***
And I know a boy, who's broken every vow he's made, Who's spoken every callous phrase, but he can listen like a rainy day and drown it out. Оказывается, о будущем думать иногда всё-таки следует. Макс понимает это, когда ежедневный будильник в шесть утра начинает вызывать суицидальные мысли или, по крайней мере, неконтролируемое желание напиться. Зимой на улице темно, хоть глаз выколи, холодно и мерзко. Макс бы с удовольствием жил сычом и просыпался не раньше двенадцати утра — зимой бы он с удовольствием не просыпался вообще. Не в этом городе. Не на эту работу и вообще — не в эту жизнь. Мазутная вонь завода, унылый цех, скудное искусственное освещение, часто бухие — и он их, на самом-то деле, не обвиняет — коллеги… хотя какие там коллеги… просто мужики. Макс честно пытается сделать вид, что ему нормально — на первых порах почти получается. Пока не успеваешь привыкнуть и всё освоить, упрямо кажется, что что-то изменится, и, как в песне Пугачёвой, всё ещё будет. Спустя год осознаёшь, что не будет нихуя. Макс строит свой взрослый мирок, как он сам убеждён, не очень удачно — он всегда был раздолбаем, причём, раздолбаем ленивым и желающим разнообразия. Рутина сжирает его целиком: он чувствует себя больным по утрам и побитым перед сном, потому что не хочет, чтобы завтра наступало. То, что жизнь превратилась в это, не на шутку пугает. Максу кажется, что в здравом уме никто не выбрал бы так существовать — а он сам и не выбирал: он просто был слишком тупой и легкомысленный, чтобы застолбить себе что-то получше. От фразы «работаешь по специальности?», брошенной бывшим одногруппником, хочется истерически рассмеяться. Работает, да — и он бы не приписал это себе в заслуги, как будто в данном случае это вообще не круто, а, наоборот, печально. Он работает по неспециальности — он вообще… занимается чем-то, для себя самого бессмысленным. Макс не ушёл в универ после выпуска, как сделали некоторые, потому что какой ему, в жопу, универ. В какой-то момент понимание, что никаких перемен не предвидится, вызывает отторжение — но смирения почему-то не происходит. Хотя он более чем уверен, что старшие мужики с завода — те, блин, что работают здесь всю жизнь — просто смирились. Не может им это искренне нравиться. Невозможно радоваться перспективе отрезать себе станком палец или получить другую производственную травму, год за годом замечая, как тело тебя предаёт. Нереально с энтузиазмом тягать тяжести целыми днями. Уже не в кайф столько курить и пить, чтобы потом кашлять до хрипоты в голосе каждое утро и жаловаться на печень и почки. Макс сильный и — пока — не слишком вымотанный. Он, что даже его самого удивляет, неплохой работник. Ему обещают, что он быстро получит другой разряд и выйдет на повышение. Но Макс с удивлением понимает, что ему на любые плюшки наплевать — они что есть, что их нет. С ними или без них, а ненавидеть меньше каждый свой день Макс не станет. Чтобы смириться, ему понадобится гораздо больше времени, возможно даже, не один год. Но каждый вечер, глядя на потухшие глаза в зеркале, Макс думает, что ему… жалко. Вот так, эгоистично, чисто по-человечески жалко — он очень молод, чёрт его подери, у него должно быть что-то впереди, он заслужил в голове ветер, а не полное оцепенение. Этого не должно с ним происходить — и совсем недавно не происходило. В этом-то и проблема: он ещё ясно помнил, как это — быть живым. А теперь его энергии хватает только на то, чтобы спать или с кем-то пить. Он даже отношения больше не хочет заводить — его интересует разве что секс, и то гораздо меньше, чем раньше. Он спит с девушками или с парнями, и нередко, равнодушно рассказывая, где работает, слышит удивлённое «ты слишком смазливый для завода». Потом всё чаще предпочитает о том, чем занимается по жизни, умолчать. Есть люди, которые любят то, что делают — он пытается напомнить себе это до какого-то неверящего шока. Есть те, кому не проблема заснуть ночью и проснуться рано утром, если они идут туда, куда хотят. Макса пугает, что чем дальше, тем сложнее ему представить, что такое когда-то случится с ним. Явно не там, где он сейчас: если он не полюбил это спустя год, не полюбит никогда. Он продолжает смеяться с тупых историй, рассказанных на заводе, стебётся, лажает и, в целом, со стороны словно выглядит собой прежним. Но на самом деле он как будто сковал себя цепями и обрёк на существование в дне сурка. Настоящий Макс рвётся где-то там, внутри, в агрессивной агонии, лупит мощными задними лапами по рёбрам, требуя, чтобы его выпустили, но Максу-пустышке, Максу-оболочке проще себя проигнорировать. И всё было бы легче, если бы он видел выход — но выхода он не видит. Однако в какой-то момент он вдруг ясно осознаёт, что тяга выживать, которая давлеет над теми, кто остаётся здесь — это не единственное, что им движет. И именно поэтому он не может успокоиться и привыкнуть, не готов списать надежду хоть на что-то хорошее на юношеский максимализм. В Зайце сильна тяга не просто выживать — в нём сильна тяга любить жизнь. И однажды вечером воскресенья, чувствуя глубокое отвращение к завтрашнему дню, он понимает, что не просто так больше не хочет — он физически это не приемлет, не сможет терпеть больше, если не собирается положить башку под пресс. И начинает усиленно искать варианты того, как это можно изменить.***
I know a boy, who likes to drink his coffee black, Cause sugar no he don't got time for that. Leaves his desires at the welcome mat When he walks in.
Серёже двадцать, и он неплохо справляется. Он учится быть в центре внимания и бороться с внутренней неловкостью, играет на гитаре и, вроде бы, более-менее разобрался с учёбой в универе. За несколько лет, проведённых в другом городе, он почти распробовал на вкус свободную жизнь — и ему понравилось. Он способен быть не просто собой, а кем-то, кто умеет располагать к себе других — а может быть, это и есть настоящий он, просто раньше Серёжа об этом не знал. Он с такой стороной себя не знакомился — не представлялось случая. Много же он из-за этого потерял по итогу. Так или иначе, смотреть на интерес в глазах, обращённых на него, Серёже нравится больше, чем чувствовать себя лишним — пусть к этому и не легко привыкнуть, да и Серёжа далеко не из самых доверчивых. Но он практически отпустил прошлое. Только вот тоска по дому ещё сидит где-то под рёбрами, и даже забывая о том, откуда он, в течение учебного года, каждый раз, следует приблизиться лету или зимним каникулам, на Серёжу накатывает лёгкий мандраж — внутреннее чувство дома и нитка, на которую он привязан ко всему, что там есть, дают о себе знать. Родные будят в душе другое. Не то же самое, что приятели из универа, симпатичные девушки, перед которыми Серёжа всё-таки иногда теряется, пусть и гораздо меньше, или ощущение универской сцены, на которой Серёжа, кажется, прописался, как чёртов массовик-затейник. Родные будят в душе трепет, грусть и глубокую, тихую любовь, от которой бывает больно, потому что она неискоренимым рубцом тянет, когда он где-то вдали. Но боль эта ровная, она не резкая — настолько привычная, что её не замечаешь до последнего. Дома можно взять таймаут и побыть Серёжей, оставленным здесь три года назад — размеренным, немного ленивым и озорным. Пока ещё не взрослым. Но когда Серёжа устремляется домой, в нём каждый раз селится лёгкое сумасшествие. Серёжа замечает Катю ещё из окна такси и почти воет в голос от нетерпения и волнения, пока машина останавливается. При этом удивляется Серёжа так, как будто это не он двадцать минут назад писал ей о том, что выезжает с вокзала. Ничего неожиданного в этой встрече нет, но у Серёжи аж спирает дыхание и сводит внутренности от того, насколько сильно он скучал — до какой степени ему не хватало дома, семьи и друзей. Он сам не помнит, как выпрыгивает из машины, не думая про сумку в багажнике. Катя с радостным воплем кидается ему на шею, и Серёжа, счастливо рассмеявшись, с минуту кружит её в воздухе, крепко прижав к себе. — Это что за королева красоты у меня во дворе? — опустив Катю на землю, спрашивает он. — Как скромно ты решил себя представить. Катя усмехается, и Серёжа отмечает перемены: она действительно похорошела — разрумянилась, совсем выросла и стала ещё милее, чем была. Даже, вот, первый курс универа уже успела закончить — а совсем недавно была такой мелкой, просто с ума сойти. На смену длинным косичкам пришло каре, круглые глаза-бриллианты стали смотреть острее и проницательнее, но, заметив, что одна прядка захвачена цветной заколкой, Серёжа не может не улыбнуться. Ему хочется узнать обо всём, что с ней случилось, потому что ни одна куцая переписка не могла возместить живого общения. И Серёжа, конечно, никогда такого не говорит, но расстояние заставляет его сомневаться в том, что он своим друзьям по-прежнему дорог. И если Артём в переписке очень подробный и всегда расписывает детали (вплоть до педантизма), то Катя о себе рассказывает мало — она не любит долго переписываться. Но сейчас, когда после разлуки длиной в полгода Серёжа слышит искренне сказанное «я так по тебе скучала», он нисколько не сомневается: он нужен. Он старается отдышаться, чувствуя, как сердце щемит при виде знакомых мест. Университет приучил его смотреть на вечно высокие деревья, пыльные тропинки, покрашенные качели и древние лавки двора с незамутнённой любовью — в короткие моменты возвращения всё это казалось ему очень важным и родным. Но за годы его отсутствия двор не остался неизменным: забор, отделяющий его дом от стройки, снесли, потому что соседнюю многоэтажку наконец возвели; песочницу заменили на новую; поставили другие подъездные двери, и даже некоторые лавки, вроде бы, обновили. К своему собственному удивлению, Серёжа ощущает недовольство: почему-то ему хочется, чтобы его родное место, место его детства и успокаивающих воспоминаний, оставалось тем же. Каждое вмешательство в привычный, родной сердцу пейзаж он расценивал как посягательство на своё светлое прошлое. Даже если фактически все эти нововведения были необходимы — нет, ему нравились именно те старые двери, именно те покрытые чёрт знает каким слоем краски скамейки. Другие кажутся хуже просто потому, что они — другие. — Я знаю, о чём ты думаешь: здесь всё немного не так, да? — угадывает его мысли Катя, заглядывая в глаза. — Да жесть. Вообще оставить нельзя — сразу всё переиначиваете. — Советую тогда выйти ближе к вечеру — как раз бабушки соберутся, сможешь побубнить с единомышленниками. Серёжа коротко усмехается: — Зато ты как была врединой, так и осталась. — Иногда мне кажется, что раз в полгода ты приезжаешь, чтобы провести обследование. Спрашиваешь, всё ли у нас в порядке, на что мы жалуемся, есть ли какие-то изменения. Ты точно не на врача учишься? Она говорит это спокойно и лукаво, и Серёжа восхищается, рассмеявшись: достойная подросла смена. Серёжа удерживается от расспросов сейчас, потому что видит родной балкон и на какой-то момент перестаёт чётко соображать. — Давай через пару часов встретимся, — проследив за его взглядом, понимающе говорит Катя. — Напиши тогда. Квартира кажется ему непривычно маленькой, но уютной — здесь остался таким же каждый сантиметр. Серёжа знает её наизусть от железной ложки для обуви в прихожей до старой банки из-под кофе, служащей отцу пепельницей, на балконе. Знает каждую трещину на деревянной раме, каждый запах. Соседи, например, опять смолят что-то в масле так, что в тамбуре запах просто смертельный. Серёжа улыбается. Переступая порог, он чувствует, как снимает с себя маску взрослого человека, вышвыривая её куда-то на лестничную клетку. Серёже здесь не нужно никем казаться — в первую очередь для самого себя. Он постигает дзен и входит в прихожую, как в храм, где все становятся равны и где не имеет значения социальный статус. Дом для Серёжи — не крепость, но такой островок, где по какому-то чуду физики образовался временной карман, в который Серёжа залезает, чтобы спрятаться от мира — теперь уже взрослого, сумасшедшего и чужого — и отдохнуть. Дом — это ощущение, и Серёже повезло, что оно совпадает с этой квартирой и этими людьми, ведь так далеко не у всех. Он заходит на кухню, видит маму и — совсем не тактильный где-то там, во внешнем мире — раскрывается для объятий. Серёжа выползает во двор ближе к вечеру — разнеженный домашним теплом, расцелованный мамой в обе щеки, плотно накормленный и, наверное, по-настоящему счастливый. — Ты изменился, — отмечает Катя, когда они, усевшись на Серёжино любимое место, рассказывают о том, что с ними случилось за последние полгода. — Да? Например? Серёжа, конечно, знает, что это правда, но ему всегда любопытно, каким его видят со стороны. Он рассматривает ярко-зелёную листву клёна и глубоко дышит, словно стараясь насытиться запахом родных мест. — Ну не знаю, стал каким-то более уверенным, наверное. Смотришь на тебя и думаешь, что тебе стало немножко легче жить. Серёжа усмехается: — Какая интересная формулировка. Стал пофигистом? Раздолбаем? Стал таким же отбитым, как… как Заяц? Серёжа пятьсот лет не вспоминал это имя — кажется, что он напрочь отвык произносить слово «заяц» в качестве клички. Сейчас же оно что-то кольнуло внутри, словно ещё один осколок прошлого, который увяз где-то глубоко в мышцах. Почему он всплыл в памяти именно сейчас — загадка. Видимо, место располагает. — Не то. Просто ты как будто хоть иногда признаёшь, что хорош. Раньше такого не было, — Серёже хочется сыронизировать (хотя, чего греха таить, ему приятно), но Катя продолжает: — А Заяц, кстати, совсем не такой отбитый, как можно было подумать. Он даже… достаточно адекватный. Катя рассказывает Серёже, что, оказывается, когда шайка Зайца кружила неподалёку, ей не посчастливилось на них наткнуться, — из-за чего Серёжа внутренне напрягается — а потом говорит, как Заяц, чтобы отвлечь внимание своры, соврал про то, что у неё есть парень, и довёл до дома. — Так уж и сам проводил? — удивляется Серёжа, и ему почему-то делается приятно это услышать. — Да, и даже признал, что зря показал им, где он живёт. — Офигеть. Как будто что-то в Зайце вовсе не было загублено до конца, несмотря на то что сам Серёжа долгое время так считал. Словно этим рассказом Катя попробовала вернуть ему веру в человечество — и у неё почти получилось. Он представляет, как они идут вдвоём по серому двору, пригнув головы под мокрым снегом: невысокая девочка в светлом пуховике и розовой шапке и рослый пацан, мрачно нахмуривший брови — настоящая чёрная клякса. Как будто бы даже мило. Сначала он поражается тому, что узнаёт об этом только сейчас, спустя практически четыре года, а потом вспоминает, что тогда, в одиннадцатом классе, ему было ни до чего, кроме дурацкой учёбы, и с Катей он общался редко, а затем, в вузе — ему было уж точно не до Зайца. Сейчас Серёжа пытается вспомнить его профиль: курчавые тёмные волосы, выразительные карие глаза, вздёрнутый подбородок и