Нужный человек не в том месте может перевернуть мир.
— Half-Life 2.
Глава II. Шрам
О доверии
* * *
Петербург, в проулке. Каждый обретает ту единственно важную часть себя, которую после, не стыдясь, может всецело называть «собой» и «тем, кто он есть» в положенное ему время. Кто-то натыкается на нерушимые задатки характера ещё в юношестве, поверив во что-то так сильно, что потом целую жизнь кладет на то, чтобы эти выскобленные из камня истинны защитить. Такие люди даже представить себе не могут, что их убеждения можно поставить под вопрос — слепо верят и всё на этом. Влада всегда опасалась таких людей, ибо чёрт знает, что их незримые идолы насоветуют им завтра, и они, рьяные, разгоряченные и неизмеримо злые, пойдут с одними вилами в руках отстаивать своё «хорошо» и губить всё, что под эту марку не подходит. Кто-то обретает себя гораздо позже, лет в сорок, а то и в пятьдесят, когда их собственное имя обрастает массивным корневищем других имён: детей, дедов, жены да внуков. Они находят эту часть их личности очень естественно и постепенно, почти инстинктивно. В них нет жесткости, такие люди умеют слушать, слышать и без мелочности душевной делать по-настоящему весомые вещи. Такие люди нравились Владе значительно больше. А некоторым и сотни лет будет мало, иногда двух даже или трёх. И произойти это может совершенно случайно, тогда, когда меньше всего ждёшь и ничего таких трагических, разрушительных для личности событий не предвещает. Вот и тот самый день начинался совершенно как обычно: ни тебе серых туч, появление которых на лазурном чистом небе можно было бы трактовать как «знак свыше», ни ворон, скучковавшихся на голых деревьях и жадно смотрящих на тебя, будто ты — кусок мяса без грамма ума, ни даже мысли какой, о плохом чтобы. Так получилось, что Влада наконец нашла себя в грязной заплеванной подворотне, куда ни одна живая душа по доброй воле не залезет, только пьяницы да и бездомные с пустыми глазами. От безысходности. Голова раскалывалась, как будто кто-то огрел по ней чем-то тяжёлым накануне — впрочем, возможно, так оно и было, — горло жгло от громких криков и холода ночи, проведенной на улице, а левую ногу нещадно саднило. — Ну просто прекрасно, — отрешенно подумала Влада и посмотрела на свою ногу как на нечто чужое, зябко поежилась и брезгливо оперлась спиной на холодный металлический мусорный бак. Она слабо соображала, что произошло. В висках кололо, перед глазами то и дело вспыхивали и угасали яркие пятна, напоминающие не то кровавые брызги, не то вино… вино на припухлых розоватых губах, улыбающихся ей из тени с явной мерзкой насмешкой. Влада хрипло рыкнула и в сердцах отшвырнула от себя валявшуюся неподалеку консервную банку, в которой тихо копошились муравьи. Это была вся злость, на которую она была способна в эту минуту, и полностью она досталась металлической посудине, громко зазвеневшей и с лязганьем покатившейся вниз по захламленному грязному проулку. Мысли ходили ходуном и никак не могли собраться воедино. Стоило бы поднапрячься и придумать хоть какой-никакой план действий, а не просиживать здесь время, боясь застудить себе все, что можно, но… Промокшая спина Друбецкой покрылась мурашками. Ничего не получалось. И не хотелось тоже ровным счетом ничего. К заляпанной в чём-то непонятном, измазанной в грязи штанине приклеился мокрый кусочек газетенки с пафосными, такими правильными заголовками, что Владу невольно затошнило. Она отвела голову в сторону, не находя в себе сил рвануть раздражающую бумажку долой, и закрыла глаза. Горло болело и першило, хотелось закашляться, но она давила в себе эти подступающие судорожные спазмы. Друбецкая боялась этого странного места и того, что может вылезти на кашель, а ещё болели рёбра. Чёрту одному ведомо, может, и их переломали. — Ещё немного шума, что уж там, — тень ехидства промелькнула в голове. — Чтобы наверняка все гады проснулись! И хрипло прокашлялась. На языке почувствовался едкий привкус крови, и она снова нехотя узрела тревожную картинку перед глазами: как кто-то её бьет — по лицу, рукам, спине, кто-то с такими родными глазами. В видневшееся в дымке воспоминаний лицо хотелось плюнуть этим же блевотным кровяным сгустком, собравшимся во рту. Ничего гнилее и лживее, чем это ангельская рожа с бесами внутри, она в жизни своей не видела. Мерзкая сердцу тварь не хотела покидать рассудок, она так злила, с такой силой бурлила кровь в венах, что в груди что-то горячо закипело, и Влада, не выдержав, распахнула глаза. Хотелось выплеснуть гнев хоть куда-нибудь, но... не тут-то было. Она застыла на месте, так и не издав задуманного яростного рыка. Прямо перед ней, в этом тёмном, забытом богом и людьми проулке — месте для мусора, а не для жизни, милых прогулок и судьбоносных встреч, — стоял человек в лоснящейся чёрной шляпе и пристально смотрел на неё из тени. В темноте недобро мигали его глаза, и Владе с трудом удалось сфокусироваться лишь на них — на двух ярких, блестящих во тьме янтарях, что переливались словно бы по колдовской воле. Лица и внешности человека она уловить не смогла, что-то настойчиво мешало ей изучить его, зацепиться взглядом за черты. Понятным было лишь одно: он был высок и не пах ничем — ровным счётом ничем. Влада поняла это, когда незнакомец склонился над её изувеченным телом, и кристаллики его глаз вспыхнули ещё ярче. — Надеюсь, вид этого переулка оправдывает ваши эстетические ожидания, — его голос был низким, а интонация насмешливой. — Или вы просто решили, что традиционные спальни слишком банальны? Уголок рта дёрнулся в непроизвольной, злой гримасе. Всё естество Друбецкой налилось тягучей, раскалённой яростью, заставив челюсти сжаться до хруста, который тут же был подавлен, утоплен в глубине ночи. Она покачала головой: «Идеальное время для насмешек, правда?». — Интересно, знаете, куда попали? Или для вас это тоже сюрприз? — и Влада снова помотала головой из стороны в сторону, ибо отрицание было всем, на что она сейчас была способна. Злость медленно отступала, уступая место любопытству — затаившемуся, раздражённому. К чёрту, кто он вообще такой, этот тип в нелепой старомодной шляпе? Что ему нужно в этой дыре и, главное, откуда такой неправдоподобный интерес к ней — избитой, перемазанной в грязи, пропахшей мусором и дешёвым пойлом? О да, он определённо был не в себе. Настолько, что Влада ничуть не удивилась бы, вздумай он сейчас достать нож и начать что-то требовать, пытаться угрожать. Смешно. — Вам нужна помощь? — в тоне мужчины не было ничего, кроме холодного любопытства. И всё же этого вопроса она ожидала меньше всего. Помощь была желанна, а если душою не кривить, то и вовсе отчаянно необходима. Боль в теле не утихала, с каждой секундой, проведённой в леденящей грязи переулка, она нарастала, словно пытаясь пробить невидимый заслон между жизнью и смертью — той самой смертью, что так недавно манила её к себе. Влада оглядела незнакомца ещё раз. Ничего выходящего за рамки, всё, как она привыкла видеть в людях: просто неравнодушный человек. Неужели так трудно в это поверить? Да, трудно. Будь она вчерашней Владой, то без раздумий приняла бы эту протянутую руку с мраморно-белой кожей. Но за эти считанные часы всё переменилось. Может быть, то были последствия недавно перенесённого шока, но теперь, сейчас, умирая словно падший бродяга у заплёванной мусорки, она видела в каждом из прохожих — и даже в этом неизвестном, в его тёмном «лице без лица» — лишь угрозу, ложь и корысть. Им всем было до неё дело лишь по одной-единственной причине: им непременно, до зудящего однообразия похоже, что-то было от неё нужно, и совершенно не имело значения, заберут они это силой или же в конце концов это отдаст она сама. Сокрушённая такой ядовитой, чёрствой мыслью, Влада, пусть и нехотя, отвела глаза и выдохнула еле слышное «нет», — и даже этот шёпот дался ей с такой трудностью: она тут же закашлялась, будто пытаясь выплюнуть обратно собственный отказ. Золотистые глаза уставились на неё с явным удивлением, которое мгновенно сменилось на нечто холодное, заинтересованное, даже в некотором роде… одобрительное? Странные светящиеся во тьме угольки будто бы растянулись в беззвучной, довольной улыбке. — Того и ждал? — мысленно выдохнула Друбецкая, судорожно прижимая к себе ослабевшие ноги в жалкой попытке укрыться за этим детским жестом. — Спросил, чтобы отделаться? Я угадала? Так и шли бы вы к чёрту со всей этой слащавой мишурой, меня воротит от вашей напыщенности. Все вы лжёте... Никто не помогает — все лишь изображают, делают вид! Её глаза кричали о боли, предательстве, страхе и холоде, еле читаемым бликом в них застыл немой вопрос. — Я спросил, потому что хочу знать ответ. Но гораздо поучительнее будет, если сейчас вы поможете себе сами, — произнёс мужчина, прочитав её мысли, как открытую книгу. Влада застыла; макушку её головы пронзил острый, леденящий холод. Воздух, спёртый и неподвижный, в эту глухую подворотню, куда не задувал ни один вольный ветер, вдруг зашевелился, тяжко вздохнул запахом тления, и мусор под ногами заходил ходуном. Странный незнакомец ухмыльнулся в ответ на её ошарашенный взгляд и поднялся с корточек, поправил шляпу. Когда он вообще успел присесть и подобраться так близко? Влада смотрела на него округлившимися, немигающими глазами, отказываясь верить в происходящее. Неужели… он только что ответил на её мысль? — Прочел в ваших больших яростных глазах, — пояснил он тоном, призванным успокоить, но достигшим прямо противоположного. Глаза и впрямь были красивые — не те, что положены простому человечишке вроде неё. Незнакомец с холодным любопытством разглядывал яркие всполохи-крапинки, покуда Влада держала их открытыми. Но едва она сомкнула веки, его интерес мгновенно угас, словно и не возникал вовсе. — Кто... вы? — вырвалось у Друбецкой, прорвавшись сквозь спазм в горле, и этот надломленный звук повис в воздухе, прежде чем новый приступ кашля снова вырвался в тишину проулка, а тёплая, солёная кровь, смешавшись со слюной, заполнила её рот, окрасив зубы в подобие чего-то вампирского. От этой ассоциации стало мерзко и гадко. — Влад, — невозмутимо произнёс он, и, казалось бы, уже само имя прозвучало как приговор, но... — Выживете — поговорим. Он выпрямился, и его длинный силуэт полностью заслонил свет далёкого уличного фонаря. — Да что вы? Что за чушь собачья... Нет-нет, постойте! — голос сорвался на крик. Но загадочная фигура, варварски укравшая её собственное имя, уже растворилась в небытие непроглядной темноты бескрайней ночи, падения светоносного начала, и ни звона каблучков его чопорных туфель, ни искрящихся в темноте, алеющих как солнце при закате дня глаз стало не видать и не слыхать. Как будто при таком раскладе поверить в то, что вся эта наистраннейшая картина являлась лишь плодом подорванного ментального здоровья, было, как ни забавно, самым здравым умозаключением из доступных. Нечего ему было здесь делать, Владе в целом-то тоже, но... Друбецкая укуталась в провонявшиеся тряпки и почувствовала, как с ломотой и горящей, ноющей болью жар стал подступать к ногам. Мышцы дубели, немели, лёгкие как будто бы и совсем перестали быть лёгкими — они продавливали грудную клетку и скреблись, бились в ребра, как будто запертая в клетке птица рвалась изрядно отросшими когтями через озябшую, омертвелую плоть наружу. Ха! Ей, осиротелой, всё равно оставалось, куда лететь. Она непременно нашла бы путь домой! Такая счастливая. По необъяснимой причине в груди вспыхнуло и ещё одно чувство — обида, столь же яркая и едкая, отчего к вороху и без того гнетущих проблем прибавилось нечто, больно защипавшее в носу. Было противно думать о том, как Влада выглядит со стороны, и ещё страшнее — осознавать, что с этим ничего не хочется делать. Желание злиться, кричать и ненавидеть, разодрать от боли ногтями кожу на лице, чтобы проснуться, выйти из этого чудовищного кошмара... Нет, оно бы не помогло. Неосознанно в ней проснулось что-то чужое, не её, и жутко, очень сильно захотелось выпить, промочить горло пьянящей дрянью и свалиться в отключке где-то, где, по крайней мере, не было бы вонючей мусорки под боком и ледяных луж, застудивших в её теле уже всё, что можно и нельзя. Пришлось кое-как подняться, трясущиеся ноги еле держали, колени вздулись и толком не сгибались. Никаких мыслей в голове не было, потому единственной опорой на всём чёрно-белом свете сейчас служила лишь старая кирпичная стена то ли по правую, то ли по левую сторону, в воцарившемся бреду она так и не поняла этого.* * *
