ID работы: 12209764

Школа Кэлюм: Забытые в могилах

Слэш
NC-17
Завершён
1201
Размер:
329 страниц, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1201 Нравится 335 Отзывы 618 В сборник Скачать

Глава XIV. Номер три: Потерянный брелок

Настройки текста
Примечания:

«Мир я сравнил бы с шахматной доской: То день, то ночь… А пешки? — мы с тобой. Подвигают, притиснут — и побили. И в темный ящик на покой».

Омар Хайям.

***

Прохладный воздух пробирался под низ нескольких свитеров, накинутых в спешке на трясущееся тело. Двадцатые числа декабря особенно морозные и быстротечные. Пушистые снежинки оседают белоснежным покровом на земле, впервые не тая так быстро, как до этого. Земля покрывается небольшим слоем хрустящего снега, и не выходит, как бы ни старался, остановить себя от заманчивого желания взять охапку в руки. Те, вообще-то, сами по себе мерзнут жутко, потому что никаких перчаток на них нет, но момент сейчас такой, словно и не жалко будет, если отогреть потом пальцы не получится. Дни становятся все короче и короче, а солнце словно наспех пытается каждый раз сбежать от них все быстрее и настойчивее, скрываясь за горизонтом и уступая место тусклой луне. Она совсем какая-то вялая, неприветливая. Но грех жаловаться: она сейчас единственная, кто может видеть Джисона, понимать его чувства, слышать его мысли и слушать их. Он смотрит в упор на нее, надеясь быть услышанным. И его желания действительно оправдываются. Угрюмой осенью свитер кололся сильно, когда на душе тоскливо было, а снимать все равно не хотелось: грел ведь. Шерсть его вплеталась в кожу, срастаясь то ли с ней, то ли с сердцем, и эта боль становилась зависимостью, лекарства от которой нет. Свирепой зимой боль стала привычной, переставшей ощущаться. Как и запах дома, въевшийся до костей, до коры мозга и больше не воспринимающийся как нечто иное, чем простой, совсем не тронутый ароматами воздух. Джисонов грязно-коричневый свитер стал постепенно совсем белоснежным под слоем снежинок, застрявших в ворсе, словно в плену, из которого не выбраться без риска быть стертым с лица земли. Повезло лишь темно-зеленому хенджиновскому свитеру, который Джисон надел снизу, и его белой футболке. Теплый разлив темных волос перекрылся снежной паутиной, а глаза, и без того слезящиеся от морозного воздуха, совсем поплыли под слоем пушистых снежинок, осевших на ресницы. Охровые штаны совершенно не греют, от чего ноги промерзли начисто, и Джисон уверен: встань он сейчас — точно упадет. Да и без того все отморозил, посиживая на камне своем излюбленном. Он давно не был здесь, позади здания администрации, где часто любил в одиночестве сидеть, утрамбовывая и сортируя мысли. С тех самых пор, когда не стало Феликса. Невозможно было отключить воспоминания о взволнованном Чанбине, прибежавшем к нему и Хенджину в грязных-грязных ботинках под давящим в землю ливнем, когда они говорили обо всем и ни о чем одновременно. Обменивались переживаниями о Сынмине и разбирали… чувства Джисона. Те, о которых он старательно не думает, спихнув в уголок своего разума и блокируя любые всплески воспоминаний того дня. Это не то, о чем нужно думать сейчас. Не тогда, когда все вокруг с ума сходят уже не от страха быть избитым или замученным до смерти, а из-за предстоящего побега. Потому что у них есть всего чуть больше недели. Недели болезненного ожидания, спустя которую решится их судьба, а жизнь разделится на «до» и «после». Если вообще разделится. Будет сложно. Так, как не было никогда, потому что они все доведены до ручки, все держатся на честном слове, им всем страшно. До смерти страшно. Но либо они не выдержат в Кэлюме, как не выдержал Сынмин, либо попробуют сбежать. Убьют — плевать уже, они бы все равно погибли в этих высоких стенах, в которые затесались массивные черные ворота, местами выцветшие. А так они хотя бы попытаются. Да, будет сложно. Да, рискованно. Да, до чертиков боязно и почти невозможно всемером, но они попытаются. Ради Сынмина, ради Чана, ради самих себя и своего будущего. «От Леви, который не хочет оставаться в безымянной могиле и быть забытым». Леви знал, что он умрет. Знал, насколько это легко. Знал, что будет забыт, будучи захороненным среди десятков таких же могил на территории интерната, у которого есть свое гребаное кладбище. Знал все это, но просил лишь перезахоронения. Вот, насколько тут все плохо, оказывается. Но Джисон понимает, что не собирается готовиться к своей смерти. Он не будет писать никому письмо, ни с кем прощаться; вместо этого он будет смотреть только вперед, в будущее, туда, где он будет свободен. Где наладит отношения с отцом и мачехой; где пригласит, как и обещал, Минхо к себе домой; где будет видеться с остальными ребятами и дурачиться с ними, несясь по улочкам и подкармливая птичек в роще. Туда, где Сынмин перестанет проводить вдоль кожи над венами ногтем, словно завороженный; где Чанбин прекратит кусать запястья до крови; где Чан будет говорить. Потому что Чан больше не разговаривает. Джисон никогда за все время не был рад видеть его настолько сильно, как в тот самый день, когда он почти смирился с тем, что от него и кусочка не оставят. И он не расскажет о том, как сильно ненавидит себя за эти мысли. Чан был избит с макушки до пят, с опухшим глазом, разбитыми коленями, губой и скулой, с гематомами по всему телу, хромой на ногу и с перевязанной рукой. Он выглядел грязно, неопрятно, уставшим, болезненным и жутко-жутко измученным, но в глазах Джисона он был потрясающим. Потому что живой. Не здоровый, не в целости вообще, но он живой. Разве он мог просить о большем? Чана могли убить. Вспоминать день, когда Чана у них отняли, больнее всего. Потому что потом еще целую вечность пришлось гадать, что с ним происходит, лежит ли он сейчас на какой-нибудь железной кровати в ветхой комнате или под слоем земли. А может, прошло лишь мгновение. Он помнит, как тихо вел себя в тот день Чан, каким громким был Минхо и какими шокированными — все остальные, что и слова вымолвить не могли. И будет помнить всегда.

