.
13 июня 2022 г., 19:00
— Не переводи пули понапрасну.
Выбитый из рук пистолет со скрежетом проехался по асфальту.
Я ответил бы, но ушах до сих пор ропотом отдаются выстрелы, через которые эхом пробивается мой безжалостный смех — впервые за долгое время неподдельный, — а на руках отчётливо ощущается холодок от рукояти. Убийство приносит подкупающе приятное опустошение, зарождающееся под рёбрами и достигающее пальцев, охватывающее так крепко, что хочется стрелять-стрелять-стрелять, пока не иссякнет последний патрон.
Он стоит рядом, сутулится и прячет руки в карманах. Я, стало быть, должен посмотреть ему в лицо, но вглядываюсь в растрёпанные пряди волос, сверкающие на солнце огненным маревом.
Внутри у мальчишки запечатана такая сила, которая, дай ей волю, за считанные минуты сожжёт целый мир. Внутри у мальчишки — пожар, без которого он-не-он, повелитель гравитации и апогей разрушения. Но глаза его ясные и светлые, идущие в разрез с самой его сутью.
Он молчит, вглядываясь в моё безучастное лицо, удивлённый вспышкой жестокости и равнодушия. Смотрит так пристально, что я на мгновение теряюсь, а после улыбаюсь и смеюсь в его вспыхнувшее яростью лицо.
— Ты прав, — Ветер треплет его по волосам, сильнее взъерошивая, и теперь они правда походят на пламя. Если притронусь — обожгусь? — Ты, конечно же, прав.
Я отворачиваюсь. И последняя фраза не срывается с языка легко и непринуждённо, а выплёвывается ядом, разъедающим гортань. Стараюсь произнести, мягко, елейно, в выученной манере, но ощущение, будто откашливаю кровь — возможно, поэтому голос на середине вздрагивает.
— Так все думают.
Он выдыхает резко и тихо, но я улавливаю перемену. Воздух стынет и кажется ледяным.
Он, конечно, всё слышал.
Он, конечно, всё понял.
Но смолчал.
Нечего переводить снаряжение на мертвецов. И я, сопревший внутри подобно тем, кто гниет в земле, вероятно, тоже не заслуживаю, чтобы на меня переводили пули.
Ещё в первую встречу зарождается понимание того, как мы похожи — мы оба неполноценные. Только если у Чуи это нечто физическое, изнурительное и ломающее, точно отзвук чужой непростительной ошибки, за которую он не в ответе, то у меня внутри что-то разлетелось вдребезги по, кажется, моей воле, изуродовало сердце и прогнило. Но когда это произошло никак не могу осознать. Впрочем, это не столь важно — на исход не влияет никак.
Похожи, но он — совершенно другое. Он — вспыхнувший в лучах солнца отблеск, кислотная краска, брезжащая на стене среди серых зданий, мокрота от кашля и дым дешёвых сигарет. Он — пепел, оседающий на подоконник вместе со вьющейся свете солнца пылью. Он — порывистый ветер, вечно сквозящий по квартире, потому что Чуя несколько раз на дню открывает мутное окно и курит. Курит так часто и так много, будто пытается изнутри вытравить мнимую и надуманную им самим же нечеловечность.
Он что-то и близкое, и далёкое одновременно, и я не могу позволить себе даже попытаться коснуться его души — отравлю. Остаётся молчать и нахально улыбаться, мимо ушей пропуская его крики. Остаётся подшучивать, изображать пренебрежение и схожее с ненавистью чувство, держа дистанцию и не подпуская ближе. Остаётся смотреть, как фитиль, который мог бы погаснуть уже давно, только разгорается с новой силой.
У рыжеволосого мальчика нутро не прогнившее, но расцарапанное предательствами и чередой собственных ошибок. И эти царапины не заживают. Кровоточат и затихают тупящей болью, чтобы в будущем вновь открыться и с новой силой саднить.
Его прошлое — засвеченное пятно на фотоплёнке, в которое, сколько не вглядывайся, ничего не разберёшь. Моё прошлое — алый от крови след, вьющийся по пятам, куда бы не ступил. Не разобрать, моя кровь или чужая.
Не разобрать, больше погибших за моей спиной или больше моих безуспешных попыток всё окончить.
Смерть, пьянящая бессилием и морозно пахнущая, выглядит в разы выигрышней и ценнее жизни. Бояться её — необычайная, но чудовищно распространённая глупость. Смерть подобна прохладным шелковистым прикосновениям, смерть обволакивает, расползается болью по телу, но боль эта щадящая и тихая, желающая успокоить, свернуться мурчащей кошкой и зализывать раны под сердцем.