Двадцать лет спустя. Я не мог себе больше врать. Не из-за того, что укол совести, наконец, добрался до моей душонки, или простая смертная скука поработила мой разум настолько, что мозг зловредно отказался думать. Это случилось, просто потому что отговорки перестали приходить ко мне в голову ещё добрую неделю назад. Хотелось себя в чём-то убедить, но в ту же минуту не хватало сил даже представить такую возможность, что какая-то из заведомо неверных мыслей меня зацепит, ну хоть сколько-то, хоть на жалкий час. Примерно тогда же я понял, что, наверное, чем-то болен. Настолько болен, что волнение о поиске лекарства и причин такого состояния обошло меня стороной, мои желания спешно мне забылись, и все стадии борьбы с горем спешно слились в одну единую — принятие. Алкоголя, героина, сигаретного ли дыма или неизбежного... неважно. И, кажется, на мгновение я даже забыл, как звучит мой собственный голос. Просто потому что я разучился говорить, мог только тявкать около холодной давно пустой миски, в которую — я знал — уж никто ничего не положит. Да, Карамора сдержал своё слово, и я получил свободу — или что-то вроде неё, я уже не совсем уверен даже в этом. Но, кажется, состояние, когда никому нет до тебя дела, никто не бежит, сломя голову, чтобы задушить или повесить тебя, так или иначе можно охарактеризовать этим словом? Тогда я был полностью свободен, предоставлен сам себе, и настолько непривычно для меня это было, что на первых порах я, ожидаемо, пустился во все тяжкие. Сполна утолил свой голод, порвав нежную сладкую кожу шей, наверное, у целого квартала — я пил и пил эту кровь, и теплота её, её алость стекала по моим губам и капала увесистым дождём на пол, оставляя следы моего пребывания здесь. Следы, по которым никто не пойдёт искать меня, их убийцу и мучителя. Люди не смотрели мне в глаза на улицах, спешно убегали и запирали свои двери изнутри, будто бы это хоть сколько-то остановило моё желание, мою жажду. Они не знали, что их спасением были не металлические массивные заслонки и замки, а моё простое отсутствие его, того самого желания. Когда я ранее по тем или иным причинам утрачивал чувство меры, такое бывало, что на время у меня пропадал аппетит. В какой-то степени, это было даже логично, своеобразный разгрузочный период после масштабного пиршества. Но в этот раз механизм моего тела повел себя иначе: есть мне так и не захотелось, и появилось неизведанное ранее, скручивающее в тугой ком мерзкое чувство тошноты, разлившееся по венам, органам, пробравшееся в глубину кости. Я стал больше думать. Просто постоянно. И господи боже... я не знаю, я не знаю, решительно точно не знаю, как это можно остановить! Я как будто просто не приспособлен, не создан для того, чтобы прокручивать у себя в голове каждую мелочь; позволять своему разуму выбрасывать у меня перед глазами ненавистные воспоминания из моей бесконечной жизни в самые неожиданные моменты. Я не хочу испытывать сожаление, страх, злость, отвращение, грусть, усталость и... слышать эту пронзительную тишину. Со дня, когда проклятая Тварь пропала из моей головы, не было ни единой минуты, чтобы я мог отключиться от этого состояния и просто побыть, как ни странно, одному. Гнусный голос был мне компанией и эмоциональной разгрузкой, все мои эмоции уходили на него и фильтровались через него, но а сейчас что? — Сейчас больше всего на свете я боюсь признаться себе, что скучаю по нему. И считаю предательством его уход. На кого же ты меня променял? Неужели я был недостаточно испорчен для тебя? Никто не ответил, в голове было тихо. Утро окатило своим холодом, по моей коже побежали маленькие колкие мурашки, чуть заслезились укутанные белой пеленой глаза. Я никогда раньше не замечал в своём теле таких мелочей. Не видел ни россыпи веснушек, ни золотистых кудрей, закрученных в рога-рожки, ни цвета глаз и ясности белоснежной улыбки. Знал очень хорошо только лишь тело, поэтому не мог не заметить то, как скоротечно оно изменилось без еды: исхудало, иссохло, потускнело, потрескалось, натерлись неизвестные телу мозоли, крапинки родинок-веснушек побежали по плечам, рукам, груди и спине. Губы от покусываний начали трескаться, неудобная поза для сна на утро откликалась болью в спине, а еще ушли любые признаки присущей мне страсти и похоти, не осталось ничего, ни-че-го, что делало меня мной десятки и сотни прожитых лет. Я потерял всех, всё и даже себя. Со мной осталась только верная крошечная иконка. Но, не найдя в себе сил, в каком-то приступе тоски я спрятал её под подушку моей разваленной, богом забытой заброшенной однушки в надежде не натыкаться тропинкой мыслей на эту пропасть. Потому что мне нельзя. Я никогда не думал, что последствием собственных ошибок может стать такая сильная расплата, никогда не знал, что телу и сердцу может быть настолько отвратительно, нестерпимо больно, что мне впервые за мою долгую жизнь хотелось плакать, реветь и выть; рвать волосы на голове и кусать кожу в тупой ярости. И я выл, плакал, бился и рвал, пока не понял, что это лишь симптомы моего искажения, и не у всех болезней есть лекарство. Кажется, она действительно была смертельная. Или просто я всё это время был... бесконечно смертен. Минуло несколько лет с момента, который можно считать моим славным «освобождением», точкой отсчета счастливой беззаботной жизни любимца нового правительства и его народа. Я тогда только отказался от еды, и чувство тошноты заполонило мой разум, словно разлившаяся нефть накрывает гладь воды поганым пузырчатым вонючим слоем. Помню как сейчас: несколько недель вынашивая этот план, копя всю свою силу духа и пряча робость куда подальше, я наконец решился прийти туда, в место, где подобные мне стояли на коленях и дохли толпами, как скот при чумке. Карамора никогда не запирал дверь, держа её приоткрытой. И на первый взгляд можно было предположить, что именно из-за этого факта он прознал о моём присутствии заранее, но нет. Я мог поклясться, что угодно мог поставить на то, что этот человек как будто бы знал многим ранее, что я приду просить у него это. Свободу. И он уже знал цену. Карамора ввёл в свою узкую тёмную комнатушку исхудалую, избитую фигуру с холщовым мешком на голове, швырнул его на пол на колени и приказал мне снять ткань с его лица. Она и дырявые грязные брюки были единственными предметами так называемой одежды, прикрывающих то, на что смотреть было просто невозможно. Господи, как мне было страшно! Передо мной, очевидно, еле дыша, стоял истерзанный вампир; на его коже не было живого места — всё в уродливых шрамах, омерзительных воспаленных ранах, гематомах, ссадинах, грязи и пепле. О него даже тушили окурки?.. На глаза навернулись слёзы, я незаметно смахнул их краем рукава, сглотнул сухой ком в горле и потянулся к мешку. Мои руки нещадно тряслись и пальцы заплетались снова, снова и снова. — Посмотри ему в глаза и скажи правду. Скажи ему, кто сдал их всех. Кто убил её, женщину, из-за которой он годами терпит нечеловеческие пытки. Скажи! — заорал мне в ухо Карамора и на эмоциях плюнул на зловонный пол комнатки, но я никак не отреагировал. Когда ткань соскользнула с лица мученика, я шокировано ахнул, непроизвольно отскочив назад и обняв себя в истерической поптыке защититься. От пронзившего меня взгляда я упал на пол безвольной, безжизненной куклой, почувствовал, как щёки смочились солью, как лёгкие разучились дышать, а желудок скрутило настолько, что меня бы тотчас же вырвало, если бы было чем. Это был Николай... или то, что за эти годы от него осталось. Его взгляд приходит ко мне в кошмарах почти каждую чертову ночь, его лик: обплеванный, изрезанный, униженный, но такой святой. — Подорви надежду этого безумного пса, и я отпущу тебя восвояси, — таков был последний приказ Караморы, и я как всегда подчинился. Я не мог поступить иначе, кроме как встать на колени рядом с моим государем, чтобы поравняться с ним хотя бы физически, открыть рот и издать несколько задушенных звуков. Как будто пытаясь вновь научиться говорить, я складывал из хрипов слова, а слезы текли и текли по моим щекам то ли как признание собственной слабости, то ли страха, то ли сожаления, в которое никто и никогда не поверит. Романов смотрел на меня так холодно и пристально, большими округленными еле живыми глазами, будто бы хватаясь за каждый произнесённый мною звук, считывая каждый залом на коже моего лица. Он так боялся услышать то, что я сказал сейчас: — Я убил её и предал вас всех, — Николай как будто бы не услышал, и я выкрикнул вновь, с жестоким нажимом и давясь непрошенными рыданиями: — Ты слышишь? Да, это именно я прострелил ей башку, Николай! Собственноручно! Она, сука, не вернется, не в этот чёртов раз! Прошу, ну хватит, угомонитесь вы уже все! Но Караморе эти слова показались недостаточными, и он небрежно пнул меня в ногу острием своего ботинка, тем самым приказывая продолжить. Я должен был разбить его сердце, я понимал это. Но почему-то вместе с этим разбивалось и моё собственное. — Прости меня, — неуверенно произнёс я одними губами, видя самое страшное: как взгляд верующего тускнеет, затмеваясь отчаянием и болью, — я знаю, ты любил её. Я помню, как защищал её от планов Николая в той церквушке, как кричал, неистово возмущался и громко топал ногами, что он и его приспешники посылают Владу на верную смерть. В тот момент разве я мог подумать, что хладнокровно сдам их всех просто за то, чтобы мне самому не делали даже капельку больно? Но ведь это всё ложь, я не убивал её, я бы не смог поднять на неё руку... или же смог бы? Эти хаотичные образы, где я кромсаю её светлое, прекрасное тело зубами, когтями и ножом, — это все лишь игра моего взвинченного разума или правда, которую я так отчаянно пытался забыть? Моя сущность всегда была меньше приказа, и если бы властная рука дала команду убить её, я бы убил и лишь потом осознал бы, что сотворил. — Так почему же, Юсупов? Мне уже задавали этот вопрос, и в тот самый раз, который я какого-то чёрта очень хорошо запомнил, я совершенно точно не понял, к чему он был задан. Играть в угадайку мне сейчас абсолютно не хотелось, и я почувствовал раздражение, которое очень быстро начало пробиваться в неконтролируемые порывы давно подавляемой ярости. На мгновение я подумал, что сейчас ударю его, сверну ему шею, а затем наброшусь на Карамору за все те унижения, которые он заставил меня вынести. Это ведь именно он поставил меня перед выбором, где любой путь непреложно вёл к предательству — себя или её. — Да что, блядь, почему?! — я громко зарычал, надрывая напряжённые связки. — Говори свой бред хотя бы уж внятно! Жалость к нему, к ней и к самому себе начинала кипеть и ходить ходуном под моей кожей, а красные глаза сверкнули униженной яростью. Почувствовал себя стервятником, опасным хищником, птицей, насторожившейся в тени пустыни и готовящейся при любом неверном движении наброситься на свою жертву. Я не знал способа, что мог бы успокоить меня в тот момент, и, возможно, Карамора именно на это и рассчитывал, но только вдруг... — Почему всю жизнь она любила именно тебя? — шепнул Николай обескровленными губами, и его серый взгляд затерялся где-то, куда никому на всём свете не было доступа. Он видел перед собой не