Хроника

NC-17
В процессе
58
1
автор
Размер:
планируется Миди, написано 50 страниц, 22 851 слово, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
58 Нравится 18 Отзывы 16 В сборник

Часть 3

Настройки
      Зоя ворочалась в постели. Шелковые простыни щекотали кожу, в распахнутые настежь окна врывался ветер. Шквальная медленно перебирала пальцами, будто касаясь невидимых струн хутууара, и послушный воздух собирался в маленькие вихри. Он трепал балдахин кровати, забирался под одеяло и успокаивался рядом с ее рукой. Эта игра — одна из немногочисленных радостей, которые ей скупо отсыпала жизнь. Она отвернулась от окон и натянула одеяло до ушей.       Отвратительное чувство не покидало грудь Зои. Неужели все и вправду кончено? Зачем она живет? И разве это жизнь — недолгие перебежки между сражениями, извечно грязный кафтан, полное одиночество? Тьма сгустилась, и вряд ли единственная опасность в ней — ничегои Дарклинга. Назяленская закрыла глаза и попыталась отмахнуться от навязчивых мыслей, но всё впустую.       — Посмотри, в кого ты превратился.       Мал произнес что-то нечленораздельное и вытер следы рвоты со рта. Лошади рядом уныло мололи корм. Зоя подошла ближе и всмотрелась в лицо юноши. Кое-где были видны свежие следы от бритвы — созвездия раздражений покрывали челюсть, под глазами залегли мешки, а в их уголках — то ли запекшиеся слезы, то ли несмытая грязь. Из-под полурасстегнутого офицерского мундира виднелись завитки темных волос.       — Пришла научать меня, ведьма? — наконец умудрился выговорить солдат.       Зоя старалась подавить отвращение — все же, он обладал правом скорбеть так, как умеет.       — Пришла вытащить тебя из этого дерьма, — она пнула устроившуюся рядом с тюком травы бутылку, и ее содержимое вылилось на землю. Оретцев оскалился.       — Иди к черту. У меня ничего нет, и мне ничего не нужно.       — Так просто сдаешься? Пока он, — она остановилась, давая ему минуту сообразить, — владеет ей? Пользует ее? Берет, как хочет, когда вздумается?       Мал молчал, но Зоя не намерена была останавливаться.       — Выходит, что он был прав. Ты слабак, ничего не стоишь, не можешь бороться. Только хнычешь, как деревенский мальчишка. Отказник, испугавшийся ее силы, бросивший ее, когда она больше всего в тебе нуждалась.       Он резко подался вперед, пытаясь встать, потянул руки к шквальной, захотел ударить, но опьянение и усталость подвели его — ноги подкосились, и Оретцев упал на колени, ладонями в грязь. Жалкий, дурной мальчишка! Он сам был виноват в том, что с ним сталось. Но почему тогда Зоя чувствовала себя так паршиво, видя его оскорбленным и униженным жизнью?       Пронесшиеся перед глазами воспоминания защипали сердце, как глаза — слезы. Назяленская перевернулась на другой бок, снова к окну. Вдалеке виднелись первые отблески зари — Санкт-Илия правил колесницей горизонта. Зоя подавила всхлип. Нет, она не могла плакать. Никак не могла! Как только она позволит себе уронить хотя бы одну вольную слезу, все разрушится, и мука одержит над ней победу. Если никто другой не способен вытянуть Алину из этого болота, то это будет она, офицер Второй армии, опытная шквальная, Зоя Назяленская.       Вдруг в дверь раздался едва различимый стук. Раз-два-раз. Раз-два-раз. Раз-два-раз. В щелочку снизу проскользнул конверт. Шквальная не сразу решилась встать, но любопытство все же взяло верх, и она медленно, цыпочками лаская деревянные доски, пошла за посланием. Бумага все еще хранила на себе отпечаток гонца — плохо очерченные сажевые следы грязи. Должно быть, кто-то из слуг согласился «помочь» за символическую плату. На лицевой стороне красовался — святые! — синий ланцовский орел. Зоя не могла сдержаться — слеза капнула на сургуч.

***

      За окнами казармы бушевала гроза, ветви деревьев остервенело били в окна, и казалось, будто само здание ходило из стороны в сторону. То и дело резкая вспышка молнии освещала округу, и испуганные птицы, крича, спрыгивали с карнизов и уносились кто куда в поисках сухого укрытия.       Под двумя одеялами было не так и холодно, но почему-то из углов зала все равно доносилось раздражавшее скрежетание зубов. Слева и справа сопели однополчане, кто-то неустанно ерзал под одеялом, а из коридора был слышен мерный, будто набат метронома, стук каблуков часовых. Мал не мог спать. За месяцы пребывания во Дворце он просто-напросто разучился — по крайней мере без стопки-другой. Каждому офицеру были положены сто граммов царской настойки — неясного пойла с рябиновыми нотками, жгущего горло и глушащего тоску. Но Оретцеву с самого начала было мало, а потому он на пару с юнцом-лейтенантом незатейливо догонялся брагой, толкаемой каким-то плешивым ефрейтором за дворовыми банями. В расход шли все свободные деньги — еле выжившее после штрафов-вычетов за неуставное поведение жалование, составлявшее теперь лишь половину оклада старшего офицера, и пенсия ветерана войны. Сначала было Мал старался копить и прятал деньги в «кубышку» — под матрас, в сухие парадные сапоги или ящик со старыми письмами. Однако же потом он начал играть, делать ставки, а затем запил.       Конечно, всегда быть пьяным он не мог — остатки самоуважения и неясный ему самому клубок чувств внутри заставляли его порою собирать силы в кулак и бороться. Тогда Мал начисто брился, полировал сапоги, подшивал кое-где разошедшиеся швы и старался попасться на глаза Алине. Удавалось это редко, да и то, заметив его краем глаз в карауле, императрица спешила спрятаться за широкой спиной Толи или, взяв под руку Женю, развернуться и пойти через другие комнаты. Это разбивало Мала, и каждый раз, будто в первый. Он ждал света ее янтарно-карих глаз, усталости ее царской грации, как ждет ребенок с дрожащей радостью и сердечным трепетом первой встречи со Святыми в деревенской часовне; и разочаровывался, как взрослый с оставшейся без ответа отчаянной молитвой больше похожей на крик.       