволоки. Давай, чё. Думаешь, я себе пасть не порву в мясо, чтобы один хуй тебя на хуях протаскать? Разочарование не то в себе, от того, что сам же вынудил федерала закрыться от него. Не то в нём, потому что открываться тот ему больше уж точно не станет, ведь: ты мне тоже не нравишься, Мо. Это зачем-то цепляет. Зачем-то вынуждает кривиться от внутренней неясной тяжести. Зачем-то вынуждает смотреть на роботизированного и выискивать в нём того, кто был перед Шанем ещё пару минут назад. Но тот, кого Шань так отчаянно хочет снова увидеть — не возвращается. Не пронизывается даже сквозь движения пальцев по рулю, когда Тянь его слегка царапает ногтями. Не проникает даже в голос, когда тот отзывается бесцветно: — Уверен, что порвешь. Не хочешь о приятном — давай о деле. Почерк скорее всего самой Цень. А вот слова… Слова не ребенка. Взрослого, возможно, не доучившегося до старших классов. Обороты скудные, содержание хреновое, попытка убедить родителей в том, что с Цень все в порядке — провалилась. Есть мысли? Есть мысли у Шаня, да. Бредовые, ему совсем не свойственные и до безумия жгучие. Если мысли у него. Выпрыгнуть из машины под дождь и помчаться в ближайший магазин, где будет чертова леска. Где он расплатится за неё сам и даже поблагодарит незадачливую продавщицу, оставив той чаевые. Где он сорвётся в этот же дождь , промокая до нитки и протянет толстую леску Тяню: на, зашивай. Давай бери, чё сидишь без дела? Поближе ко мне давай и лицо попроще сделай. Лицо, как прежде сделай. Сделай живым, как было. И зашивай уже. Прижми ледяные пальцы к губам, надави как следует на леску, чтобы через слизистую с острой болью прошла. И там ещё раз. Ещё, ещё, ещё, Тянь. До тех пор, пока не зашьешь, как обещал. Как пугал. А мне нихуя не страшно. Боли я не боюсь. Мне больнее, блядь, почему-то видеть тебя неживого, чем саднящая проникающая от лески. Есть мысли у Шаня. Но не те, что нужны. Не те, что вообще в его голове когда-либо появиться могли. Не те, что по делу, а те, что по Тяню. По его пальцам на своих кровоточащих губах. По его взгляду сосредоточенно-живому, когда он будет касаться зияющих неаккуратных дыр и металла, засевшего в болезненной плоти — точно забирая боль себе. Вот же срань. Шань взмахивает головой, чтобы эти мысли, если и не разрушились — он уверен, что они теперь надолго в мозгу останутся — то хотя бы съехали куда-нибудь подальше, уступая место другим. Другим — правильным и понятным. Таким, как: — Возможно, она всё ещё жива… — Шань предполагает. Точнее, пытается надеяться. Быть может Цень ещё жива. Быть может есть ещё шанс дать Ми Фенфанг мотивацию жить и бороться со смертельным диагнозом, а не ставить ей его самому: этим утром мы нашли вашу девочку мертвой, примите наши соболезнования. И вместо соболезнования там будет смерть. Своя, четы Фенфанг и веры во что-то лучшее. Веры в себя. Веры в сердце Тяня, которое тоже надеется найти Цень живой. Но сердце и Тянь — разные. Сердце верит, рвется шматами этой надежды, а Тянь, почти едко — Шань бы и не понял, если бы не понимал, как надо его слушать, чтобы эту едкость из бесцветности вычислить — произносит: — Её могли заставить написать письмо сразу после похищения. И — как ты там говорил в доме Фенфанг? Убийца? Сейчас я этого не исключаю. Не исключает. Даже больше — становится в этом уверен. А Шань на своем настаивает, рычит на федерала злобно: — Мне нужно снова попасть к ним в дом. И чтобы никого при этом не было рядом. Мне нужно попасться в пустой дом, сечёшь? И Тянь открывает глаза. И Тянь слегка поворачивает голову. И Тянь смотрит так, точно душу вытрясает — больно и неприятно. Смотрит с подозрением и почему-то — с интересом: — Зачем? Смотрит так, словно уже знает ответ на вопрос, но хочет его услышать. Услышать от Шаня, чтобы до конца подтвердить свои догадки. Смотрит прямо, с хищным любопытством. Почти живым смотрит, господи. И Шань бы ответил. Да под таким взглядом — живым-живым-живым — всё бы подчистую выдал. Всё о себе. О своём даре. О своих видения не прошлого и не будущего. Шань бы ответил, будь он дураком. Будь он доверчивой размазней, которая гнется под чужими живыми взглядами. Будь он уёбком, поверившим чужому, почти живому сердцу. Но он лишь отмахивается, скашивая взгляд на грязную от дождя и пепла панель: — Затем. Не твоё дело. И чувствует, как Тянь от него отворачивается, о чём-то недолго раздумывая. О чём-то напряжённо раздумывая, потому что это напряжение давит хуже зловещего тумана, хуже острых капель дождя, хуже давления под все 240. И слышит отрешённое: — Не ответишь зачем — помогать не стану. Шань знает — не это федерал сказать хотел. Не об этом думал. И думает до сих пор. Но биться о его безразличие, как рыба об лёд — сил уже никаких нет. Поэтому Шань отвечает коротко: — Не хочешь помогать, я и сам справлюсь. — цепляется за ручку двери в твердом намерении попасть в опечатанный дом и коснуться отпечатка ублюдка, забравшего Цень. Коснуться и увидеть даже то, чего видеть ему больше всего в жизни не хочется. Бросает Тяню напоследок, снова обрастая шипами с сочащимся из них ядом. Бывай, чертила. И уже ставит одну ногу на поток воды — точно из берегов вышла целая река, ведь ботинок сразу же тонет почти по самое ахилово сухожилие — когда Тянь окликает его неожиданно громко: — Стой! Я помогу, но с одним условием. Шань оборачивается в недоумении. Оборачивается резко, как по приказу, даже не замечая, как ледяные капли заливают затылок и скатываются вниз за ворот. Вскидывает вопросительно голову: — Каким? — О нём сразу после незаконного проникновения на место преступления. — Тянь потирает виски, точно у него голова раскалывается. Тянь от чего-то мнётся, еле как решаясь на следующие слова. — Личная просьба. Ты тоже поможешь мне кое в чём. В ушах звенит от боя капель о крышу автомобиля. В ушах звенит: личная просьба. А Шань, как последний кретин кивает головой, соглашаясь и как последний кретин почему-то в предвкушении срывается с места: там же личное. Его же туда снова запустят. Туда — в Тяня, в настоящего. В того — ещё живого. Но внутри скручивает раскалёнными спиралями, точно само тело предупреждает, когда уже становится поздно — соглашаться было нельзя. Это личное точно окажется опаснее Леса Заблудших. Гораздо хуже зловещего тумана, гораздо больнее стальной проволоки, которой заживают губы. Это личное окажется началом конца.
Примечания:
181 Нравится 107 Отзывы 48 В сборник
Отзывы (5)