Феликса, нет, след предателя тускл, он не оставляет ни света, ни запаха, ни тени эмоций. В лучах дня, который он, пленник-император, видел лишь скомканными обрывками раза два за этот год, Влада представлялась ему особенно живой и красивой. Может быть, Коля действительно был лишь безумным псом, психом-фанатиком, который верил в пыль, в пепел, в несбыточное, бился в закрытые ворота, словно баран о крепостную стену, разбивая лоб в кровавую кашицу? Николай бы не поверил ни единому слову этого продажного человека перед собой, если бы не одно маленькое «но» — на его груди не было иконки. Стало быть, и Влады правда больше нет, раз он, с нею неразлучный, стащил её с шеи? «Жаль не вместе с головой», — подумалось нечестивое. Но ведь... но ведь даже убитые предательской рукой иногда возвращаются, чтобы спасти их всех, так гласят пророчества и учат старые сказы. Влада не могла так просто взять и оставить Николая. Она не могла умереть и бросить его метаться в муках агонии ради надежды призрачной... Ради чего же это всё тогда было? — Он слепо верит, что та девчонка — и есть Мессия, — раздражённо фыркнул Карамора, дёрнув щетинистой щекой. — Утверждает, будто именно она явится и заберёт у меня всех своих верных последователей, представляешь? — мужчина гнусно загоготал, присев на корточки между мной и Николаем. — Весьма сомнительная надежда, особенно если учесть, что она даже себе помочь не сумела, пока ты, её прелестный государь, отдавал за её свободу мне всего себя без остатка. Мерзкое чувство, не находишь? Император ничего не ответил, словно бы и впрямь пребывал где-то далеко, за гранью этого подвала. Его взгляд посерел и потускнел, веки дёргались, подёргиваемые внезапными нервными тиками, а тело сжималось от каждого движения Караморы в его сторону, инстинктивно готовясь защититься от удара. И всё же его обескровленные, потрескавшиеся губы на секунду, на одно жалкое мгновение, тронула мягкая, страдальческая улыбка — они вобрали в себя память о её жизни и её крови, блеснув налитой розовой свежестью. Николай вспомнил вкус того прощального поцелуя, когда Влада вжалась лбом в его плоть, не желая отпускать; её запах; собственную дрожь, пронзившую тело, когда он с безвозвратной ясностью осознал, что уверовал раз и навсегда. — Скажи мне... Каково это — ощущать, что твоя жертва, — мучитель по-зверски улыбнулся, вытянув длинный указательный палец и бесцеремонно тыкув им Николая в грудь, — была напрасной? — Даже если она и правда просто умерла, — вдруг, сбивчиво, прошептал император, подняв на нас с Караморой пугающе решительный взгляд и через секунду переведя его лишь на меня одного, — то она спаслась от мучений, подобных моим. Разве жертва... во имя любви, — моё сердце готово было выпрыгнуть из груди, — может быть напрасной? Взбешённый его ответом, Карамора ударил Николая сначала в грудь, а затем хлестнул тяжёлой ладонью по лицу. Звук этой пощечины резанул мне уши настолько сильно, что на секунду показалось — бьют меня самого. Сзади, подло, как крыса, набросившись в самый неожиданный момент его открытости. Голова императора безвольно откинулась, тело мгновенно лишилось стержня и, словно поломанная шарнирная кукла, раскинулось по доскам грязного пола. На миг мне даже показалось, что тиран убил его; это был просто животный страх смерти, смешанный с новым, любопытным чувством — нестерпимым желанием узнать, про какую ещё мессию бормотал обезумевший пленник. И пусть все его слова и надежды казались мне не более чем тщетными попытками не сойти с ума окончательно, а сопротивление зверю — и вовсе полнейшим безумием, муками Сизифа, бьющегося о неумолимую гладь горы с этим дурацким, никому не сдавшимся валуном. Но всё же... Боже, я не верю, что думаю такую глупость, но... что-то внутри меня робко всколыхнулось, словно тонкий росток, проклюнувшийся сквозь асфальт. И мне, вопреки моей гниющей сущности, умеющей лишь сеять разруху и ненависть, не хотелось растоптать его. Мне была не противна его слабость в этом жестоком мире... Мне захотелось сберечь её, как самую хрупкую и необъяснимую ценность. Мне захотелось защитить. Слова Николая застряли в моей голове, словно серебряная пуля. Чётким, выверенным движением они раздробили череп и утонули в мягкой плоти мозга, разлагая его, заражая тем самым неизлечимым вирусом, что сгубил больше душ, чем все болезни мира вместе взятые. Он будто знал наверняка, что именно сказать, чтобы сполна отомстить мне за предательство, и в подтверждение тому я буквально видел, как губы его порозовели. Он целовал её? Он её целовал. Перед смертью. Он, а не я. Смертью Влады. Его смертью. Моей смертью. Всей надежды в этом чёртовом мире. Но разве перед смертью её не должен был поцеловать предатель, как гласит всё, к чему я ни прикасаюсь? — Тогда, должно быть, она и впрямь жива, — с неуместной усмешкой подумал я и тут же до крови прикусил щёку в жалкой попытке самонаказания. Я не стыжусь того, кем стал, не чувствую вины за факт предательства — хотя бы потому, что никогда и никому не клялся в верности, кроме себя. Я верю, что заживёт. Что скорбь уйдёт, скроется за грядущими столетиями, ныне такими странными и осиротевшими, ведь я больше не могу прийти к ней на могилу, как приходил обычно. Мне теперь попросту некуда приходить. А вдруг... а вдруг она не жалела меня, а правда любила? — Какая же дура, — я укусил себя ещё сильнее, почти всхлипнув. — Кого она любить-то собралась? Меня, что ли? Не может этого быть. В такую чудовищную ложь я никогда не поверю. В тот миг мне до безумия захотелось, чтобы в моей дрянной башке возник тот самый ненавистный голос, что всегда спасал меня от подобных мыслей. Или чтобы прозвучал её голос — тот, что я помнил слишком хорошо даже сейчас, — дрогнувший, сказавший бы, что это правда. Ах, правда, сука... Дьявол! Порой воспоминания о её последнем дне пробивались сквозь завесу из наркотиков и въедливого курева, и в опьянённой, почти цветущей дреме в ушах стоял её крик. Я просыпался от него уже двадцать пять раз. От плача Влады, которая вчера верила мне всем сердцем, а сегодня содрагалась от рыданий на холодном асфальте. Она сказала «стреляй»... и что, я правда смог поднять руку и выстрелить? Кажется, у неё тоже были пули... Я болезненно сглотнул ставшую ядом слюну и, закинув ноги на кровать прямо в ботинках — дерзкое подтверждение тому, что люди не меняются, — прикрыл уставшие без сна глаза неестественно ледяной ладонью. Голова чуть саднила во лбу, в нос било частыми вспышками озноба из-за холода в моей дыре, в жизни своей не знавшей ни электричества, ни тем уж более отопления. Когда наступят настоящие холода, мне придётся уехать, правда ситуация отсутствия транспорта, денег да и даже банального места назначения слегка усложняли это обстоятельство. Но, право слово, по этому поводу я несильно волновался. Старая кровать протяжно запищала, жалобно умоляя меня улечься в единственное верное положение, где её колючие пружины не впивались бы в спину, оставляя фиолетово-красные, почти цветочные гематомы. Я не послушался. Из съестного у меня имелись лишь сигареты с вульгарным розовым фильтром и соответствующей дешёвой вишнёвой отдушкой, которую и распознать-то было невозможно, не прочти название этого чуда гастрономии на старой сморщенной пачке. Не спалось, бок изрядно онемел, я вяло поднялся с визжащего ложа и лениво потянулся к ржавой дверной ручке, которую никогда не запирал. И вовсе не потому, что красть у меня было нечего, хотя и это могло бы стать достойной причиной для подобного безразличия. Просто это был не мой дом; придя сюда пару месяцев назад, я попросту выбил эту хлипкую дверь с ноги и заделался здесь, с позволения сказать, новым хозяином, пусть и временным. Единственные обитатели этого дома — жирная глупая моль, забившаяся между оконной сеткой и стеклом, да пара крыс за комодом — моему обществу особо не возражали. На хлипком пыльном балкончике стояла табуретка, покосившийся стол, одна ножка которого была явно короче трех остальных, и в дальнем углу, где от старости уже отходила плитка, а грязь смешалась с гнилыми осенними листьями, валялся потрепанный сборник стихов. «Какая-то очередная слезливая ерунда», — поморщился я однажды, зацепившись взглядом за распахнутую страницу, но выкидывать её не стал. Пусть уж мысли о нежной и непорочной любви лежат там, где им и положено, — в углу загаженного балкона квартиры, в которой никто не живёт. Не считая меня, разумеется. Я устало плюхнулся на табуретку, пред тем даже не удосужившись мазнуть по ней рукавом — на чистоту одежды и в целом свой внешний вид в последнее время мне стало как-то плевать. Чиркнул спичкой быстрым заученным до отвращения движением и подпалил зажатую меж пальцев сигарету. На секунду мне показалось, что мои пальцы в этом месте характерно пожелтели и загрубели, как случается у самых заядлых в мире курильщиков. Поднеся её к губам, я брезгливо скривился и машинально хотел сплюнуть эту дрянную горечь с языка прямо на пол, но тут же остановил себя от пустого растрачивания и сглотнул это мерзко-табачное послевкусие вместе с голодной слюной. Подумаешь, невкусная сигарета, такие мелочи вполне можно и перетерпеть, вряд ли станет ещё хуже. От сорвавшихся с неба холодов губы сильно сохли, иной раз затягиваться становилось больно, когда огонёк добирался до фильтра и обжигал воспалённые трещинки горячими струйками дыма. Непозволительно наивная мысль вдруг пробралась мне в голову, и я утомлённо сгорбился, беззвучно хохотнув — настолько она была тупа в каждом своём проявлении. И всё же я не смог выкинуть её из разума всю оставшуюся ночь — эту нестерпимо долгую и тягучую, особенно когда выкуриваешь невкусную пачку сигарет и думаешь о поцелуе. В той искажённой нежностью мысли был этот же обшарпанный балкон, этот же мир на грани краха, Влада, в памяти которой напрочь отсутствовал фрагмент моего предательства, и робко, совсем немножко, словно отчасти, был я сам. Объяснять природу таких мыслей у меня привычки не было, я даже боялся заплутать в тропках своего ныне безудержного разума сразу же, немедленно и навсегда. Куда приведёт меня новая мысль, не поддававшаяся моему мозгу ранее? Насколько она может быть опасна для тела, которое я так усердно берёг всю свою бессознательную жизнь? Не знаю уж, что конкретно послужило пусковым механизмом, но даже мир вокруг позорно не выдержал испытание, свалившееся на его плечи двадцать долгих лет назад, и меланхолично разошелся по швам. Перемены упали наземь снегом, оголёнными проводами, подбитой чайкой, пикирующей вглубь черноты океана, смиренно ожидающего очередное пришествие бури. Реальность стала... дуохромной, её блеск черноты или перелив белизны отличались в зависимости от точки падения или же ступени подъёма, с которой на него посмотреть. Пока что я только падал, прихватив мир вместе с собой. Негласно люди поделились на Верхних Караморовцев и Нижних Машиаховцев. Было в этом что-то... ненормальное, противоестественное, как запивать успокоительное бутылкой виски, как бежать из социума, слоняясь потерянным призраком висельника при целом состоянии за плечами, как яростно втаптывать цветы в пыль клумбы, потому что уже не можешь подарить их ей. Первые были еретиками, примкнувшими к новому диктаторскому строю — мерзкие, до одури послушные псы, лобызающие ноги Караморинских приспешников, не верящие ни во что, кроме приказа господина. Вторые, напротив, были слишком обозлёнными и при этом слишком верующими в какую-то свою неведомую выдумку, почтительно обозванную пророчеством. Но правды здесь было немного — безумны и те, и другие. Мир сошёл с ума окончательно, и именно поэтому я был вынужден уйти. Не чтобы трусливо спастись от сородичей-вампиров, получивших вседозволенность за службу Караморе. Не чтобы укрыться от подпольных группировок, питавших к нам, Прощённым, особую желчь. И не чтобы бежать от рабов системы, чьим смыслом жизни стало стукачество и слепое повиновение. Это был даже не выбор, основанный на комфорте аристократа или расчёте рисков, что ежедневно сводился к орлу или решке. Это была необходимость, ведь жизнь с клеймом предателя напоминала существование на остром краешке стула: руки по бокам, спина — натянутая струна, а на шее уже лежала прочная, ладаном пропахшая петля. Да к тому же у этого стула одна ножка была короче других, и от этого вся конструкция неминуемо должна была рухнуть. Кажется, той ножкой в итоге оказался я сам. Мёртвый город на горизонте погрузился в ночную тьму. Звёзды лишь изредка стыдливо выглядывали из-за туч, но, разглядев, во что мы превратились, тут же скрывались до рассвета. А я ненавижу те мгновения, когда они всё-таки робко взирают на нас, ведь в их взгляде чувствую бесконечную тоску и холодный свет надежды. Я точно болен, раз вижу в них её. И знаю точно: мне не излечиться.* * *