Мал не замечал, как терпеливо к нему относился старый майор, штатный управитель императорской армии, как вежливы и учтивы с ним сослуживцы — все как на подбор младшие дети из провинциальных дворянских семей, отданные в услужение Дворцу как символ преданности и уважения. Он не был им ровней — даже в лучшем из раскладов мог надеяться лишь на прохладное, отстраненное сочувствие. Однако же его не «выносили» и не «терпели», Мал не был обузой и даже в худших из своих состояний был способен на подвиги.       Самые бесстрашные за спиной шептались об «особенностях» его положения. Говорили, будто бы сама юная императрица положила на него глаз, а потому всячески способствовала его нахождению при дворе и защищала от любых нападок. Другие твердили, что Мал и Заклинательница Солнца, оказывается, росли и воспитывались вместе в каком-то захолустье к Югу от Каньона; поэтому Оретцева не пороли, как следовало бы наказать простого крестьянина-бедокура, а лишь по-отечески журили.       Не могли остаться без внимания и уникальные способности следопыта — Мал словно бы чувствовал жизнь. Все, что обладало ее дыханием, с легкостью обнаруживалось им. Это восхищало и пугало одновременно.       Шли дни, недели, а затем и месяцы неустанного противоборства с самим собой. И каждая проигранная дешевому пойлу или легкомысленной служанке схватка, капля по капле иссушала Мала. Он терпел, скрипя зубами, шел напролом, ударялся лбом о собственную слабость, сдавался, покорялся желанию и ненавидел. Сначала он ненавидел только себя — отражение в зеркале было просто чудовищным зрелищем, после объектом его ненависти стали окружающие — и без того горячный, он вскипал быстрее самовара; любая, даже самая незначительная провинность младших по званию встречалась им с особой суровостью, свойственной или жестоким по природе людям или таким, как Мал, — униженным и оскорбленным жертвам собственного бессилия. Наконец, всю тяжесть его обиды узнал весь мир. Молчавшие Святые не удостаивались более молитв, жаждавшие помощи могли не рассчитывать на его внимание, и все вокруг казалось бессмысленным и жалким — в общем таким же, как и он сам.       Иногда Малу снился Керамзин. Безрадостное, отвратительное и мелкое, в сущности, место отчего-то обретало в его воспоминаниях черты всего самого замечательного и доброго, что только мог вообразить себе воспаленный разум. Он видел, как наяву, длинные коридоры с обшарпанными стенами приюта, по-бедняцки запустелый, но оживавший детскими фантазиями чердак и залитое солнцем крыльцо, отремонтированное князем как подарок к одному из Дней Святого Николая. Порой в сны проникала она — Алина мелькала тенями в его воображении, и всегда ярче, прекраснее, чувственнее, чем было тогда на самом деле. Во сне Мал ее замечал: дарил цветы, ухаживал за непослушными волосами, защищал от строгости Анны Куи и отдавал свою и без того редкую порцию праздничных конфет. Он был ее рыцарем, стеной, защищавшей от всех невзгод, и он, конечно, никогда не обращал внимания на других девчонок, не бегал за ними и не дергал их кос. Взрослея, он окружал лишь Алину своей заботой, только она могла претендовать на его сердце, только она и никто другой.       И, конечно же, во сне Алина никогда не бросалась за ним в Каньон, обнаруживая чудесную силу внутри, не спасала и не уезжала — не покидала его.       О! Эти ночи были Малу милее настоек, кваса, повышенных жалований и пышногрудых дворцовых девиц. Когда дела становились совсем плохи, он старался побыстрее лечь в койку и заставить себя уснуть в надежде поймать сновидение за хвост, погрузиться в разрушенную мечту и насладиться теми осколками прошлого, которые еще не вымела из его головы скорбь — о том, что он мог, но не сделал, и о том, кем он так отчаянно хотел стать, и не стал.       Эта же ночь не хотела быть мирной. Малу не удавалось уснуть уже битый час, и он просто лежал, уставившись в одну точку. Ни одна мысль не трогала его разум, лишь отвратительная в своем постоянстве боль щипала в груди. Он был благодарен шуму за окнами — тишина оказывалась выносимой. Вдруг вдалеке послышался грузный хлопок — бум! Мгновенно за дверями спальни раздался быстрый, уверенный топот. Раз-два-три, и завизжала сирена. В комнату ворвались часовые:       — Тревога, тревога, тревога! Покушение на императрицу!       В голове вспыхнули странной живости картины — и одна страшнее другой. Мал не думал, его руки сами натянули форму, ноги сами знали, как влезть в сапоги, каждая мышца в его натренированном теле была заточена на молниеносную реакцию, другого и быть не могло. Винтовка больно била по спине, металл сабли смертью холодил ногу.       — Оретцев, вместе со взводом к покоям императора! — крикнул прихрамывавший майор, и Мал побежал.       Вновь раздался хлопок, а за ним еще один и еще… Паника внутри нарастала. Пролетая лестницы, он молился, чтобы все было хорошо, чтобы с Алиной рядом оказались близнецы и рукастые гвардейцы. Всего пару дней назад кто-то перемывал кости молве о фьерданских танках, шуханских первоклассных ассасинах, знающих толк не только в ядах, но и взрывчатке. Мал знал, что встречался с вещами и похуже, но он также знал, что вовремя вынутый кинжал мог сделать больше, чем жар инферна или смерч шквальной.       