Самые красные зори

G
Завершён
6
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
24 страницы, 7 038 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
6 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник

Талые воды

Настройки
Примечания:
В городе певчего ветра живёт маленький бард. Он пишет грустные песни, меняет их на пинту яблочного сидра и вечера любит проводить в душевной компании. Самая большая площадь города — резное кружево соколиного оперенья — встречает барда игривым отблеском на витражах и толпами зевак. Паутина пятнистой лозы — раскатистый шелест над головой, подгоняющий одуванчиковое семечко к одуванчиковым облакам. Наблюдать за течением жизни здесь так же увлекательно, как наблюдать за жителями, подметающими листву под статуей своего архонта и выращивающими грибы прямо на стенах зданий. Покровитель у такого странного места такой же ветреный и ленивый, словно его сваяли специально для народа. Даже жестокое солнце не хочет палить такую благодатную землю, и Мондштадт живёт. В нём много всего цветущего — кусты, деревья, просто цветы, дух товарищества и неуёмное желание помочь. Все растёт, сопит сонно под теплом сумеречной луны, живёт и так неосмысленно дышит. Жизнь — мазки счастья в каждом подтоне — не способна оставаться под горькой землёй, когда над ней существует целый маленький мирок, залитый от края до края тёплым солнечным светом. И кажется, что на этой святой земле прорастёт даже гнилое зерно. Кайя вот пророс. На самом деле, весь Мондштадт целиком — до бесчеловечности хорошая шутка, потому что Кайя знает, что существуют другие места. Там, где земля не укрывается лиловым пухом, когда цветёт сирень, потому что есть такое пепелище, на котором не прорастут никакие семена, но не все это знают. А Кайя ещё ребёнком впитал эту истину вместе с молоком империи, которая его растила. Первое правило хорошей шутки: подгадать момент. Когда-то давно Кайя записал этот урок на коленке и он собирается пронести его через всю свою жизнь. В потайном кармашке, в отражении глубоко синей смерти в глазах, в ледянистом блеске потерянного ока богини холода, смерти и когда-то в прошлой жизни — любви. Кровоточащая тесьма на сердце, честная, нехитрая, ещё не разведённая слезами: — Мы ведь останемся такими всегда? Нас же ничто не разлучит, мы же вместе станем самыми благородными рыцарями, мы же сможем вот так всегда — ребячливые светлячки-надежды, нежные, хворые и глупые, глупые, глупые. Кайе хочется сказать: я тоже хочу, чтобы ты мягким огоньком свечи вывел меня из темноты страшного леса. Кайе хочется сказать: я боюсь, что когда-нибудь твой добрый, ручной огонь обернётся для меня ураганом розмаринового пламени — но Дилюк никогда бы его не понял, и Кайя молчит. Тепло светлого мальчишеского объятия затупляет колючие уголки этого молчания, и маленький Кайя ещё не видит в своём отражении глубину вероломной боли, не купается в ней, как в море, и не знает, что у этого моря не будет дна. И да, может быть, ему нравится ветреный Мондштадт. Может быть, он его даже любит. Может быть, если бы ему дали выбрать место, где родиться, он бы вцепился в эти каштаны и плетёные гирляндовые мостики, втёрся бы намертво и никогда-никогда, до самой смерти не отпускал бы чужой руки. Влажная ладонь примораживается к металлу рукояти, а душа — к месту своей едва ли не гибели. Здешним детям рассказывают, что Барбатос срывает размякшие от света листья с верхушки дуба Ванессы, заворачивает в них малышей и весенним ветром сдувает их прямо в тёплую колыбель, как божьих коровок. Даже когда Кайя был мальчишкой, услышав эту присказку впервые, он поразился тому, каким, оказывается, наивным может быть незнакомый ему мир. Беспризорные капустницы под хрустальным колпаком. Может отчасти поэтому в детстве у него было мало друзей, и только один — самый близкий, и может поэтому он так ценил каждого, каждую, сначала осторожно и вслух, а потом молча и обречённо. Шутливые драки, разбитые коленки, расцелованные солнцем плечи, несмываемый след травы на штанине и необъятное желание вырасти и стать самым сильным