Проулок. Восстань и воспой! Ибо пришел час, и уготована дорога. И нет силы, что остановит идущего... Влада сморгнула плывущую рябь перед глазами и, оторвавшись от стены, вцепилась грязными холодными ладонями в голову, разрывающуюся от боли новой неведанной ранее силы. К адской мигрени как-то незаметно присоединились голоса, тысячи акцентов, тысячи тональностей, тысячи языков, твердящих одну и ту же странную фразу, лишённую для корчащейся от мук Влады всякого смысла. Вопреки волком грызущему тело холоду, на лбу выступила нездоровая испарина, сердце лихорадило в груди, а конечности отказывались повиноваться. Восстань! Господи, этот назойливый гул в ушах, он... звучал с пугающей ясностью, с чёткостью самого лучшего диктора, готовящегося поведать о приближении войны. Восстань прямо сейчас! Восстань же! Эта спина впереди, периодически то мелькающая в свете редких тусклых лампочек, то быстро пропадающая, оказалась вовсе не спиной спасителя, нет. То была лишь очередная из теней этого сущего кошмара, о котором пару дней назад Влада и подумать даже не могла, а сейчас проживала свои, возможно, последние часы, содрогаясь не то от боли, не то от шока вперемешку с еле сдерживаемыми рыданиями. Однако незнакомец не оборачивался, не предлагал руки и боле не произнёс ни звука, только шёл беззвучной походкой, всё быстрее удаляясь от Влады. Его спина в длинном чёрном плаще стала единственным ориентиром, последней оставшейся точкой отсчета, символом жизни, который неумолимо отдалялся от неё сильнее и сильнее. И в бесчисленные моменты, когда последние силы вконец покидали Владу, и она готовилась упасть и безвольно заплакать, подумав, что упустила его, спина мужчины вновь мелькала рядом в непозволительной, дразнящей близости. Казалось, только руку протяни, и вот он — даже ухватиться за плотную ткань сможешь. А ещё повиснуть на нём и отчаянно молить, чтобы не бросал. Когда он, едва заметный в кромешной тьме, проворно юркнул в обветшалое подобие дренажного тоннеля, Влада уже не сдерживала ни судорожных всхлипов, рвавшихся из горла сами собой, ни яростных рыков всепоглощающей усталости, что обрушивалась на неё могильной землёй, засыпая боль. Казалось, кончина уже где-то совсем близко, смертельно близко. Как глупо — умереть в грязной луже! Нервно засмеявшись себе в плечо, она утёрла запылённым рукавом слёзы, градом катившиеся по щекам, перекинула через металлический край трубы непослушные ноги и рухнула камнем вниз. Потом — снова вниз. И затем — куда? Феерично, конечно же — снова вниз. Она падала, раскрывая радушно-приветливые объятья смерти, но вместо бульканья размозжённого черепа истошно вскрикнула, скорчившись от судороги, в которой сплелись холод, головокружение и тошнота. — Господи... — взмолилась Влада, притягивая ненормально трясущиеся кровавые руки к себе, как вдруг вздрогнула ещё пуще от разрезавшего сознания вопля. Восстань! — И нет силы... — в бреду прошептала Друбецкая, не осознавая этого, — что остановит... идущего. Приказ дан. Нужно повиноваться, солдат, отставить нытьё! И она восстала, в самом жалком подобии этого слова: собрала волю в кулак, разбитые ноги — воедино и поползла вперёд, обдирая ладони, ломая ногти о камни неестественно широкого тоннеля. Агония стала её реальностью: каждый камешек под телом ощущался раскалённым угольком, каждая лужа — ледником, сводящим мышцы, каждая порция воздуха — стеклом, разрывающим лёгкие изнутри. Восстань. Значит, это кому-то нужно? Кто-то ждёт её? Слово эхом отдавалось в устрашающей пустоте черепа, но тело больше не слушалось, не повиновалось её робким приказам. Останавливаться было нельзя — что-то внутри нашептывало, что ещё чуть-чуть... они уже так близко... Это равнодушие к ней было почти удушающим, в нём не было ни намека на жалость, либо ту самую ложь, в которой она обвинила незнакомца с полуслова. Лишь чёткая констатация факта: либо ты успеешь, либо останешься гнить во тьме. И... Влада поймала ритм этого безумия. Мир вокруг сузился до нескольких сантиметров, больше ничего не имело значения, кроме как спина впереди и равномерные толчки тела вперёд. Толчок правым локтём, волочение левой ноги, хриплый выдох. Снова. И снова. И снова. Мысли сплелись в какофонию из животных инстинктов, кричащих выбраться отсюда во что бы то ни стало, и голосов, требующих восстать. И Влада восстала против своей слабости, против отчаяния, против самой себя. Воздух густел, наполняясь новыми бьющими в нос запахами — озоном, дымом, чем-то сладковатым и кислым одновременно, гул нарастал, кажется, можно было уловить шум приближающегося водопада. Какая глупость: вода в адском пекле! Друбецкая уже давно не осознавала, что происходит вокруг, тело двигалось по инерции, вымуштрованной болью, как вдруг её глаза ослепил пробивающийся в тоннель свет. Ещё немного, ещё совсем чуть-чуть, пожалуйста... Бам! Она с влажным хлюпаньем вывалилась из резко расширившегося тоннеля на камень и замерла на нём, не в силах поднять голову. Неужели... всё? — Жива... Это был не триумф, а простая человеческая радость, многострадальная и до слёз долгожданная. Своего рода примирение с невероятным фактом, в который Влада всё ещё силилась поверить, щуря ослепшие глаза и тыкаясь то в камень, то в запертый люк, словно слепой котёнок. А мужчина... даже не обернулся. «Жестокий подонок, чёрт без совести и сердца». Не задержавшись ни на секунду, бесшумными широкими шагами он свернул влево и скрылся за неприметной металлической дверью, так искусно сливавшейся со скалой, что лишь изредка выдавала себя тусклым блеском. Бесшумно, как во сне. Если бы всё это и впрямь оказалось жестокой игрой Морфея... Она бы даже не обиделась на него. Лишь бы забрал. Лишь бы вытащил обратно. Тем временем Влада по-прежнему лежала на каменистой площадке, усердно хватаясь за крупицы сознания, пытаясь уцепиться за реальность и привести себя хоть в маломальское подобие адекватности. Получалось прямо-таки не очень: незнакомые запахи, шум какого-то мотора, гул, лязг металла, отдалённые крики и резко затихшие голоса в голове, уже не вопящие немедленно восстать и, о боже, какая нелепость, что-либо воспеть! Давали ей время отлежаться после пережитого? Ох, как учтиво, самое время для этого! Кое-как сгруппировавшись в ничтожной попытке сесть, Друбецкая уже готовилась зашипеть и в сердцах обругать кого-нибудь из-за боли изнывающего в муках тела, как вдруг шокировано пошатнулась и замерла, не смея больше отвести взгляда или даже моргнуть. — ...Где я? Это была пещера, вне всяких сомнений. Длинный, мрачный и невероятно широкий тоннель, чьи границы терялись во тьме, напоминая извращённое подобие муравейника — бесчисленные ходы, выдолбленные в скале, тусклый свет робко тлеющих фонарей, едкий запах серы и оглушительный грохот, в котором угадывались насмешливые ноты чужой, нездешней сладости. Если бы она попыталась составить карту этого места, ей пришлось бы изобразить бесчисленное множество Солнц — огромных пылающих светил с ядром в центре и расходящимися во все стороны тоннелями-лучами, переплетёнными между собой. И в центре одного из этих лучей сейчас, заворожённо застыв и словно по мановению волшебной палочки забыв о страхе и боли, сидела Влада, просто созерцая это. Она жадно впитывала знание о мире, в который пробивалась, цепляясь за жизнь. Кто бы мог подумать, что в конце того тоннеля её ждёт не гибель, а перерождение в ином, совершенно непостижимом для её разума мироздании. Это пугало до дрожи, но в то же время вселяло иррациональную надежду: ещё не всё кончено, и теперь её путь лежит здесь. Люди. Они здесь были повсюду. Бездельно сновали по мосткам, торговали непонятными, неинтуитивными вещицами у прилавков всё с тем же отдалённым безразличием, сидели на высеченных из камня ступенях, смотря перед собой, вот так просто и бесцельно существуя. И пусть их одежда в основном состояла из потрепанных лохмотьев и потасканной рабочей формы, Влада не заметила в их лицах стеснения или осуждение за этот факт, факт грязи и неправильности, прежде так чуждых ей. Им было всё равно на это, как и на обстоятельство появления на границе двух миров истерзанной окровавленной девушки, ползущей из недр тоннеля сквозь пот и слёзы — видимо, здесь это было в порядке вещей. — Тот человек, он… оставил меня, — мысль вышла пусть и до чёртиков болезненной, зато спокойной, разум стал потихоньку возвращаться в её слабые руки. — Привёл меня в это место и оставил умирать? Но всё оказалось сложнее, мудрёнее и с той самой противной издёвкой, что так свойственна её судьбе. Ведь он не просто скрылся во мраке тоннеля, он сказал: «Выживете — поговорим». И это не было пустой фразой, брошенной на ветер. Это было условием, условием чего-то, что должно стоить всех перенесённых ею потрясений, стёртых в кровь ладоней, разбитых коленей, иссушённых слёзами глаз и разума, едва не сломленного голосами безумия. Иначе это было бы попросту нелогично. На двери, за которой несколько минут, а, быть может, и часов, назад скрылся силуэт незнакомца, серебряными неприметными буковками было то ли написано, то ли вообще выцарапано короткое Бар «На Дне». Что ж, ничего не скажешь, остроумия им не занимать. Название отозвалось во Владе горькой иронией, ведь, да, она определённо была на этом самом роковом дне — и буквально, и метафорически. Будто в ответ на прочитанный текст перед глазами снова зарябило, а тело обиженно напомнило о своём существовании такой уже привычной, изученной до мелочей болью, что Друбецкая в этот раз даже не заплакала, только сжала челюсти, кулаки и волю — все крохи былого достоинства, которые у нее остались. Быстрое понимание, что ей дали шанс, устроили жестокую проверку, её привели на порог нового неизведанного подземного мира, конечно, не задаром, но теперь-то, теперь всё дальнейшее зависело только от её неё. Что порешишь, что выберешь, тому-то и быть, того-то и не миновать. Выдох, вдох, толчок правой рукой, волочение левой ноги. С нечеловеческим усилием она приказывает телу снова подняться — упирается руками в каменную плитку, шипит, извивается, но медленно встаёт. И точно внутри знает, что не позволит себе упасть ещё раз. Голова кружится-кружится, в глазах темнеет, но это не отговорка, уже даже не препятствие, а просто следствие пути, на который пора бы уже встать. Или восстать. — Что ж, хорошо, — подумала Влада, глядя на всё ещё закрытую перед ней дверь. — Я выживу. А потом мы действительно поговорим. Под её окровавленным отпечатком металлическая холодная дверь, отполированная тысячей прикосновений, всё так же бесшумно отъехала в сторону, наконец перестав так упорно загораживать то, что веками скрывалось внутри. И путница впервые увидела перед собой Дно во всей его красе. Без шуток, покуда в этих словах не было и толики лжи — ожидая увидеть жалкий обветшалый притон, соответствующей унылой темноте наружности, она наткнулась лишь на тёплый, медовый свет изнутри с искренним