Зимний Дворец был одним из худших мест для того, чтобы проводить в нем летний сезон — температура в комнатах порой была в два раза выше, чем на улице, а во время приемов переполненные залы были словно разверзнутые внутренности раскочегаренной печки. Двор со дня на день ожидал объявления императрицы о переезде в Белую Ночь, но последние недели неустанно лил дождь, и потому было решено не спешить с вопросами резиденций. Отвратительная ошибка!       Тревога необъяснимым образом придала ему сил — Мал не чувствовал ни единого укола усталости, пока на бегу выкрикивал приказы подчиненным, и судороги напряжения не поражали его ноги на пути ко Дворцу. Когда взвод наконец покинул казарменные территории, Оретцев не сумел сдержать тяжелый вздох — рябь жара затянула пылавшее царское крыло, десятки людей сновали под окнами с расправленными простынями, пытаясь поймать заключенных в объятия пламени придворных. Над крышей пыльными вихрями кружили шквальные, а им на подмогу спешили проливные — они обрушивали устрашающие стены воды на здание, но только им удавалось справиться с одним очагом, как возникал новый, а затем еще один и еще… До тех пор, пока большая часть крыла не была охвачена пламенем.       На самом деле Мал не знал, как ему попасть внутрь быстрее и безопаснее, поэтому он решил не утруждать себя сложными размышлениями о входах и выходах и просто попытаться проникнуть на ближайшую из нижних террас. Он также не подозревал о том, что таилось в глубинах пламеневших коридоров и кто был ответственен за нападение, но единственное, что занимало все его естество, была цель — Алина. Оретцев был готов выжать из себя всю силу, до предела напрячь все свои способности, загнаться, как лошадь старшего Ланцова, но спасти ее.       Как только отряд просочился внутрь, стало ясно, что одним огнем дело не обошлось — тут и там слышались выстрелы. Значит, виновник или виновники все еще были рядом. Однако времени на поимку уродов не было — лишь на то, чтобы подняться в покои и убедиться в том, что близнецы справились со своими задачами. У уха просвистела пуля:       — Укрытие! — остервенело выплюнул Оретцев, налагая палец на спусковой крючок. Пока гвардейцы стреляли кто куда, Мал попытался сосредоточиться. Он старался дышать медленно, спокойно, будто ничего не происходило. Он искал, искал и искал… как вдруг сердце зацепилось за знакомое чувство. Мал понял, как и куда ему следовало идти. Вновь, как в прежние времена, путь был ясен, уготовлен самими Святыми — и лишь для него.       — Мы прикроем! — отозвался сержант.       Дворец путал пересечениями комнат, перекрестий и тупиков, но Мал был к этому готов. Он знал его помещения как свои пять пальцев, и даже смешанная с дымом тьма не могла ему помешать держать след. Пролет за пролетом, стена за стеной, арка за аркой — с каждым мгновением то, что гнездилось, пульсировало в груди, росло, заполняя все его тело. Время от времени отряд натыкался на неприятеля. Одетые в дутые балахоны, они были похожи или на монахов, или на городских сумасшедших, озлобленных и ожесточенных волею судеб. Они бились, словно загнанные в угол звери, будто не чувствовали боли и не обращали внимания даже на серьезные ранения. Каждого из встреченных приходилось добивать вручную, и это значительно удлиняло путь. Мал не мог останавливаться в каждом зале, больше не мог — отчего-то связь, соединявшая его с Алиной, начинала ослабевать, и запутаться становилось проще.       Оретцев покинул группу, понадеявшись на удачу. В последний раз в жизни он поклялся Святым в том, что будет возносить молитвы всем тем, чье имя венчает «Санкт», если ему удастся спасти Алину. И, кажется, его отчаянный вопль о помощи был услышан. Следующие помещения настолько заволокло дымом, что сновавшие тут и там враги не могли увидеть следопыта, не могли услышать — крики и стрельба заглушали каждый шаг. Мал двигался решительно, но осторожно. Сам не различая и зги, он мог надеяться лишь на то, что чутье его не подведет. Начавшаяся картинная галерея дала знак — покои императора близко. Оставался всего один поворот, всего один…       Он проскользнул в проем и увидел близнецов, разъяренно долбивших двери топорами.       — Не стреляйте!       Они ничего не ответили, но Мал понял, что его узнали. Толя со всех сил пнул раскрошенное дерево, и дверь, надломившись, вылетела. Вокруг по-прежнему ничего решительно не было видно, но путь все же был ясен. Оретцев ринулся вперед, раскидывая мебель, продираясь через заставленные книгами столы — вернее через то, что от них осталось.       Наконец, или Мал привык к смогу, или дым рассеялся, но он увидел ее, одиноко лежавшую под завалами. Огонь поглощал балдахин кровати, перекидывался на обои и потолок, рвал в клочья дорогую обивку кресел и дышал наслаждением, поглощая шелк постельных тканей.       — Быстрее! — рев Толи заставил Мала двинуться. Он оттащил придавившую Алину деревянную балку и взял девушку на руки. Святые, какая легкая! Он уже успел забыть, какой маленькой и хрупкой она была — как любой человек, застигнутый во сне. Мал с ужасом заметил, что китель пропитывался кровью невероятно быстро, и, с остервенением превозмогая внезапно обнаружившиеся усталость и боль, протолкнулся вперед, проскользнул меж завалами, чтобы передать еле дышащую девушку в руки подоспевшим близнецам. Из-за наспех сооруженных баррикад слышались неразличимые крики, вдалеке воздух кромсала стрельба.       — Они пытаются пробиться, — выдохнула Тамара, — но нам ее долго не удержать. Осколки пробили легкое.       Мал будто не слышал, что говорила сердцебитка. Он, завороженный густотой усталости, следил за быстро катившимися по лицу Алины капельками пота, и в гудевшей голове возникали дары прошлого. Черные потолки пещер Белого Собора, мучимая измождением и болезнью Алина, во сне и забытьи звавшая лишь его, нуждавшаяся лишь в нем. Только он мог помочь ей успокоиться, ощутить себя защищенной, любимой, нужной. Мал часами сидел у ее постели — в головах врагов и недоброжелателей «смертного одра» — и наблюдал. Ждал. Молился. Покой сновидения редко сходил с лица девушки, и оно казалось необыкновенно счастливым, почти блаженным.       