на свете. Когда детство обрывается неказисто сплетённой корзинкой и незрелыми валяшками расцветают по морозной коже самые первые в его жизни не шуточные, не ребяческие синяки, приходит время повзрослеть по-настоящему. Кайя остаётся один и начинает обрывками вспоминать свой язык, потому что он всё ещё глупый мальчишка, он боится спать один и ему так сильно хочется надеяться: придёт в одну из нелёгких ночей к беззащитному принцу не кошмар, а колыбельная его матери в сладкой сонной каёмке. Даже в дурацком далёком детстве Кайя знал, что он другой, что он отличается. Что он не такой, как остальные дети. Не неприкосновенное чудо, не самая большая радость своих родителей — потёки ситца над бархатной люлькой — и не цветок ничьей жизни. Проходит много времени, прежде чем остаточная нежность раскрошенного детства всплеснёт несмелой искрой на прощание и задохнётся в метельной ночи. Кайя теряет себя в восемнадцать, а находит потом на холодном полу своего дома, с тлеющей на пыльных полках тишиной, с полупустым бокалом, с полупустым нутром, в двадцать три. Хочешь услышать шутку, которую может рассказать только ребёнок, рождённый в вечном мгновении гибели своей проклятой утробы? Что сказало солнце Икару, перемазанному глиной и воском, перед тем как спалить его крылья дотла — тогда, давно, когда ещё не было виноградных лабиринтов и добрых мондштадских сказок? Когда было только это: сырость земли, стук дождя по крыше, неживая тишина. (Обними меня, полюби меня, поклонись мне) Кайя не рождался ни под тёплой лепестковой мякотью, ни под серебристым осколком росинки. Он родился в могиле. И в его голове до сих пор скрипят мёртвые жернова. В двадцать три Кайя по-прежнему любит Мондштадт, но что он сделает со своей любовью, если призрак его настоящего дома все ещё догорает на коленях? Трещит и дымится, заведомо лишённый шанса на перерождение, потому что чудовищное пламя прошлого не искупит грехи, если ему не поклониться, а они когда-то обещали себе: никогда, ни за что и никому. Кайя любит Мондштадт, но в его жилах течёт их клятва, и он не преклоняет колени в молитве перед архонтом. Его маленькая бессмысленная месть всем семерым: за всё, что они сделали, за всё, чего не сделали, за всех, кого успели уничтожить. Кесарю — кесарево, богу — богово, а убийцы остаются убийцами, даже если захотят встретить эрозию стоя на коленях и оплакивая его народ. Прицельно ударяя по самым беззащитным местам, острый язык точит это калёное лезвие ядовитой злобы — самое совершенное его оружие. Кайя любит Мондштадт и его жителей самой честной любовью, на которую только способен, единственной, которую может позволить себе сейчас. Но видит бездна, не он сам подвёл себя к часу, когда израненное сердце не искалечит только ответная жестокость — стылая, оттого способная уколоть больнее. Околевшая совесть Кайи цветом не сильно отличается от прогорклой золы, и хоть крио — самая неистовая из всех стихий, у него было время на то, чтобы научиться быть благодарным. Не Царице, конечно, но стихии. За свою недолгую жизнь он успел обременить себя клеймом убийцы не единожды, он лгал, шантажировал, он предавал, в конце концов, а язык его теперь глушит нежностью и холодной лаской ледяного лезвия рапиры. Но в самую первую ночь, когда Кайя получил благословение богини, разменявшей любовь на смерть, этим колючим льдом управляла не жажда крови: когда тонкое лезвие меча обрастает инеем, и когда иней окрашивается в пунцовый, остаётся только вспомнить, что первым колдовством, сотворённым этими руками, был щит. Ему пришлось защищаться от человека, которого он считал своей семьёй — глупый мотылёк, пытающийся дотянуться до света сквозь стекло уличного фонаря. Ему пришлось подморозить что-то внутри, чтобы лёгкие наконец позволили сделать вдох, и добился он этого не за одну безлунную ночь и не за две. И да, поэтому Кайя считает, что действовать на нервы Дилюка очередным поздним визитом в таверну с самой честной маской из его арсенала, подпитывая чужое недоверие и разжигая тлеющий костёр ненависти — это не слишком. Кайя вопреки всему научился