удивлением. Уши окутал гул — обычный людской звук, до ужаса привычный; не оглушительный, но всепроникающий, как будто... Влада потупила взгляд, размышляя над природой услышанного. Как будто гул был симфонией стародавнего механизма, и каждый последовательный лязг детальки и рокот послышавшегося голоса непременно оказывались звуками со своими местами и со своей отдельной партией в этом подземном оркестре. Точность, расчётливость, сухой план, ритм — пульс всего этого места. Очень странные ощущения для какой-то с виду неприглядной подземной питейной. Воздух был сложным и густым: пахло тёплым хлебом и томлённым мясом, и этот запах показался бы райским ароматом, если бы не внезапные резкие ноты озона и другие, не менее неприятные и тягучие, — машинного масла и холодной влажной земли из глубокого подвала. Бар был доведён до ума, но усмирён строгой необходимостью: тёмное массивное дерево стойки и столов, кованный металл стульев, какие-то странные светящиеся грибы в стеклянных колбах, разливающие по помещению мягкий, зеленовато-белый цвет. Их сопровождали и другие — те самые подвижные медовые лучи от газовых рожков с матовыми стёклами. Крайне любопытно. От этой обстановки начинало мутить, и Влада поняла, что нужно срочно присесть. Мрачной недоверчивой тучей она подплыла к стойке, волоча за собой онемевшую ногу, и тяжело рухнула на высокий стул, издав усталый, вымученный вздох. Других свободных столиков в «Дне» не оказалось. Неужели все местные черти повыползали из своих нор, чтобы поглазеть на нового грешника? В ином состоянии она бы усмехнулась собственной догадке, но сейчас на это не было сил. Её блуждающий, бесцветный взгляд, уже никого не ищущий, зацепился за мужчину, стоявшего за стойкой и начищавшего бокал. Как она сразу его не заметила? И почему он, в свою очередь, не обратил внимания на неё — грязную, окровавленную, едва живую? Бармен плавно повернулся к ней. Его движения были гипнотически ритмичными, а во взгляде не читалось ни интереса, ни скуки — лишь привычная, полуавтоматическая вежливость, как у человека, который десять тысяч раз задавал один и тот же вопрос. — Чем угостить? — тихо, но отчётливо, как скрип половицы. — Ничего, — буркнула в ответ Влада, краем глаза пытаясь высмотреть в завсегдатаях паба хоть намёк на того самого мужчину, что провел её сквозь тоннель. — Имя? Для гроссбуха, — пожав плечами, продолжил бармен сиплым от вечного пара и дыма голосом. Мужчина смотрел на неизвестную ему гостью безразличными глазами, просто по-человечески ожидая. Вроде бы совершенно обыкновенный вопрос: «Имя?», но он повис в воздухе стальным ножичком, угрожающим, наверное, абсолютно всему в этой комнате. Готовый перерубить нити судьбы даже одним неправильно брошенным взглядом, одним несдержанным дыханием, одной почему-то недопитой кружкой хмеля. Её собственное имя — Влада — навязчиво прилипло к нёбу подобно пеплу и упорно не хотело ложиться на язык, говорить его было... страшно. Произнести его здесь вслух отчего-то показалось ей жутко неправильным, неуместным, и той мысли вторил недавно пережитый травмирующий опыт, мокрыми складками кровавой ткани облепляющей тело. Это имя знал Феликс, оно всё ещё пахло ядом его предательства, таким бесконечно нестерпимо болезненным и зловонным. А ещё... этот подозрительный незнакомец в проулке, что привёл её сюда, мужчина, что говорил те странные, пугающие вещи, тоже назвался Владом. Смех и грех. Совпадение? Как же, как же, не было в этом мире сопадений, были лишь крючки, на которые тебя подвешивают, чтобы освежевать и затем продать за червонец. А бармен всё ждал её ответа, в любой момент готовясь потянуться за книгой и записать очередную ложь. Глоток воздуха обжёг лёгкие, молчать дальше было бы слишком подозрительно. Владе нужен был щит, любой, её рассеянный взгляд метнулся по сторонам, цепляясь за всё, и очень удобно наткнулся на потёртый постер, где приветливо и так ласково улыбалась девушка с коротким, ничего не значащим именем. Маша... Значит, отныне Маша? Клянусь, Миша бы умер со смеху, и с того света ещё век доносился бы его судорожный свистящий хохот. Ну спасибо, судьбинушка, что хоть тут смилостивилась и не заставила воспалённый разум лихорадочно и, совершенно точно, безрезультативно выдумывать себе новое название. И это решение действительно пришло не из мозга, а из инстинкта загнанного под плинтус зверя — скалящего зубы, дрожащего, не знающего, как себя вести. Соврать? Оскалиться? Укусить? Убежать? И проклюнувшаяся одна чёткая, безжалостная к себе самой и бескомпромиссная к прошлому мыль: не Влада. Никогда больше. — Маш... — начала Друбецкая, готовясь принять эту маленькую фальшь как побег от большой, злой истины. Язык настырно заплетался. И мир, услышав её ложь, обрушил на неё правду. Воспой! В этот момент кто-то из завсегдатаев, грузный неприятный Нестабильный, очевидно, слишком перебравший даже для самого себя, но всё равно верно ковыляющий за добавкой пойла, пошатнулся и тяжело толкнул её в спину. Ещё недавно обжегший лёгкие глубокий вдох сразу вырвался из её груди, выталкивая вместе с ним последних слог, произнесённый полностью инстинктивно, она его не контролировала. — ...ах! Звук сорвался с её губ неумолимо и скоротечно, пронзительно, так, что, казалось, на мгновение своей силой этот выкрик полностью перекрыл гул голосов. Воцарилась тишина, но не всеобщая, а, скорее, та, что возникает в самом эпицентре бури. «Чудно, для полного счастья не хватало ещё опозориться перед чёртовой дюжиной отбросов». Бармен замер, его пальцы сжали бокал так, что стекло еле слышно и так жа-алобно зазвенело. Что-то, вне сомнений, изменилось: его взгляд, до этого безынициативный, рассеянный, стал острым, сфокусированным, некомфортным, будто он впервые увидел её перед собой, её настоящую. Бармен медленно, с расстановкой поставил бокал. — Так и запишем, — и пусть теперь его голос звучал лишь приглушённым шёпотом, но он резал тишину, как лезвие. — Машиах. Он не спрашивал. Он засвидетельствовал. Он узнал. Воспой же! И сие было воспето. Из дальнего, почти ничем не освещённого угла донёсся низкий, хриплый смешок. Влада его даже не услышала, а почувствовала всем своим нутром, ибо это ощущение присутствия чего-то противоестественного было один в один как в том проулке, именно оно не давало покоя. Она неспешно повернула голову, жадно впившись в него глазами: её цель, человек, за которым Влада так верно плелась по тоннелю в неизвестность темноты, поднял на неё взгляд в ответ. И Друбецкая могла поклясться чем угодно: в его выражении лица, в его таких же бестактно кричащих эмоциями глазах, как у неё, не было ни капли удивления. Лишь немое, усталое и горькое понимание. Он всё знал? Что она выживет, что решит соврать... неужели даже догадывался, что этот случайный толчок в чуждом им обоим баре только что изменил всё? Если бы не грязь её прошлого, загнавшая её в подполье в прямом смысле этого слова, если бы не кричащий постер на стене, рекламирующий чьи-то продажные услуги, если бы не хаотичная реальность Нестабильного, толкнувшая её в спину, — роковое имя так и осталось бы неозвученным. Пророчество не обрело бы голоса, не начало бы свой путь. Но теперь всё свершилось. Цепь случайностей замкнулась, и причиной тому стала мелочь — постер, нечаянный толчок, внезапная боль? Маленькая бабочка, взмахнувшая крыльями? И пусть тишина «На Дне» длилась относительно недолго, её целиком и полностью хватило, чтобы Влада почувствовала, как почва стремительно уходит из-под ног. Непонятная ей природа слова «Машиах», казалось, окропила ледяной водой с ног до головы, по предплечьям побежали колючие мурашки. Она отшатнулась от стойки; это был тяжёлый звон чужого колокола, звонящего отнюдь не по ней. — Что?.. Нет, — её голос едва заметно дрогнул, и стыд за такую глупость тронул кончики ушей. — Это была ошибка. Никакой ответной реакции не последовало: бармен лишь медленно кивнул, его взгляд снова стал пустующим и отстранённым, а сам он затих, будто бы ныне прислушивался к чему-то за пределами прога слышимости. Мужчина быстро потерял интерес к её персоне и вернулся к натиранию и так давно уже вычищенного бокала. — Ошибки, — почти неразборчиво пробормотал он чуть погодя, перекатывая сиплые слова по языку, — здесь они и живут. Маш...ах? Машиах? Звук, лишённый для неё смысла, но явно имеющий его для других, для бармена, для сомкнувших рты постояльцев. Что это было? Её ум, затуманенный усталостью и болью, не цеплялся за слово, он цеплялся за реакцию. За то, как в один момент затих гул, за то, как бармен перестал быть бесцветным нейтральным фоном и стал слишком пристальным взглядом, за колкий смешок человека, из-за которого она и оказалась здесь. Ошибки. Неужели теперь это неблагополучное описание касалось и Владу, и своей глупой ложью она неосмотрительно стала одной из них? Ошибочной, неправильной, запутавшейся как... Феликс? Стыд от собственного промаха отчаянно жаждал смениться другим мерзким чувством — рассеянной уязвимостью, которое ни при каких обстоятельствах нельзя было впускать в своё тело. Сейчас Влада ощущала себя чужой, раненной, почти голой, и вдовесок ко всему кто-то только что дал этому состоянию имя. Чужое имя. Друбецкая отлично знала, что чужие имена могут повиснуть на ничего не понимающем человеке, как маска сумасшедшего, истинного безумца. В целом, такая оценка здесь не была удивительной — весь их подземный мир, это Дно, этот бармен, Маша, Влад... все они, несомненно, просто не дружны с головой. Тогда достаточно. Хватит. Этот бар, этот призрак бармена, своим присутствием напоминающий о клейме случайного слова, незнакомец за дальним столиком — всё сплелось в один сплошной, оглушительный бред, околесицу, выносить которую Влада больше не могла. Её раны горели, голова гудела, мешая отголоски чужих мыслей, орущих о тупом восстании, с единственным здравым желанием, оставшимся сейчас в ней. Прочь, сейчас же. Влада медленно сползла с табурета, прижала к себе онемевшую ногу и резко, насколько могла, развернулась, пытаясь выразить этим жестом всё своё отношение к происходящему. Немой протест и тактическое отступление, если угодно. Она проскользила каблуками по каменному полу и застыла, словно вросшая в него, холодея и серея вместе с камнем. Он стоял в трёх шагах, наглухо перекрывая выход и пресекая любую попытку бегства из этого ада. Влад. Имя, на этот раз абсолютно точно лишь её имя, отдавалось в висках, пульсировало, порождало полное неверие в происходящее. Мир вокруг казался ещё более безумным, чем мгновение назад. Мужчина держал руки в карманах своего безупречного пальто, его поза была расслабленной, пожалуй, даже слишком, для питейной, в которой кто угодно по неосторожности мог пихнуть и снести с ног, как и произошло с Владой ранее. Но его взгляд... нет, он был не совсем язвительным или насмешливым, он был... оценивающим. Взгляд пожилого ученого в толщу окуляра микроскопа с хищным, неподдельным исследовательским интересом, будто бы перед ним был новый неизведанный вид букашки, плесени, а вовсе не женщина на грани. — Ну вот, — из размышлений её вырвал густой и ровный голос. — Поздравляю. Или соболезную. Пока не определился. Но факт налицо: ты только что стала здесь знаменитостью. Друбецкая ничего не ответила. Что тут ответишь, когда даже собственные, чёрт возьми, мысли тебя окончательно перестали слушаться? Дрожь в коленях тонула в свинцовой усталости, будто бы по волшебству приковывающей её к этому месту для очередного бессмысленного разглагольствования. Замешательство, страх, стыд, вонь крови, грязи и пепла. Влад. Совпадение? Ловушка? Её разум, отравленный предательством Феликса, точно апокалиптическим мутирующим с каждой секундой вирусом, отказывал в праве на случайность. Ничего не бывает просто так, всё, что творится, — это сделка, явная или скрытая. — Что тебе нужно? — её собственный голос прозвучал приглушённым, истерзанным шёпотом, и лишь где-то в глубине, подобно крошечным бубенчикам у двери, в нём позванивала сталь, ещё не раздавленная в лепёшку. Её взгляд не был мольбой жертвы, взывающей к спасителю, она не искала в этом мужчине ни помощи, ни ответов. Это было нечто иное — болезненное осознание, застрявшее между вдохом и выдохом. Такое глубокое, инстинктивное недоверие, угадавшее в нём нового противника, чьи правила ей только предстояло постичь. — Пока? Ничего существенного. Позже... обсудим, — незнакомец сделал широкий шаг, сокращая дистанцию. Его же тёмные глаза с приценивающимся интересом сканировали её, фиксируя бледность, застывшую кровь на грязной, пропахшей потом одежде, невысказанный протест во взгляде к чему-то, о чём он мог бы только предполагать, если бы ему было хоть какое-то до этого дело. — Имя, кстати, всё ещё Влад. Напоминаю. Бесплатно. Влада звучно фыркнула и почти нашла силы выплюнуть ответную колкость, однако вовремя смолчала, передумав. Цена тех насмешливых слов в проулке запомнилась ей изрядно хорошо. А они ведь даже не были высказаны вслух. — Не забыла, — её кулаки сжались, и ногти, под которыми красными полумесяцами забилась кровь, впились в ладони. — Так кто ты такой? Почему твоё имя... — ...