Невыносимый укол боли вернул следопыта в действительность. Она больше не его Алина Старкова.       Толя вытер окровавленные руки о ткань штанов и крикнул:       — Надо пробовать самим!       Оретцев поднял взгляд на Тамару. В ушах звенело, руки горели напряжением, а ноги била дрожь. В глазах шуханки мукой пылало отчаяние, а под Алиной растекалось внушительных размеров красное пятно. Когда Мал взял ее на руки снова, что-то внутри лопнуло, будто аорту разметало на куски, и ему пришлось стиснуть зубы. Лишь одна мысль пронеслась в голове: она умирает.       Коридор за коридором отвоевывали близнецы у смерти. Тайные проходы, соединявшие дворцы, были заперты напавшими — сократить путь не выходило. Полоумные продолжали подрывать комнаты — стены плясали, готовясь упасть. На одном из дворцовых перекрестий они наконец набрели на группу гришей в красном. Когда целители забрали Алину из его рук, Мал обратился к Толе:       — Где Дарклинг? — процедил он, прячась за высокую диванную стенку. Винтовку заклинило.       — Черт его знает! — проорал он.       Их поджимали с трех сторон, пятиться было некуда — позади был тупик. Заметить удалось только семь человек, сколько пряталось за ними — это было известно одним лишь Святым. Тамара отстреливалась с величайшим упорством, но необходимость поддержки была очевидна. Пока целители колдовали над Алиной, у Мала наконец вышло раскачать механизм затвора, и оружие заработало. Хотя противники и не отличались сноровкой, ума бесперебойно палить во все стороны им хватало, а потому действовать нужно было быстро и уверенно. Близнецы взяли на себя основной удар — отвлекая нападавших, они открыли путь Оретцеву.       Мал не помнил, когда в последний раз так быстро и точно стрелял. Троица лихо отбила атаку, Тамара с Толей, тяжело дыша, прибились к стене.       — Что там? — обратился последний к корпориалам.       Испачканная в смеси сажи и крови темноволосая девушка, вытерев пот со лба, покачала головой:       — Мы вынули осколки, но такие раны затягивать трудно — легкое повреждено. У нее сломаны нижние ребра, и от этого ей еще труднее дышать. Чем скорее мы сможем добраться до лазарета, тем лучше.       Грохот утих, и стрельба смолкла. Верно, все кончилось. Из прилегавшего коридора послышался громкий мужской гогот. Мал различил несколько голосов, принадлежавших солдатам из его группы. Он облегченно вздохнул и, похлопав себя по затекшим голеням, поднялся на ноги. Трудности и не думали кончаться.

***

      Алина не была целью заговорщиков — это стало ясно сразу же, как только несостоявшийся триумвират принялся обсуждать произошедшее. Она должна была мирно почивать в собственной спальне, отстоявшей от императорской на несколько дворцовых поворотов, — на это указала ее фактическая сохранность. Неизвестные явно метили в Дарклинга. Начиненные крупной металлической шрапнелью бомбы могли попасть в комнату только вместе со слугами или через тайные проходы, соединявшие помещения императорских покоев. Однако нападавшие допустили существенную ошибку в рассчетах — непредсказуемый царь внезапно сорвался из дворца в провинцию и выехал буквально за несколько часов до покушения. А вражеские соглядатаи или не различили гришей или и вовсе — не обратили совершенно никакого внимания на отбытие заклинателя.       Хотя разорвавшихся бомб и были десятки по всему дворцу, те, которые детонировали после разрушения спальни, были скорее актом отвлечения внимания, если не отчаяния. Возможно, сначала неизвестные приняли отсутствие обычно патрулировавших коридоры опричников за благословение или удачу, но затем, осознав, какую смертельно опасную оплошность они допустили, принялись заметать следы так, как умели. Однако произошедшее все равно являлось загадкой для всех. Если это должно было быть быстрое, эффективное убийство, то почему группа нападавших была такой большой? Что они искали во дворце? Или кого? Зачем принялись обороняться, отстреливаться вместо того, чтобы бежать? И главное — кому служили?       Последний вопрос быстро обрел ответ. Не различенные Малом бесформенные балахоны оказались монашескими мантиями, практически такими же, которые в свое время носила святая гвардия Заклинательницы Солнца. А потому сомневаться в том, что за покушением стоял наконец-то выбравшийся из тени Апрат, не приходилось. Священник не был глупцом, а потому наверняка имел хотя бы какое-то подобие плана. Мал не верил в то, что Алина оказалась случайной жертвой. Уж слишком это выбивалось из привычного образа святоши-кукловода, привыкшего просчитывать каждый шаг. Возможно, он просто почувствовал, что Дарклинг наступил ему на хвост — недавно были вскрыты сети заброшенных туннелей под Балакиревым. К тому же, вряд ли Алина не рассказала мужу о том, где проводила время до Прялки. А потому обнаружение Белого Собора казалось лишь вопросом времени. Времени или интереса. Наверняка Дарклинг свято верил в собственную народную популярность и даже не предполагал, что порой возникавшие крестьянские мятежи могли оказаться угрозой его правлению. В любом случае нападение не могло остаться незамеченным и неотмщенным. Мал знал, что как только Дарклингу сообщат о том, что произошло с его Дворцом и, что в тысячи раз важнее, с Алиной, он будет вне себя от ярости. И его ответ не заставит себя долго ждать.       