Он не должен бояться смерти — способность, разрывающая его изнутри, само воплощение её сути. Но он не боится смерти по другой причине — он верит, что я успею. Успею не позволить самолично себя разрушить. Коснусь перепачканной кровью и грязью, которые никак не оттереть, ладонью его руки.
Он до наивности легко готов довериться мне, и от этого дурно. Но когда Чуя выпускает силу в полную мощь, мне остаётся восхищённо смотреть за разрушительным безудержным вихрем, всматриваться в его силуэт, вслушиваться в беспощадный смех и следить за каждым движением.
Мне бы хотелось погибнуть от его рук. Раз за разом прихожу к этой мысли. Мне бы хотелось, чтобы бушующее воплощение разрушительной силы, способной сжечь до тла если не весь мир, то целый город, избавило меня от существования.
Только вот... обещал, что остановлю. И мальчишка — старше ли, младше ли он меня, всё равно не могу не называть его мальчишкой за невинную простодушность, не ищущую подвоха в моей речи — доверился.
И нарушить обещание не решусь.
Боязнь смерти — не по моей части. Но когда после использования Порчи я подхватываю обессиленное тело, то внутри что-то щёлкает, подобно спусковому крючку. Только угодного опустошения не наступает.
Я не боюсь смерти.
Своей.
Чуя удосуживает меня взгляда — я ловлю в глазах блеск, но он молчит, сжимает руки в кулаки и пытается выглядеть сильным. Он бы кричал, будь у него возможность, только выглядит он блеклым и уставшим, способным только осесть наземь, мёртвой хваткой вцепившись в мои рукава. Он ненавидит это. Он ненавидит быть сильным, когда сила выходит из-под контроля, он ненавидит быть слабым, обвитый моими руками.
Перебить с десяток людей за вечер с его способностью не составляет труда. Перебить с десяток людей за вечер, когда среди них есть бывшие Агнцы... было бы проблематично, если бы Чуя знал, кто враг. Поэтому я не сказал, поэтому умолчал самую важную для него деталь, а он догадывается поздно, но ничего мне не говорит. Только поднимает на меня взгляд — как хороши его глаза, когда в ним плещет презрение и гнев.
Мне не понять, почему он сочувствует тем, кто когда-то его предал, отвернулся и выбросил. Мне не понять, почему сейчас он склоняется над девочкой-бывшей-союзницей, вглядываясь в синий браслет на её запястье. Мне не понять, почему девочка таскала браслет уже несуществующей организации — в память о чём?
Мне не понять, потому что понимать подобных вещей нет желания.
Чуя выдыхает. Чуя проводит по её пальцем, прощаясь, а после оборачивается на меня с такой пылающей ненавистью в глазах, что у меня сбивает дыхание. И по-прежнему молчит.
А я вглядываюсь, думая, как же ему к лицу причудливые веснушки из брызг вражеской крови. И как ему идёт этот безжалостный горящий взгляд.
И как ему не подходит запираться в комнате, раздаваясь в тишине надсадным криком. Мне остаётся ждать, остаётся наблюдать с остервенелой жестокостью, как что-то внутри него бьётся вдребезги и осколками, впивается под сердцем, а потом распыляется болью — это ощущается знакомым, но настолько давним, что я не понимаю, что в такие моменты испытывают.
Кровь на сбитых о стену костяшках, спрятанных под перчатками, его не красит. Наверное, как и сплетение шрамов на моих руках. Слабость не красит никого. А мои неудачные попытки оборвать жизнь — слишком бросающаяся в глаза слабость.
Его домом когда-то были Агнцы, трущобы Чаши, переулки улиц и кучка защищающих друг друга подростков. Сейчас его дом — коридоры Мафии, желание стать исполнителем и попытки прояснить фрагменты из своего прошлого. Его дом — заправка, на которой он зачастую покупает сигареты. Квартира, которую он делит со мной. Понятие дома во мне отсутствует напрочь, и пусть у Чуи оно изломанное, но хотя бы есть.
Вероятно, мой дом — очередной шаг к смерти, которую мне суждено опережать. Вероятно, мой дом — пистолет, сжатый в ладони и готовность выполнять приказы, лишь бы припрятать зияющую дыру внутри. Вероятно мой дом — что-то вошедшее в привычку, как его горящие рассветом пряди и не покидающий квартиру запах сигарет.
Наши взаимоотношения нечеловечные, жестокие и ломающие. Наше напарничество — кровавые следы позади, несходящие ссадины, рваные раны, десятки успешных заданий и сотни отнятых жизней.
Наш союз — мой наигранный смех, безжалостные оскорбления, кровь на разбитом уголке губ и отвратительно-пустой взгляд. Но он почему-то нередко вглядывается в мои глаза, в опустевшую бездну, не несущую под собой ничего значимого, и пытается найти что-то. Дурак же — мои глаза никогда бы не описали безграничным звёздным небом; в них не сверкает звёздная пыль, не зарождаются Вселенные. Они затянулись свинцом и выцвели. А Чуя всматривается, ухитряясь что-то разглядеть.
Где-то там, за входной дверью, в ночном густонаселённом городе, мы — сильнейший дуэт. Где-то здесь, в квартире с обшарпанными потолками мы — два изломанных человека, из которых только один так отчаянно борется за обе жизни.
Мне иногда кажется, что мы разные этапы одной жизни. Но до моей стадии неудачливого самоубийцы ему ещё далеко, а его стадию мне уже не припомнить.
В ванной всегда пахнет чем-то тягучим, стальным и стерильным. В ванной пахнет совсем не тем, чем должно бы, но запах настолько приевшийся и знакомый, что по-другому просто не может быть. В ванной в воздухе застывает его сожаления, поглощающее бессилие и моё желание умереть.
В ванной всегда есть бинты и перекись — они есть и в других ящиках, запасенные по квартире в неравноценный обмен на лезвия, ножи и любые острые предметы, которые Чуя прячет, не подпуская к ним лишний раз. Становится огненным вихрем, беспокойно присматривающим и готовым подорваться в любую секунду.
Но свою тревогу он сокрывает плотными слоями пепла — он начал курить, кажется, только когда мы вынужденно стали делить на двоих одну квартиру.
Он перематывает мои ледяные худощавые руки грубо и бессознательно, успев привыкнуть. Только посматривает тревожно и неприязненно, как я жмурюсь. Терпеть не могу боль, но эта боль и вровень не стоит с той гнилью, отравляющей изнутри, зарождающей невыносимое чувство и разрывает меня на части. Сравнил бы с Порчей, если бы хоть на миг мог ощутить её влияние, опробовать на себе.
Было бы лучшей из всех наград погибнуть от того, что калечит огненного мальчишку.
Он единственный, кто смотрит на шрамы не с отвращением, а с тоской и усталостью. А мои руки всё равно будто покрыты коркой грязи и запёкшимся кровавым следом, которые с кожи никак не срезать.
Отвратительно, как же отвратительно. Хочется вырвать из груди эту гниль, только что там тогда останется?
Он кричит на меня громко, с зачастую непритворной злостью, забирает лезвие резким движением, что сам невольно рассекает ладонь и шипит. Он бьёт по рёбрам и сжимает руки до синяков, но возвращает к нему, вырывая из кутающих мыслей — на некоторое время от подобного становится незначительно легче. Он терпит издевки над собой и вслушивается в бессмысленные и брошенные ради забавы фразы, пытаясь понять, пытаясь узнать ближе.
Он — огненный всполох, обжигающий и ослепляющий, оставляющий гематомы от ударов и ожоги от слов, но стылый воздух становится дышать отчего-то проще. Он грубый и вспыхивающий, потому что не может по-другому. Не умеет. Его учили стрелять, учили убивать, учили достойно держаться при других, но как спасать его не учили.
Даже если бы учили, такого человека, как меня, он бы навряд ли спас. Может, удержит дольше, но точно не спасёт. Исход битвы предопределён задолго до его вмешательства.
Его руки сжимаются на моих, и он смотрит-смотрит-смотрит, смотрит так проницательно и испуганно, что это выбивает из колеи. А после, злясь, что никак не может отвоевать мою жизнь, прижимает к себе.
— Пожалуйста, будь в порядке, — он звучит сбивчиво, лихорадочно, и тускло. Не так, когда кричит на меня за мои реплики, и не так, как угрожает врагам. Он никогда не говорил мне ничего подобного, только ругался и уходил лишний раз курить.
Он смотрит на меня — я впервые вижу, как должно выглядеть чистое июльское небо, вернее, как описывают его шелестящие на полках книги. Его глаза — бескрайнее бушующее море, в шторм которого не отправился бы ни один корабль. И это кажется мне несправедливым — почему он, такой живой и человечный, в этой человечности сомневается.
Почему ему нужно доказывать эту человечность самому себе.
Грань правильности давно размылась, и существует ли она, уже не уверен. В контексте этого мира моя "правильность" сопоставима с чем-то из ряда вон выходящим. Но без точного понимания ясно одно, то, как он цепляется за меня — неправильно.
Мне страшно, что рыжеволосый мальчик не испытывает безразличия к тому, что я чувствую.