торжествующая улыбка. Внезапно Серёжа осознаёт, что образ из памяти подстёрся — и от этого делается некомфортно, как каждый раз, когда понимаешь, сколько людей остались блёклыми призраками прошлого. — А где он сейчас? — и голос звучит неожиданно тише, чем до этого, словно Серёжа не уверен, что хочет знать ответ, или боится какого-то совсем уж абсурдного «спился-скурился-мотает-срок». Катя хмурится, пожимая плечами: — Если честно, не знаю. Вроде, он выпустился — а больше я его не видела. Даже не знаю, живёт ли он до сих пор с родителями или нет. У нас во дворе его уже давно не бывает. Серёжа озадаченно кивает — видимо, обновить образ в голове больше не судьба, и от этого необъяснимо становится грустно. Он бы Зайца не отказался встретить ещё раз — просто посмотреть, какой он сейчас. Но зато… по крайней мере, теперь последнее воспоминание о нём приятное, хоть и смешано с негативом из-за слепоты собственного предубеждения. Серёжа уже хочет спросить у Кати про Гороха (в конце концов, какая ещё может быть первая ассоциация с Зайцем), как вдруг слышит громкое: — Ты посмотри, как будто вчера его видел мелким шкетом, а сейчас он — целый лось! Прежде чем Серёжа успевает повернуться на голос, чья-то рука треплет его по голове и ерошит волосы. Этот добродушный жест Серёжа узнает из тысячи. Голос, правда, существенно огрубел и посерьезнел — но для двадцати трёх лет это, наверное, неудивительно. Серёжа с тихим смехом поворачивается к Вадиму, в карих глазах которого, как и раньше, прыгают смешливые дружелюбные искорки. — Рад тебя видеть, Серый! Они жмут руки, а потом легко обнимаются, хлопая друг друга по спине. Хватка у Вадима крепкая. Серёжа бы, узнай он в детстве, что всё будет так, наверное, с ума бы сошёл от радости и гордости — а сейчас оказывается, что это что-то совершенно естественное, словно никакой разницы в возрасте между ними никогда не было. Глупость это, а не разница — какие-то три года. На щеках Вадима Серёжа замечает щетину и даже не может сказать, что ему не идёт. Вадим рослый, всё такой же спортивный, с безупречной выправкой. На руках красуются наколки, — Серёжа мысленно поправляет себя, называя их татуировками — и они, кстати, подходят Вадиму тоже. Он выглядит как большой волк, но — прирученный людьми. Вадим смотрит на Катю. Серёжа знает этот взгляд. Вернее, он знает, как выглядит этот взгляд — он видел его много раз, но, к собственному сожалению, ни разу не ловил на себе. Этот взгляд глубокий, восхищённый, залипающий. Он искристый и, как ни странно, очень внимательный до мелочей. Он, наверное, даже способен вызывать смущение или недоумение — в зависимости от того, какие чувства испытываешь к смотрящему. То, что этот взгляд обращён на Катю — неудивительно. На неё, нарядную, в лёгком летнем платье, ослепительно-юную и красивую, сложно так не смотреть. Серёжа, так-то, готов отнестись с пониманием. Но то, что такой взгляд — взгляд Вадима, искренне изумляет Серёжу, как будто он несколько лет смотрел грустный драматический сериал, в конце которого герои неожиданно заслуживают хэппи-энд. Он даже зависает на несколько секунд, прослушав, как Вадим с ней здоровается. Судя по глазам, не исключено, что Вадим и сам прослушал. У Серёжи появляется десяток-другой вопросов, которые он бы с удовольствием задал каждому из них, но пока он сам, как дурак, пялится на них, а они — друг на друга. Серёжа, никогда не любивший мелодрамы и ромкомы, сейчас неожиданно понимает все прелести жанра. Больше всего ему, конечно, нравится, что в этой ситуации неловко может быть кому угодно — но только не ему самому. Он — лицо максимально беспристрастное, ну разве что тихонько восторженно поскуливающее. Катя улыбается — немного нервно, но всё-таки радостно. Что у них тут произошло, чёрт подери? — А я здесь… отдыхаю с семьёй. Уволился. Можно сказать — бомж. Ищу работу, потом, наверное, опять свалю, — объясняет Вадим, озадаченно потирая затылок. Серёже постепенно становится понятно: по всей видимости, Вадим, вернувшись и встретив Катю теперь, очень удивился, что больше она не является маленькой девочкой, которую он просил отсесть, когда играл в волейбол. Он таки разул глаза и посмотрел на ситуацию с неожиданной стороны, найдя в ней много нового. Возможно, до него даже дошло, что нравиться такой девушке — это не бремя, а честь. Вообще, это всё ещё кажется нереальным, но, насколько Серёжа может доверять собственным глазам, он убеждён, что это факт. По этому случаю Серёжа бы с огромным удовольствием откупорил бутылку шампанского и начал хлестать его прямо из горла, но в действительности его интересовал ещё один вопрос: а самой Кате-то с этим как? Она же видит, что он на неё слюни пускает, да? Невозможно же этого не видеть — Серёже нескольких минут хватило, чтобы понять. Когда-то, будучи подростком, Серёжа думал, что это девочки очень палятся, если им кто-то нравится. Но нифига подобного — парни палятся в несколько раз сильнее, и мозг их, и без того слабенький раньше, вообще превращается в колышущееся в такт чужому платью желе. Вадим глупеет буквально на глазах. — Любовь забирает лучших из нас, — тихо и совершенно невпопад замечает Серёжа, чем провоцирует два недоумённых взгляда, и, спохватившись, добавляет: — Это я своим мыслям, простите, прослушал, о чём вы. Минут через пять Серёжа ловит себя на том, что Вадима смертельно хочется прогнать ссаными тряпками, чтобы только расспросить Катю о том, что происходит и почему она вообще ничего не рассказала. Серёжа с удивлением отмечает, что становится сплетницей. Хотя, если учесть, насколько кондово они разговаривают друг с другом, есть вероятность, что совсем ничего ещё не произошло: сто хихиков над несмешной шуткой из ста — ничего не было. Серёже кажется, что это даже не уровень пятнадцати лет — это где-то начальная школа. Серёжа даже не уверен, что до этого момента верил, что так бывает — настолько наивно, словно их самих всё происходящее изумляет. А по итогу нет ни Катиного ироничного ехидства, ни нарочито грубой Вадимовой брутальности, перемежающейся с комплексом рыцаря на белом коне (хотя последнего, кажется, он пытается из себя строить до сих пор). Есть только миниатюра «маленькая девочка и её пёс» — как будто они совсем другие люди, а может, не люди даже, а персонажи мультика. Но, к Серёжиной огромной радости, Вадим действительно не задерживается: они общаются недолго, наскоро обменявшись новостями, а потом он уходит в магазин. — Это что сейчас было? — первым делом спрашивает Серёжа, когда он скрывается из поля зрения. Катя нарочито непринуждённо поправляет выбившуюся прядку волос. — Что? Ты о чём? Серёжа скрещивает руки на груди, становясь в позу и вперив в неё требовательный взгляд. Побоялась бы бога ломать перед ним комедию. — О том, как на тебя сейчас смотрели собачьими глазами и, возможно, мысленно молились. Если она сделает вид, что вообще не понимает, что он имеет в виду, Серёжа, ей-богу, защекочет её до смерти. — Тебе тоже так показалось, да? Катя краснеет — так, как она краснела в детстве каждый чёртов раз, когда дело касалось Вадима: густо, ярко, как маков цвет, и совершенно невинно. Что ж, вот теперь действительно можно хлестать шампанское — ответ на свой вопрос Серёжа уже получил. — Нет. Мне вообще не показалось — это не может показаться. Это факт, Катёнок. Он вспоминает это обращение специально и разве что не светится, видя, что она краснеет ещё сильнее. — Не издевайся! — пробует возмутиться Катя, но, конечно, у неё не получается. Разыгрывать равнодушие в данном случае сразу заслуживает номинации на «Оскар». — Он вернулся недавно, мы пересеклись во дворе пару раз, разговорились и… — Она нервничает, прячет взгляд — но Серёжа видит, как лихорадочно сверкают глаза — и мнёт складки на платье. — Я вообще уже… давно забила на него, ещё тогда, в четырнадцать. У меня два парня было, я уже хоть что-то соображаю в отношениях, голову держу на плечах, и, конечно, я не собиралась покупаться на это опять. Это просто… это просто… — Вадим головного мозга? — подсказывает Серёжа, и всё происходящее кажется ему безумно умилительным. — Вышла из ремиссии? — Напомни мне, почему я тебя не придушила ещё лет семь назад? Непонятно, злится она всерьёз или играет, но это и не важно, потому что Серёжа тотчас же смягчается, присаживается возле неё на корточки, и, накрыв её ладонь своей, говорит, довольно улыбаясь: — Просто потому что физически не смогла, — и уворачивается от тычка в плечо, добавляя уже серьёзнее: — Я стебусь и кайфую, потому что вижу, что тебе повезло больше. У тебя хотя бы Вадим головного мозга… у него же из-за тебя вообще мозгов не осталось. Я не шучу. Он поплыл капец. Если бы я это увидел лет в двенадцать, я бы им больше не восхищался. Но лучше поздно, чем никогда. Вы незаконно милые. Катя прячет лицо в ладонях, затем качает головой, наконец, справившись с эмоциями, открывает глаза, и Серёжа видит на её губах улыбку — нервную, но всё-таки настоящую. — А если он просто ведёт себя так, чтобы мне голову морочить? Я не верю, Серёж. Ну так не бывает. Может, у него давно никого не было, и ему уже без разницы — и девчонка со двора сойдёт? Если бы Серёжа что-то пил, он бы наверняка поперхнулся. — Давно ты такая… прожжённая? — но продолжать шутку ему почему-то не хочется. — Ничего не хочу сказать, но вряд ли он бы себе никого не нашёл, если бы захотел. Хотя, если он вдруг начнёт себя вести, как мудак, мы же его на клочки порвём, верно? Но пока что я могу только отметить, что у него наконец появился вкус. Катя поднимает глаза наверх, куда-то на зелёные кленовые листья, а может быть, на кусочек пронзительно чистого неба между ветвями. Серёжа видит, как она улыбается. — Это благословение? — спрашивает Катя, стараясь вернуть голосу непринуждённость. Не выходит совершенно. — Да, совет да любовь. Живите душа в душу, плодите катят. Он разражается хохотом, ловя заслуженный подзатыльник. Но всё действительно хорошо — и Серёжа находит этому множество подтверждений каждый раз, когда видит их вместе. Пара они, конечно, удивительно красивая — как с картинки: нарочно не придумаешь, смотришь на его добродушную суровость и её элегантную, себе на уме нежность — и залипаешь. И даже сложно сказать, кто из них больше светится. Глядя на них, Серёжа понимает, что и пять лет — вовсе не разница, хотя в детстве им казалось, что это пропасть. Дети вообще очень любят мыслить категорично, потому что ещё не успели прочувствовать, как быстро летит время. Сейчас же такой разрыв действительно не имеет никакого значения и вообще не является преградой. Серёжа бы, наверное, завидовал, если бы так искренне не радовался. Но почему-то, зная, что в мире возможно такое, жить в собственном одиночестве становится не тяжелее, а, наоборот, легче — появляется наивная надежда, что, может быть, и с ним когда-то случится что-то такое же удивительное.***
Макс помнит тот момент, когда с торжествующим видом положил заявление об увольнении на стол, до мельчайших деталей. Помнит равнодушно-недовольное лицо начальника, то, как дрожали от неверия и облегчения собственные ноги, лютую пьянку на заводе по случаю его ухода и зависть вперемешку с порицанием на лицах коллег (это слово в контексте мужиков с завода всё ещё смешит его). Он оставил проходную за спиной без капли сожаления. Никогда он не будет скучать по тому, чтобы пересекать её в семь утра. Уходя, он ни разу не обернулся, и грустно ему было скорее из-за неопределённости впереди, но точно не из-за принятого решения. Словно от его шеи отвязали камень, тянувший его ко дну не один год. Вечером того же дня он впервые за пару лет искренне улыбается своему отражению в зеркале. В измученных глазах появляется тень былого озорного блеска. Макс пытается напомнить себе, что он — всё тот же Макс Заяц, каким себя знал, пока не потерялся. Его не разъела поганая горячая стружка с токарного станка, а его лёгкие, несмотря на количество выкуренных за это время сигарет, чисты — в них нет взвесей. Оказывается, в мире по-прежнему можно было довольно улыбаться, радоваться и крепко спать, не испытывая отвращения перед собой и завтрашним днём. Оказывается, жизнь не заканчивается с неправильным выбором работы. Каким он был болваном, что сам себя лишал чего-то хорошего. Но больно было всё равно: из-за разочарованного взгляда отца, полного немого упрёка и неприятия, из-за того, как мама грустно качает головой, и из-за того, что Макс для них ленивый, никому не нужный и вообще непонятно, что с ним будет теперь. Макс для них — обуза. Они ожидали для него стабильного, безрадостного, обычного мира, который для него становился смертью. А Макс всеми правдами и неправдами пытается из него вырваться. Но сложнее всего убедить себя в том, что, если ты отказываешься жить так, как от тебя ждут, ты не становишься от этого хуже. Макс доказывает себе, что он смелый, раз идёт против течения — возможно, это самовнушение нужно ему для того, чтобы окончательно не разочароваться в том, кто он есть, и не спиться. Макс не знает, что бы с ним было, если бы не Горох. После того, как свора осталась в прошлом, Горох появляется в жизни Макса всё чаще. Они тусят вместе на выходных, что-то обсуждают, куда-то выбираются и строят воздушные замки так, словно им опять по двенадцать, а не на десяток больше. Горох был не просто приятным напоминанием из прошлого — он был тем, кто придаёт настоящему какой-то смысл. Словно видит в Максе что-то перспективное, даже если сам Макс не видит. Горох умудрился пронести в себе внутренний свет и добродушное тепло, свойственное ему в детстве. Горох окончил вуз и теперь планирует заниматься карьерой стендап-комика. Он тащит Макса на локальные тематические мероприятия и, судя по ободряющему взгляду, очень ждёт, что Заяц втянется. И Заяц втянулся. В конце концов, любой поганый этап в жизни является смешным как минимум два раза — когда ты его проживаешь и шутишь над всем, что тебя окружает, чтобы не свихнуться, и когда он остался позади и ты смог его отпустить. Один смех нервный, словно машинальный — мозг просто выкатывает привычную защитную реакцию. Второй смех — лёгкий, несильный, он что-то сродни снисходительной усмешке над тем, каким дураком ты когда-то был. Макс стремится ко второму, вспоминая шутки первого и превращая их в материал для своих коротких стендапов. А потом они решают идти ва-банк. Горох предлагает переезд в столицу, а Макс активно соглашается, словно ловить вайб песен Коржа до прихода его популярности — это что-то романтично-обнадёживающее. Макс убеждён, что это ничерта не так, уже на старте. Скорее всего, будет тяжело. Будет долго, нудно, без нормальных денег и без славы, а ещё — в чужом городе, где нет никого из близких. И даже однушку на двоих где-то на окраине им будет тянуть тяжело. Но главный секрет заключается в том, что ему наплевать. Как будто пару лет пересекая порог ненавистного — душного летом и холодного зимой — цеха, он прошёл самую нижнюю точку — хуже, как ему кажется, быть точно не может. А на новом месте Макса никто не знает — и это, пожалуй, даже хорошо. Там не слышно грустных вздохов матери. Там не давит тусклое небо над маленьким городом, который, кажется, мал настолько, что его можно спрятать в горсти. Макс чувствует себя дураком-переселенцем, который уезжает из старой колониальной Англии в Америку. Он маргинал и шарлатан, которому давно не рады в родных краях, а что находится на другом берегу, он не имеет ни малейшего представления. Но — Макс улыбается — может случиться такое, что это и не важно.***