У Оретцева была еще пара-тройка часов для того, чтобы перевести дух, а пока гонцы мчались в сторону Полизной, чтобы сообщить императору о покушении. Наверняка лошади будут загнаны в пену и сменяны несколько раз, а послы будут молить всех известных Святых о том, чтобы старинная поговорка не пришлась к месту[1], но пока Мал мог побыть с Алиной рядом. Куда ближе, чем дозволял устав. Она все не приходила в себя и лежала, не шевелясь, пока искуснейшие целители затягивали ей раны и исправляли оборот крови. Зоя все расспрашивала его о том, что он видел, с кем боролся, не приметил ли чего особенного, и Мал, стараясь отвечать быстро и по существу, не сводил глаз со Старковой. В какой-то момент она сделала глубокий вдох и глаза зашевелились под сомкнутыми веками, тогда следопыт напрягся, ожидая, что она проснется, но охрипший голос старика-корпориала спустил его с небес на землю:       — Не тешьте себя иллюзиями, господа. Раньше завтрашнего обеда, а может даже, и ужина императрица не придет в себя.       Когда в палату подоспели служанки, чтобы переодеть юную царицу, Женя их прогнала:       — Идите, я сделаю все сама.       Лишь спустя несколько неловких мгновений Мал понял, что приказ относился и к нему тоже. Он хотел было что-то сказать, воспротивиться: «Это ведь моя, моя Алина!», но столпившиеся вокруг целители явно бы не поняли его замешательства. Поэтому Оретцев покорно направился к выходу, едва шевеля ногами. Наконец, усталость взяла свое сторицей — все дни, проведенные в компании чарки кваса, все бессонные ночи и особенно эта ударили по нему с удесятеренным остервенением. Мал облокотился на одну из обрамлявших дверную арку колонн и схватился за голову. Пробежавшая мимо сердцебитка бросила ему с отвращением:       — Здесь тебе не лечебница серой солдатни! Руки в ноги и к своим костоправам!       Это было последней каплей. Он впервые действительно, честно пожалел о том, что не умер.       Каким жалким он себя чувствовал, и как было отвратительно бессилие! Он не был способен думать так же, как не мог перестать чувствовать. И последнее вызывало в нем недоумение — Мал не умел этого и, впрочем, не особо того желал. Любовь, привязанность, интимность — все это казалось ему таким же далеким, как некогда Кеттердам или Южные колонии. Иногда он просто чувствовал, просто знал, что где-то внутри него есть что-то, что было на это способно. Размышлять над этим, препарировать это или, что еще хуже, погружаться в это представлялось совершенно невозможным, ненужным и — в минуты особой тревоги — невероятно опасным. Мал думал, что как только его затянет в болото собственного сердца, он не сможет выбраться, и жизнь станет для него лишь чередой изможденных попыток справиться с собственной слабостью, неспособностью жить так, как жила, например, Алина. Сколько он себя помнил, именно она была сердцем их импровизированного союза, не он. В ней пульсировала жизнь, которой хватало обоим, в ней растекалась березовым соком керамзинских рощ и ее и его любовь. Малу же доставалось почетное место наблюдателя, получателя, окруженного восхищением и вниманием. Возможно, он до некоторой степени был самовлюблен, а может, ему хотелось так думать для того, чтобы обрести хоть какое-то качество, отличное от силы, упорства или типично солдатского упрямого безрассудства.       В былые времена он думал, что не составляет ничего большего, чем декорация кукольного театра городской ярмарки, что его дело — быть стеной чьей-нибудь картине (или карте), быть стаканом, из которого могли пить, вазой, в которую могли поставить искусно выбранные куда более нужным человеком цветы. Наверное, именно это глубинное, характерное убеждение и заставило Мала разбиться, когда оказалось, что театр может не приезжать несколько сезонов подряд (а может вообще закрыться), стакану могут предпочесть кружку, чарку, чашку и еще невесть что, а ваза… Что же, вазы были нужны только господам. И обязательно прекрасные, особенные, уникальные вазы. А Мал не был таким, вернее, вовсе таким не был. Скорее всего он был огромным покосившемся пнем, который прекрасно годился для колки дров. Порой ему перепадало колуном, но случалось такое довольно редко. Жаль, думал он, что зато — метко.       Он пытался давить в себе слезы, но в груди вдруг так сильно закололо, что он не мог эту боль превозмочь. Казалось, он испытывал такое впервые — это было истинное страдание, невозможное, необоримое, стойкое желание умереть. Он представил, как наставляет себе на сердце свою верную винтовку, и стреляет, стреляет, стреляет. Это не принесло ему успокоения. Он попытался подумать о том, как вешается, но и это почему-то не удовлетворяло его извращенное желание сделать с собой хоть что-нибудь, чтобы притупить яркие ощущения муки. Мал считал, что непременно хочет покончить с собой, но при этом остаться в живых. В общем сделать так, чтобы все чувствовать. И ему было стыдно признаться в том, что он нуждался в сострадании, тепле и приятельском плече, — во всем том, что так беззаветно множество лет дарила ему Алина. Он боялся взглянуть в лицо собственному одиночеству — вокруг него не было никого, кто мог бы его выслушать и, проникшись его историей, понять. И омерзительнее всего было знать, что Мал сам привел себя к этому положению. В попытках уберечь Алину от необдуманных поступков он сдался эгоизму и гордыне — не желал поступаться принципами (которых у него, в сущности, и не было). Он подводил ее столько раз, сколько приходил к ней на помощь. И порой подводил только для того, чтобы спасти. В глубине души он знал, что не мог ей ничего предложить, и боялся того момента, когда Алина это осознает.       Стоявшие неподалеку близнецы не решились подойти к Малу, когда он тихо, без всхлипываний заплакал.