отзывается в тебе эхом? — мягко, почти играючи закончил мужчина, и в уголках его непонятных глаз легла сеть морщинок. Не от улыбки, от концентрации. — Мир, знаешь ли, не верит в совпадения. Только в закономерные, сухие цепочки решений, как, например, твоё — пойти за мной, и моё — не оставить тебя истекать кровью в переулке. Наверное, сейчас Влада думала точно так же, и в какой-то очень отдалённой мере её недоверчивому разуму нужно, просто необходимо было услышать, что случайности лишь такими прикрываются. Без этого знания могз истошно вопил и саднил, грозясь разорваться на мелкие кусочки, словно от выпущенной пули, просто потому что он не мог сопоставить столько безумной информации. Это был обман от самой жизни — говорить, что сюда её привела лишь тропка из бабочек-совпадений, что его имя — просто так удобно сошлось, его нахождение не в том месте не в то время — ерунда, которая фактически спасла ей жизнь. Так просто не бывает, и Влада буркнула следующие слова уже без рьяного желания плюнуть им всем, лжецам, в лицо. Спокойнее: — Ты ничего не ответил. — Птичка моя, твоя способность адекватно воспринимать информацию сейчас — это дуршлаг, — голос Влада обрёл знакомую язвительную бархатистость. — Ты истекаешь не только кровью, но и приступами паники. Предложение отложить эти грозные философские дебаты до момента, когда твои мысли перестанут напоминать монолог параноика, кажется по меньшей мере... разумным. От такой наглости Влада выгнула бровь и непроизвольно цокнула — с дуршлагом её ещё не сравнивали. Опасная мысль проскочила обрывком, успев вызвать лишь короткую вспышку ярости: «Вот урод». Но тут же с головой ушла, утонула в тягучей, мутной волне, накрывшей уставшее сознание с головой, и в этом мраке его слова, пусть и не кажущиеся сахаром или мягкой гостеприимной периной, обрели чёртову правду. А перед правдой надо... быть осторожнее со словами и поспешными выводами. Мужчина видел эту внутреннюю борьбу и не мешал ей, позволяя сделать очередной выбор. Как и в тот, столь поучительный раз, он лишь предлагал ограниченные варианты, небогатый набор возможностей, из которых она могла оценить дальнейшее развитие событий. — Я могу помочь, — продолжил он, и гипнотическая ирония покинула его голос, по щелчку ставший деловым, чётким, — привести в безопасное место, дать тебе не время, а силы. А взамен... что ж, — быстрый оценивающий взгляд, — ты будешь должна мне одну просьбу. Просьбу, конечно! Конечно, никто ничего не делает по доброте душевной или, на крайний случай, из обычной человеческой гуманности. Всем обязательно, просто обязательно что-то да нужно! Как это отвратительно, мерзко, унизительно, как будто каждый готов продаться за услугу, и в этом торговом обмене и заключена вся суть мироздания: либо по своей воле продаёшься, либо тебя вынуждают. Горькая усмешка исказила её доселе крепко сомкнутые губы, — Просьбу? Знакомо. Чтоб залезла в душу, убила, продала, предала? Спасибо, я это уже проходила. — Как раз по такому сценарию меня и предали, — так и осталось невысказанным, застряв между вздохом и взглядом, что она бросила на Влада в тщетной надежде найти осуждение. За свою слабость, за эти предательские слёзы, за то, что когда-то поверила лживым словам. Понял бы он её сомнения, знай всю ту постыдную предысторию? Но осуждения не последовало. Не было ни понимания, ни сочувствия — лишь абсолютная пустота. На его лице не дрогнул ни один мускул, когда он всего лишь устало покачал головой. И в этой бесстрастности вдруг мелькнуло нечто, что могло бы стать спасением для души, тонущей во мраке, подобной её. Кто-то, кто способен услышать — не чтобы обвинить или пожалеть, но чтобы не ранить ещё больше. Кто готов позволить ранам заживать самим, не посягая на боль, что никогда не будет открыта другому и если и исчезнет, то лишь в одной-единственной, совместной с ней могиле. — Нет, ничего из этого. Это будет просьба сугубо личного свойства. Она не принесёт тебе боли и не заставит переступить через твои принципы. Честное слово. Честное слово. В устах такого циника, каким он предстал перед Владой при встрече и лишь подтверждал это впечатление сейчас, фраза прозвучала неестественно, почти зловеще. И произнесена она была с той неуловимой подоплёкой, с тем витающим в воздухе ощущением, будто этот человек впервые воспользовался ею искренне. Друбецкая не могла объяснить, откуда взялась эта уверенность, но была твёрдо убеждена в одном — подобные громкие слова куда опаснее любой прямой угрозы. — Прям честное слово? — в её голосе прозвучал вызов, приглашение к дуэли, которую она заранее знала проигранной. — А я, вообще-то, разучилась верить на слово. Слишком дорого мне обходятся чужие обещания. Вызов Владу, который уверенно говорил странные, пугающие вещи и предлагал слишком много ради ничтожно малого, немощного. Вызов самой системе, которая допускает, что данное как обет слово может не стоить ничего, вот просто ни черта оно может не значить. Вызов самой себе: эй, Влада, сколько ещё тебе придётся вытерпеть, пока ты наконец не признаешь, что всё кончено? Твоя история закончилась ещё там, на кровавом асфальте, и ты прекрасно знаешь, чьей заслугой это было. Караморы? Феликса? Нет, они не обязаны быть честными, не обязаны любить такую, как ты. Это твоя вина, твоё опрометчивое сердце сделало такую глупость... Так имей смелость расплатиться за неё. Влад не пошевелился: ни тени на лице, что могла бы выдать его отношение к происходящему, ни единого дрогнувшего мускула. Слова этой женщины, такие щемяще важные, такие раняще-болезненные для неё самой, просто разбились о его каменное спокойствие. Воцарившаяся молчание на мгновение показалось Друбецкой зловеще информированным. Что ещё он прочел в её «больших яростных глазах»? — Разумная позиция, — парировал он, хрипло, низко усмехнувшись, — она избавляет от стольких... разочарований. Но оставим веру для фанатиков. Я предлагаю тебе не её, я предлагаю гарантию. — Какую? — непроизвольный шаг назад, спиной чувствуя холодный торец барной стойки, сомкнутые плечи, приподнятый подбородок. Защитная реакция, у которой не было никакого практического смысла. Защищаться действительно нужно было, но не от Влада, нет, а от медленно слетающей с катушек параноидальной версии себя. Мысли остановились, когда он сделал шаг в ответ. Один-единственный, и на этот раз расстояние между ними почти исчезло, заставив воздух стать гуще, а звуки живущего своей жизнью бара — приглушёнными, неясными, отдаляющимися. Теперь, когда Влад заполнил собой всё её поле зрения, любое слабохарактерное решение в лице отступления окончательно было отрезано странным мужчиной в странном месте и не менее странным чувством, что так и должно быть. Это всё не одна большая случайность, Влада, зачем же так упорно противиться неизбежному? Иди по течению этой кровавой реки да никуда не сворачивай и, глядишь, когда-нибудь обязательно выберешься из этой чащи, покуда даже у Ада есть своя маленькая потаённая дверка наверх. В этой незапланированной близости мужчина наконец проявился для неё целиком — не как безликий силуэт в дымке, не как тревожная мешанина из собственных чувств и страхов, отражающихся через восприятие его, а просто, физически. Истощённая бледность кожи без родинок или видимых шрамов, подчёркнутая угольно-чёрными волосами, уложенными с безупречной, почти неестественной строгостью. «И как они не растрепались? Там же, наверху, был сильный ветер». Лицо, чьи черты, точно выверенные циркулем, вызывали зрительный диссонанс не меньше: острые скулы, резкая линия подбородка и губы... их холодный изгиб; они были с одной стороны тонкие, ограниченные чётким контуром, а с другой — украшенные припухлой нижней губой. Творцы создают такие губы не для слов, а для укусов, для оставления на них кровавой кромки между болью и наслаждением. В нём не жило притворство или желание понравится — лишь аристократическая скука, блуждающий взгляд, без стеснения анализирующий её в ответ. «Интересно, ему противно видеть меня, такую грязную?» На мгновение их взгляды сошлись. Цвет невыполненных обещаний, старой-старой позолоты, потускневшей и потрескавшейся тёмными крапинками. И пусть Влада не нашла в них ответа на свой вопрос, зато заметила иное — где-то глубоко, на дне, через трещинки всё же проступало кое-что, что утаить от неё не получилось. Тихую ярость усталого гения, вынужденного стирать отпечатки на божественном манускрипте. Это было знание, и она лихорадочно отшатнулась от него. Сейчас вникать в такие тонкости она точно не желала. — Гарантию правды, — несмотря на их непозволительную близость, тон Влада был лишён обольщения. — Я буду отвечать на твои вопросы. И не смогу солгать тебе. Никогда. Таков будет наш уговор: ты получишь свой должок, а я... — он сделал небольшую паузу, — я получу необходимость быть с тобой абсолютно честным. Что за чёрт? Ерунда какая-то. — Ты не сможешь мне лгать? — приглушённо, будто боясь спугнуть всю эту насевшую на неё абсурдность происходящего. — В рамках нашего договора — нет. Таковы условия. И тогда с ней случилось то, что Влада всеми силами пыталась отсрочить, то, что должно было случиться. Она рассмеялась. Коротко, хрипло, без единой капли веселья. Это был звук ломающихся внутри опор, звук загнанности, когда и мозг, и сердце отказываются участвовать в происходящем, единодушно предлагая отказаться от борьбы. «Прими его условия, и эта пытка закончится», — твердили они в унисон. Успокоившись, Друбецкая обхватила себя руками — взяла себя в руки, как могла. Вместе с оборвавшимся смехом пришла пустота, очень горькое липкое чувство отсутствия выбора и опасения ступить за порог снова в полном одиночестве. — Усло-о-овия, — протянула она, и нервная улыбка исказила черты её лица. Вон он, апогей всего этого падения? Здесь, На Дне, холодный циник, для которого уж едва ли существовали такие понятия как «слово» и «честь», ни с того ни с сего предлагает ей сделку, построенную именно на них. Абсурд! И единственная в мире валюта, в которой Влада нуждалась до дрожи, бесконечно и неукротимо сильно. Не защита и даже не месть. Правда. — Хорошо, — каждое слово как капитуляция. — Сделка. Всё это время наблюдавший Влад медленно кивнул, и на его лице застыло выражение удовлетворения её очередным выбором, которое на этот раз он не посчитал нужным скрыть. И вдовесок почти хищный, тихий азарт, словно он только что поставил на кон всё своё состояние и уже сейчас заранее видел, как кости податливо складываются именно в его пользу. Уголки его, несомненно, красивых губ дрогнули в сардонической