Серёже двадцать четыре, когда он всё-таки принимает себя целиком. Много лет его взгляд на мир был настолько зашоренным, что он игнорировал вещи, которые, пожалуй, следовало отследить раньше, а в идеале — сразу. Но оказывается, что человек бывает до ужаса глуп и слеп к тому, во что не даёт себе верить, даже если происходящее молотком стучит ему по голове, чтобы он наконец-то начал что-то соображать. Но вот ведь парадокс: если ты не хочешь чего-то видеть и уходишь в отрицание, быть слепым просто, а если ты хочешь видеть, то ты видишь даже там, где этого нет. Серёжа с балансом нашёлся далеко не сразу. Ему казалось, что до него доходит слишком поздно, и он умудрялся винить себя ещё и за это. Как будто это осознание приходит ко всем одномоментно и вовремя, как будто все сообразительные и опытные, а он что-то безбожно упустил, и теперь… у него меньше прав быть самим собой. Словно перед каждым уже есть идеально связанный шарф, а у Серёжи — бесконечно длинный и запутанный клубок ниток, и он чувствует себя безобразно нелепым, неумелым и с руками из жопы, раз ничего до сих пор не сумел связать. Серёжа понимает, что ему нравятся парни. Он долго свыкается с этой мыслью, примеряет её на мировосприятие, со звоном в голове понимая, что то, что он иногда ловит себя на разглядывании симпатичных мужиков — не случайность. Каждый раз, когда мысль всплывает в голове серьёзно и растекается по животу калёным железом, Серёжа предпочитает сделать вид, что ему показалось — он сам себе всё надумывает. Но он не надумывает. Это не совпадение. И не скука. И так не у всех. А больше всего его поражает, что так было всегда — просто он никогда не допускал мысли, что ему может нравиться свой пол. Свой пол нравился ему латентно, двадцать пятым кадром, когда Серёжа бегло вглядывался в чужой профиль, залипал на чужие глаза, руки или живот. Он акцентировался на девушках, но чаще — просто на собственном одиночестве. И даже горе-попытки отношений, каждая из которых не продержалась дольше года, не открывали ему глаза. Он хотел быть слеп — и он был слеп. Так ему было безопаснее. Наверное, чтобы быть счастливее, Серёже следовало понять раньше. С другой стороны, пойми он раньше по-настоящему, он мог быть в два раза несчастнее. А может быть, он всегда понимал — просто не давал себе это увидеть. Чёрт его разберёт. Серёжа не знает, по какому принципу строятся такие, новые и неизведанные для него, отношения. Какая-то его часть всё ещё надеется, что, если он ещё когда-то влюбится, то в девушку — и ему не придётся сталкиваться с тем, чего он не знает. И он тут же мысленно пинает себя за такое предвзятое отношение и сидящий внутри страх… самого себя и того, что ему может быть нужно. Как будто отказаться легко, даже если ты не попробовал, хотя нет… Серёжа в какой-то мере понимает: легче всего отказаться, именно когда ты не пробовал и толком не знаешь от чего. Но это трусливо — Серёжа не хочет быть трусом. Поэтому единственное, что он делает — это пытается разрешить себе… быть. Существовать в этом новом качестве — в качестве человека, который может испытывать симпатии к своему полу. И это не плохо. Главное почаще себе об этом напоминать, поддерживать хоть как-то — до востребования. Если востребование когда-то случится. А пока он просто адаптируется ко взрослому миру — и тоже не сказать, чтобы слишком удачно. Как будто после насыщенной университетской жизни его резко окунули в серую краску, где однообразные дни сменяются один другим. А Серёжа привык, чтобы что-то постоянно происходило. И, чувствуя себя неприспособленным, он усиленно старается храбриться и делать вид, что у него всё получается: он работает, снимает квартиру и пытается не выпадать из социума. Он шутит. Он, наверное, смешной — не совсем так, как мечтал, но всё-таки. Но случается, что социальную батарейку всё равно вырубает — и вырубает надолго. Иногда он просыпается с мыслью, что заперт в большой пустой клетке — в городе, раскинувшемся вокруг него. И при всех возможностях этой клетки, при забитости метро в час-пик и толпах людей на центральных улицах, при наличии знакомых здесь он в этой клетке всё равно совершенно один. Как будто домашнего волнистого попугая выпустили в джунгли. Серёжа знает, что они умирают на воле, — у него был попугайчик в детстве — и ему совсем не хочется думать, что какой-то Серёжа Шевелев действительно… умер. Поэтому он трясёт головой и продолжает делать вид, что всё нормально. Даже когда вся взрослая жизнь кажется ему симуляцией, огромным заговором, где каждый условился принимать правила игры и страдать, как в какой-то антиутопии. Она не такая, конечно же — в хорошем настроении Серёжа в этом практически уверен. Но иногда он, выходя на балкон, смотрит вниз, не видит там ни одного американского клёна, ни одной знакомой скамейки, и ему кажется, что количество ниток, в которых он запутался, растёт в геометрической прогрессии настолько, что он похож на цветастый шерстяной стог.***
Наверно, я бы нашёл ту самую сцену, после которой эндорфины стали гулять по венам, вызывая учащение сердцебиения при каждом его появлении в поле зрения. Макс живёт. Иногда перебивается кое-как, иногда кажется себе абсолютным неудачником, тревожится или, наоборот, забивает, но — живёт. Он больше не является предателем, задушившим себя настоящего. Что-то важное — даже если оно глупое и бесполезное — вернулось к нему вместе с желанием паясничать, легко (ну наверное, легко) пнуть собеседника и вести себя, как последний инфантил: пить, драться, дурачиться, тупить, быть слоном в посудной лавке — словом, являться всем тем, что принято было понимать под Максом Зайцем здорового человека. Макс по себе такому скучал — оказывается, он был себе дорог. Макс пишет шутки — некоторые из них, как кто-то говорит, даже смешные. Он выступает на разогревах и, если повезёт, даже на полноценных стендапах, скооперировавшись с другими комиками. Денег ему это приносит не шибко много, но, по крайней мере, приносит внутреннее удовлетворение. Как и куда двигаться дальше, он, правда, толком не знает, но, если бы он держал эту мысль в голове постоянно, та бы, наверное, поплавилась от напряжения. Он — (пока ещё) молодой повеса, разочарование родителей и антипример. К последнему он привык ещё с детства, первое его полностью устраивало, а вот второе далось тяжелее всего. Макс оставил материнские огорчённые вздохи и отцовские осуждающие взгляды на пороге старой квартиры. Ему было комфортно делать вид, что он не помнит, каково это — чувствовать их на себе. Мечты об успешном успехе всё ещё пылились где-то там, в недрах его фантазий о себе и будущем, но розовые очки скорее висели на вороте футболки, а не закрывали глаза. Макс их не выбрасывал — без них жить будет тускло — но и не позволял им себя ослеплять. В картинке мира Макса больше нет беспросветной серости — а это, как он убедился на собственном опыте, уже очень много. Правда, нет в ней и действительно ярких пятен, и Макс начинает забывать — каково это, когда в жизни происходит что-то, из ряда вон выходящее. Всё меняется, когда как-то в начале сентября Макс выходит из торгового центра. Идёт моросящий дождь. Небо серое, тут и там в туманную хмарь врезаются пёстрые лампочки вывесок и светофоров. Чтобы засунуть пакет в рюкзак и застегнуть его, Макс останавливается, сняв рюкзак и негромко матерясь под нос в поисках замка на молнии. Замок клинит, Макс ругается ещё раз, уперев рюкзак в колено, поднимает голову и вдруг замечает смутно знакомый профиль. Неизвестно, как Макс смог зацепиться за него взглядом — фигура в капюшоне не должна была привлекать внимания. Но каким-то шестым чувством привлекает. Макс приглядывается, и что-то щёлкает в голове, складывая в уме задумчиво опущенные вниз большие глаза и характерный нос. Макс, прежде чем подумать, на автоматизме, недоверчиво выкрикивает: — Шевелев! Если он в наушниках, он, скорее всего, не услышит. Дождь усиливается и поливает уже полноценными каплями. Макс наконец закидывает рюкзак на спину и, подобравшись, сам не зная зачем, бросается следом — грязная вода хлюпает под кедами — и легко хватает его за локоть. Будет, конечно, очень смешно, если Макс всего лишь обознался. Но стоит ему увидеть знакомые удивлённые глаза и приподнятые брови, как всё становится на свои места. — Шевель! — восклицает Макс ещё раз, глядя, как тот озадаченно вытаскивает наушники. — Я Макс. Макс Заяц, помнишь? Макс нелепо, как большая собака задней лапой, отряхивает макушку от нескольких крупных капель. И видит лёгкую улыбку на шевелевском лице. — О-о-о, правда! Помню, конечно, — и протягивает руку для рукопожатия. Как кажется Максу, совершенно машинально. Макс жмёт её, почему-то отмечая, что они друг друга не касались и не видели… лет десять? Шевелев изменился настолько сильно, что Макс сначала теряется, улавливая взглядом внешнее преображение и не зная, за что конкретно зацепиться. Сильнее всего, конечно, Макса потрясает то, что хрупкий мальчик Серёжа начал качаться — причём, основательно, и особенно отчётливо это заметно по широкой, даже мощной груди и раздавшимся рукам. Удивительно, как… ему это идёт. Вызывает неподдельный, совершенно детский интерес, подерись они сейчас, кто бы выиграл? Накаченность, понятное дело, ещё ничего не говорит об умении вести бой, но с большей силой и шансов, само собой, больше — а на вскидку возможности у них теперь примерно равные. Поймав себя на такой абсурдной мысли, Макс криво ухмыляется. Тем не менее, ответ на внезапный вопрос его всё ещё интригует, равно как и реальная сила его старого знакомого. Макс, ей-богу, с любопытством ткнул бы пальцем в его бицепс, если бы они были знакомы чуть лучше и виделись не так давно. Сейчас же он с явным сожалением вынужден ограничиться удивлённым взглядом. О прежнем Серёже, правда, напоминают огромные ясные глаза, выдающие недоумение и любознательность, и смешная чёлка, зачёсанная набок. Ноги, запрятанные за немыслимыми штанами со множеством карманов, однако, тоже почему-то сохраняют впечатление тех хрупких и тонких, что Макс видел лет десять назад в летнем дворе, но это лишь усиливает впечатление, что Шевелев и тот, и не тот одновременно. Он, как бы смешно это ни звучало, расцвёл, что ли? Годы определённо пошли ему на пользу — он взял самое лучшее из того, что сопровождало его в детстве, и, видимо, поработал над тем, что его не устраивало. И получилось… да красиво получилось, какой смысл скрывать? Макс, переставая рассматривать Шевелева фрагментарно, выносит вердикт по общей картинке. Интересно, а в душе он всё тот же? Если, конечно, Макс действительно хоть когда-то знал, что у него в душе. Совершенно неожиданно для себя Заяц понимает, что это не так — он руководствовался лишь собственными поверхностными выводами, которые не обязательно могли быть правдой, только он никогда об этом не задумывался, а значит… мог ошибаться? Макс вглядывается в светло-карие при неярком свете глаза Шевелева. На самом деле, было бы хорошо узнать о нём больше. Подумав об этом, Макс замечает, что палит уже слишком долго и совершенно не вежливо — но он не привык останавливать себя в подобных ситуациях, а потому попадает в них с завидной регулярностью. Шевелев, конечно, не дурак, и с минуту молчаливо наблюдает за тем, как его разглядывают — и даже сам разглядывает в ответ, может быть даже, с не меньшим интересом — но решив, что пауза затянулась чрезмерно, всё-таки спрашивает: — Какими судьбами в столице? Он улыбается дружелюбнее — на щеках появляются глубокие ямочки. Образ из детства царапает память. — А вот… переехал. Тусуемся здесь с Горохом, пытаемся свести концы с концами. — Макс сам слегка улыбается в ответ. — Ты тоже остался тут после универа? — Да уж, решил искать лучшую жизнь. Пока в процессе — она умеет хорошо прятаться. Макс коротко усмехается, пожалуй, даже на каком-то уровне не веря, что ему отвечают так, словно действительно рады. Дождь усиливается — капли попадают за шиворот. Шуршат колёсами и сигналят машины. Пешеходы обходят их с обеих сторон — здоровых и застывших посреди тротуара. Макс столбенеет на секунду-другую, чувствуя себя так, как обычно бывает перед очень странным импульсивным решением. Шевелев слегка склоняет голову набок, пытливо разглядывая его в ответ. — Слушай, я… я хотел бы поговорить, но тут что-то не очень располагает обстановка. Здоровая капля приземляется Максу прямо на нос, и он рефлекторно морщится, трясёт головой. Шевелев почему-то тихо смеётся — видимо, со стороны это смотрится забавно. И Макс, достаточно оборзев, продолжает: — Может быть, мы пересечёмся на днях? Выпьем, потрещим. Я знаю хорошее место неподалёку. Если хочешь. Это «если хочешь» звучит тише. Макс не то чтобы особенно вежливый, он нечасто отвешивает такие реверансы — но здесь ему вдруг хочется, чтобы это «если хочешь» вообще нельзя было расслышать. Потому что, так-то, у Шевелева вряд ли есть хоть какие-то основания хотеть. Во всяком случае, адекватные, а не просто по приколу, явно отсутствуют. А Шевелев, вроде, никогда не был приколистом. — Да, конечно, давай. Заяц аж хмурится от недоумения. Или был? Он не переспрашивает, только чтобы не казаться маразматиком. Затем, стараясь скрыть удивление, шарит по карманам в поисках телефона, чуть не роняет его из рук, матерится, старается разблокировать — на экран приземляется крупная капля — и ещё раз матерится. Шевелев наблюдает за его действиями с молчаливой усмешкой. — Диктуй номер. И Макс правда вбивает номер, попутно надеясь, что это всё-таки реальный шевелевский телефон, а не номер каких-нибудь микрозаймов — хотя вышло бы забавно. Обидно, конечно, тоже, но больше забавно. Макс сохраняет контакт, как трофей, и обещает списаться в ближайшее время. Дождь превращается в ливень. — Был рад увидеться, — бросает ему Шевелев, и Макс опять улыбается, хлопнув его по плечу напоследок и успевая заметить, как шевелевский капюшон темнеет от воды. Они разбегаются, как дворовые коты, которых окатили ведром воды из окна, но Макс, перепрыгнув пару луж и направляясь к метро, всё равно успевает оглянуться назад — зачем-то, просто на всякий случай — и в последний раз цепляется взглядом за знакомую спину в жёлтой худи.***
Рядом с тобой всё смотрится прежним — чистым и свежим. Вот моё солнце! Это навечно, вот — моя нежность.