***

      Зоя устало смотрела в окно, за ним расстилались бескрайние ледяные просторы сурового Сикурзоя. Безжалостные, жестокие, коварные снега бесчувственной, но благодатной зимы. Алина болтала без умолку, играла с маленьким шариком света, крутя им между пальцами, неловко теребила золоченые пуговицы кафтана. Зою это раздражало. Такая маленькая, низкая, будто пегий воробушек — воробушек, оборачивавшийся лебедем. Или коршуном, когда необходимость припирала к стенке.       У Алины были красивые, хотя и короткие, пальцы. Ладони издалека казались мягкими — за месяцы жизни во дворце защелоченные ручки сиротки преобразились. Заклинательница снова пустила огонек — и очаг стал гореть ярче прежнего. Интересно, легко ли его потушить?       В пламени Алинин кафтан рассекал тьму богатыми гроздьями света — вышитый фабрикаторами, он был само произведение искусства. Думала ли эта замухрышка, что сможет когда-нибудь надеть такое? Мечтала ли о красивых бальных платьях, боярских длинных рукавах, телогреях из писцовых шубок или шелковых панталонах? Да, шелковых панталонах… Носит ли Алина шелк? Или по-прежнему предпочитает неприхотливый, колющийся лен? Зоя поморщилась. Замухрышка.       Но шелк бы ей пошел.       Накатившие воспоминания оказались некстати — наверное, грешно было думать о таком, когда дюжина целителей колдовала над телом юной императрицы. Какая-то мерзкая часть чего-то такого внутри, что Зоя предпочитала даже не называть, завидовала Алине. Тому, как Дарклинг смотрел на нее, как касался — с желанием, мукой, виной и почти необоримой страстью подчиниться. Его глаза — сами по себе черные, непроглядные обсидиановые зеркала — становились еще темнее, когда он ненароком выцеплял Алину на собраниях, приемах, балах и заседаниях военного совета (последние он редко разрешал посещать кому-то, кроме своих поверенных); в мгновение в них, зарождалась жизнь, уголки губ едва заметно приподнимались и говорить Александр начинал аккуратнее, спокойнее, словно бы она убаюкивала его, шептала, что все в порядке и не о чем беспокоиться, по крайней мере, пока она рядом.       На Зою Дарклинг смотрел с вызовом — что еще ты можешь мне дать? и это все? это и есть вершина твоего мастерства? Он был сущим дьяволом, той силой из детских сказок, которая способна уничтожить любого по мановению руки, и когда-то Назяленская мечтала, чтобы эта же рука позволила себе больше.       И все же тогда она была ребенком, наивным подростком, жаждавшим внимания, заглядывавшим в рот старшим и более опытным, желавшим приблизиться к ним… На самом деле она не хотела его, хотя несколько десятков томных ночей, проведенных в бессонной муке вожделения могли с этим поспорить, Зоя хотела того, что он мог ей предложить, — доверия, понимания, принятия, сильной, мужской заботы, покровительства. И когда Алина, купаясь в этом, одновременно это же отвергала… шквальная могла себе поклясться, что ненавидела ее. Затем она признала, что Старкова нехотя переиграла самого отца лжи — заставила его виться, будто дорогая собачка с розовым бантиком, у ее ног. Дарклинг хотел поработить Алину для собственного наслаждения, своего триумфа и не заметил, как влюбился — какая комедия!       И какой трагедией все обернется, если Алина умрет.       В голову прорвалась крамольная мысль: а что, если Зоя ошиблась? Что, если ему все же была нужна Алина? И нужна не так, как обычно бывают нужны солдаты, адъютанты, слуги или невесть еще кто, но как человек, компаньонка, любимая? В конце концов, он всегда был сентиментальным и драматичным. Возможно, сказывался возраст… или безумие. Наверняка Дарклинг как огня боялся лишь одного — одиночества, брошенности. За годы изучения Малой Науки и попыток скрещивания природного дара с мерзостью он уподобился созданиям бездны, стал будто бы сама тень — не имел себя и растворялся во всех тех, кого собирал рядом. Потеря преданной гвардии, соратников, женщин и мужчин, смотревших на него с таким благоговейным восхищением, могла значить лишь одно — его собственную смерть. Наверное, именно поэтому Дарклинг безжалостно расправлялся с предателями. Каждый забытый принцип, каждое нарушенное слово — всё было личным оскорблением, ударом под дых, раной в самое сердце; пусть и такое черное, как у него.       Умел ли Александр бороться со внутренним зверем — тем, что порой заставляло его терять самообладание и наносить самые коварные, жестокие и отвратительные удары, — или нет, факт оставался фактом: Алина, занимая все его внимание, мешала заклинателю разрушать. С ней он мог бы успокоиться, думала Зоя, потирая уставшие запястья, обрести мир. Страсть уравнивает людей. Могущественный гриш ли, Заклинательница ли Солнца — какая, в сущности, разница, когда вы оба голые, горячие, живые, полные стремления — и всё друг к другу? Мир словно бы замирает на мгновение, и нет более никого, кроме вас, слившихся в поцелуе, замкнувшихся в объятиях, потерявшихся в наслаждении.       Жаль, что в который раз Старкова оказывалась лишь разменной монетой, золотым колоском меж двух огней, ведь Дарклинг не был любовником. Воином, полководцем, гришом — но точно не нежным мужем.       Странно, какое-то время назад (на самом деле — целую вечность) Алина лежала в лазарете не потому, что ее покромсала бомба заговорщиков, но из-за детской неприязни и злой зависти. Надо было быть жестче, сломать ей шею — спасти и себя, и Алину, и всю Равку от того, что таилось в глубинах души генерала Киригана; оно, будоражимое скорым триумфом, не боялось ни дневного света, ни огня Святых. Вспомнит ли она хоть что-то, когда проснется?..       — Мне не нравится то, о чем я думаю, — голос Жени прозвучал слишком громко, и Зоя вздрогнула. Наверняка, она думала о том же.       — Когда он вернется?       — Не раньше трех часов дня, — процедила портная, и они обе смолкли.       С каким трепетом целители творили свою магию над Алиной, как бережно, аккуратно они манипулировали тканями! Это было привилегией — наблюдать за тем, как искуснейшие из корпориалов вдыхают в Заклинательницу Солнца жизнь. Лазарет Малого Дворца прилично отстоял от главного комплекса, а потому ни взрывы, ни огонь, ни даже несколько часов назад казавшийся вездесущим дым не тронули его стен. Ночь медленно отступала, и первые лучики рассвета начинали трепетать в небесах. Зоя вспомнила про письмо.       — У тебя в последнее время не было пополнений корреспонденции?       Женя расправила плечи и улыбнулась уголками губ:       — Никогда не думала, что буду так любить голубой.       Они вновь поняли друг друга с полуслова. Оставалось узнать, не получал ли еще кто-нибудь послание. Близнецы? Давид? Алина? Нет, она точно оказывалась вне игры. Близость к Дарклингу лишала ее, во-первых, самостоятельности, во-вторых, доверия. Зоя не могла не думать о том, что Старкова медленно сходила с ума, постепенно становясь все более и более закрытой, холодной, недосягаемой ни для кого, кроме своего мучителя. Однако же Николай не мог знать об этом, а потому очень хотел обратиться и к ней, но полученное Зоей письмо обрубало концы — Ланцов настаивал на том, чтобы Заклинательница оставалась в неведении, по крайней мере до той поры, пока они не смогут обеспечить ей хотя бы какой-то намек на безопасность.       Николай был скуп на детали: я жив, силен и полон желания вернуть себе трон, ждите весточки. Однако и этого оказалось достаточно для того, чтобы почти сдавшаяся Зоя вернула себе былую решимость. Да, тогда в Прялке они, быть может, проиграли битву, но не войну — пока хоть кто-то из них борется, шанс еще есть.       Когда доложили о пленных заговорщиках, Зоя была вынуждена уйти. Она бросила последний взгляд на по-прежнему неподвижно лежавшую Алину и покинула лазарет, погруженная в мысли о будущем.