***

— Бан Чан, шаг вперед. И Чан послушался. Он опустил голову, смотря в одну точку на полу и не выражая на своем лице совершенно ничего. Ничего, кроме усталости и смирения. — Это ведь твоих рук дело, верно? В помещении, полном людей, настолько тихо, что даже упавшая иголка могла бы привлечь внимание своим шумом. Воздух такой спертый и напряженный, что его, казалось, можно было ножом резать. Все затихли, пересекаясь взглядами на одном только Чане. Он стоял олененком в свете фар под пристальным вниманием нескольких сотен человек: поэтому, наверное, и не поднимал головы. Другую причину рассматривать было страшно. Да и не хотелось совсем. — Чего?.. Шепот Минхо в звенящей и почти взрывающейся тишине звучал так громко, что можно было поморщиться, но абсолютно у всех в головах этот вопрос от стенок черепа отскакивал, двоясь, троясь, создавая самый настоящий хаос. Как вообще можно было приписать что-то подобное Чану? Минхо не удивился бы, если бы тот сам вызвался в качестве виновного, заступаясь за кого угодно, кто бы из детей ни был виноватым, но тут его самого позвали. Они назвали только его имя. Они сделали его подозреваемым. Чана. — Что за бред? Чанбин нахмурил брови, смотря то на директора с Лео, то на панически округлившего глаза Минхо, который на честном слове держался, пока переваривал всю информацию, то на притихшего и с места не сдвинувшегося Чана. Его глаза были плохо спрятаны за челкой, но даже так не удавалось понять, что с ним в тот момент происходило. — Даже не пытайся оправдываться, — Лео сделал пару шагов навстречу, останавливаясь совсем близко с поникшим Чаном, руки которого обессиленно висели по бокам, а голова была все так же опущена. — Этот брелок… — он достал из карманов своих потертых временем темных брюк, местами выцветших, агатовый брелок, до боли знакомый, уже застрявший в памяти как нечто очень ценное. — Твой ведь? И вот тогда они заметили отсутствие того самого аксессуара, подаренного Минхо Чану давно, тогда, когда Джисон еще знаком с ними не был и знать не знал, что эти люди станут самыми близкими в его жизни. А теперь один из них подозревается в отравлении около семерых человек. Бред же. Что за шутки? — Да. Голос Чана был хриплым, почти севшим, что звучало слишком непривычно, неправильно. Голос Чана — самое светлое, что у них было. Самое надежное, самое домашнее, самое безопасное. То, на что они всегда могли рассчитывать в случае, если бежать больше некуда, а собственные демоны засасывают в глубину того Ада, в котором нет места жизни. И Сынмина тоже пытались; пытаются, вообще-то, до сих пор. — Так странно, — испустил Лео короткий смешок, медленно приближаясь к Чану. — Люди, травящие себя самостоятельно, громче всех молят о пощаде. Но ты почему-то молчишь. Голова Чана все еще была низко опущена, а тело напряжено так сильно, что со стороны он выглядел больше статуей, чем человеком. Он молчал. Не говорил ни слова в свое оправдание, принимая все льющиеся на него обвинения, пережевывая и проглатывая. Никому не ясно, почему он просто не скажет, что не делал ничего такого; потому что кто угодно, но не Чан на такое способен. Не тот, кто за любого знакомого-незнакомого заступится, самостоятельно прыгая в котел. Может, и сейчас он делал то же самое? — Нет… Теперь же бессчетное количество вдавливающих в пол взглядов были направлены точно на Минхо. Минхо, который был на грани истерики. Быстро вздымающаяся грудь в этот раз пропустила лишь один глубокий вдох, после которого глаза его загорелись отчаянием, смешивающимся в пламенном бою со злостью. На что именно он злился — вопрос, на который сложно было дать однозначный ответ даже его друзьям, которые вздрогнули от пониженного голоса, граничащего с рыком: — Он этого не делал, — метал Минхо взгляд с Лео на позади стоящего директора и обратно. — Он слишком добр даже к вам, мразям, чтобы сделать подобное. Лео приподнял уголок губ выше, вскидывая руку с висящим на ней брелком Чана, и спросил: — Уверен? Поведаю тебе тайну: брелок Чана на кухне нашли. Кухарка призналась, что одна из поварих впустила Чана на кухню, чтобы он мог сам себе чай налить, потому что все заняты были. А он же любимчик их, поэтому и не обращали на него внимания, хотя заходить туда запрещено. Потом, — выжидал короткую паузу Лео, подходя к Минхо ближе и крутя брелок на пальце, — вероятно, он и подмешал что-то в кастрюлю, где была еда для охранников, и… — Это был не он, — перебил Минхо мужчину, наклонившегося корпусом вперед, чтобы смотреть на юношу прямо. Он поджал губы, смотря исподлобья, и глотнул вязкую слюну, когда Лео хмыкнул и спросил: — Тогда кто же? — Я. Это был первый раз, когда Чан оторвал взгляд от пола, метнув его на Минхо, смотрящего с вызовом прямо в удивленные глаза Лео. — Эй, что ты… — начал было Чан говорить, почему-то звуча слишком хрипло, будто больше шепота и слова не вымолвит, как его тут же перебили. — Ты? — Лео вытянул руку в сторону позади стоящего Чана, который собирался подойти ближе, таким образом заставив остановиться, и улыбнулся, обнажая ряд зубов и расширяя глаза. — Правда ты? Тебя на кухне не видели. — А стал бы я показываться? Минхо как-то слишком стойко выдерживал взгляд Лео, веявший опасностью. Слишком. — Верно, было бы глупо, — склонил Лео голову вбок, пока Чан на фоне, казалось, усиленно пытался придумать, что же сделать. — Тогда что ты в еду добавил? — А тебе, придурку, все расскажи, — огрызнулся Минхо, тихо фыркая. Лео хмыкнул в улыбке, выпрямляя спину, и сказал громко: — Это был не ты, — он развернулся на пятках, не обращая внимания на растерянного парня, и отошел от него. — Я, — сжал Минхо челюсти. — Это. Был. Я. — Уведите Чана, — приказал Лео дежурным, отдавая парню его брелок и победно поглядывая на страх, пронзавший все тело Минхо. — Придурок! Совсем глухой? — начал он кричать в волне отчаяния, задыхаясь от собственного сбившегося сердечного ритма, пока на них смотрели все ученики, теряясь от