Серёжа не знает, чего ему ждать от этой встречи. Когда он увидел Зайца, внутри всё ёкнуло и перевернулось, словно прошлое постучало ему куда-то в район солнечного сплетения и потребовало открывать. Мол, заказывали море потрёпанных воспоминаний? Нет? Не волнует, здесь написано ваше имя — получите и распишитесь. Чем ближе становится час встречи, тем сильнее Серёжу потряхивает от волнения, словно происходящее имеет большое значение и накладывает на него ответственность, а сам Серёжа не знает почему. Как ни странно, но Заяц приходит к месту встречи раньше (а Серёжа был уверен, что тот опоздает) — Серёжа замечает его издалека. Заяц выглядит нарочито позитивно. Он светит лёгкой улыбкой, крепко жмёт руку и в целом ведёт себя так, словно эта встреча для него действительно важна. Для Серёжи такое предположение является откровением, а потому он позволяет событиям развиваться так, как тем положено. В конце концов, надо очень постараться, чтобы сделать их взаимоотношения хуже — а ощущение, что Серёжа ничем не рискует, почему-то фигурально развязывает ему руки. Это странно, но с годами внешний вид Зайца будто стал мягче: волосы активно кудрявились, а былая натренированная жилистость сменилась… статностью, что ли. Удивительно, но Заяц, для своих, в общем, внушительных габаритов, стал обладать каким-то неуловимым изяществом, которого в подростковом возрасте за ним не наблюдалось. Как будто его природную резкость немного замедлили, а возникшая плавность пошла ему только на пользу. Это интересное ощущение: словно его конечности всё ещё готовы набить тебе табло, но по смягчившемуся взгляду ясно, что он этого не сделает. Они не сговариваясь садятся на диван в самый дальний угол, чтобы быть подальше от чужих глаз. Бар самый обычный: здесь тепло, достаточно темно, тесно и уютно. Свет мягкий и слабый: его разливают жёлто-оранжевые лампочки над барной стойкой и под потолком. Пахнет маслом из фритюра, цитрусовыми и — от группки молодёжи за столом в центре зала — приторно-сладким дымом электронок. Принимается решение брать шоты. Серёжа, конечно, относится к идее выпивки с — фактически — плохо знакомым человеком с сомнением, но ему кажется, что завязать диалог в подобной обстановке будет проще всего. А потому он принимает правила игры, обещая себе не напиваться. Правда, судя по количеству заказанных Зайцем шотов, тот таких обещаний себе не давал. — Я уже отчаялся увидеть здесь какое-то знакомое лицо. Кроме Гороха, естественно. Это, конечно, круто, что среда полностью меняется, много новых знакомств и всё это… Но давит. Вроде, не один месяц уже прошёл, а всё равно тяжко. Речь у Макса становится такой быстрой, что Серёжа сначала не успевает за ним. Заяц не тараторит, но всё равно неясно, как он умудряется так прыгать от слова к слову и не сбиваться, хотя по голосу слышно, что сбиться он вот-вот должен. Серёжа мысленно шутит, что, наверное, Заяц говорит быстро, чтобы не устать от собственного монолога: если бы он растягивал слова, он бы наверняка переключился на что-то поинтереснее. — Я до сих пор не могу освоиться, хотя за столько лет должен был уже, — признаётся Серёжа, и он фактически не врёт: чувство внутренней пустоты, впервые посетившее его в день отъезда, преследовало его здесь, хоть он почти никогда себе в этом не сознавался. Заяц пытливо смотрит на него, чуть наклонив голову вбок. — Я так-то понимаю, что моё приглашение тебе, наверное, показалось тупой идеей. Мы же близко не общались, поэтому я для тебя какой-то хуй с горы. Но поговорить захотелось. Серёжа удивлённо молчит. Им ещё даже не принесли выпивку, а Заяц своей прямолинейностью уже умудрился загнать его в тупик. Может быть, приглушённый свет, создающий доверительную атмосферу в баре, развязывает ему язык? Почему-то Серёжу это… трогает. Дезориентирует, правда, тоже, потому что он не привык к тому, чтобы люди прямо и бесхитростно высказывали то, что у них на уме, но трогает больше. — Я понимаю, правда. Мне тоже здесь бывает трудно. Иногда хочется откатиться домой. Во всех смыслах. Откровенность за откровенность. От сказанных слов на языке горчит. Хочется откатиться домой — и оба цепляются за то, что хоть как-то напоминает о доме. Даже если это не самые лучшие воспоминания. Когда за стол приносят порции шотов и закуску, разговор скатывается в шаблонное русло обсуждения сферы трудовой деятельности. Серёже гордиться особо нечем — он бы предпочёл вычеркнуть эту тему из перечня обязательных с тех самых пор, как понял, что сомневается в правильности выбранного в вузе направления. Ничего, кроме колкой внутренней неудовлетворённости, её обсуждение не приносит. Но Макс умеет удивлять, рассказывая о себе. — Ты что, действительно занимаешься стендапом, да? Это круто. Кажется, Серёжа не очень хорошо контролирует искреннее удивление и тут же упрекает себя за невежество. Но Макс Заяц — комик? Это звучит одновременно и органично, и совершенно непривычно. Серёжа абсолютно точно не мог бы представить для него такой судьбы, хотя судьба эта самому Серёже, если честно, нравилась — если она, конечно, счастливая. Правда, заработать на шутках, в представлении Серёжи, сложно — и не то чтобы он не пытался. Заяц многозначительно фыркает, опрокидывая шот. Серёжа зеркалит его, стараясь одновременно распробовать алкоголь и спрятать неловкость. — Завод подошёл бы мне больше, да? Вопрос звучит не грубо или резко, но Серёже всё равно становится стыдно. Как будто Макс считает, что воспринимается как быдло. Естественно, это бьёт по чувству вины. — Если честно, то нет. Просто это неожиданно. Согласись, не самый типичный выбор профессии. С тобой вяжется интересно… во всяком случае с таким, каким я тебя помню. — Я был засранцем? — усмехнувшись, спрашивает Заяц, и не совсем понятно, стыдится он этого или наоборот гордится. Серёжа пожимает плечами: — В какие-то моменты да, в какие-то — не особенно. Ты, конечно, к этому стремился, но в большинстве случаев у тебя не получалось. — Я даже в том, чтобы стать засранцем, оказался неудачником, — бурчит Заяц себе под нос, опрокидывает шот, морщится, и, повысив голос, уточняет: — Ты меня не ненавидел, хочешь сказать? Серёжа насмешливо фыркает: — Очень много чести, Заяц. Наверное, я просто тебя не понимал. Только в детстве всё воспринимается категорично, а потом постепенно доходит, что люди разные, но это не значит, что они плохие. Заяц хмурится. — А ведь мне как раз этого и не хотелось… чтоб тебе было всё равно. Я бы предпочёл бесить тебя, если уж не получилось закорешиться. Что-то чиркает по восприятию, как будто Заяц поднёс к нему спичку, и Серёжа, откинув голову на спинку дивана и с озорным любопытством глядя на Зайца снизу вверх, спрашивает: — А ты считаешь, ты пытался закорешиться? Заяц внимательно и долго на него смотрит, скользя взглядом по лицу — и взгляд этот странный, Серёжа не может его прочитать, но от него где-то по загривку бегут мурашки. — А разве нет? Серёжа задумывается, припоминая события былых лет, и не может сдержаться от ехидства: — Погоди, ты думал, что предложить набить мне морду — перспективно хороший способ завязать знакомство? Заяц молча жуёт дольку апельсина. Лицо у него при этом недоумевающее. Серёжа тихо смеётся: — Реально? Макс, мы что, кенгуру? Хотя даже у них это, вроде, не дружественный жест. — В деревне драка дружбе не мешает. В колледже, в общем, тоже. — Надеюсь, хотя бы не во время пар. Хотя нет — хотя бы не с преподавателем. — Какая ты сволочь, Шевелев, — возмущается Заяц, но видно, что лыбится. — Или ты считаешь, во время зачёта пару раз треснуть всё-таки нужно? Один раз — чтоб в зачётку поставил, второй — в ведомость? — Я тебя сейчас тресну. Появляется неконтролируемое желание застебать его до смерти — теперь, когда Серёжа выясняет, что Заяц, оказывается, никогда не воспринимал ту драку как попытку повоевать за место под солнцем и показать, кто главный, настроение почему-то скачет наверх. — О-о-о, это мы уже проходили. Заяц опрокидывает ещё один шот. — Мы? — переспрашивает он, занюхивая лимоном. Серёжа, глядя на его пьянство со стороны, горячо кивает. — Мы. Я и мои душевные раны, нанесённые таким знакомством. — Считаю, что меня твоё поведение оскорбило больше. — Ах извините! Не соблюдал всех правил этикета глухой подворотни. Или это что-то из христианства? Надо было подставить правую щёку? Серёжа со мстительным удовольствием следит за тем, как Заяц смеётся. — Откуда что взялось, блин, ты всегда казался таким молчаливым. — А ты знаешь, что нужно делать, когда кажется? — Купить тест на беременность? — огрызается Заяц. Теперь уже они ржут вместе — долго, надсадно, так, что Заяц тычется Серёже макушкой куда-то в район плеча. Становится как-то действительно… хорошо. В приступе смеха Заяц бьёт ногой по столу, отчего шоты подрагивают — и с пьяноватым любопытством смотрит, как раскачивается в них алкоголь. Заяц производит впечатление стихийного неуправляемого бардака — и это так… стабильно, что Серёже хочется улыбнуться. В самом деле, при близком рассмотрении он такой же дурак, каким кажется издалека — и в этом есть своеобразная трогательность. И, конечно, следя за ним сейчас, Серёжа видит, как тот повзрослел — основательно так возмужал, но озорная дурашливость, собиравшая вокруг него детей, никуда не делась. Серёжа сам не ожидал, что его это обрадует: в подростковом возрасте, видя Зайца в толпе туповатых сверстников, Серёжа опасался, что она исчезла навсегда. Дальше диалог льётся совсем плавно. Они пьют, смеются, делятся воспоминаниями. Серёжа мысленно отмечает, что такого не ожидал: он думал, что, придя на встречу, быстро устанет от общества Зайца и будет вынужден кое-как вытерпеть этот вечер до конца — а теперь ему неожиданно не хочется, чтобы он кончался. Несмотря на то что ему было действительно интересно попробовать, он не возлагал на общение надежд. Оказалось, что Серёжа просчитался — и он был бы рад всегда так приятно ошибаться. Они вспоминают двор и всё, что их связывало, перебирают общих знакомых и места, хотя, в сущности, каждый рассказывает свою историю. Просто — так уж вышло — истории эти разворачивались в одних и тех же декорациях. Что удивительно, непосредственно общие моменты не затёрлись в памяти ни одного из них, но таких моментов относительно всего остального было мало. Единственное, о чём Серёжа совсем умолчал — это о том, что видел Зайца до официального недознакомства тогда, с балкона, и очень хотел подружиться. А отсюда, конечно, умолчал и о своём интересе, который Заяц вызывал изначально и который так стремительно сошёл на нет с последующими событиями. Он… сошёл же? Серёжа качает головой, с удивлением осознавая, что не знает: так или иначе Заяц присутствовал в его картине мира с самой первой не-встречи и вплоть до отъезда в универ — только это присутствие не всегда вызывало положительные эмоции. От выпитого становится сначала теплее, потом — жарче, и Серёжа в какой-то момент понимает, что выпил достаточно, а Макс — и того больше. Такое впечатление создаётся, когда экспрессивность диалога начинает постепенно утихать. Внезапно Заяц становится более понурым и, нахмурившись, отмечает: — Знаешь, я никогда не замечал, что это настолько паскудно: постоянно думать, как много ты бы мог отдать — лишь бы вернуться в приятный период жизни. Я имею в виду… вот так обсуждать прошлое, не имея ничего сейчас — это же жалко, Серый, согласись. Серёжа задумывается, понимая, к чему клонит Заяц, и на душе становится гадко. Если так подумать, то они словно вырываются из сцены фильма или книжного эпизода, где два персонажа, знакомых ранее, обсуждают общее прошлое, но на самом деле их больше ничего не связывает — и общение получается косным и пустым, несмотря на приятный привкус ностальгии. Подобные вечера воспоминаний с некогда близкими никогда и ни к чему не ведут, они нужны только для мимолётных, греющих душу, но хрупких воспоминаний — потому что те люди остались там, в далёком прошлом, как и то, что их связывало. Теперь, в настоящих реалиях, этой связи больше нет. Переживать её утрату тяжело. — Только если не видишь будущего. Но с Максом почему-то не так: да, у них определённо есть точки соприкосновения в прошлом, которые занятно упомянуть и проследить, но этого словно… мало? Недостаточно, чтобы считать, что всё, что было в прошлом, там и осталось? Потому что в прошлом были один Макс Заяц и один Серёжа Шевелев, изредка пересекающиеся во дворе — у них слишком мало воспоминаний на двоих, чтобы резко исчерпать себя для собеседника. Каждый из них успел прожить отдельную жизнь в то время — и продолжает жить её и сейчас. И Серёжа ловит себя на том, что ему, в сущности, не менее интересно и не более зазорно узнавать, что с Максом случилось после его отъезда и что, в общем-то, с ним происходит сейчас. Он не ограничивается беззаботным прошлым. Макс хмелеет сильнее, чем Серёжа предполагал в ходе общения — а может, на нём сказались усталость и то, что пить он начал на голодный желудок. И всё-таки в определённый момент, когда время близится к одиннадцати, Заяц начинает ярко выраженно клевать носом. — Макс, может, вызовем такси? Поздно уже, а завтра рабочий день. Заяц смотрит на него расфокусированным взглядом и медленно кивает, называя адрес. Серёжа, сидящий боком, достаёт из кармана телефон и, сощурившись от яркого света экрана, залезает в приложение, чтобы вызвать машину. Он уже вбивает необходимые параметры, как вдруг, совершенно неожиданно, Заяц обнимает его со