***

      Александр ступал осторожно — медленно поднимая ногу, сгибая ее в колене, подкручивая ступню; так же медленно опуская ногу, разгибая ее в колене и наконец роняя сапог на посеревший пол, уже расчищенный от осколков зеркал, разбитых в щепки туалетных столиков, обуглившихся ступок диванов и кресел, лопнувших в пламени.       Исчезнувшие занавески сделали покои будто бы голыми, а разъеденный огнем паланкин, словно бы забившийся в угол комнаты, виновато глядел на бледного господина и с ужасом проживал его безмолвие. Закатное солнце отчего-то было тусклым — занесенная дымкой облаков полоса засыпающего света выглядела неестественно, ложно и отдавала какой-то подлостью.       Александр сел на кровать, пропитавшуюся потом и кровью. Под его сапогами распласталось уродливая черно-коричневая лужа, жабьей слизью мазнувшая от тумбочки через всю комнату и к двери. Он спрятал лицо в ладони.       Вдох — выдох — вдох — выдох — вдох — выдох — вдох — выдох.       Провел руками по волосам и развернулся к окну. Он уже и забыл каково это — тревожиться. Вся его кровь собралась в груди, свернулась в единый сгусток, заволокла сердце и сгноилась где-то меж ребер и солнечного сплетения. Его ладони подрагивали, живот крутило, и Александр чувствовал, как к горлу подходила тошнота — отвратительная смесь желудочной кислоты, кофе и пары фиников. Он чувствовал себя как никогда потерянным. Еще никогда никто не проникал так глубоко в его убежище — больше логово, — еще никто не отваживался так нагло плюнуть его в лицо, растереть грязную харчу по губам и удовлетворенно-ехидно улыбнуться. Александр не знал что делать — замешательство словно овладело всем его телом. Загнанный в самый угол неизвестностью, колючим ожиданием, предчувствием ужаса, он не мог думать ни о чем, кроме как о своей ограниченности. Он так зашелся в угаре самолюбования, так возгордился, так поднялся, что не мог представить остановки, унижения, падения — а оно ощущалось особенно горько. Страх — главный враг разума и успеха. Страх окутал его с ног до головы. И Александр лишь тупо смотрел в окно.       Солдаты суматошно носились из стороны в сторону, что-то носили, передвигали, поднимали и опускали, растаскивали обломки, а над ними возвышались офицеры — выкрикивающие приказы, указывающие не менее ватными руками, куда следует выносить почерневшие доски, отвалившиеся куски мрамора, покрошившийся гранит. Они устало вытирали пот со лба, подмышками сжимая фуражки, а в их глазах виднелась не то усталость не то забытое в дни покоя отчаяние.       День, казалось страдал так же, как и сам Александр. Солнце было безжалостным, и его льняная рубашка насквозь пропиталась потом. Он чувствовал, как от него смердит, — даже лотусово-коричный обволакивающий шуханский парфюм не мог этого скрыть. Когда болеешь, страдаешь или волнуешься, пот пахнет по-особенному мерзко — смесью красного металла, глины или извести и все никак не высыхающей ткани. Запах резковатый, неприятный, стойкий, на языке он ощущается как шершавая кожа, а в нос не бьет, но скорее отвратительно щекочет волоски. И от него никуда не дется, хотя Александру это и нравится — ощущения возвращают его в полуразрушенную, поруганную, изнасилованную комнату. Дурость.       — Ваше императорское величество, есть донесения, — грубый голос седого гриша гремит в воздухе.       — Слушаю, — Александр поднимает руку в знак разрешения.       — Недавно обнаруженные туннели под Балакиревым, судя по всему, засыпаны. Подходы ко входам заминированы. Отряды уже работают над этой проблемой. Нападавшие оставили много следов — и все они ведут к Апрату.       Александр сдержанно кивнул и отпустил адъютанта. «Апрат, Апрат, Апрат…» — крутилось у него в голове имя старой занозы в заднице. Почему он его не убил еще тогда, когда взошел на престол? Почему не поручил это солдатам? Своим поверенным? Корпориалам? Да кому угодно — хоть Кеттердамским портовым крысам. Если бы он убил этого ублюдка с козлиной бородой и щенячьими лукавыми глазками, ничего бы не случилось. Ничего этого бы не случилось. Этой ночи бы не было.       Если бы он не поехал в Полизную, если бы его не вырвали из столицы местные гриши, заподозрившие что-то неладное в часовне Святой Елизаветы, если бы не дурной, сошедший с ума старпер-священник не выплевывал зловещие предсказания вместе со слюной из уголков рта, Александр бы остался в Ос-Альте, лежал бы на мягких перинах, наслаждался бы теплом рядом, спокойно бы спал, а затем, когда апратовы ублюдки напали бы, он смог бы все предотвратить, изменить или хотя бы — отложить на будущее, пока дворцы не будут готовы к обороне от любого врага. Тени бы его защитили, скрыли бы — скрыли бы их.       Александр подрывается с места и выходит из комнаты. Он почти бежит по обгоревшим коридорам со стенами, увешанными разломанными портретами придворных, наместников, князей, царей. Ландшафты Равки на картах и гобеленах, покрытые черным кайалом, сменяются дверными проходами, арками и развилками. Александр знает путь наизусть. Вперед, вперед, вперед, поворот направо, поворот налево, проход в арку, две двери мимо, и вот они — заветные створки из красного дерева.       