неожиданности ситуации. — Оставь его, не он это был! Я, все это я сделал! У него бы на вас, тварей, рука не поднялась! Превратившийся в истошный, крик продолжал разноситься по всему залу, когда Чана начали уводить к двери. Он успел лишь передать брелок Минхо с легкой извиняющейся улыбкой на губах, от чего сердце в пятки ухнуло. Минхо порывался за ним, но хватка Чанбина поперек его туловища не позволяла сделать шаг. Что-то это напоминало. Он брыкался в чужих руках, бил Чанбина куда попадется и плевался ядом на ухмыляющегося Лео. Он был словно зверем, загнанным в угол с тем, кого поклялся защищать ценой чего угодно. — Хен… Всего на секунду Минхо замолчал, когда услышал тихий голос Джисона у самого уха, но сразу же продолжил поливать грязью мужчину, который и бровью не повел. И это странно, потому что Лео — человек, имеющий проблемы с агрессией. Он должен был давно на куски разорвать его. — Хен, замолчи, — умоляющий голос Джисона едва различимый в льющихся изо рта криков Минхо, но он все равно продолжил говорить: — Заткнись, пожалуйста. — Пусти! — рычал Минхо на Чанбина, на котором лица не было. Просто он чувствовал, что должен держать крепко. Очень крепко. — Почему я должен? Минхо повернул голову к Джисону, который сглотнул под его свирепым взглядом, и взял себя в руки, чтобы звучать уверенно: — Посмотри! Посмотри на его лицо, — машет он рукой в сторону Лео. Абсолютно довольного Лео. Стал бы он горевать о смертях сторожей, конечно. — Разве неясно, чего он хочет? Кристально ясно. Но Минхо это понимает только сейчас. Лео не собирался отпускать Чана, но не вывел его из зала сразу только потому, что ждал, когда Минхо вырвется из хватки и набросится на него или дежурных. Зверь выжидает добычу, которая сама в его когтистые лапы метится. — Кусок дерьма, — Минхо топает в ярости ногой, взбешенно потирая лицо. — Ты, — тычет он в сторону Лео. — Только попробуй его пальцем тронуть. Тот хмыкает незаинтересованно и вздыхает: — Что, опять накинешься на меня, душить начнешь, как по старинке? Зубы Минхо со скрипом сжимаются, когда он говорит злостное: — Надо было тебя еще тогда задушить. Лео медленно тянет губы в улыбке, но уже не так, как они привыкли. Не злорадно, не довольно, не ехидно. Простая улыбка, какую нельзя было ожидать от этого монстра. Который спас жизни Сынмину, Чанбину, Минхо и Джисону, но все это не имеет ни малейшего значения, если он посмеет забрать у них Чана. — Ты бы не смог и сейчас, но… — Лео смотрит под ноги, заторможенно моргая, и продолжает: — Надо было, действительно надо было.

***

За окном все светлело и светлело. В тридцать седьмую комнату свет проникал тусклый, а за стеклом кружили снежинки, слишком быстро тающие, когда земли касались. Зато крыши зданий немного, но покрывались слоем снега, которого так ждали многие дети, чтобы выйти лишь на чуть-чуть во двор интерната и поиграть в снежки. Они желали хоть какой-то радости на территории, где демоны — правители. В последние дни стало холодать и отопление не позволяло лишний раз с себя снять что-то, поэтому приходилось иногда ходить с пледом, если мерзляком являешься. Чонин как-то раз облепил сквозящее старое окно каким-то тряпьем, лишь бы не трястись по ночам и не просыпаться поутру с заложенным носом. Время завтрака, поэтому комната пустует за исключением двух человек, а из коридоров доносятся лишь немногочисленные голоса, сменяющие друг друга. Атмосфера в интернате более-менее спокойная, но напряжение между этими двумя в воздухе ощущается явно. — Расскажи мне все. Чан поджимает губы, рассматривая побитым щенком серьезное лицо Минхо, ставшее бледным за то малое время, что они не виделись. Сколько прошло уже? День, два? Одна ночь точно, в течение которой Минхо спал так отвратительно, как не спал давно. Ему снилось, как он снова копал Вану могилу, засыпая землей тело, обернутое в белую простынь, а тот неестественно начал шевелиться, выбираясь из ямы и толкая туда оцепеневшего Минхо. Больше он не спал. Он так во времени потерялся, что единственным, что он помнит, является вчерашний вечер, когда Чана привели в комнату всего избитого. Они все, каждый из них тогда много плакал, давая волю эмоциям, захлестнувшим их и копившимся с того самого момента, когда назвали имя Чана, обвиняя в отравлении сторожей. Они только и делали, что ревели, обнимая своего старшего со словами облегчения; тот плакал тоже. Навзрыд, потому что уверен был, что убьют его сразу же, но вот он здесь, сидит в своей постели под пуховым одеялом и перебирает пальцами пододеяльник, потому что совестно на Минхо смотреть. И Чан рассказывает: о том, как знал, что охрана ослабевать сильно в ночь празднования дня рождения директора не будет; о том, как боялся отмены плана или его провала, когда сторожи могли бы их поймать, потому что другого такого шанса бы не было, а он видел, что ребята на волоске от смерти; о том, как часами сидел на холоде у директорского сада, до дыр всматриваясь в церберу; и о том, как принял конечное решение. У Чана по соседству жила бабка, местная знахарка, которая часто скучала на лавочке у дома своего, а Чан, как человек жалостливый, иногда сидел с ней, выслушивая всякое разное о травах и прочем: самому интересно было. И когда Чан спросил, есть ли растения, которые могут убить, а не вылечить, первым, что назвала бабка, была цербера, да и картинок кучу показала в потрепанной временем книжке своей. «Глянь-ка, как плоды мускатный орех напоминают, а убивает, зараза, неплохо». Та самая цербера, которая растет в саду директора, вид на который открывался с палаты, где лежал Сынмин. Та самая, на которую он смотрел вместо того, чтобы взглянуть на Хенджина. Достал масло косточек, добавил немного в еду и ждал, когда сторожам поплохеет. Бабка говорила, что смерть наступает через часа три, но он рассчитывал на простое отравление. Отравить хотел, чтобы их не обнаружили роющими голыми руками выход, потому что так точно грозил расстрел. Он