гримасе, отдалённо напоминающей улыбку. Однако она вышла слишком утончённой, чтобы быть искренней, и слишком откровенной, чтобы быть простой маской, формальностью без всякого смысла. — Заключено, — произнёс Влад, и слово прозвучало как печать, скрепляющая приговор. Приговор им обоим. Эта интеллектуальная пытка была закончена, когда мужчина развернулся и направился к выходу, даже не проверяя, идёт ли за ним она. «Он точно знает: я пойду. Прямо как в тот раз», — и это было правдой, болезненной, местами унизительной, но правдой. Правдой, что так забавно стала разменной монетой и пунктом соглашения в руках двух людей, которые одинаково сильно в ней нуждались, пусть и не вполне признавали за собой это обстоятельство. Каменный пол, к которому ранее она будто приросла на время беседы, спешно отпустил Владу, она сделала первый шаг по направлению к мужчине и... ноги вполне ожидаемо подкосились. Тело вспомнило о боли, откинутой мозгом на задний план из-за шока, и Друбецкая безвольно рухнула бы вниз, если бы не Влад. Снова он, боже, его присутствия стало слишком много, оно стало слишком весомым, почти удушающим. Но, как ни парадоксально, без него Влада не справилась бы, по крайней мере, в этот момент. Его пальцы сомкнулись на её запястье, не предлагая опоры и не принимая на себя тяжесть израненного тела, а просто останавливая падение, не входившее в его планы. — Уже сдаёшь? — бархатно, насмешливо, над ухом. — А мы ведь только начали наш увлекательный променад. Позже, когда способность к анализу вернётся к Владе, она с удивлением поймёт: и здесь, между строк, скрывалась очередная проверка, азартная партия, где ставкой стало её решение. Тот шаг, пусть и неуверенный, в его сторону не был мелочью, следствием принуждения или актом отчаяния — он стал знаком добровольного согласия. Уже не слепое преследование, как у Караморинских ищеек, а личный, осознанный выбор. И теперь, когда их сделка действительно считалась заключённой, Влада сама дала ему право. Не поддержать, не спасать от злых теней в разыгравшемся детском воображении, а просто предложить плечо. Холодное, острое и откровенно неудобное, однако точно способное выдержать тяжесть самолично выбранного ей пути. Но пока что это понимал только Влад. Он не спешил, когда его пальцы скользнули от пережатого запястья к её сбитому локтю, движение медленное и неоспоримое, без всякой нежности или заботы, однако очень выверенное — чтобы не оставить синяка. Как символ того, что никто не обещал, что будет легко, но рядом с ним, что ж, есть шанс не пораниться боле необходимого. Хотя даже это отзывалось простуженной, ледяной зябкостью, ибо в его касании не было и намёка на жизнь — только абсолютный могильный холод и чужое слово, вспыхнувшее в голове пожаром противодействия. ...Прими. «Нет, не позволю. Не знаю, почему, но не быть этому!» Влада поспешно отдёрнула руку, и кожа, недавно осквернённая его касанием, щипала ледяным ожогом печати её нового договора. — Я справлюсь. — Вне всяких сомнений, — он не стал спорить и, кажется, даже не оскорбился её резкостью, лишь потер подушечки пальцев друг о друга, словно стирая память о прикосновении. — Твоя репутация профессионального упрямца меня в этом целиком убеждает. Да как он смел иронизировать над такими вещами, чёрт возьми? Что он вообще знал о её упрямстве и его вынужденных причинах, ставших неотъемлемой частью, суровой привычкой, без которой так и норовишь почувствовать себя половой тряпкой? Ничего, поэтому эта его напускная маска всевидящего гения была нелепой и невероятно раздражающей, и неважно, был он в своих едких умозаключениях прав или нет. Неужели так сложно проявить хоть каплю человечности? Хотя понятие человечности всё так же не укладывалось в обстановке падения на Дно, в котором измотанные подземной работой пьянчуги и самые низшие слои общества, нашедшие здесь свой укромный уголок, сосуществовали годами в безразличной тишине к тому, что творится наверху. Друбецкая не могла вообразить даже в самой отдалённой фантазии, что все осуждённые человечеством и непойманные законом всё это время не сбегали в другие страны, не меняли имён, внешности, не покупали свобод, они всего-то приняли падение. Опустились вниз, в непроглядную темноту, где их никогда и не искали. Глупые, небось, понастроили какие-то заумные правила своего муравейника, хотя обычные, человеческие, не могли соблюдать. Эти люди не выглядели карикатурно омерзительными, и, наверное, это лишь подтверждало мысль о том, что их внутренность была куда отвратительней наружности. Да, парочка косых и дёрганых, слишком широких, едва вмещающихся за столами, совсем немного угольно-грязных, в машинном масле и порванной шахтёрской форме, но основная масса была совершенно обычной. Вопиющая простота. Взгляд не нащупывал, за что зацепиться: не было ни искажённых пороком лиц, ни греховных отметин в поведении, ни даже намёка, такой маленькой весточки от подсознания, что под кожей их скрывается монстр, зверь, которого надо опасаться. Обманчивость зла или параноидальное расстройство собственной психики? Мужчина проследил за направлением её взгляда, тихо хмыкнул и, поддавшись внезапному желанию прервать затянувшееся молчание, сказал своей новой спутнице нечто, что изначально не планировал облекать в слова: — Привыкай. Местная публика лишена изысков, но что поделать — приходится мириться. Впрочем, — он бросил на неё короткий взгляд и, выдержав паузу, закончил мысль, — к некоторым исключениям я проявляю поразительное снисхождение. Разумеется, пока они представляют для меня хоть какой-то интерес. Почему-то такие дерзкие и циничные слова ничуть не задели. «Хорошо, твоё право думать так». Это была обыкновенная честность, слово манипулятора, гребущего князей и грязи под одну гребенку, оценивающего всё и всех как продажный товар, из которого можно выжать максимально возможный потенциал и заработать недурную выгоду. «Наверное, если он всю жизнь существует среди этих отбросов, его в какой-то мере можно понять». Они, наконец, перешагнули судьбоносный прог бара, и металлическая дверь как и в прошлые разы еле слышно отрезала мир Дна от другого, неизведанного хитросплетения ходов, лабиринтов, высеченных из черноты поломанных судеб и скалистого камня. Пространство за дверями питейной сложно было назвать открытым — разве может вымощенная булыжником коробка с каменным потолком и стенами считаться подобием нормального мира? С одной стороны, это был сущий ад для клаустрофоба, с другой — плод многолетнего труда тех, кто годами обжигал глотку едким дымом и горечью местного суррогата. И едва ли это дешёвое пойло помогало как следует забыться. Влада начинала подозревать, что это не просто тоннель, дорожка в никуда, это жизнь вне системы, искрящаяся многоярусностью удивительных строений, провонявших потом и машинным маслом, но абсолютно точно удивительных, забегающих далеко вперёд её маленьким знаниям о технологиях, что правят наверху. Муравей, построивший это всё, кажется, отрастил крылья и стал божественным созданием, наделённым даром молотом выковать целую цивилизацию. То, что доселе видела Друбецкая, было лишь скромной прихожей нового мира, отборным местом для тех, кто предпочитает Дну позорную смерть в луже грязи. Здесь не любят слабых и нерешительных, здесь нет гидов по достопримечательностям и вкусного утреннего кофе на резных балконах, здесь только, мать его, реальность — не приукрашенная формальностями закона, опороченных ценностей, никому не нужных традиций. Очевидно, Влад прекрасно знал эту местность, ориентируясь в ней с инстинктивной точностью обученной собаки, и вписывался в неё не менее органично. Резко развернувшись около двери Дна, он сделал несколько широких шагов влево, где пещера переходила в очередной тоннель, в какую-то огромную водосточную трубу, размером с саму Владу. Обрамление двери без самой двери — некий металлический обруч, что был завешен непримечательным куском выцветшей ткани. Ребром ладони мужчина отодвинул тряпицу в сторону, то ли из такой очаровательной, чтоб его, галантности пропуская Владу вперёд, то ли просто остановившись, чтобы с упиванием понаблюдать за переменами в её лице при виде открывшегося пейзажа. А перемены были. Она не знала причину, однако уже за секунду до того, как мраморная кожа Влада коснулась тряпки и приоткрыла перед ней эту завесу, Влада уже чувствовала, что это всё — гораздо больше и сложнее, это путь к верхам низов, с которыми так опрометчиво было не считаться все эти годы. Город. Это был целый чёртов город, скрытый под коркой земли, многоярусный, вросший в выдолбленные стены бескрайнего подземного пространства. Оказывается, они стояли на самом верху, на высшей точке рядом с лоснящимися в холодном зелёном свете пиками зданий, и уровень за уровнем, строения тянулись вниз, их корни фундамента утопали в бесконечной черноте. Эта высь была задымлённой, она открывала обширный вид на сетки ажурных мостов, клетьевых лифтов, снующих вверх-вниз без устали, и виадуков, плотно оплетённых заржавевшими от времени трубами и лозой проводки. Внизу, у самого подножия, можно было мельком разглядеть базар, озарённый рыжим светом плавильных печей и, внезапно, неоновыми всполохами завлекающих рекламных вывесок. Выше, в клубах густого пара, прятались силуэты мастерских и заводских цехов, именно оттуда доносились все эти странные звуки — шипение прессов, ритмичные постукивания механических молотов, скрежет шестерён и лязг сопротивляющегося ковке металла. До верха, их с Владом верха, доходили лишь стройные башенки с узкими, слепыми от темноты окнами — цитадель местной власти, либо же просто обитель тех, кто предпочитал вечный полумрак. — Нравится? — голос, про который Влада уже успела позабыть, звучит у самого плеча. — Первый раз всегда... оставляет самые незабываемые эмоции. От его дыхания прядь у лица качнулась, царапнув щёку. Друбецкая сощурилась от двусмысленности брошенной им фразы, но успела выкинуть лишь сдавленное «Хмф», когда он был уже вне зоны досягаемости. Подбросил яблочко раздора и испарился. Мужчина скользнул к ржавому покачивающемуся из стороны в сторону лифту-клетке, который, оказывается, был здесь, в их милой компании, всё это время. Пальцы Влада легли на рычаг управления, а взгляд игриво скользнул по её насупившимся бровям и губам, поджатым в красную, красивую и так и не явившую ответную колкость линию. И всё это сопровождалось улыбкой — не широкой или явной, но вполне достаточной, чтобы показать: он прекрасно понимал, какую реакцию вызвал, и его это изрядно забавляло. — Прошу, — произнёс Влад, отодвигая скрипучую решётку жестом швейцара дорогого, но крайне сомнительного заведения. Кабина лениво дёрнулась, будто бы только проснувшись, и тут же стремглав с девчачьим визгом рванула вниз. «Осталось совсем чуть-чуть». Влада из последних сил вцепилась в холодный поручень, собрав оставшуюся волю в кулак. Слабость изрядно подтачивала её изнутри, и каждый дёрганный, почти нервный толчок лифта отзывался в изношенном теле глухой болью, непослушная левая нога дрожала в колене и отказывалась смирно стоять. За решёткой проплывали уровни этого города: вот промелькнула та самая задымлённая кузница, искрящаяся снопами красных искр; вот открытая терраса базара, где тени торговцев без устали сновали от одной палатки к другой; а вдалеке виднелся непонятный провал, усеянный светящимися грибами, смахивающими на те, что освещали гостеприимное логово Дна. Влад стоял, прислонившись к противоположной стенке, наблюдая, как медленно чернила усталости расплываются тенями под глазами спутницы, а решимость, происхождение которой для него оставалось непонятным, напрягает поочередно каждый мускул в теле. Смотрел просто так, не комментируя. Тишину полумрака варварски кромсали лишь его слишком яркие, отсвечивающие глаза, как у хищника, наблюдающего, как раненный зверь справляется с последними метрами до своей долгожданной норы. Что именно он думал? А чувствовал ли хоть что-то? ...