спины, перехватив руками поперёк груди и уткнувшись головой куда-то между лопаток. Серёжа замирает от изумления. Он хочет одёрнуть Макса, а потом — смягчившись, конечно, когда тот отстранится — перевести всё в шутку, но почему-то замечание застревает у него в горле. И Серёжа молчит, еле дыша, и сидит неподвижно, хотя уже несколько раз мог бы вырваться. Сам не понимая зачем, Серёжа на несколько секунд закрывает глаза, чувствуя странный уют и тепло: словно его, сидящего на скамейке во дворе, согревает тёплое июньское вечернее солнце. Макс… генерирует это ощущение: словно ничего не произошло с того момента, не было этих лет и всё по-прежнему в совершенном порядке и спокойствии. Чувствительность Серёжи неожиданно обостряется до небывалых величин: он чувствует себя простреленным, задыхающимся каждый день, одиноким и неприкаянным, ищущим уверенности и покоя — но тщетно, потому что постоянно ищет не то и не там. И только сейчас, в объятьях пьяненького, смутно знакомого по-настоящему парня, который когда-то заглядывал к ним во двор, он понимает, что эту дыру, о наличии которой он даже не подозревал, можно залатать. Её можно буквально зажать на его груди, чтоб оттуда не хлестали одиночество и пустота. Они сейчас бьются куда-то в максовы горячие ладони и растворяются, не сумев сломить его лениво-непоседливого сопротивления. И кажется, что только сейчас Серёжа толком понимает, кто такой Макс Заяц. Не неуправляемый агрессивный тинейджер, не тупенький мальчик-показушник, не отбитый сорвиголова. Макс Заяц — это такая поехавшая сумасшедшинка, вечно детское легкомыслие, что-то очень незамутнённое. Импульсивно-настоящее. Живое. Он может настучать тебе в бубен, а через минуту полезет обниматься — и то, и то будет искренне. Он вечный ребёнок в теле взрослого. И почему-то Серёжа себя ощущает если не грешником, то, по крайней мере, потасканным, изъеденным жизнью человеком, который рядом с Зайцем вдруг вспоминает, как это — видеть в мире что-то наивно-хорошее. Как это — отпускать себя и не думать о том, как и что выглядит, кто и что скажет. Он так рано отучил себя это делать, чтобы… сейчас по-доброму восторгаться тем, кто не разучился. Серёжа надеется, что Макс никогда не разучится. Заяц восхищает тем, что он не был идеальным — у него просто нет такой задачи. Он — раздолбай. Но оказывается, Серёжа раздолбаев недооценивал. Сам он никогда не крал яблок из соседнего огорода, не учился в колледже и не ввязывался в крупные драки. Не лез к девочкам и не тусовался в больших компаниях. Он не лажал так, чтоб сводило от себя зубы. Серёжа никогда не был образцово-показательным — нет, он прогуливал, забивал, ругался, врал и не всегда поступал по совести. Ему тоже было лень, ему тоже становилось всё равно. Но он слишком часто отказывался от чего-то просто потому, что боялся попасть в дурацкое положение, а Зайцу так было нормально. И даже если он позорился — всё равно. Даже если его ставили в пример того, как не надо — Заяц в ответ ставил своё любопытство выше представлений об идеальном себе. И сейчас ему не стыдно, будучи выпившим, обнимать Серёжу со спины — и сам Серёжа впервые понимает, как это может работать: когда ты не жрёшь сам себя, возможно, и никто извне тебя не сожрёт. Поэтому он не отталкивает Макса, не думает о том, как они выглядят со стороны, он просто… существует в этом моменте. Через пару минут таксист находится, и Серёжа, чувствуя странное недовольство, всё-таки расталкивает Макса. Тот отстраняется, но извинений не приносит — и это одновременно правильно и странно, потому что Серёжа, окажись он в подобной ситуации, извинялся бы страшно. Макс не кажется смущённым — только уставшим. Пока они ждут машину, почти не говорят — но молчание не гнетущее. Ещё через пятнадцать минут они заваливаются в такси. Заяц и здесь потихоньку начинает дремать, уткнувшись Серёже в плечо и совсем незаметно — когда только успел? — обвив его локоть своими цепкими руками. Крупные дождевые капли, пронзаемые светом светофоров и фонарей, рассекают стекло. Негромко играет музыка. Пахнет свежестью — из чуть приоткрытого окна водителя, и ароматизатором — от видавшей виды ёлочки, болтающейся под зеркалом заднего вида. Серёжа смотрит в окно, прислушиваясь к мерному дыханию Зайца и к тому, как его собственные вдохи и выдохи вплетаются в заячьи. Получается занятное звуковое полотно, которое для Серёжи почему-то не перебивается музыкой в салоне. Заяц пьян не до беспамятства или дебоширства — он пьян до усталости, и в этом есть что-то забавно-возрастное, тихое, но, вместе с тем, вызывающее сожаление. Серёжа выдавливает из себя смешанную, необъяснимую улыбку — потому что это так, как бывает в жизни: не чрезмерно, не остросюжетно, не крышесносно. Просто как-то незаметно, двадцать пятым кадром, не слишком ярко, а так, растушёванно, почти даже мимолётно — так, что никогда не успеваешь сориентироваться, чтобы в моменте поступить правильно и, как герой фильма, выжать из происходящего всё. Серёжа, пусть и выпивший меньше, и сам ощущает острое желание заснуть так, убаюканным дождём, бесшумным ходом машины и Зайцем под боком. Но не может, напоминая себе, что все приключения заканчиваются — и сегодняшнее не является исключением. Внезапно к горлу подкатывает малодушное желание избавиться от ощущения скоротечности момента и собственной безинициативности хотя бы сейчас, сжать руку Зайца в ответ или положить свою голову на его, помножив тепло, и ни о чём не думать — но не выходит. И сейчас он, практически признавшись себе в том, что ему хорошо, уже ощущает острую тоску от того, что ему вот-вот предстоит потерять и забыть это редкое чувство спокойствия. Макс исчезнет, как исчезает всё, что завязывается на далёких воспоминаниях: у него своя жизнь, и теперь, когда его любопытство удовлетворено, Заяц может к ней вернуться, какой бы проблемной она ни была. А Серёжа, в свою очередь, вернётся к своей. И так и должно быть, но… Макс оказался гораздо лучше, чем Серёжа мог себе представить за все годы непонимания, что пролегли между ними. Это кажется абсурдным: они столько лет проходили друг к другу по касательной — а сейчас почему-то пересеклись адекватно. И никто никому не хочет набить морду, и никто не делит территорию и сферы влияния, и никто не прогнулся под общественное мнение, стремясь стать частью компании, или, напротив, не закрылся на семь засовов, не желая подпускать к себе. Между ними нет никаких объективных обстоятельств, мешавших бы им… сойтись по-человечески. Так, как Серёжа хотел, будучи совсем маленьким и впервые увидев Зайца с балкона. Но время для этого… оно как будто безвозвратно ушло, разве нет? Серёже бы просто хотелось попасть в мир, где ему больше не нужно себя одёргивать и останавливать. Где ничего из того, что ему приятно и нравится, не исчезнет в следующий же момент, если он позволит себе проявить к этому столько внимания и искренних эмоций, сколько он хочет. Где он сможет показать и отдать всё, а не в том количестве, какое сам для себя отмеряет вежливым и достаточным, чтобы не выглядеть навязчивым дураком и не думать, что уже слишком поздно, чтобы наконец сделать что-то важное. Однако то, что сейчас происходит — данность. Серёжа смотрит на сцепленные руки на своём локте и с каким-то иррациональным стыдом признаёт, что не хочет, чтобы они разжимались. Это факт. Ему нужно это осознать. Надо же, оказывается, он практически сдался и раскис, ощущая всю глубину личного одиночества в незнакомых местах и среди людей, так и не ставших родными, следовало ему лишь чуть-чуть подумать о том, что это одиночество возможно прервать. Возможно даже, что ему необходимо наконец это сделать. Можно же просто написать Максу как-нибудь ещё, куда-то позвать, а если сольётся — ну… будет обидно, но не так, наверное, как если он просто упустит его в очередной раз. И теперь уже — только по своей вине. Наутро Серёжа залетает в чат с Зайцем сразу, как только открывает глаза — как ни странно, но впервые за долгое время раньше будильника. Он отправляет сообщение с невинным «Ты там живой?» и, неожиданно улыбнувшись, решительно встаёт с кровати.***
— Он ужасно смешной. Нам нужно пофристайлить всем вместе, — горячо заверяет Гороха Заяц, а тот задумчиво ерошит волосы. — Могу поспорить, будет прикольно. Они сидят на съёмной квартире, времени — двенадцатый час, вид у Гороха уставший и недоверчивый, но он всё-таки слушает Макса, потому что знает: тому как что зазудит — он не успокоится. — Думал ли я, что ты мне будешь так Шевелева рекламировать? — удивлённо качает головой Горох. Заяц нетерпеливо топочет ногой, ухмыльнувшись. Нога бьёт по ножке стола, стол трясётся, в кружках дрожит остывший чай. Горох безнадёжно вздыхает. — Я сам, если честно, в шоке. Он просто импровизирует пипец. У него как будто на всё шутка есть. Макс видится с Серёжей нечасто — или просто не так часто, как ему хотелось бы. Но каждый раз после совместных посиделок и разгонов чего угодно на него нападает неконтролируемое желание что-то сделать: от примитивного — написать ещё несколько шуток в пока что сырой стендап, до совершенно грандиозного — перевернуть жанр с ног на голову и создать что-то своё. Он не осознаёт, каким образом случилось так, что теперь с Шевелем общаться настолько легко, что буквально не хочется прекращать. Но иногда Макс пялит на переписку в телеге или ВК, ища повод, чтобы что-то вкинуть, а в результате разумного повода не находит и пишет просто так с любой ересью. Заяц не уверен, что адекватные пацаны так поступают. Так просто не принято — растягивать переписки в бесконечность, как флиртующие школьники. Куда-то постоянно звать тоже не принято — это странно, так, опять же, никто без подвоха не делает. Это не просто бахнуть пива раз в месяц, потому что хочется пить, а не с кем. Это что-то другое. Детство кончилось, а вместе с ним кончилось и время, когда ты можешь звать кого угодно и куда угодно, просто потому что тебе скучно. Правда — и Максу это как-то изощрённо-смешно — они с Серёжей и в детстве так не могли. Во взрослой же жизни всё кажется ещё более странным и запутанным. А вот если бы… если бы, предположим, можно было совместить своё желание сделать что-то крутое в юморе и сконнектиться при этом с Серёжей… получилось бы совместить приятное с полезным. И в результате Макс почему-то легкомысленно уверен: не может выйти ничего плохого, если ему будет настолько нравиться процесс. А ему точно будет нравиться, потому что… С самим Шевелем они обсуждали это разве что мельком — мол, было бы хорошо вместе поюморить целенаправленно, а не стихийно, как выходит в обычном общении. Горох отхлёбывает чай из кружки, пожимает плечами и всё-таки отвечает: — Давай попробуем, почему нет. Зови. — Класс! — довольно восклицает Макс и лыбится. — Прикинь, как забацаем сейчас крутую тему, как влетим с ней на телек… Макс, конечно, говорит на манер Мюнхгаузена, потому что ему приятно думать об этом как о забавной мечте, но Горох перебивает его, протестующе вскинув руки, как будто воспринимает серьёзно. — Э-э-э, не, какой мне телек, ты вообще меня видел сейчас? Макс возмущённо хмурится. Он знает, к чему Горох начнёт клонить, но Заяц, даже не вкладывавший подобных смыслов в свои слова, уже противится новой волне загонов, а потому, бычась, вскидывается: — Видел. И что не так? Не похоже, чтобы Горох хотел это обсуждать, но он уже начал — а Макс уже завёлся. Поэтому ему ничего не остаётся, кроме как коротко ответить: — Да ничего, с такой тушей только на телек. Сразу отсеят за немедийность. — Дурак, что ли, совсем? — Макс аж толкает его в плечо, не скрывая раздражения. — А ничего, что ты уже ходил? От недоумения он даже забывает, о чём говорил изначально. Самоупрёки Гороха по поводу внешности и веса всегда отзываются в нём противным грызущим червяком. Максу нормально, когда это шутки — но в данном случае шутки настолько легко вплетаются для Гороха в больную тему, что даже их слушать неприятно. Что уж говорить о случаях, когда он преподносит это без тени иронии? — Я тогда был малость постройнее, если ты не замечал, — фыркает Горох. — Сейчас я бабушкин перемасленный пирожок с картошкой. Последний с противня. — Ты и есть противень, — раздосадованно бубнит Макс. Ему становится некомфортно, и он чувствует себя, словно ребёнок, мама которого начала говорить, что она старая и некрасивая. Бредовая, конечно, аналогия, но почему-то это воспринимается именно так — до обидного несправедливо. Особенно если учесть, что поперёк ничего толком и не скажешь, ведь тебе всё равно не поверят. Горох на него смотрит, смягчившись, и улыбается. — Ну ладно, если нас с руками оторвут, я, может, передумаю. А может, я к тому моменту вообще буду выглядеть, как Ален Делон. Макс ещё несколько секунд хмурится, а потом всё-таки оттаивает. — У импровизации, конечно, есть как минимум один большой плюс — не нужно писать заранее шутки. Я как раз почти не могу себя заставить. Открыл ноутбук, написал одну, стёр, закрыл ноутбук. А тут — вообще не надо этого. Горох слабо улыбается. — Ой, Макс, никогда не слышал лени такого креативного оправдания. Так послушать — реально словно под тебя жанр. Макс, делая невозмутимый вид, думает, что, наверное, в этом и состоит их с Горохом главное отличие: Горох подходит к написанию материала максимально серьёзно. Он, конечно, тоже отвлекается или ленится, но как-то берёт себя в руки и может основательно покорпеть, когда ему это действительно нужно. Подход у него… более глубокий, наверное. Сам Макс — это перекати-поле с постоянным расконцентратом внимания. И если бы он задался целью попинать себя, то легко бы нашёл, за что. Благо, такие мысли приходят ему в голову нечасто, и он почти научился принимать это как часть себя и даже гордо нести. Может, если он сам будет показывать, что это нормально, и все остальные не вздумают его таким попрекать. Макс испытующе смотрит на дно кружки, где причудливо осели чаинки. — Короче, тогда я зову его к нам на выходных, что думаешь? Горох пожимает плечами. — Мы ничем не рискуем.***