не хотел смерти Минхо и отрезания пути к той свободе, к которой стремились они все. Чана не убили, нет. Его избили до полусмерти, отчего он до сих пор ходит с трудом, зато живой. Но у него отняли то, чем он дорожил в себе больше остального, — голос. Он просто исчез. Остался лишь едва различимый шепот. Но странно то, что кашляет, плачет и чихает он звучно. Говорить не может. — Прости, Минхо, — всхлипывает громко Чан, шепча хрипло и не успевая вытереть слезы. На его штанах вновь висит агатовый брелок, который он хранил как зеницу ока, но все равно умудрился потерять. — Прости меня. Я не знаю, почему пошел на это. Я не хотел их убивать, — хватается он за свитер Минхо, севшего рядом на его кровать и приобнявшего за плечи в попытке утешить, — я думал, что им просто плохо станет. Бабка не говорила, что и от малого количества умереть можно. Мне очень жаль, Минхо, я не хотел… Убил людей. Ненамеренно, но убил. Сможет ли вообще Чан, готовый подставиться ради жизни другого человека, пережить такой провал? Он знал, что его найдут. Знал, что долго торчать у задней стены нельзя. Знал, что обвинят, и готовился к этому, потому что заметил пропажу брелка, который успел в спешке обронить на кухне. А потом пошел яму рыть, ни слова не сказав никому. Он был распахнут перед возможностью быть убитым, но отказывался говорить об этом даже Минхо, который от осознания всего этого чувствует лишь одно — вину. С таким содержимым Чану радиоведущим не стать, как он и мечтал. Ему вообще возможно будет жизнь прожить нормально после того, что он сделал, хоть и не собирался заходить так далеко? А если с ним то же, что с Сынмином, случится? Всю придуманную наперед жизнь придется менять только потому, что он может лишь шептать. И куда его с этим возьмут? На работу, где требуется лишь ручной труд? Поле вспахивать, мешки таскать? Он ведь жил мыслью о том, что купит себе радио сам такое, какое хотела купить ему бабушка, и будет поднимать настроение людям по утрам. — Тише ты, чего разнылся? — гладит Минхо по волнистым волосам, обнимая за плечи и утыкаясь носом в макушку в попытке самому не начать слезы лить. — Ты ведь не собирался никого убивать. Не вини себя в этом, — он шмыгает всего один раз, беря себя в руки, и слышит Чановы всхлипы, сглатывая, прежде чем продолжить: — Помнишь, что ты мне говорил, когда я убивался из-за Вана? «Ты никогда не был и не будешь в этом виноват, слышишь?» И ты тоже услышь меня, пожалуйста. И пойми, что я в любом случае на твоей стороне. Все мы, — разводит он рукой, — всегда тебя примем. И мы знаем, что ты все делаешь для нас, так пожалуйста, позволь себе отдохнуть, а нам — сделать хоть что-то для тебя. Сними со своих плеч груз, отдай его нам. Минхо поверить не может, что Чан сидит перед ним живой. Но это только благодаря Раму. Никто не знает, что за магическое действие Джисон оказывает на Лео, раз тот ведет себя с ним рядом заметно странно, только взглянув в бездонные глаза юноши, но в этот раз он отказался даже слушать Хана. Накричал, сказал проваливать, пропускал мимо ушей все оскорбления, сменяющиеся мольбами, но даже не коснулся Джисона, который уверен был, что его за такое поведение на костре сожгут. Лео готов был убить Минхо за один только средний палец, а Джисон сейчас его полил такой грязью, которую даже пришлось силой из себя вытягивать: настолько ему самому было неприятно что-то подобное говорить. Но Лео его не тронул. Однако и слушать не стал. Джисон говорил потом, что заметил лишь секунду замешательства в его лице, но это никак не гарантировало возвращение Чана. Однако тот вернулся уже силами Рама. Он не стал долго рассказывать о том, что и как прошло, лишь поставил перед фактом: вытащил Чана из-под ремня с металлическими вставками, который разбавлялся лишь кулаками да ногами жилистыми. Снова, наверное, разговор с директором, а может, что-то другое; возможно, челом бил. Если уставший Рам не хотел рассказывать большего, они не будут настаивать. А еще он поделился вчера вечером своими догадками по поводу голоса Чана, когда тот сказал, что и раньше он часто был хриплым и иногда садился с тех пор, как парень в Кэлюме оказался. Рам сказал, что не знает конкретного названия болезни, но в прошлой школе, где он работал, была девочка с такой же проблемой. Как только в ее доме появился отчим, она перестала говорить. Не специально, не могла просто. А потом Рам сделал то, что врач провернул с этой девочкой: попросил его зажать уши и досчитать до двадцати, а на счете «восемнадцать» отнял его руки от ушей. И тогда Чан понял, что голос есть. Но на утро он снова пропал. И это все подтверждает догадки Рама: болезнь та же, способ лечения — найти хорошего врача, который рассмотрит конкретно его случай и сможет подобрать нужное лечение. А для этого им нужно выйти. Правда ждать до побега осталось всего ничего — числа календаря перевалили за двадцать, а назначенное в ночь на первое января бегство вот-вот приблизится к ним вплотную. Осталось совсем немного. — Чан? — зовет Минхо притихшего парня, не переставая гладить его, уткнувшегося в плечо, по голове. Чан проводит коротко носом по ключице, спрятанной под слоем ткани, давая понять, что он слушает, после чего Минхо продолжает: — Тебе было все равно на свою жизнь, раз ты в открытую на кухню пошел? — Я не смог бы туда пробраться, — шепчет Чан, откашливаясь. — Для меня было важнее вам путь проложить. Минхо тяжело вздыхает, хмурится и говорит почти умоляюще: — Какой же ты невыносимый, хен. Не делай так больше. — Как? — Не считай, что твоя жизнь менее ценная, чем чья-либо наша. И Чан кивает, расслабляя отчего-то напряженные плечи и совсем-совсем немного улыбаясь Минхо. Интересно, как сложилась бы их жизнь, попади они вдвоем в интернат, а не в Кэлюм? Наверное, лучше, если там с детьми обращение не такое… Не такое, да. Но тогда Минхо не встретил бы этих прекрасных мальчишек, занявших огромное место в его сердце. Не встретил бы Джисона.