Если б мог. Лязг лифта, пыль клубится под ногами. Они вышли на узкую улочку, кое-как втиснутую между стенами непонятных каменных сооружений. Дома? Кто станет жить в бетонном скворечнике без застеклённых окон и нормально запирающихся дверей? Воздух здесь ощущался гораздо гуще, он был насыщен калейдоскопом запахов жаренного жира, металлической пыли и влажной, толком не просыхающей без ветра ткани. Влада не была мнительным человеком. Но, кое-как тащась за лёгкой поступью проводника, она совершенно отчётливо ощущала на себе тяжёлые взгляды из-за засаленных занавесок и приоткрытых на щёлочку дверок. На неё без зазрения совести заглядывались с пологих каменных порогов и с накренившихся от старости балкончиков — сколько же они здесь вот так живут? Она успокаивала себя, что это всё из-за Влада, и в какой-то степени это действительно было так, покуда люди нерешительно замирали, едва завидев его. Однако, чёрт б всё это побрал... их внимание тот час же переключалось обратно на неё. «Чуят, что чужая? Разве им не плевать на это?». Пристальное, испытывающее, полное немого вопроса внимание, и шёпот, точно рой голодных насекомых, полз за ними по пятам: «...Машиах. Машиах». Очередной показательный урок последствий излишней самостоятельности был успешно пройден, когда, наконец, Влад остановился перед неприметной дверкой, обитой плитами прессованного сланца. Камень был тёмным и слоистым, мозаикой, вручную сложенной из осколков окаменевшей тьмы кропотливым редким мастером. Он осторожно приложил ладонь к поверхности, и дверь с сухим недовольным скрипом, плавно растворившимся под силой нажатия его руки, отъехала в сторону. Носа коснулся запах коньячного дуба и горьковатой пыли полыни. — Входи, — предложил Влад, отступая в тень проёма. — Только не ищи здесь уюта. Я не собирался никого принимать. Помещение оказалось неожиданно просторным: высокий сводчатый потолок арками переплетался между собой и терялся в тенях, откуда-то сверху на комнату лился мягкий холодный свет, напоминавший лунный. Стены — металл, вроде отполированный до блеска, берущий комнату в своеобразный защитный купол, с другой — эти сероватые листы крепились между собой тугими резными болтами, вкрученными против воли с нечеловеческой силой. Довольно аскетично, вещей очень мало, лишь самое-самое необходимое: посреди помещения стоял деревянный сол, с одной из сторон его подпирал красный диван с накидкой-пледом, рядышком с которым стеснительно примостилось коричневое кресло с маленькой замшевой подушечкой. С другой стороны был камин, такой странный, тоже металлический, разлинованный прутьями-зубцами, будто бы он улыбался во все тридцать два. Судя по состоянию, его никогда не зажигали. Какие-то редкие стеллажи с педантично расставленными на них вещами — книгами, коробками с непонятным содержимым, и все они покрыты одинаково толстым слоем пыли. Кажется, справа была ещё одна узкая дверь, умывальник и... больше ничего рассмотреть не удалось. Преодолев долгожданный, такой вымученный порог, Влада наконец позволила себе ослабеть: первее всех без разрешения подкосились ноги, и она, сползая вниз по косяку, грузно осела на пол, прислонившись головой к холодному камню. Всё было одним, когда веки налились жгучим свинцом и привычно застучало в висках, настолько явно, что можно было подумать, что за дверью их маленького пристанища проехал настоящий паровоз. Через агонию полностью захватившего сознания бреда, хозяйничавшего уже вовсю, посылающего несдержанные всплески боли, она слышала, как Влад неспешно двинулся куда-то вглубь комнаты, а затем беззвучно вернулся. — Пей, — он прозвучал где-то над ней. Невыносимо далеко. Не исцеляющее ли зелье в причудливой эльфийской банке? Не посох, ставящий на ноги по одному его грозному стуку об пол, нет? Влад стоял, держа в руках простую, абсолютно незамысловатую глиняную кружку с водой. Друбецкая с большим трудом подняла голову, но руки заставить подчиниться уже не могла — они дрожали с такой силой, что чашку эту она не сумела бы даже удержать. Забавно. Прямо как у Феликса. И мужчина прекрасно видел это и не менее отчётливо понимал, что если не остановить игру в самостоятельность сейчас, то долго измученное тело в таком состоянии не проживёт. Оно и так выдало значительно больше, чем он предполагал. Недостаточно, чтобы согласиться на ничью, но вполне сносно, чтобы работать с этим в дальнейшем. Потому, видимо, он тоже решил, что с испытаниями на сегодня покончено, и вместо того, чтобы безразлично сунуть ей меж пальцев кружку и смотреть за жалкими попытками самостоятельно утолить жажду, Влад опустился рядом на корточки, плавно, без единого звука. Чёртики водили хороводы перед глазами, когда одна рука его мягко, но крепко поддержала женский затылок, приподнимая голову, а другая преподнесла край чашки к её потрескавшимся губам. — Маленькими глотками, — снова диссонанс подчёркнуто безразличного тона и пальцев, касавшихся кожи на удивление аккуратно. Обычная чистая чуть прохладная вода, лишённая запаха и вкуса, показалась настоящим оазисом, чудом природы и единственным желанием изголодавшейся по влаге плоти. Она потеряла слишком много с кровью и выплакала со слезами, так что теперь не могла напиться. «Как будто не пила лет двадцать», — пронеслась шальная мысль и тут же утопла в граде усталости, от которого сам мир начал плыть, а края зрения заволокло тёмной непроглядной пеленой. И тогда, прежде чем Влада окончательно потеряла себя в пучине сознания, мужчина сделал нечто. Нет, ей не почудилось, это правда было! Не жестом, не словом, просто... его большой палец удерживающей руки, ныне переместившийся в район виска, на крошечную долю секунды прижался чуть сильнее. И впервые в точке соприкосновения хлынула не волна бесконечного холода, а наоборот — лёгкого, быстро впитывающегося тепла. Стало хорошо. И ощущение тишины обрушилось на измученный разум, такой внезапной и абсолютной, как бывает разве что в безвоздушной пространстве. Контролировавшая тело паника, наползающая боль, оглушительный шум в голове — всё это задушенно смолкло, покорно уступило место безмолвному тёмному вакууму. Это не было исцелением, покуда раны, мысли, страх обязательно вернутся проведать её по утру, но было временным отключением. И даже так — невыразимым облегчением. Последнее, что Друбецкая помнила, это его руки, которые легко, почти безо всяких усилий подняли её и переместили на диванчик в центре комнаты. Ткань простыни, его застилавшей, показалось удивительно мягкой под щекой. Следующие слова, сдобренные отстраненной задумчивой иронией, она уже не слышала. — Спи. Хоть я и предполагал, что их выбор падёт именно на тебя, мне до сих пор неясно — то ли это такое остроумие судьбы, то ли её очередная дурная шутка. Дыхание выровнялось, перейдя в мерный ритм полного забытия, рядом отозвалось скрипом придавленное чужим весом кресло. Влад сел в него, и его неподвижная фигура в странных лунных лучах отбрасывала длинную тень на отполированную металлическую стену. Кружка, всё ещё зажатая в руках, привлекла его внимание, и он мучительно медленно провёл пальцем по её краю. Предполагал. Слово эхом отозвалось в нём, острыми крюками-клешнями врезаясь в осколки памяти — ему никогда не принадлежащей, ловко украденной, но вместе с тем он имел на неё всецелое право. Влад прикрыл глаза, задумавшись о чём-то, и неосознанно приложил пальцы к губам. Ещё теплые. За закрытыми веками он с отчётливостью смотрящего видел образы, разделенные с чужим взором: её улыбка, обращённая... к Феликсу. Её смех и касания, заставляющие его, призрачного свидетеля, невольно напрягаться. Взгляды, полные такого до тошноты знакомого доверия, которые она бросала человеку, которому с какого-то чёрта всецело верила, которого, возможно, в глубине души даже любила. Даруя неблагодарному Юсупову эти чистые человеческие эмоции, она не знала, что за знакомыми глазами всё это время скрывалось нечто древнее и холодное. Сущность, Тень, бестелесная сила, ждущая часа выйти наружу впервые за века. Влад помнил, как солнечный свет падал на её волосы в день их с Феликсом воссоединения на кладбище, первой встречи, он помнил её первое касание, из-за которого он и начал думать, что это именно она. Помнил и последнюю встречу — ту, что изменила всё. Момент, когда время замедлилось, и убеждение в своей правоте укрепилось в его сознании. Влад всю жизнь искал ответы, бился несущейся птицей в закрытые двери, а когда остановился отдохнуть, слившись с мерзавцем, убившим его предыдущего носителя, то они нашли его сами... Какая изящная игра судьбы! Асфальт, наверное, чертовски холодный под её ушибленной спиной. Пальцы, разрезанные крошкой разбитого стекла. Невыпущенная пуля. Тогда Феликс стоял напротив неё, и пистолет лениво поблёскивал в его руке. Влад как никогда прежде чувствовал каждую напряженную мышцу в теле вампира, каждую пульсацию животного страха, пытавшегося заставить палец нажать на курок. И в тот миг, когда их взгляды неминуемо пересеклись — её, полный боли предательства и какого-то странного, отрешённого понимания, и Феликса, застывшего в смятении и нерешительности, точно пойманный на месте преступления вор, — Влад почувствовал, что вот оно, начало необходимого падения, слияния с дном. Он подавил усмешку, посчитав её слишком громкой и грубой. — Как банально. Не хватило духу защитить — не хватит и добить. Ты просто не создан для решительных поступков, мальчик. Опусти пистолет, признай это. Вернись в то детство, где ты уже проиграл. — Было бы проще... если бы она просто закрыла глаза. Если бы не смотрела на меня... Не жалость, не гнев, но осознание. Украдкой наблюдаемая им все эти месяцы жизнь, хрупкая конструкция из человечности и опрометчивого доверия не тому человеку, не могла прерваться вот так банально — на холодном асфальте под дулом ничтожества. Это был бы безвкусный, дурной финал для так хорошо начавшейся истории, в которой теперь он, как Призрак Оперы, обязан стать ключевым героем. Затеять свою игру и, наконец, сбежать из головы одного жалкого, невероятно слабого создания. Он был постановщиком, которого Юсупов никогда не слушал. Теперь всё иначе, он берёт контроль над этой картиной в свои руки, и его выход на сцену из-за кулис с накопленными для этого силами сулит само Пророчество. И на счастье всех этих не обделённых насмешливым нравом Высших сил, дирижировать Влад умел искусно. Теперь он смотрел на спящее лицо Влады с проснувшимся огоньком вдохновения в глазах. Как же это забавно. Всё это время она слепо отдавала свою душу Юсуповскому отродью, искала в нём искренность и поддержку, даже не подозревая, что настоящий ценитель её природы скрывался в тенях его сознания. И что теперь Феликс, лишённый призрачной воли Сущности, бесцельно бродит где-то по свету, не понимая, что с ним случилось, что он наделал и как теперь с этим всем жить. Влад встал, и его тень накрыла Друбецкую с головой. — До встречи, Влада, — прошептал он, и в голосе его прозвучала та самая интонация, которая была у самых последних слов Феликса — тёплая, ласковая, смирившаяся, с лёгкой, едва уловимой хрипотцой, которой раньше не было. Игривая подделка. Напоминание. Истинный предатель и спаситель — одно лицо. Вернее, были им. Когда он вышел, дверь, кажется, находясь в похожей озадаченности, на этот раз не потревожила ничей сон своим скрипом. Влад продолжил свой путь, и с каждым шагом его фигура будто бы становилась более осязаемой, более реальной — словно годы, проведенные в качестве пассажира, причем, не самого приятного, наконец отступали, уступая место чему-то новому. Чему-то, что началось с израненной человеческой души, истекающей кровью в без пяти минут четыре, и заканчивалось... новой главой. Главой, которую он намеревался написать сам.* * *