Серёже двадцать семь, когда они начинают репетировать: тренируются каждый свободный вечер, каждые выходные — и это тяжело, особенно если учесть, что работать по-прежнему нужно, а съёмное жильё само себя не оплатит. Они учатся не просто смеяться друг над другом, нет — они хотят слышать по-настоящему: наблюдать, пристреливаться к тому, кто и что умеет, у кого что получается лучше, а над чем нужно поработать, кого и где нужно страховать. Может быть, это гораздо сложнее, чем просто быть смешным, потому что быть смешным одному в данном случае не имеет никакого смысла. Серёже кажется, что никто из них не ломается из-за усталости и внутреннего нервяка просто чудом — в первую очередь потому, что каждый действительно горит идеей. Их должно быть четверо, и Серёжа убеждён в четвёртой кандидатуре уже со второй репетиции. Он доходчиво объясняет это Максу — и не раз акцентирует внимание на том, почему никто другой не займёт это место удачнее — а тот, как оказывается, достаточно гибкий в том, что касается уступок: он соглашается сразу и включает в обсуждение Гороха. В следующий раз Серёжа притаскивает с собой Артёма. Тот, кажется, даже не смог выбрать, чему изумиться сильнее — с кем Серёжа сошёлся спустя столько лет или чем они собираются заниматься. Потому Гаус справедливо решает офигевать со всего. Артём, подвижно-лёгкий, эрудированный и как-то по-своему душно-остроумный, дополняет их, как недостающее звено. Его чистоплюйские, а иногда откровенно зазнайские повадки рождают огромную почву для шуток, и Серёжа, зная, что ему ничего за это не будет, бессовестно этим пользуется. Остальные подхватывают тоже. Интересно, что теперь у них будто срывает предохранители: если в детстве они дичились и почти не взаимодействовали, а шутки легко было воспринять на свой счёт как оскорбление, то теперь они могут обшутить что угодно, зная, что это приветствуется. Ощущение, честно говоря, удивительное. Заяц даже как-то говорит Артёму: — Я, блин, почему-то внутренне жду, что ты после таких слов отсядешь на соседнюю скамейку и скажешь, что я тупой дебил. Гаус лишь привычно закидывает ногу на ногу и смеётся. Находить что-то уморительное в самых мелких деталях, привычках, чертах, присущих другому человеку, приравнивается в данном случае к искусству. Вообще, каждый из них — чёртово непаханое поле для смеха. И Серёжа понимает это достаточно чётко: даже если они выпадут из рамок истории, которую разыгрывают, они, как бы это наивно ни звучало, всегда есть друг у друга. А если ты находишь человека, стоящего напротив, забавным, ты так просто не исчерпаешься в остроумии. Поэтому Серёжа хочет, чтобы они в первую очередь уделяли внимание друг другу, а потом уже — играм, которые пробуют. Невозможно играть в команде без понимания, что такое команда. Однажды, глядя на то, как они сидят вчетвером на кухне и разгоняют очередную историю, на Серёжу накатывает. На пару минут ему кажется, что он вновь видит тех мальчишек, с которыми остался на солнцекараул. Он наблюдает их прежние улыбки, прежние лукаво-горящие глаза, лёгкую наивность в каждом или даже слышит, как срываются ещё ломающиеся, а потому такие смешные, голоса. Вспоминает крупную, долго не стриженную головешку Гауса, с дельным видом рассказывающего про «Бежин луг» и мухлюющего в карты, сонное, добродушное лицо Гороха, со спокойной, разморенной улыбкой наблюдающего за ходом игры. Даже себя вспоминает — мелкого, худого до нелепости, с гитарой наперевес. И Макса, который всё затеял. Он привёз этот кошмар из деревни и, видимо, был свято уверен, что солнце будет играть именно с ним. Возможно, он тоже считал себя одним из солнечных зайчиков. Серёжа представляет его довольное лицо, подставленное рассветным лучам — расслабленное, мечтательно-счастливое и свободное. Серёжа помнит улыбку на его губах и то, как ветер гулял по чуть кудрявой голове. Помнит жёлто-оранжевый свет, запутавшийся в его волосах и мягко падающий на ресницы. Серёжа тогда, вроде бы, даже на солнце так не глазел. Это всё те же мальчишки — только полжизни спустя. Серёжа старается сделать вид, что его не потряхивает от этой мысли, но получается из рук вон плохо. Он вглядывается в до боли знакомые глаза каждого и видит в них прежний свет. И что-то смутно знакомое, затёртое в глубине души — это манящее, тянущее ощущение дома — просыпается в его сердце. Оказывается, когда они вместе, дом рядом всегда. Как-то Серёжа сидит на диване перед ноутом, задумчиво глядя в документ со сценарием. Мысли лезут в голову неохотно — он сильно устал и, по-хорошему, предпочёл бы захлопнуть крышку ноутбука и ни о чём не думать весь оставшийся вечер. Макс заходит в комнату, валится на диван, закидывая ноги на стол, и одним глазом поглядывает в шевелевский ноут. Серёжа мысленно улыбается его пофигистичной вальяжности. Сам Серёжа чёрта с два бы когда-то закинул ноги на стол не ради шутки или передразнивания — а для Зайца это часть образа. Ему это неимоверно идёт. Ему нравится, что Заяц, не изменяя себе, просто проматывает огромный клубок сомнений между тем, чтобы что-то захотеть, и тем, чтобы что-то сказать или сделать, в то время как у Серёжи в голове такой клубок крутится перманентно. Оттого Макс хоть и творит больше необъяснимой фигни, но при этом производит впечатление удивительно свободного и лёгкого на подъём человека. Серёжа не хотел бы быть таким же, — да ему бы и не пошло — но ему ужасно нравится за кем-то подобным наблюдать. С одной стороны, Серёжа понимает, что, если Заяц будет сидеть рядом, доработать он сейчас точно не сможет, с другой… ему вдруг становится так на это наплевать, что даже если он ничего не сделает, но приятно поговорит, то ни о чём не пожалеет. — Ты плохо на меня влияешь, — резюмирует Серёжа. Ужасная привычка — вслух озвучивать урывки своих мыслей. Заяц усмехается и закидывает голову, чтобы лучше его видеть. — Это я знаю, — а потом добавляет: — А если бы ты составлял список самых влиятельных людей, как «Форбс», то где бы я был? Серёжа несколько секунд переваривает вопрос, как обычно бывает, если Заяц вкидывает что-то совершенно непредсказуемое, а потом начинает ржать. — А где бы ты был? Я думаю, ты бы сидел где-то рядом и говорил: «Шевель, впиши меня на первое место, тебе что, жалко, что ли?» Теперь их выносит вместе — и становится хорошо просто до невозможности. Серёжа ловит себя на том, что либо ему, когда рядом Заяц, много не надо, чтобы засмеяться, либо Макс сам по себе такой, что не хочешь, а начнёшь быть очень восприимчивым к шуткам. Но это смешная история. Весь Заяц — одна сплошная очень смешная история. Непонятно, как он существует. Непонятно, как он до сих пор не убился, как находит дорогу от дома до офиса или стендап-клуба и обратно. Зайцу можно посвятить не то что стендап — целую серию стендапов, в каждом из которых материала на полуторочасовой концерт. Когда Заяц пишет материал, он просто не понимает, каким огромным комическим потенциалом обладает сама его сущность. Потому что для него мир его головы — единственный реальный. Наверное, он бы сильно удивился, узнай он, как работают другие головы. В результате получается, что он как мультяшка, пробравшаяся во вселенную людей: у него не возникает вопросов, как он функционирует в этих реалиях, а вот любому обычному человеку этих вопросов в голову приходит тысяча. Эдакий Баггз Банни — только менее циничный. Или кролик Роджер, скроенный на постсоветский манер. Серёжа старается сделать вид, что не считает это умилительным — но он считает. — Ещё скажи, что не вписал бы, — фыркает Заяц, отсмеявшись. Серёжа пожимает плечами: — Да вписал бы, конечно. Сложно этого не сделать, если тебя могут поколотить. — Я, по-твоему, бешеный? — негодует Заяц. Серёжа отставляет ноутбук в сторону от греха подальше. — Не-а. Ты просто убедителен. Ты просто такой… — Серёжа пихает Макса в плечо, приговаривая: — «Се-э-э-эрый, внеси!» — потом отвешивает ему подзатыльник. — «Ну запишешь меня на первое место, а?» — и, привстав с места, шутливо трясёт Зайца за ворот футболки, пока тот заходится в приступе хохота. — «Вписал? Дай посмотреть!» — и демонстративно отталкивает Макса в сторону, имитируя, что пялится в воображаемый экран. Заяц смеётся, глядя на него, стоящего перед диваном, снизу вверх и раскинув руки на спинке. Смех у него, почти как в детстве, громкий, трогательный и заразительный. У Серёжи при виде такого Зайца почему-то спирает дыхание, хочется… ещё раз потрепать его по голове, на этот раз — мягко, а потом совсем бессмысленно ткнуться ему куда-то в щёку, потереться, как коту, или просто завалиться на него и посмотреть, что будет тогда. Несколько секунд Серёжа не двигается с места — не может, а потом, кое-как собрав мозги в кучу, заставляет себя сесть обратно и даже легко трясёт головой, пытаясь сбросить наваждение — выходит плохо. В башке короткое замыкание, как будто в трансформаторную будку с надписью «Не влезай — убьёт!» кто-то всё-таки залез. — И это я сейчас просьбу показал, — добавляет Серёжа, стараясь хоть как-то вернуться в диалог, даже если, в сущности, реплики Зайца бессловесны. Заяц протирает ладонями покрасневшее от смеха лицо, издавая редкие довольные смешки. — А приказ покажешь? Серёжа бы мог пошутить православно, даже, можно сказать, духовно. Он мог бы обшутить любой вид приказа, в частности, приказ об увольнении, который реально мог бы показать. Но вместо этого он бросает совершенно похабное: — Это уже другой жанр и тариф. Заяц цокает языком: — Я думал, в мою подписку включили всё. Хуже обычных пошлых шуток могут быть только пошлые шутки в твой адрес и в исполнении человека, на которого ты с полминуты назад безбожно залип, сам себе не отдавая отчёт почему. Серёжа просто хотел немножко поработать, бога ради… — Тогда придётся разбираться с техподдержкой, — озадаченно изрекает он, мысленно умоляя, чтобы Заяц не продолжил разгон. Хвала небесам — он и не продолжает, а просто, присмирев, утыкается в телефон. Серёжа возвращает ноутбук на колени. Мысли, уж конечно, только о сценарии.***
Я клянусь: ты красивее всех! Позови — и я буду всегда спешить к тебе. Я хочу каждый день смешить тебя, я клянусь: это самый красивый смех! — Случайно нет ощущения, что у тебя лицо однажды всё-таки треснет, если ты продолжишь на него так смотреть? Горох спрашивает невинно, почти что незаинтересованно, но у самого черти в глазах пляшут. Заяц вздрагивает от неожиданности: кажется, будто Горох ломает четвёртую стену — сам-то Заяц почему-то был уверен, что, даже если кто-то что-то замечает, никто об этом прямо не скажет. — Как — так? Из двух тупых уточняющих вопросов — «На кого?» и «Как?» — Заяц решает выбрать второй, хотя, по правде, ответы на оба ему достаточно хорошо известны. Макс старается звучать как можно непринуждённее, а у самого перед глазами прыгают цветные точки. Выходит плохая мина при плохой игре — браво, Заяц, виртуозно. Но Горох продолжает добивать своей мягкой учтивостью, словно совсем не заметил его смятения: — Ну-у-у, когда он играет на гитаре, ты смотришь на него так, как будто он — Эд Ширан, а ты — фанатка на концерте с первого ряда. И если не успеть тебя вовремя поймать, ты полезешь к нему на сцену. Макс хмурится и пытается вложить в свой взгляд всё осуждение, на какое только способен. — «О нет, Горох, что ты несёшь? Это совсем-совсем не так! Я точно так же смотрю и на других — хотя, вообще-то, всё это не правда и тебе показалось. А слюни я глотаю, потому что у меня безусловный рефлекс на гитару, как у собаки Павлова, а не потому, что ты там себе придумал», — передразнивает Горох, переходя на смех. — Буквально это сейчас написано на твоём лице. — А ты у нас психолог, я посмотрю, да? — огрызается Заяц, хотя, в сущности, Горох прав — любое из его оправданий звучало бы так бредово. — Окей, давай эксперимент. Садишься у зеркала и усиленно думаешь о Шевеле. Засекаешь время, на какой секунде твоё лицо начнёт приобретать черты влюблённой нищенки. Можем даже тотализатор устроить, кто скажет самое точное время. Я ставлю на две секунды. — Не хочешь это прекратить? — раздражаясь, перебивает Заяц. Если загонять его в тупик, он часто делается озлобленным. Зайцу не хватает хитрости изящно переводить разговор в другое русло, как, например, сделал бы Гаус, или не хватает смелости, чтобы ответить обезоруживающе прямо, как сделал бы сам Горох. Но дерзости отшить ему хватает практически всегда — и нельзя сказать, чтобы эта тактика не была действенной. Но Горох — не тот человек, с которым она сработает. Заяц знает это на старте. — Вообще без проблем. Я не призываю тебя ни с кем разговаривать и так далее — это твоё дело. Но просто… фактик такой. Смотришься… м-м-м… наглядно. — Очень интересно, спасибо. Горох, накидывая на плечи куртку, вдруг замечает: — Но знаешь, что действительно удивительно? Заяц прикладывает все силы, чтобы казаться равнодушным. Судя по ухмылке Гороха, тщетно. — Удивительно