***

Сухой воздух смешался с из ниоткуда взявшимся ароматом воска, хотя никто свечи не зажигал. В комнате вообще полумрак: Джисон сначала полежать хотел, отдохнуть после тяжелого учебного дня, но шум его голодных друзей, которые никак дождаться обеда не могли, перебил весь сон, и даже грозное «хватит базланить» от Чанбина ситуации сильно не помогло. Поэтому ему пришлось просто пялиться в потрескавшийся потолок, даже когда все они ушли трапезничать. Минхо, правда, не ушел: с утра подташнивает, говорит. А Джисон все еще не может смириться с едой здешней. Что-то, наверное, остается неизменным, и тут речь не столько о ненависти Хана к местной еде, сколько о ее не улучшающемся заплесневелом вкусе. Минхо за вырванные страницы книги, из которых Джисон бабочек смастерил, не убил. Лежат вон на столе их общем, красуются. Правда Джисон бабочек все еще ненавидит. Завидует, наверное? Однако остался решающий уровень: тетушка Ивонн, но ему больше стыдно, чем страшно; не страшно вообще, если честно, потому что эта женщина тот еще одуванчик. Она и Рам — других нормальных людей ему здесь видеть не приходилось. Лео же максимально человек неоднозначный, странный какой-то, диковинный, сам себе на уме. Его понять сложно, предугадать его действия — тем более. Джисон ловил не раз себя на мысли о том, что хотел бы однажды посидеть с ним рядом, поговорить о чем-нибудь, на что получится Лео вывести, и наконец узнать, что происходит у этого мужчины в голове. Он уверен, что за видом страшащего весь интернат дьявола скрывается что-то, что сделало его таким. Но есть еще и то, что порой сдерживает его черную натуру, позволяющую себе бить и убивать. Что-то, что он показывал только Джисону. Да, Лео ужасно сильно избил его в первый день, потому что с агрессией все у него не в порядке, потому что человек он такой, совсем, казалось бы, не сопереживающий, но Джисон давно простил его за это хотя бы потому, что он столько раз их спасал. Но за Чана, потерявшего мечту, он не простит. За раны — пожалуйста, но за то, что отнял самое ему дорогое, — ни за что. Джисон карабкается из-под одеяла, со вздохом вставая на ноги и потягиваясь — спину продуло ночью, болит теперь от самой шеи до поясницы, — и тянется к другому углу стола, выхватывая самодельных бумажных бабочек под молчаливый взор лежащего рядом на своей кровати Минхо и читающего ту самую пострадавшую книгу. Повезло, что страницы он вырвал те, которые уже прочитаны были. Снова зарываясь по самый подбородок в одеяло лицом к окну, Джисон перебирает в руках бабочек и продолжает копаться во всех имеющихся воспоминаниях о Лео. Сначала с пеной у рта желал шею свернуть Хану, ненавидел ярой ненавистью, но постепенно становился все более рассеянным и странным, когда видел Джисона. Он смягчился. Перестал хмуриться при каждом взгляде, брошенном в его сторону, и метаться убийственными стрелами из глаз всякий раз, когда они пересекались. Теперь он и пальцем не трогает Джисона, даже послушался его, когда тот молил Сынмина спасти. Если бы Лео там не было, выстрелили бы далеко не один раз. Далеко не один. А еще Лео, каким бы жестоким ни казался даже после истории с отрубленным пальцем из-за распространившегося на весь интернат «Пирата», не насилует детей, как делают другие дежурные и сторожи. Никогда. Ни разу даже близко подобного не было, и Джисон отчего-то уверен, что проблема не в возможном страхе перед Лео, затыкающем рты детей. Он просто чувствует, что так и есть. Не хочет верить — это ему незачем, — просто знает. Просто уверен. Какая история скрывается за его спиной и почему злодей всегда тоже жертва — вот, что ему не терпится узнать. И он постарается сделать это в ближайшие дни до побега. Но сейчас он видеть его не может. Не тогда, когда утром он обрабатывал раны Чана, от боли зажавшего меж зубов край одеяла. Не тогда, когда Чан посреди громкого обсуждения не может и слова вставить без поднятия руки для привлечения внимания, потому что его шепот в таком шуме не услышать. А они ведь даже понятия не имеют, смогут ли найти врача, который будет иметь достаточно навыков для того, чтобы вылечить его недуг. Смогут ли они вообще выбраться отсюда — тоже неясно. Сынмину также не сказать, что легчает уж совсем. Джисон достаточно наблюдательный, достаточно сопереживающий, чтобы понять если не полностью состояние друга, то хотя бы большую часть. Это тот же Сынмин, с теми же проблемами и болячками, но с другими мыслями. Прошлый Сынмин не видел смысла, перестал его искать и потерял всякие силы жить; нынешний же старается взращивать в себе надежду, семена которой подкинул ему Хенджин. Он никому не обещал, что справится, но точно пообещал себе. Ему снятся кошмары, о которых он иногда рассказывает: как видел во сне, что его хлещут ремнем, хотя на самом деле такого не было, или как убивают других ребят. Чаще всего почему-то снился именно Чанбин. У Сынмина неизменно проскакивают негативные мысли, нередко не самое лучшее настроение, но он с этим работает, борется. Сложно, но есть люди, которые ему помогают. У него те же проблемы с концентрацией внимания, из-за чего он перестал метиться в звание лучшего в классе, иногда получая угрозы в виде металлической указки. Джисон даже цокает при воспоминаниях, привлекая внимание увлеченно читающего книгу Минхо с излюбленными очками на носу. Однако тут уже заслуга Хенджина: он обозленным зверем рычит каждый раз, когда кончик указки перемещается в сторону Сынмина, выглядя настолько безбашенным, словно прямо вот сейчас встанет и сам этим металлом настучит всем, да так, что те имя свое забудут. Хотя он даже с места не двигается, сидя вразвалку теперь уже на всех уроках рядом с Сынмином. Их распределяют по партам, вообще-то, сами учителя, но на Хенджина ни наказания не действовали, ни запугивания. Странно, что до сих пор за это с ним ничего больше тех же рук в синяках не сделали, из-за чего Джисон снова думает на Лео. Может, тот подсобил? Или Рам что-то сделал? Хотя у последнего нет такого влияния. Тут только догадываться. А еще Сынмин, однажды тихо признавшийся Джисону в том, что мысли о смерти не перестают его голову посещать, старается всегда быть подле них, чтобы не закапываться в роющуюся все глубже и глубже яму с головой. Теперь же они вместе, не собираясь оставлять его