строить ледяные мосты и шаткой, неуверенной походкой идти вперёд, стараясь не оглядываться, а Дилюк умеет только их сжигать. И им никогда не понять друг друга снова, но ничего разрушительного в этом больше нет. Дилюк в восемнадцать добил своего отца, и виновато в этом высокомерие кого-то, кто сидит выше и думает, что имеет право ради своих стремлений распоряжаться человеческими жизнями. Но Кайя потерял отца по той же причине. Может быть, он был не самым приятным человеком, и его методы воспитания не отличались нежностью и учтивостью, но он был его семьёй, и Кайе думается, что он ещё был способен на что-то тёплое, не окроплённое черничной кровью. Мягкая ласка материнских ладоней, ветвистые дорожки, усыпанные бледными лепестками интейвата, золотые дни и серебряные ночи, от которых можно спрятаться под пуховым одеялом — вот и весь его маленький обречённый мир. Лёд становится кровожаднее только когда он понимает, что ни у кого из архонтов не засел в подкорке этот удушающий запах сгоревшей до тла земли. Там запечатался дух вековой скорби по кому-то определённому, важному и особенному, не принадлежавшему этим прожжённым полям, и зловещая, горькая вонь чьего-то долга, но ни у кого в лёгких не стынет запах сгоревших вместе с землёй надежд его людей. Кайя бы хотел спросить, как дымила и тлела их плоть, какими разводами оседала на острие копья их вскипевшая кровь. Было бы интересно узнать, смогли ли они запомнить. Красный — настоящий цвет его родины, замершей навечно, совсем как земля обетованная в следующую секунду после того, как нарушила свой обет. Чёрный дым и багряные всполохи. Красный — цвет жизни, в которой с самого начала не было ничего божественного. Они не находились под протекцией бога войн, хотя в этом искусстве преуспели сильнее прочих. Цвет кровавой бани и почвы, щедро сдобренной алым. Раскинутых на мили полей жадных до крови маков и кирпичной пыли под ногтями. Призраки былого высокомерия прячутся в руинах, скалят зубы причудливые изгибы зданий. От чёрных, обречённых снов, в которых Каэнри`ах уже пятьсот лет тонет, как в патоке, не просыпаются. Наверное, даже сейчас её мёртвое тело кутается в эти сны и пускает в них струны священной лиры, сотканной из всех ветров Тейвата, на зубную нить для своих механических чудовищ. Убивает бога денег, переплавляет его сердце в золото. И это всё — обезображенное, уродливое, неправильное — не имеет более права на существование, но люди, которые жили там, растили империю, как могли, своими силами. Переживали вместе радости и невзгоды, женились, умирали, посвящали пантеоны своей гордыне и много шутили. Каэнри`ах теперь бесцветная, и она не рождает больше жизнь, не тянется к звёздам, и дороги её, обласканные слезами, удобренные кровью и ошибками, никуда не ведут. Но Кайя помнит, как под этими руинами его отец рассказывал о временах, когда Каэнри`ах была совсем другой, когда её люди умели любить, а она — возвращать им эту любовь сторицей. И там любили, когда все по-честному. Там любили пировать, дети гонялись за воздушными змеями, подгоняемыми искусственным ветром, там вырастали великие женщины, великие мужчины, и они поднимали край за собой. Тянулись вверх, мечтая поддеть остриём башен небо под Селестией, пустить на нем трещины и под шумок чужой панихиды отвоевать место под солнцем. Каэнри`ах говорила, что будет стоять за каждого, что её солнце всегда будет готово осветить им путь в тяжёлые ночи. О том, что нет в мире силы, которая имела бы право решать за людей их судьбы. И о том, что молния рукотворна, мельницы ткут ветер, а вода камень точит. Кайе рассказывали, что будь Каэнри`ах так же величественна, как раньше, она бы и его любила, и что его долг теперь — забрать у Тейвата то, что принадлежало ей по праву. А потом его оставили, как щенка, на обочине двух миров, перед этим ткнув носом в заиндевелый труп матери-империи и сказав: отомсти. Реки времён и чужих ошибок рушат всё, что стоит на пути, и самыми первыми под их потоками сносятся слова, если на самом деле они ничего не стоят. Каэнри`ах могла бы его полюбить, но не