то, как резко это произошло. Я бы в жизни такого не представил ни в детстве, ни в юности. То есть если бы я вас встретил сейчас, не удивился бы ни на секунду — скорее, просто бы самодовольно кивнул, мол, ну так я и знал, что у них что-то есть. А тут нифига — я-то знаю, как было раньше, из-за чего вообще приходится напоминать себе, что это одни и те же люди. — Ничего нет, — рефлекторно отрезает Макс. Горох поправляет воротник, ехидно бросив: — Вопрос времени. Ваш любимый вопрос, как я понимаю. Заяц не спрашивает, что ему делать — никто этого, очевидно, не знает. Раз уж на то пошло, смысла что-то делать он не видит тоже. Ситуация — лажа. Серёжа — его друг. А ещё, скорее всего, с ориентацией у него всё в рамках традиционных ценностей. Тут хоть замечай, что Заяц на него пялится, хоть не замечай — толку-то? Можно либо усугублять, либо нет, но в любом случае плавать придётся плюс-минус в одном и том же. Шевелеву вообще следовало бы принять восхищение в свой адрес как должное — потому что, так-то, достаточно причин, по которым оно обязано его сопровождать. Но, что самое странное, Серёжа действительно этого до конца не понимает — не то чтобы не понимает совсем, но явно не осознаёт масштаба, что поражает Зайца до глубины души. Он правда не верит, что очень красивый, правда не осознаёт, до какой степени талантливый, правда забывает, что безумно смешной. Он так привык отнекиваться и отмахиваться на комплименты, отшучиваться, скрывая внутреннюю придирчивость, что как будто даже предположить себе не даёт, что многое может быть совсем не так, как он надумал. И Макс, конечно, в курсе, что в таких ситуациях человеку важно сначала разобраться с башкой, чтоб посмотреть на себя, свою внешность и способности по-новому, но ему всё равно хочется невзначай похвалить или приободрить. Макс отмечает, что сам он, наверное, и вполовину не такой талантливый и трудолюбивый, но его это, как ни странно, не расстраивает, по самолюбию не бьёт. Он не гонится за Серёжей, и в чём-то проиграть ему Максу не жалко и не обидно. Зайцу смешно всё, что Серёжа говорит. Он ловит каждое шевелевское слово, не забывая при этом напропалую пялиться то на длинные — неприлично густые и пушистые — ресницы, то на огромные глаза (а как вообще можно в них не смотреть?), то на забавную чёлку, то на ямочки, феномен которых на шевелевском лице, кажется, вообще способен добить. Серёже достаточно сделать ироничное выражение глаз, чтобы Макс поплыл — он до этого вообще не знал, что от подтруниваний над собой можно поплыть, а оказалось, что ещё как можно. Расслабленный, довольный, ехидный Шевелев — это оружие массового поражения. Когда Макс в детстве и будучи подростком смотрел на улыбку Шевелева, он не мог понять, что в нём есть такое, что почему-то притягивает взгляд. А сейчас он знает — это называется обаяние. И оно сохраняется, даже когда Серёжа начинает несильно загоняться, сохраняется, кажется, и в полных мелочах, в самых обычных ситуациях: вот он объясняет что-то, вкинет короткую шутку, насмешливо приподнимет брови — и уже тепло. И это сейчас, более-менее присмотревшись, Заяц может выделять отдельные красивые черты. В первое время в его голове просто было одно неприлично длинное «еба-а-а-ать» с мысленно отвисшей челюстью. Он смотрел на единую картинку и не понимал, как может торкать со всего разом. Более того — как можно было столько лет видеть нечто настолько прекрасное и ни разу в подобном себе не сознаться. Сейчас Заяц, как падальщик, подбирает каждый брошенный взгляд и каждую улыбку, как будто, если тут же не сожрёт всё, ему больше никогда не достанется. Даже думать в этом направлении, не чувствуя себя восторженным психом, не выходит. Для Макса, у которого эмоция на лице появляется раньше, чем хоть что-то разумное в голове, это, конечно, полное фиаско. И нет ничего удивительного в том, что его палят все — теперь-то Заяц уверен, что все, просто не все говорят так открыто, как Горох. Не палит, наверное, только сам Шевелев — и то, скорее всего, потому, что он тупо не может поверить, что это именно (и только) на него возможно так безбожно залипать. Абсурдный цирк, в котором Шевелев проделывает удивительные фокусы с исчезновением и без того скудного заячьего мозга. Ему для этого даже не нужен цилиндр, хотя заяц бы в цилиндр не влез. И Серёжа — очевидно, блин, не дурак, он бы срастил. Он и срастит рано или поздно, но пока ему сложно рассуждать объективно. Возможно даже, что Зайцу следовало бы этому радоваться — а то он уже давно был бы отправлен к чёрту. Но каждая совместная репетиция, каждый разговор, забитый под завязку стёбом напополам с неловкими паузами, каждое сообщение — а их сотни за день — толкают Макса в этом направлении. В направлении, когда он просто вцепится в Шевелева и скажет, что тому придётся смириться: Макс съехал с катушек, это даже временем не лечится. Он получает дозу общения и внимания ежедневно — а ему всё равно мало, ему не надоедает. Это неуважительно к чужим личным границам, но ему подавай и подавай ещё: посадите рядом с ним Шевелева, и он сто процентов начнёт творить абсолютно несусветную чушь. Как минимум, Максу опять захочется до него дотронуться — совсем легко, самыми кончиками пальцев. И Макс, как правило, не удерживается: влезает в чужое личное пространство, то чтобы похлопать по плечу, то чтобы взъерошить волосы, но чаще — просто мимолётно прикоснуться пальцами до рук, спины, бока, облокотиться, придержать. Иногда Заяц чувствует, как дыхание Шевелева — будь это вдох или выдох — задерживается, стоит его коснуться. Макс меры не знает: каждый раз ему приходится себя одёргивать просто титаническим усилием воли — и можно представить, как он, раньше никогда толком волю не тренировавший, постоянно преодолевает себя и страдает от этой необходимости. Критическое мышление отрубает нафиг. Поэтому всё, что остаётся замечать Максу, когда он, вылезая из кожи вон, старается Шевелева рассмешить и когда Шевелев наконец смеётся, так это то, как же до банального, но чисто по-человечески красиво — всё между ними. Это какой-то вполне определённый этап влюблённости, когда тебе кажется, что вас подбирали специально — невозможно так сочетаться между собой, если это ни к чему не должно привести по высшему замыслу. Макс вообще имеет очень смутное представление о том, к чему всё это ведёт и выйдет ли из этого что-то хорошее, но в голову бьёт так сильно, что разум даже не пытается в переосмысление.***
Серёже двадцать семь, когда он впервые чувствует на себе тот самый взгляд по-настоящему. Может быть, Серёже, конечно, мерещится, а может, он выдаёт желаемое за действительное, но кажется, что, даже если это не правда, никогда ближе к правде он не был. Макс умеет смотреть на людей умилительно. Так, что улыбается открытой, по-детски светлой и доброй улыбкой, от которой, может быть, даже становится неловко за свою будничную взрослость. Серёжа много раз наблюдал, как, захваченный эмоцией, Макс улыбается и глазеет на всех подряд — и это норма. Серёжа честно пытается себя вразумить, внушив, что взгляды Зайца на него ничем не отличаются от взглядов на других, что его прикосновения к Серёже такие же, как к кому угодно ещё. Просто сам по себе Заяц щедр на то, чтобы так смотреть и касаться. Но на самом деле Серёжа не хочет так думать. Он обманывает сам себя, легкомысленно отмахивается, оправдывается, но знает: он хочет, чтобы Макс смотрел так на него — и больше ни на кого. Серёжа под этим взглядом — долгим, восхищённым, жадно-внимательным — плавится так, что готов наворотить того, что ему даже не свойственно. Словно желает оправдать доверие, раз на него смотрят. И непонятно даже, он хочет повымахиваться, пошутить как можно удачнее и показать «я — лучший!», потому что на него смотрят или чтобы на него смотрели. Как будто до него не доходит, что от него ничего не ждут и он не должен никого развлекать — ему уделяют внимание просто так. Серёжа то ли в силу воспитания, то ли просто потому, что он бестолочь, на этот взгляд никогда нормально ответить не может: либо делает вид, что не замечает, либо — что есть дела поважнее. Но никакого чёткого понимания ситуации у него нет, и это забавно. Он считал себя таким высокомерным, когда на раз-два считывал чьи-то симпатии со стороны, чтобы, когда дело коснулось его самого, не быть уверенным совершенно ни в чём. Это щелчок по носу за зазнайство, адресованный ему судьбой. И что самое обидное — так это то, что он прекрасно понимает: осознавать, что происходит на самом деле, ему не даёт своя же голова, которую штормит от желания нравиться до неверия, что нравиться он действительно может, а не сам себе всё это придумал. В конечном счёте получается совсем по-идиотски. Настолько, что Серёжа бы даже предпочёл, чтобы ему кто-то, как он Кате в своё время, сказал, как они с Зайцем выглядят со стороны. Или как выглядит конкретно Заяц. Или по крайней мере как палится сам Серёжа. Насколько катастрофично… Серёжа трясёт головой, стараясь об этом даже не думать. Парадокс в том, что, наверное, шапка на нём горит гораздо сильнее: он то гипертрофированно зажат, то, напротив, слишком развязан, то нереалистично равнодушен, и ни то, ни другое, ни третье для него не свойственно — в жизни он не станет так реагировать на человека, к которому ничего не испытывает. Или ему кажется, что шапка на нём горит?.. Просто потому, что он знает, как ему на самом деле. Господи, помоги. Иногда Серёжа усилием воли подавляет желание встряхнуть Зайца за грудки и спросить: «Почему? Что это значит? Что ты от меня хочешь? Что ты со мной делаешь?». И заполировать ещё одним «почему?» — для верности. Роль Зайца как будто была дразнительная, а шевелевская — страдательная. Всё это, конечно, сугубо с шевелевской точки зрения, и его сводит с ума, что он не знает правды. Какая-то часть Серёжи словно надеется, что всё окажется совсем не так, как кажется в самые эмоциональные моменты. Ему не нужно сохнуть по Зайцу, потому что гораздо лучше, логичнее и умнее этого не делать. До недавнего времени он так это себе и представлял: взрослые умеют послать симпатию к чёрту, если игра не стоит свеч. А ещё он цинично думал, что она никогда не стоит свеч. Черта взрослого человека — умение себе сказать: «Я в это не впишусь эмоционально, потому что, если что-то пойдёт не так, я этого не вывезу, а мне хочется себя поберечь». Черта незрелого юнца — вообще себя не контролировать и носиться довольным, наплевав, что влюбляться в парня в этой стране — небезопасно, влюбляться в друга — клятый суицид, а влюбляться в Макса Зайца, который, блин, Макс Заяц (в Серёжином представлении это был аргумент) — безумие. Серёжа был уверен, что он давно уже взрослый человек. Нихрена. Даже если он чисто формально давно уже взрослый, — доброе, блин, утро! — на деле всё опять оказывается не так. Он даже считал, что не даст этому чувству разрастись, как нельзя давать разрастаться помойным деревьям во дворе. Чёрта с два. Он бегал вокруг, подвязывал и поливал их, но клоунады в нём ещё и хватило, чтобы, стоя с лейкой и пакетом минеральных удобрений в руках, это отрицать. Его любимое дерево в принципе — самый помойный из всех мировых помоек американский клён. И каждый раз, когда Заяц ведёт себя так, как ведёт, Серёжа внутренне восторженно пищит. Он не работает над собой, он не делает ровным счётом ничего, чтобы это ограничить и в конце концов прекратить. Каждый раз думает, что начнёт — каждый раз откладывает на потом. Ей-богу, как будто собирается сесть за диплом. Каждый день и через день, что он видит Зайца, он не говорит себе «нет», когда чувствует чужие руки на спине. Или когда смеётся до слёз — и не только потому, что шутка действительно очень хороша. Или когда от бессмысленных разговоров наедине — а их много — кажется, что его ширяют, а он и не против. Он правда мог бы сбавить темп и проявить чуть больше благоразумия. В своём представлении он бы обязательно так сделал, если бы был Серёжей Шевелевым — взрослым, адекватным, рассудительным человеком, который ещё с подросткового возраста внушил себе, что ему ничего подобного в жизни не светит. Но оказалось, что реальный Серёжа Шевелев — просто легкомысленный, слабовольный и практически влюблённый дурак, запавший на мальчика, с которым мечтал подружиться с самой первой встречи фигову тучу времени назад. Он укатывается на велосипеде без тормозов прямо в ад, думая, что пытается догнать Зайца на скейте. А самое тупое, что он отлично знает, что тормоза уже не работают, но продолжает мчаться очертя голову, как будто дальше его ждёт нора в Страну Чудес, а впереди — только белоснежный (почему-то заячий, а не кроличий) хвост.***