Он раскрывает их быстро, импульсивно, почти повинуясь внутреннему инстинкту страха, будто намеревается выбить несчастно держащееся из последних обработанное ядро свитении и пройтись по нему, вдавливая каждую частичку в пол. И в нем гнездится что-то неперевариваемое — то ли страх, то ли боль, то ли предчувствие расставания. Но он заходит внутрь и не видит никого. Глубокая тоска занимает их место — где она? что с ней? как она? — и что куда хуже, куда больше, куда более невыносимо — как ей помочь? как это изменить? как ее вернуть?       Александр отчаянно хочет ее потрогать — коснуться буквально на секунду; даже если ему придется отдать руку на отсечение после этого, но все же ощутить ее тепло, терпкость запаха, мягкость кожи, пройтись ладонью по мягкой складке в низу живота и обнять, так крепко-крепко, но вместе с тем бережно, чувственно; так, будто это последнее, что он может сделать. Если бы он мог, он бы поместил ее под кожу, расширил бы свое сердце так, чтобы она могла в нем укрыться, и заставил бы всех корпориалов мира и даже Святых оберегать ее.       Уставший, измотанный дорогой, выжатый бурей чудовищных испытаний, он упал на кресло — мягкая ткань обхватила спину, будто обнимая, и Александр облегченно выдохнул. Комната пахла ей — калейдоскопом шуханских специй; сандал, смешанный с едва ли уловимой печатью ониксовой крошки, напоминал о том, какая же она теплая. Теплая… Теплая, мягкая, нежная; как она изменилась с тех пор, как он впервые увидел ее. Испуганная, испачканная в пыли, крови, вязкой походной грязи и мерзости Каньона, она смотрела на него с обожанием и благоговением верующего. Худая, с посеревшими впалыми щеками, залегающими под глазами бессонными лунами, она все равно была какой-то… особенной. Или в его глазах, или в чужих, или просто особенной…       В последний раз, когда Александр видел её, всего сутки назад, может, чуть больше, она была совершенно иной — сияющей могуществом, незаметной властью и какой-то романтичной трагичностью, будто бы за окном умирал мир, а вместе с ним и она. Почему сила не делала её счастливой? Почему не успокаивала внутренние грозы? Почему не давала ей вернуть веру? Почему не дарила надежду?       Он знал, что это глупые вопросы. И вообще, задать он хотел не их. Александр негодовал не о силе, а о чем-то более личном, почти интимном; том, в чем он не хотел признаваться. О том, что он всю жизнь отвергал, вернее, что научился отвергать. Быть может, когда-то это и было в нем, но недолго — жизнь заставила его тяготеть этим, и вскоре это уже забытое, неясное и пугающее чувство исчезло. И когда оно появлялось, Александр с особым остервенением вырывал его сорняки, пробивавшиеся сквозь каменно-кирпичную кладку его стен. И только ей удавалось заглянуть за завесу — не всегда, но все же.       Наконец Александр позволил себе встать. Еле передвигая ногами, он поплелся к ее бюро — высокому столу с позолоченными ножками. Он знал, что не должен его открывать, заглядывать во множественные полочки, читать послания, обнюхивать дневники, но все равно потянулся к тяжелой крышке, поднял её и дотронулся до створок ящичков.       Ему попалась толстая, но начатая недавно записная книжка. Почерк был отвратительный — очевидно, чистописание автору было незнакомо. Разобрать Александр мог лишь отдельные слова: «боль», «мука», «удовольствие», «Мал», «устала», «хочу домой», «уйти», «бежать», «терпеть»… и так далее. Где-то в середине оформленных посланий он наткнулся на наиболее понятный пассаж — написан он был ровно, буквенные сочетания плавно втекали друг в друга, запятые стояли правильно, и он принялся читать:       «Я отдавала и отдавала тебе все, что у меня было! Нет, не только это, но даже и то, чего в помине не имела. Ты выжимал меня, вырывал из меня последнее и наслаждался мною по собственному усмотрению. Но сейчас, сейчас я готова посмотреть тебе в глаза без страха, потому что твои глаза — мои глаза, твои руки, душащие меня, — мои руки, и твоя боль — моя боль. Ты худшее из того, что со мной случалось, и я бегу, бегу, бегу подальше, где ты не смог бы меня достать… но возвращаюсь. Все равно всегда возвращаюсь к тебе! И я не имею понятия о тех силах, которые двигают меня к тебе, заставляя стирать ноги в кровь, ломать ногти, седеть! Я ненавижу тебя каждой частичкой моего тела, обожаемого тобой тела, я ненавижу тебя! Но продолжаю отдаваться. Может, потому что ты делаешь то же самое… потому что я хочу верить, что ты делаешь то же самое».       У Александра закружилась голова, рука с дневником, словно гуттаперчевая, упала к бедру. Он потянулся к деревянному столбику кровати, ухватился за него дрожащей ладонью, уперся лбом — и холод немного успокоил его лихорадку. Когда он беспомощно скатывался на пол, единственной мыслью, коловшей стенки его ума, было такое желанное, но такое, оказывается, далекое имя — Алина. [1] Принесшему дурную весть рубят голову.
58 Нравится 18 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (4)