полюбила. А Кайя мог бы исполнить свой долг, но не стал. Отчёты и доклады помогают потянуть время до сна, даже если на улице играет первую скрипку глубокая ночь. Отец говорил, что в небо, заботливо огороженное по краям от неизведанного только плеваться. Говорил, что они сами хозяева своей земли. Кайя не хочет кровавых бань, не хочет красного неба, не хочет треска костей под сапогами. Хочет заснуть и не увидеть на изнанке век винные подтеки на стенах руин, хочет проснуться и не околеть от случайно воссозданного во сне щита. У него вместо слез — талая вода, в детстве Кайя не мог ей напиться, а в двадцать три Кайя может напиться чем угодно. Разрушительное спокойствие, шелуха собачьей преданности, золотой осадок под веком — это все, что у него осталось при себе. И у Кайи есть те, кто хотел бы его поддержать, но мало тех, кто может. Несмотря на перекромсанное сердце, он бы согласился положить свою жизнь за всех них, и согласился бы пройти свой путь заново от начала и до этого самого момента, если бы это позволило дорогим ему людям быть счастливыми. Костьми бы лёг, чтобы защитить, и это — единственное постоянное, недвижимое, нетленное — и не имеет значения, верят в него или нет. Мондштадские ночи не созданы для того, чтобы тонуть в них в одиночку, и этот город — новый дом, а Кайя, как и другие дети великого затмения, уже целую жизнь пытается отвоевать себя от старого. Потрясает то, насколько выносимее может стать ноша, если появится кто-то, кто сможет её увидеть. Кто-то, в чьей искусственной крови безмолвно тонет их общее горе. Кто-то, кто как и он не застал бесчеловечное лицо катаклизма и не нёс смерть в своих руках, но почему-то должен жить с чужими ранами, чужой злобой и всё время оглядываться по сторонам. Ты наша последняя надежда, сказал ему кровный отец в ту ночь, и мерцающие грозовые всполохи придавали его словам сакральный смысл. Значит, у вас нет надежды, думает Кайя в двадцать три, потому что ему тяжело, его руки не держат меч, а сердце, не препятствуя, пропускает холод внутрь, потому что признаёт его своим. Альбедо вплывёт в ночной бархат кабинета бесшумной лодочкой, и мысли его перед ним — венок кудрявых сесилий в черничной воде. Непроизнесенное я так рад, что ты нашёл меня и я так рад, что ты есть. Мазнёт глазом по стеклянному крошеву за окном и скажет надломленной луне, что её одинокие ночи остались позади. Возьмёт его тёмную, ломкую тоску и вместе с синей прядью заправит за ухо. Кайя по-прежнему чувствует себя потерянным, но больше хотя бы не рассекает свою бездну наощупь; за это он тоже благодарен. Когда все закончится, земля по обе стороны уже превратится в могильники, а маленький принц, как сын своей проклятой земли, любым своим решением осквернит один из них. Нет, не так. У мира уже есть один погост, пусть только он и эти дети запомнят самый страшный позор богов. Ещё одно такое кладбище миру ни к чему. Разрушать всегда легче, чем строить что-то новое на костях чего-то старого, но легко — не значит правильно. Что сказал ослепший Икар, когда солнце вплавляло воск ему в кожу, прежде чем поджечь его живьём, как фитиль? Всполохи красного, всполохи чёрного. Я никогда не кланялся никому Руками, перемазанными растаявшей глиной, Икар оттолкнул солнце, и полетел — вниз, в бездну. Однажды в безлунную, мёртвую ночь его принц спустится за ним по своей воле. Бездна раскроется перед ним ядовитой бабочкой, и под покрывалом мглы она покажется такой тонкой, невозможной почти — осквернённая, свирепая, животно красивая. Смешно: Каэнриа`х, которую он не успел узнать, погибла, так и не дотянувшись до звёзд, а её жестокая младшая сестра теперь путается в них, как в паутине. Бездна улыбнётся зубасто и захлопнется на щеколду, оставив их двоих на изнанке мира в вечно цветущей розмариновой роще, и попросит улыбнуться в ответ. Порежется о стеклянный смех, такой же разбитый, как сады из её старой жизни. Принц погладит бездну по холке ласково и поднимет меч, чтобы её рассечь. И может быть, тогда он будет не один.
Примечания:
6 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник