***
Черная толстовка с капюшоном ложится на плечи, как броня. Под ней — больничная сорочка, холодная, как бумага. На ногах резиновые сапоги — будто я иду в болото, а не в лес. Завязываю волосы в пучок, как будто порядок на голове даст порядок в душе. Наношу блеск на губы — яркий, алый, почти вызывающий. Всё. Готова. Наушники в ушах. Громкость на максимум. Басы дрожат в груди, как второе сердце. В кармане — пачка сигарет. Глубоко вдохнуть — и выйти. Хлопает дверь. Воздух — мокрый, тяжелый, как ткань, пропитанная дождём. Лес впереди. Зелёный, густой, хранящий чужие тайны. Я иду, почти бегу. Тропинка — заросшая, мягкая, словно ступаю по ковру. Небо хмурится, но не пугает. Я знаю этот лес. Каждый изгиб, каждую тень. Вдруг — силуэт. Знакомый. Тонкий, в куртке, с растрепанными волосами. Рома. Хороший парень. Всегда был. — Привет, Рома, — выдыхаю, вытаскивая один наушник. Прохожу мимо. — Привет, Кариша. Прекрасно выглядишь. Останавливаюсь. Он серьёзно? — Это всё макияж, — отвечаю, чуть склонив голову. Даже не знаю, зачем остановилась. Он ниже меня. Всегда был ниже. Смотрит снизу вверх, с какой-то особенной нежностью. С доброй улыбкой. С глазами, в которых что-то хрупкое, как стекло. — Что сказал врач? Снова операция? — Нет. Сказал, Бог меня благословил. Я почти что воскресла. Всё чудесно. — Тогда почему ты здесь? Хороший вопрос. Очень хороший. Но я не хочу говорить. Не сейчас. Не с ним. — Правда, хороший вопрос, Ром. Снова втыкаю наушник, натягиваю капюшон. Он не остановит. Он не донесёт. — Ты собралась прогуляться? Нам нельзя покидать территорию. — И что ты сделаешь? Донесёшь? Он не смеётся. Но и не отвечает. Просто стоит. — Карина! Куда ты уходишь?! Я не оборачиваюсь. Над головой — мокрое небо. Под ногами — сырая земля. Кроны деревьев шепчут что-то на своём языке, музыка гремит в ушах, сердце бьётся в ритм. Впереди — лес. Тишина. Свобода. И, может быть, немного надежды. Хотя бы до вечера.Пролог
8 июня 2022 г., 21:11
Примечания:
Трек к части: Kygo & Miguel - Remind me to forget;
Это утро не было худшим в моей жизни — просто очередным, больным, но привычным. За окном серое небо — не унылое, а родное, как старая простыня, которой укрываешься не от холода, а от всего мира.
Дождь стучит в металлический карниз — отрывисто, нервно, будто кто-то дрожащей рукой барабанит по крышке саркофага. А ветер… ветер тянется из леса, низким гулом ползёт по стенам, скребёт в стекло, завывает, как зверь, которому некуда больше идти. И всё бы это было даже прекрасно — уютно, поэтично, немного трагично, — если бы не лицо доктора, склонившегося надо мной, и пинцет, тянущий нить из моего живота, оставляя за собой тонкий след боли, как ледяной коготь по коже.
Шрам тянется выше пупка и исчезает где-то под бельём — неровный, розовый, живой, как трещина на фарфоре. Я не смотрю. Не хочу.
— Неплохо. Совсем неплохо, Карина, — произносит он, с добрым лицом, будто мы обсуждаем успехи на учёбе, а не то, как в третий раз меня вскрывали, как старую куклу, надеясь найти внутри что-то, что можно спасти.
Я бы хмыкнула, если бы не было так противно. Он и правда это сказал? После всего?
Мне девятнадцать. Я должна бы сидеть где-нибудь в кофейне, с красной помадой и залипать на чужие ботинки, а не считать шрамы и дни до конца. Но нет. Я лежу в этой белой камере, вдалеке от города, от жизни, от всего, кроме леса и кладбища за больничной оградой.
Под матрасом — пачка сигарет. Доктор запретил. Ну и чёрт с ним.
— Ты умница, Карина. Прости. Это был последний, — говорит мама, стоящая в ногах кровати, вся собранная, будто она не мать, а солдат на передовой.
Но это ложь. Мы обе знаем — это не конец. Это пауза. Промежуток между шприцами, таблетками, капельницами и очередным «посмотрим, что будет». Мы останемся тут. Надолго. Почти три месяца, как в тумане. И я не почти здорова. Я почти умерла. Вот это — правда.
Доктор кладёт пинцет в металлический лоток с коротким звоном — как финальная нота. Потирает ладони. Он явно готовился. У него речь, слова утешения. И всё это для меня, как будто я ребёнок, которому нужно объяснить, почему собака не вернётся домой.
— Всё выглядит очень даже хорошо, — улыбается он, и на секунду я почти верю. — Красиво, правда?
— Скажу всем, что делала кесарево, — говорю я, и уголки губ поднимаются сами собой.
Мама смеётся. И мне легче от её смеха. Хотя в её глазах — не смех. Усталость. Морщины вокруг глаз стали глубже, а плечи опустились, как у человека, который несёт не рюкзак, а целую жизнь.
— Разрез больше, чем у кесарева, — поддакивает доктор.
— Значит, ребёнок был крупный.
— Карин… хоть чуть-чуть побудь серьёзной, — просит мама, но и сама улыбается.
Серьёзной. Я и так слишком серьёзна. Я чувствую эту боль не телом — душой. Мне больно смотреть на неё, потому что она держится ради меня. Только ради меня. И никого у неё больше нет. Ни мужа, ни подруг, ни семьи. Я — всё. И я умираю.
— И каков вердикт, доктор? — спокойно, почти весело спрашивает мама, но руки её дрожат. — Мы можем ехать домой?
— Эм… — он мнётся, как школьник. — Можем выйти?
И вот в этой фразе — в этих трёх словах — всё. Я знаю, что он скажет. Знаю давно. Но всё равно внутри что-то оседает, холодное, тяжёлое, словно груз, брошенный в воду.
— Не думаю, что мы можем отпустить вас, — доносится голос из-за приоткрытой двери, будто из-за занавеса между мирами. — Шансы на выздоровление… стремятся к нулю. Простите.
— Сколько?
— Не могу сказать точно. От трёх недель до месяца…