одного, засыпают ее землей. Не вниз, на яму, смотреть ему надо, а на свои облака любимые. Когда все бумажные бабочки оказываются разорванными, Джисон со вздохом поворачивается на другой бок, лицом к читающему Минхо, который оперся спиной о стену и нахмурил брови, пожевывая губу. Наверное, что-то интересное читает. Красивый. В нос почему-то ударяет ореховый запах, смешиваясь с доселе витавшим восковым. Орехом лесным обычно от Минхо и пахнет, да еще чем-то пряным, Джисону пока не совсем понятным. Он поддевает пальцем круглую оправу очков, вздыхая шумно и перелистывая книгу, а Джисон все не может взгляда отвести. К Минхо он тянется без всякого на то желания: все само происходит, даже стараться не нужно. Сначала думал, что просто друг он вот такой хороший, быть с ним рядом до звездочек перед глазами приятно, а потом уже как-то вроде и перебор получается с желанием этим. Джисон может сколько угодно отмахиваться от того разговора с Хенджином у административного корпуса, когда ливень заглушал их голоса, но он прокручивается в его голове постоянно, иногда и во снах появляясь. Мог бы врать себе о том, что реакция его тогда была поспешной, что сглупил он, а Минхо все еще его лучший друг. Однако Джисон не слепой. У него все правда хорошо с понимаем чужих чувств, с реакциями тела на те или иные явления, потому что за то время, что он жил с отрешенным отцом, ему приходилось учиться и не такому. Джисон думал, что Минхо всех утешает. Думал, что он всех обнимает так, словно закрывает собой от целого мира, полного грязи и ненависти, что целует в висок или лоб и шепчет что-то успокаивающее. Что смотрит на всех с таким же теплом и искрами в глазах, потому что они у него огромные, словно две планеты, сияющие ярче солнца со звездами; что берет нежно за руку, когда чувствует подавленность чужую, и улыбается своей самой светлой улыбкой; что вдыхает запах волос, когда утыкается в них носом, прижимая к себе ближе и говоря, какой он молодец, что сильный самый, что будет защищать от всего плохого. Джисон думал, что не он один отвечает тем же. — Чего пялишься? Долго же Минхо терпел. Ему не нужно поворачиваться, чтобы заметить пристальный взгляд на себе. — Помассируй спину. Минхо все-таки переводит взгляд с книги на подложившего под щеку ладошки Джисона, вопросительно разглядывая его лицо и пытаясь, наверное, понять, чего он действительно хочет. — Шея болит. Плечи тоже, — поясняет Джисон, привставая на кровати. Он с секунду размышляет, шумно сглатывая, а после встает, дабы плюхнуться на соседнюю кровать прямо перед Минхо, едва успевшим раздвинуть ноги, чтобы Джисон не сел прямо на них. Напротив висит средних размеров зеркало, обрамленное витиеватой древесной рамой, где в отражении старший снимает свои очки с тонкой, переливающейся золотым оправой, откладывая их в сторону. Зеркала эти притащили около недели назад в каждую комнату, развесив по одной на помещение; в их же комнате повесили над кроватью Феликса, находящейся прямо напротив Минхо. Было бы удобнее нацепить его над столом, но там широкое окно, ничего не выйдет: здесь все еще слишком мало места. Джисон разминает шею, похрустывая пальцами и вздыхая с оттенком боли, когда снова ощущает, как мышцы заныли. Минхо уже было начал потирать ладони друг о друга, чтобы максимально согреть и не заставлять Джисона ежиться, если вдруг коснется голой шеи, но тот внезапно отодвигается, мыча: — Подожди секунду. Минхо следит внимательным взглядом за тем, как он снимает с себя свитер — в этот раз без футболки, потому что закупоренное тряпками окно помогает накапливать тепло достаточно хорошо, — и скидывает его на кровать Минхо, с которой встает, дабы подойти ближе к зеркалу. Даже если не поворачиваться, шрамы видны и так. Бил Лео его по спине и ногам, но спереди, не приглядываясь, видны полосы на боках и плечах. Они еще красные, но зажившие. Поворачиваться страшно: там, наверное, тот еще ужас. Но Джисон поворачивается. Сглатывает, выдыхая и морща нос, и хмурится, с прикусанной губой разглядывая рубцы широкие и маленькие совсем, едва заметные в этом букете. Не на них взгляд падает, когда на спину смотришь, а на те, что длиннее и некрасивее. А Джисон еще ведь расти будет; не слишком, конечно, но тем не менее — шрамы растянутся. И это будет выглядеть еще хуже. Он чертыхается, вспоминая свою спину до того, как в Кэлюм попал, переполняясь обидой, которую до этого решал игнорировать. Конечно, с таким видом теперь мириться придется, хоть и сложно это будет сделать, чтобы прям полностью и без всяких сожалений. Еще и ноги… Да, будет трудно. Когда какое-то шуршание привлекает его внимание, Джисон переводит взгляд на отражение Минхо, вставшего и подошедшего к нему. Он берет расстроенного Хана за руку, ведет обратно к кровати и усаживает перед собой спиной, пододвигая брошенный свитер, чтобы тот оделся. — Не хочу, — мотает головой Джисон, подбирая к груди одеяло, чтобы хоть какое-то тепло сохранить. — Так приятнее будет. Минхо не спорит: кладет руки на лопатки, слегка надавливая, словно проверяя, насколько от этого больно, и проводит ими выше, к плечам. Вот так, под собственными — уже горячими — ладонями тело Джисона кажется совсем маленьким, хрупким. Он худой, хотя не такой слабый, каким может показаться, но все же удивительно, что не сломался после таких избиений. — Не больно? — спрашивает Минхо, наклоняя голову набок, чтобы взглянуть на Джисона, и массируя плечи аккуратно, почти нежно. — Немного, — выпрямляется тот, поворачиваясь к другу и слегка улыбаясь, прежде чем продолжить: — но пусть будет больно, так лучше. Минхо тихо фыркает, надавливая на медовую кожу сильнее, и бурчит под нос: — Так бы и сказал, что мазохист. — А ты не спрашивал, — с улыбкой в голосе отвечает Джисон, наблюдая за реакцией старшего в зеркале. — Эй, не передразнивай! — смеется он, когда видит, как Минхо корчит рожицы. — Ничего не знаю, привиделось тебе. — Ну точно, конечно. Он все еще посмеивается, когда Минхо с улыбкой на губах давит на шею, проводя пальцами выше, к затылку, от чего Джисон инстинктивно склоняет голову назад и прикрывает веки, чувствуя, как ногти впиваются в кожу за ушами, а вторая рука проводит по позвоночнику вниз, к пояснице, где шрамов больше всего. При мысли о рубцах улыбка как-то совсем быстро сползает, а плечи сжимаются. Как он, наверное, отвратительно сейчас выглядит. Но одеваться все равно не хочется: он уверен, что Минхо так не думает. Это проблемы его восприятия, Минхо считать так не будет, понимает же все. Да ведь? — Эй. Голос Минхо отрезвляет от непрошеных мыслей, сковавших сознание колючей проволокой со всех сторон, и Джисон промаргивается, прежде чем взглянуть в отражение и заметить внимательный взор на себе. Он даже не уловил момента, когда Минхо перестал массировать, просто оставляя руки на спине, чтобы хоть как-то согреть его. Джисону, однако, почему-то не холодно. Может, и правда руки согревают. — Что? — спрашивает Джисон, подтягивая спрятанные под одеялом ноги к груди. — Ты слишком много думаешь, перестань, — отвечают ему, наконец продолжая движения руками, теперь уже больше растирая, чем массируя. — Переживаешь из-за шрамов? Конечно, он заметил. Нельзя этому удивляться: он всегда хорошо улавливает Ханово настроение. — Да, но… Да. Ему внезапно подумалось, что оправдываться и изворачиваться не стоит: он уже открыт как книга. Минхо втягивает носом воздух, опуская руки ниже, и грузно выдыхает, утыкаясь лбом в Джисоново плечо. Лоб у него тоже теплый. Он обхватывает одной рукой поперек талии, другую оставляя покоиться и совсем невесомо оглаживать бок, прямо там, где выделяется один из самых больших шрамов. Джисон не уверен почему, но у него неожиданно глаза защипали. Вдруг захотелось спрятать лицо, тихо-тихо всхлипывая, чтобы никто больше не услышал, и забыть навсегда тот кошмарный день, когда его крики со звоном отскакивали от стены ненавистной комнаты, а глухие звуки ударов перекрывали все громкие мысли. Он не вспоминал тот день; по крайней мере старался не делать этого, предпочитая закопать все воспоминания внутри и никогда больше не раскапывать, не позволять никому этого сделать. Но вот теперь, когда он не просто чувствует шрамы подушечками собственных пальцев в душе, как это обычно было всегда, но и видит их, показывает их, ураган всего того плохого, от чего он пытался спрятаться, вновь наваливает на него с пугающей силой. Хотя вместе с тем ощущается толика облегчения: наконец он перестал бежать. Он устал бегать, запыхался, поэтому сделать остановку и позволить тому, что мучило все это время, нагнать себя, не было таким уж плохим решением. Болезненным — да, но не ошибочным. — Это теперь часть тебя, — вдруг говорит совсем тихо Минхо, водя носом по шее и оставляя крохотный поцелуй где-то в волосах у самой линии их роста. — То, что делает тебя тобой. Ты можешь не любить их, можешь злиться на меня за эти слова, но шрамы останутся с тобой навсегда. Будет лучше, если ты позволишь себе принять их вместо того, чтобы всю жизнь ненавидеть. Это не будет… — он делает паузу, подбирая слова, и Джисон всеми усилиями пытается не поднять взгляд на зеркало: хочется, но стыдно. — Не будет просто, не будет быстро, но если мы постараемся, то все получится. — Мы?.. — наконец поднимает он голову, поворачивая ее и встречаясь взглядом с Минхо. Тот улыбается, склонив голову набок, и жмурится; Джисон готов поклясться, что он жмурился. Стесняется, серьезно? — Если ты позволишь, я заставлю тебя полюбить твои шрамы. Полюбить?.. Джисон шмыгает, испуская легкий смешок и промаргиваясь, чтобы слезы глаза не застилали, и произносит: — Мне бы, — он сглатывает, чтобы не звучать таким жалким, — хотя бы принять их. Хан снова отворачивается, прикрывая ладонями лицо, чтобы Минхо его в отражении не видел, и вытирает влажные щеки, удивляясь, насколько сложно прекратить лить слезы. Джисон делает глубокий вздох, задерживая на секунду дыхание, чтобы привести себя в норму, но тут чувствует что-то слишком горячее на своей коже, слишком мягкое. И когда поднимает взгляд выше, отнимая пальцы от лица, понимает, что происходит: Минхо расцеловывает его шрамы. Резкий выдох превращается в скулеж, когда Джисон побитым щенком прижимает руки ко лбу, упираясь локтями в колени, и звучно всхлипывает, будучи не в силах больше бороться с желанием разреветься так, чтобы весь интернат слышал. Минхо прикасается губами плеча осторожно, словно боясь спугнуть или больно сделать, хотя и понятия не имеет, насколько сильно кожу обжигает, оставляя невидимые отметины ожогов. Он поглаживает успокаивающе по спине ладонью, скрытой в рукаве свитера, второй все еще приобнимая за талию, и много-много целует. Джисону хотелось бы сказать, чтобы он перестал, что спина его ужасно выглядит и нельзя ее целовать такую всю изуродованную, но ему слишком хорошо понимать, что Минхо так не думает. И приятно, вообще-то, тоже. Спустя еще несколько всхлипов он прижимает к себе дрожащего то ли от холода, то ли от слез Джисона, укладывая голову на его плече и мягко раскачивая из стороны в сторону. Кажется, он еще что-то тихо совсем напевает, но Джисон не слышит ничего из-за собственного плача. В какой-то момент он выныривает из-за ладоней, когда ощущает, как одеяло задевается, и видит, что Минхо тянется к его свитеру, намереваясь наконец натянуть его на замерзшее тело. Заболеть еще раз не очень хотелось бы, поэтому Джисон покорно принимает свою вещицу, просовывая в нее голову и руки. Сейчас уже лучше. Сейчас ему легче. Он шмыгает последний раз, вытирая лицо рукавом свитера, и поворачивается к Минхо; не смотрит в глаза, не выдержит потому что, знает, как тот сейчас на него смотрит, но обнимает, носом в шею утыкаясь, обвивая руками талию и снова чувствуя тот самый лесной орех. С глубоким вздохом и прикрытыми глазами Джисон вдруг понимает: теперь, когда все выкопано, а проблемы его догнали, он больше не хочет бежать, не хочет бояться. Теперь ему есть с кем бороться и начинать любить себя таким, какой он есть. Даже если все еще грустно от осознания того, что шрамы не исчезнут — такие точно не пропадут, — но сейчас правда не страшно. Теперь уже спокойно, когда по венам течет не бурлящее отчаяние, а умиротворяющий поток облегчения. Если и подумать, то с Минхо ему никогда страшно не было. Когда до ушей начал доноситься знакомый смех, точно чониновский, Джисон нехотя отползает дальше, с благодарностью взглянув в глаза весело подмигнувшего Минхо, улыбается и плетется к своей кровати, плюхаясь неосторожно и обнимая всеми конечностями одеяло, пока старший снова подхватывает свою книгу и цепляет