Летом они возвращаются домой вместе — просто в какой-то момент решают, что слишком хотят обратно. Макс уже понял это на собственном опыте: если рядом есть человек, который скучает по тем же местам, что и ты, тоска и желание вернуться усиливаются в несколько раз, и в какой-то момент вы оба срываетесь, не выдерживая, даже если бы по одному протерпели дольше. Серёжа очень скучал по дому, и Макс — сам в некотором роде живое напоминание о нём — разделял его чувства. Это болезнь, которую нельзя вылечить: простое человеческое желание увидеть маму и обнять её, сколько бы тебе ни было лет, обойти родительский дом, выпить чай с семьёй, сесть на старые качели во дворе. И это момент, когда чувствуешь себя невозможным, побитым жизнью чужаком, противным родному дому, но всё-таки мечтающим искупить всё, что наворотил вдали. Дом — это ком в горле, и возвращаться в места, которые ты сильно любишь, на самом деле, больно. Макс знает об этом — возвращаясь в деревню после долгого перерыва он чувствовал себя покорёженным и онемевшим от разлуки и горя. В школу он не смог вернуться вообще — просто убежал, хотя обещал, что будет заходить почаще и успеет наскучить. Мимо колледжа даже не хотел проходить. Макс считал, что привязываться к местам глупо, бессмысленно и небезопасно, но… только теперь, стоя напротив родного дома, глядя в его окна, он понимает, что в действительности привязывался к местам всегда — до боли и щемящего сердца. Он не возвращался не потому, что ему было наплевать — он не возвращался потому, что это требовало испытать себя на прочность. Бегство приравнивается к незакрытому гештальту каждый раз, и чем больше времени проходит, тем немыслимее кажется возвращение. И тем сильнее хочется вернуться. Макс нередко слышал упрёки от матери и отца за то, что навещает их редко, а Максу просто… тяжело это даётся. Он заходит в подъезд, ощущая привычные запахи, и не верит, что это происходит на самом деле. Не помнит, какой сейчас год, и старается выкинуть это из головы — понимать, сколько прошло лет, тоже больно. Зависать на пороге по возвращении — каждый раз задаваться вопросом, ждут ли тебя до сих пор, будут ли рады видеть, любят ли. И даже если это всего лишь пара минут — это мучительная пара минут, как в детстве, когда медсестра достаёт шприц, набирает лекарство и собирается сделать болючий укол. Но потом всё становится неважным, и Макс забывается: он видит слёзы в уголках глаз мамы, напряжённо-радостную улыбку отца, а дальше всё плывёт, как в тумане. Первая боль — причина, по которой он возвращается слишком редко — проходит, уступая место облегчению. Дома становится тепло. Дом как нереальная картинка из детских раскрасок, место, в котором останавливается время и оживают воспоминания. Родители дома не должны стареть — но они почему-то стареют, и Макс сам надсадно смеётся, говоря, что не раз замечал у себя на голове поседевшие волосы. Но он тот же — он напоминает себе об этом, когда под вечер спускается во двор, прыгая через ступеньку. И здесь по-прежнему царит лето — такое же, как было когда-то очень давно, в день его переезда. Макс не знает, что с ним случится завтра, и не уверен, что то, что с ним происходит сейчас, даст плоды настолько, что ему будет не страшно — на каком-то внутреннем уровне — взглянуть отцу в глаза. Они обязательно добьются всего, потому что они — вместе. Они вчетвером. Они талантливые, чёрт подери. И со временем… со временем всё случится. От времени зависит очень многое, Макс боится его тяжёлой поступи, и единственная стратегия, которой он научился придерживаться, когда время что-то меняет или отнимает — бегство. Но сегодня он больше не убежит. Они договариваются встретиться во дворе шевелевского дома, и, заметив Серёжу издали, Макс смотрит на него, такого другого, там же, где впервые увидел когда-то — а внутри всё обмирает. В одну реку не входят дважды: во дворе уже давно стоят новые скамейки, тошнилку заменили более детской и безобидной каруселькой, а выбивалку для ковров выкорчевали за ненадобностью. Здесь больше никогда не раздастся тех же детских голосов, что разносились и эхом отражались от сиреневых стен в те времена, когда Макс, задрав голову, разглядывал кричащих стрижей, рассекающих жёлто-голубое вечернее небо. Серёже двадцать восемь лет, он шагает легко и гордо, у него широкие плечи и отличная осанка, а ещё он совсем не кажется хрупким неженкой. Но озорная, хотя, вместе с тем, немного стеснительная манера поведения выдаёт в нём того, кого Заяц когда-то знал. Того, кого Заяц когда-то хотел видеть своим другом. Того, кого Заяц любит. — Меня как будто разорвёт от всего этого, — просто говорит Серёжа, вздохнув, и Макс прекрасно понимает, о чём он. У них, в общем-то, так: совсем не обязательно проговаривать всё целиком, чтобы знать, что происходит друг у друга в голове. Эту особенность подметил Вадим ещё чёрт знает когда — а они научились пользоваться ей совсем недавно. Они обходят двор по периметру, скомканно говоря о впечатлениях после возвращения, и с каждым шагом Макс ощущает, как волнение усиливается — он не то чтобы был полон решимости, но всё происходящее накатило на него настолько сильно, что сейчас он смотрел на Серёжу как на что-то, что помогает ему не свихнуться, но вместе с тем как будто и является тем самым катализатором, толкающим его в дурку. Подойдя к своему клёну — высокому, уже по-настоящему здоровому — и погладив его кору, Серёжа, явно под давлением воспоминаний, с улыбкой говорит: — Он старше меня, а я так по-варварски раздирал его на ветки, когда был маленьким. Правда, тогда он казался мне просто кустом. Макс усмехается: — Зато он рос вместе с тобой. Они обходят клён, становясь в его густой тени, чтобы осознать весь масштаб перемен, которые можно прочувствовать, глядя на это дерево. Серёжа поднимает взгляд на ветки, раскинувшиеся над их головой. Макс подходит ближе, зависнув на его профиле, принявшем задумчиво-грустное выражение. — Ага, а потом, когда дерево совсем разрослось, здесь стали целоваться старшие и устраивали проходной двор. Я бесился, потому что мне было неуютно — я считал это место своим, и… — Заяц замер, не веря, что Серёжа на самом деле направляет разговор к тому, от чего он всё угасающей волей пытается себя отговорить. — И, кстати, не хотел бы однажды застукать здесь с кем-то тебя. Последняя фраза звучит смущённо. Они очень близко — настолько, что огромные шевелевские глаза начинают терять чёткость. Если Серёжа действительно завёл этот разговор просто так и хоть немного не понимал, чем он может обернуться — то он наивный безумец. Заяц стискивает его запястья прежде, чем успевает дать себе отчёт в происходящем. Серёжа рефлекторно упирается спиной в шершавый ствол клёна. Его взгляд машинально опускается на руки. Макс остро боится и надеется, что, если Шевелев против, он в эти короткие секунды даст понять — просто чтобы они ещё успели… сделать вид, что ничего фатального между ними не происходит, что Макс совсем не порывался наброситься на Серёжу и вообще между ними сугубо дружеские отношения, которые не полетят в пропасть от одного необдуманного шага. В противном случае всё произойдёт — а риск от последствий очень велик. Но удержаться сейчас Макс, естественно, не сможет. Даже меркнущей соображалкой он это чётко понимает. Серёжа не отталкивает и ничего не говорит, хотя, как кажется Максу, времени ему было предоставлено достаточно — правда, возможно, он просто тупит и теряется от происходящего, и эта мысль вбивает ещё один гвоздь в крышку максова гроба. Как будто нужно выждать, пока откажут. Но в таком случае откажут точно, потому что подумают, что это не нужно самому Максу. А Максу нужно до чёртиков. От близости и ожидания становится так физически и морально плохо, что Макс, конечно, не терпит. Он целует осторожно, даже не сказать, что действительно целует — скорее, совсем легко прикасается губами к чужим губам, заранее готовясь отхватить леща. Будет, конечно, очень забавно, если интрига, кто из них победит, если подраться, разрешится именно сейчас. Подумав так и не почувствовав ответа, Макс резко отстраняется. — Получается, всё равно застукал, — прерывисто выдыхает он. Серёжа смотрит на него, широко распахнув глаза, и Максу действительно хочется, чтобы его самого кто-нибудь ударил. Это было неуместно, нелепо, бестактно и без спроса — в целом, именно так, как от Зайца и можно было ожидать. Так, каким Серёжа его всегда видел — дикарём на инстинктах. Макс чувствует, как напрягаются желваки от злости на самого себя. Ветер шелестит кленовыми ветками, и через образовавшиеся просветы в листве на Серёжу сыпятся солнечные зайчики. Тьма мелких солнечных зайцев, прыгающих по шевелевским плечам, рукам и лицу. Один особенно юркий слепит Максу глаз. Заяц машинально щурится. Заметив это, Серёжа улыбается. — Ты в естественной среде обитания. Он не злится, вроде бы — совсем нет. И это почти вызывает облегчение, но Макс всё равно чувствует себя отвергнутым и хочет сбежать, как семнадцать лет назад. А ещё, конечно, ощущает себя идиотом — но это его привычное состояние, и уж оно за все эти годы ни капельки не изменилось. Шевелев, чуть посерьезнев, отмечает: — Так застукать я никогда даже не надеялся. Макс несколько секунд пытается сложить всё сказанное в голове, потерянно глядя в шевелевское лицо в поисках ответов. Ещё секунда — и до него бы правда дошло самостоятельно, но Серёжа подсказывает: опять становится ближе и сам целует Макса — так же невесомо. Это почти смешно. Им не пятнадцать, а почти два раза по пятнадцать, но ведут они себя всё так же, потому что… если всё настолько по-настоящему, наверное, по-другому у них бы не получилось. Макс отвечает на поцелуй со всей присущей ему эксцентричной радостью, опять прижимает Серёжу к дереву, отмечая, как шевелевские пальцы зарываются в его как зря уложенные волосы, привлекая его ближе к себе. Шевелева хочется снести ураганом своего ликования. Макс толком не помнит, что в такие моменты вырабатывает мозг — эндорфины, серотонин или что-то ещё, но эйфория, царящая в голове, ощущается физически: так, что со внутренней стороны век мерцают цветные вспышки, а ноги слабеют. Серёжа целует настойчиво и, вместе с тем, аккуратно, Макс — напропалую, довольно и экспрессивно. Они не соперничают и не борются — скорее, просто дополняют друг друга, и это так правильно, что Максу впору восторженно выть. Отстранившись и рвано дыша, Максу хочется прижаться к Серёже снова, но он помнит: Серёжа не слишком тактильный. Поэтому он лишь жадно смотрит и не может сдержать торжествующей улыбки. — Не знал, что зайцы плотоядны. Смущается, конечно — Макс видит. Но ему наконец-то кажется, что это смущение счастливое. Макс ухмыляется: — Не очень похоже на признание, честно говоря. Я бы на твоём месте поработал над формулировками. Даже как следует закатить глаза у Серёжи в ответ не выходит — но смеётся он искренне. Макс чувствует себя чрезмерно довольным. — Когда-то — чёрт знает когда, честно говоря, я только началку оканчивал, наверное — я тебя в первый раз увидел во дворе с Горохом. Это было, когда ты только-только приехал. Я услышал твой смех, выглянул с балкона, и… И как-то… ты мне почти моментально понравился, — Серёжа замолкает, качая головой. — Да-а-а, как бы сильно я офигел, узнай тогда о том, что будет потом. Или что будет сейчас. У Зайца от этих слов внутри что-то подрагивает. Он представляет, как маленький Серёжа разглядывает его с балкона и радуется, и неверяще качает головой. Как бы он хотел… изначально знать об этом. Может быть, он вёл бы себя по-другому, если бы чувствовал реальную заинтересованность, исходящую от Серёжи. — Как жаль, что с нашего знакомства всё пошло через жопу. Сколько лет мы просто пропустили… Мы ведь могли… я не знаю… так же, как сейчас — только лет в пятнадцать. Как много всего можно было изменить или не допустить, если бы… Серёжа вскидывается. — Тупо, конечно. Но кто тебе сказал, что у нас бы вышло лучше, если бы мы сошлись изначально? А может быть, мы бы увязли где-то на передружбе, может, мы бы не смогли ничего изменить или испугались через что-то перешагнуть, и было бы ещё хуже? Может, в конце концов, мы бы всё равно поругались — причём, сильнее, чем изначально. Заяц представляет себе этот сценарий и дёргается. Серёжа продолжает: — Но прикол не в том, что совсем не получалось всё время, пока мы пересекались детьми и подростками. Прикол в том, что сейчас… получилось?.. Вопрос звучит настолько тревожно и удивлённо, что Макс всё-таки порывается его обнять. Хочется искупить каждый пропущенный в суете и непонимании год — а каждый новый жить за два, чтобы наверстать. — Получилось. Ему хочется повторять это «получилось», как заговорённому. Получилось-получилось-получилось. Это его довольный, красивый, вредный и саркастичный просто до неприличия Шевелев. Его-его-его. Макс может до него дотрагиваться, не чувствуя себя преступником, может целовать, может пялиться постоянно — не то чтобы он раньше не пялился, конечно, но теперь у него вообще отсутствуют какие-либо сдерживающие факторы (особенно совесть). Кажется, Макс вообще до конца не осознаёт, какой сорвал джекпот и главное — за что. Макс недолго молчит, разглядывая Серёжу и пытаясь найти на его лице подтверждения, что всё это действительно происходит, что теперь они связаны, а любимый шевелевский клён — молчаливый тому свидетель. Находит встречное молчание, десятки мыслей, отражающихся в глазах напротив, и лёгкую улыбку. А потом, что-то прикинув у себя в голове, отмечает с некоторой досадой: — И что, тебе прям совсем не интересно, кто бы победил, если бы мы подрались? Секунда — на понимание вопроса, ещё одна — на недоверчивое вскидывание бровей, а затем — истерика. Серёжа ржёт в голос: он сгибается пополам, заходясь в громком, искреннем хохоте. Кажется, на его глазах даже проступают слёзы. А Макс подхватывает — даже если было бы совсем не смешно, он бы не смог не подхватить. Но Макс знает, что у Серёжи безупречное чувство юмора, и, если он смеётся, значит, всё действительно хорошо.But still we laugh, we cry, We fall, we get high Just like we were kids, just like we were kids. And when I'm feeling small you get me through it all Just like we were kids, just like we were kids again.