Мне страшно, что мальчишка дорожит жизнью, которой не дорожу я сам.
И мне отвратительно, что в его взгляде я нахожу понимание.
Мне страшно до дрожи, и страшно не за себя — за него. Мне не представить, что такое привязанность в полной мере. Отнимающему чужие жизни и ходящему по грани своей не близки те чувства, которые испытывал бы тот шестнадцатилетний мальчишка, которым мне уже никогда не стать. Но если представить, каково просыпаться в квартире без Чуи, какого не шутить над ним и не задыхаться от дыма, когда он курит… лучше не просыпаться.
Он не спрашивает о причинах моего желания всё закончить, он не спрашивает, почему на моих руках появляются новые витиеватые полосы. Не спрашивает, только сжимает моё запястье в кольце из пальцев и заглядывает в глаза. Не спрашивает, потому что я не расскажу. Даже если до саднящего хочется кричать — не расскажу. Маски впились в кожу так прочно, что навряд ли под ними сохранилось лицо, а он всё пытается увидеть и разглядеть, так часто всматривается в меня. Пытается понять, но попытки заведомо обреченные — ты не искалечен до такой степени, ты другой. Ты живой и человечный. Ты не поймёшь.
Он прячет всё под криками, ударами и вспыхивающей яростью. Я бы прятал под бинтами и под приросшим безразличием, только прятать уже практически нечего.
В окнах напротив гаснет свет. Для кого-то в нашем тоже погас, но никто не заметит, что именно в нашем. Потому что никому в целом мире нет дела до чужих жизней, за исключением тех, кто нас использует, и тех, кто желает нам смерти. И Чуи, который тащит меня жить дальше, всё сильнее пробиваясь сквозь баррикады.
Люди засыпают и просыпаются, люди собираются утром или лениво коротают время до полудня, люди страдают, предают, лгут, ненавидят, но выбирают жить.
Люди сильные. Но сильные из собственной глупости.
Потому что они ищут смысл там, где его нет — продолжение существования смысл только человечества, но не отдельно взятого человека. Смысла жить на самом деле нет, но люди почему-то бегут от смерти. Я не бегу, но ежедневно обгоняю её на шаг.
Если я вдруг исчезну, как быстро кто-либо заметит?
Кто-либо кроме этого фитиля пламени с небесными глазами, который вновь тянется к сигаретам?
Он щёлкает зажигалкой.
Поджимает к себе ноги и вдыхает, травясь. Мне кажется что дым не от сигарет вовсе — горит что-то внутри него, разносясь по квартире с противным и душащим осадком.
Нахождение в Мафии — медленное самоубийство, курение — медленное самоубийство, использование Порчи — медленное самоубийство, мальчишка, не считающий себя человеком, ты сам умираешь, выбирая это вполне осознанно, так почему раз за разом переживаешь за мою жизнь?
Моя жизнь не моя вовсе — она давно перестала быть моей. Кажется, после первой попытки, после коридоров больницы и осознания, что не получилось.
Моя жизнь — существование, и это не то, к чему стоит привязываться. Спасать мою жизнь, когда тяготит меня к смерти, эгоистично. Только он не отрицает того, что он эгоист. Привязываться ко мне — жертвенно, но он ступает по краю бездны рядом со мной. Я не должен становиться ни чьей-то слабостью, ни чьим-то смыслом — я не хочу тянуть это пламя с собой на дно.
Смысл жизни напрочь отсутствует, но мне не хочется, чтобы он умирал. Даже если я умру, мне отчего-то не хочется, чтобы он умирал. По неясным для меня причинам, он должен жить, даже если в жизни нет ни значимости, ни логичного мотива её продолжать.
Рыжеволосый мальчик сжигает себя изнутри, а я смотрю с прижившейся безразличной улыбкой на этот пожар, только улыбка выходит не улыбкой, а сплошной трещиной. Я всё жду, когда он потухнет, но затухает лишь тлеющий кончик сигареты в его руках. Упиваться этим ожиданием или увидеть, как пламя в нём погаснет — оба исхода невыносимы. Но безнадежно застаёшь один из них.
Он никогда не признает, что дорожит мной, только иногда будет позволять себе мимолётную слабость, выражающуюся в нежных пламенных прикосновениях и крепких объятиях. Он не признает, потому что ближе края той пропасти, что сейчас разделяет нас, я его не подпущу.
Не подпущу, потому что он, попытавшись меня спасти, ничего не сможет сделать. А вот я ненароком утяну его за собой.
Чуя думает, что я не вижу, как снова и снова
он пытается
зажечь что-то
внутри меня.
Только что может разгореться из пепелища?