очки на нос. Смеющимся и правда оказывается Чонин: он вваливается в комнату вприпрыжку, отлипая от улыбающегося Чана, по пути пинает Чанбина под колено и с довольным визгом прыгает на свою кровать под причитающее сетование Хенджина: — Какой ты шумный, ужас, ужас. Чонин на такое только смеется громче, тыкая в сторону Хенджина и зловеще посмеиваясь, когда говорит: — Верно, зови меня своим персональным ужасом, холоп! — Ты им и являешься, не совру ведь даже. — Эй, ты меня бояться должен, а не жаловаться тут! — Ой, слушай, боюсь-боюсь. Чонин высовывает мстительно язык, продолжая проказничать, а Сынмин вместо своей кровати выбирает джисоновскую: они сидят так иногда, со стороны наблюдая за всем шумом или являясь его же центром. С ним легко находиться рядом, даже если всегда приходится помнить о том, в каком он состоянии. Но Сынмин все еще старается, и Джисон не посмеет себе думать рядом с ним о чем-то плохом, чтобы воздух не портить. Сынмин садится аккуратно, загребая под себя ноги, и берет его, лежащего на боку, за руку, проводя по кисти пальцами, словно массируя: он часто так делает со всеми, потому что и получается у него лучше остальных. — Перестань, Джисон. Хан вопросительно приподнимает голову, не понимая, о чем Сынмин говорит, и получает на немой вопрос кивок головой. А, вот в чем дело. У него расцарапаны руки — ноги, вообще-то, тоже, — потому что это единственное, что помогает порой в себя прийти и не позволять своим мыслям сжирать себя. Но со временем это перестает помогать. Ему не хватает. — Это вызывает привыкание, — добавляет Сынмин то, о чем Джисону уже думать приходилось, пока на фоне Чонин с Хенджином продолжают свою шуточную перепалку. Теперь он понимает, почему запястья у Чанбина покусанные, почему бедра Сынмина осколками разрезанные. Джисон не делал этого специально: незаметно для себя чесал кожу, а спохватывался лишь тогда, когда в нос ударяли металлические нотки. Но ему сначала это помогало прийти в себя — физическая боль, ощущение жидкости на пальцах и запах крови. Теперь ему мало. — Чем раньше, тем легче, — заверяет его Сынмин, сжимая в руках исцарапанную ладонь. — Не позволяй и дальше себе причинять вред, ладно? Джисон, пожалуйста. Потом правда будет сложнее, — он переводит на секунду взгляд на свои бедра, скрытые слоем горчичной ткани. — Сначала будет тяжело, может, в течение месяца, но потом, обещаю, станет легче. Ты будешь все меньше и меньше думать об этом. Постарайся, ладно? Джисон поджимает губы, когда в сгибе локтя внезапно зачесалось, но только кивает в ответ, на что Сынмин слабо улыбается и тянет мизинец, сцепляя с Хановым, а потом прижимается своим большим пальцем к его. Сейчас многие возвращаются после обеда, поэтому топот за дверью не привлекает ничье внимание. Ничье, кроме Джисона, который различит эти шаги из сотни — идет точно Лео. И когда дверь в комнату приоткрывается, а порог перешагивает знакомое лицо, не удивляется только Хан. Правда неясно, зачем мужчина вдруг сюда пришел, но он все равно нервно садится на своей кровати, вцепляясь пальцами в одеяло и наблюдая за каждым движением чужого тела. — Входи, — говорит Лео кому-то за спину, откуда выскальзывает темная макушка, а затем и незнакомое лицо. Этим «кем-то» оказывается мальчишка их возраста, ростом с Джисона, но шире, с прищуренными лисьими глазами и тонкими губами, промолвившими с улыбкой: — Привет! Меня Кан Хивон зовут, и я вроде как сосед ваш новый. Надеюсь, мы подружимся! Джисон переводит взгляд на единственно пустующую в комнате кровать, коей является Феликсова, а потом — на Чонина. На хмурого, уже очень взбешенного Чонина, от хорошего настроения которого и следа не осталось. Кое с кем этот Хивон точно не подружится. Лео быстро отводит взгляд сразу же, как натыкается им на Джисона. Это подстегивает его поскорее придумать план того, как можно будет разговорить этого странного человека, который слишком противоречиво себя ведет. У Хана уже глаз дергается от желания все узнать, даже если Лео по шапке даст за подобное любопытство. Но это уже вряд ли: он просек, что мужчина не собирается трогать его лишний раз. У него рука не поднимется, но вот почему — это уже вопрос. — Вон твое место, — откашливаясь, говорит Лео и ожидаемо указывает на кровать Феликса, где одиноко ютится желтый цыпленок с разрисованной тетрадкой. — Стол общий, остальное попроси их тебе показать. — Это место занято, — шипит Чонин сквозь зубы, смотря из-под лба на двух людей и сжимая кулаки. — Тут много комнат свободных, я знаю это, отведите его в другую. — Но там же нет никого, — удивленно хмыкает Хивон, вопросительно оглядывая остальных ребят, когда напряжение в воздухе натягивается, словно струнка. Чонин цокает, а руки его начинают дрожать то ли от досады, то ли от ярости, и он говорит тихо, но со злостью, будто удерживая себя: — Заткнись и проваливай отсюда. — Чонин… — Что? — в конце концов он не выдерживает, переходя на крик и перебивая начавшего говорить Лео. — Вам мало было? Всех! Всех извели, всем болячки налепили, и вам мало еще? На Чана посмотрите! — у него голос уже срывается, но он продолжает махать руками и смотреть с ярой ненавистью в глазах на мужчину, сжавшего челюсти: пытается себя в руках держать, Джисону это известно. — Вы его чуть не убили! Чанбина и Джисона тоже! Сынмин из-за вас всех, скотов тупоголовых, умереть готов был! А с Феликсом что, а? Действительно, а где Феликс? — разводит он руками, театрально удивляясь, когда все лицо омывается слезами, а ресницы друг с другом слиплись. — Мой брат где, выродок, я тебя спрашиваю! Единственное, что сейчас в силах Джисона, — сесть рядом с вновь упавшим на свою кровать Чонином, чтобы была хоть какая-то надежда на то, что Лео его не тронет. Чанбин обнимает брата за плечи, не говоря ни слова, и гладит его по щеке, утирая слезы. Чонин поистерил и имел на это право, но Джисон может сказать, что ему страшно. Он боится, что разозлил Лео, и тот сейчас поведет его невесть куда и невесть зачем. Но Лео только шумно вздыхает, поворачивается к ним спиной и перед выходом бросает уставшее: — Администрация его сюда записала, не я это решаю. А потом выходит, оставляя новоприбывшего пораженно стоять посреди полной удушающего воздуха комнаты.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.